17259.fb2
— Елена Георгиевна, супруга А.Д., - шепнула ему Ната. — «Люся» — это ее домашнее имя, для близких.
— Жена Сахарова?
— Ну да.
Николай взглянул на часы и стал прощаться. — Приходится торопиться, — пояснил он. — Мне ведь сначала последней электричкой до Владимира, а там еще ехать на автобусе.
— Дайте мне, если можно, Ваше письмо, — попросила Наташа.
— Я отдал экземпляр Вале. У меня остался последний.
— Тогда я возьму его потом у Вали. Можно показать его хорошим людям?
— Конечно, кому хотите. Правда, это только черновик.
— Посмотрите, — обратился Николай к Софье Андреевне, подведя ее к окну. — Вон в передней «Волге» сидят те, кто меня «пасут». Увидите: как только я выйду, машина тут же поедет следом. Правда, у «Арбатской» моим «пастухам» придется выйти, чтобы не упустить меня в метро.
— Я провожу тебя до электрички, — сказала Ксения.
За окном уже зажглись фонари. Опять моросил мелкий дождь. Стоявшим у окна было видно, как «Волга» на той стороне улицы развернулась и медленно двинулась за уходившими под зонтом Николаем и Ксенией.
С приходом осени сделалось заметно прохладней.
— Как мне быть дальше? — долгими вечерами размышлял Костя. — Похоже, времена становятся все труднее. Ната рассказывала: у Вали был еще один обыск. И у Николая тоже. Забрали все черновики его обращения. Так что его призыв начать диалог власти с интеллигенцией погребен теперь в кабинетах КГБ. Хелсинкские группы в республиках задушены, да и в Московской на свободе осталось каких-нибудь пять-шесть человек. Почти все — люди пенсионного возраста. Из молодых только Валя с Ваней.
Включив «Спидолу», Костя попытался поймать какие-нибудь «голоса», но из динамика доносились только завывания «глушилок».
— Забиться, как крот, в темную нору и не высовываться? Может быть, все еще обойдется. До чего же все тошно! Или махнуть рукой на опасность и ринуться в открытое противостояние? Но тогда меня непременно посадят.
— Осталось всего несколько открытых оппозиционеров. Да Сахаров еще за всех вступается. А народ молчит. Все понимает и — молчит. Боится. Оно и понятно. Ведь паук-Андропов со своей опричниной от КГБ не пощадит никого. Как-то я сам слышал слова Софьи Андреевны: — Всех нас скоро пересажают. Поймите, советская власть незыблема. — Почему же сама она тогда не молчит? Называет себя пессимисткой. Только какой-то необычный у нее пессимизм — деятельный. Вот и в Хельсинкскую группу она вошла, когда трех ее членов уже арестовали, значит, понимала всю опасность своего шага.
По телевизору, как всегда, талдычили о новых мирных инициативах СССР, о происках империалистов, о рекордном урожае на Украине. — Вот только зерно нам почему-то приходится покупать в Канаде да в США, — буркнул себе под нос Костя и нажал кнопку выключателя.
— Как все это у меня началось? Когда от чтения самиздата и легкомыслой болтовни в курилке я перешел к чему-то более существенному? Пожалуй, когда в нашем конструкторском бюро ходило по рукам письмо в защиту демонстрантов на Красной площади. Все хвалили письмо, говорили: — Как хорошо написано! Правильно! — И никто, ни один человек его не подписал! Меня поразила эта картина всеобщей трусости, и я написал тогда свой первый фельетон.
Кто-то предлагает подписать письмо с таким текстом: ДВАЖДЫ ДВА — ЧЕТЫРЕ. Ему дружно отвечают: — Это точно! Несомненно! Правильно! Но подписать письмо — не могу. Вдруг начальство считает иначе? А у меня дети. А что, если это письмо, да с моей подписью, попадет за границу?! прозвучит по «голосам»?! Тогда меня просто посадят, — как дважды два!
Был такой американский публицист — Арт. Бухвальд. Его фельетоны с едкой критикой американских несуразностей часто можно было встретить на страницах еженедельника «За рубежом». Подписав свое творение псевдонимом «Арк. Бухман», я отпечатал его дома на своей старенькой «Эрике». Экземпляр оставил себе, другой подкинул в нашу курилку, а остальные — тоже тайком — побросал в телефонных будках, в салонах автобусов. В нашей компании мой фельетон имел успех. Мне тоже дали его прочесть, — и вместе с другими я ахал, смеялся и гадал: — кто он, этот таинственный Арк. Бухман? Успех щекотал мое самолюбие, я ощущал себя почти героем. Но все отравляла ядовитая мысль: — Сам то я письмо в защиту демонстрантов тоже не подписал!
Спустя время я еще два-три раза воспользовался псевдонимом «Арк. Бухман». А потом мы встретились с Наташей.
— Ната, Натка, Наточка. Кажется, я и вправду без нее не могу. А ведь ее тоже могут арестовать. На днях опять вызывали в КГБ, на этот раз спрашивали о Фонде. Правда, в числе распорядителей Фонда она не значится. Да только чекистам подобные тонкости — до лампочки. До революции люди по праздникам несли в тюрьмы «несчастненьким», — и ворам, и «убивцам» — всякую снедь да подаяние, и это считалось благим делом. А сейчас у нас за доброту и милосердие сажают.
Костя припомнил, как в конце шестидесятых несколько человек из их конструкторского бюро скидывались в получку кто по трешке, кто по пятерке, и отдавали через знакомых в помощь политзаключенным и их семьям. Тогда их никто за это не преследовал, хотя большого секрета из своей благотворительности они не делали. А сегодня — обыски, допросы, изъятие списков политзеков и денег Фонда.
— Нет, ареста Наты я просто не перенесу. А может нам попробовать уехать отсюда? — Костя накинул куртку и вышел на балкон. Закурил. — Мне тридцать девять. Поздновато начинать жизнь с нуля. Без Наты я не уеду, значит, надо сначала оформить наши отношения. Ее маму надо будет взять с собой. Ничего, не пропадем. Технари и программисты нужны и в Америке. Мне придется выучить язык, Наташка английский уже знает. Но вдруг нас просто не выпустят?
Костя прикрыл балконную дверь, чтобы не выстудить квартиру. И продолжал размышлять. — Никакого «допуска» к государственным секретам у меня, к счастью, нет. Но ведь это как посмотреть. Вот не пускают же в Израиль какого-то музыканта. Потому что он играл в военном оркестре. Об этом, кажется, писалось в одном из документов Хельсинкской группы. Как только подаешь «на выезд», с работы тут же выгоняют. И устраивают «проработку» на собрании, измываются, как над предателем. А в итоге могут и отказать. Но все равно, как говорится, попытка — не пытка.
Было уже темно. Погасив окурок, Костя швырнул его с балкона. — Надо позвонить Нате. Конечно, это не телефонный разговор, но можно просто спросить, в какой день она сможет приехать. Заперев за собой балконную дверь, Костя хотел пройти к телефону на кухне. И тут заметил светлую полоску под дверью маленькой комнаты. — Разве я зажигал там свет? — подумал он.
В спальне на диване возле включенного торшера сидела Ната.
— Я решила тебе не звонить, — сказала она. — Чтобы никто не знал, что я поехала к тебе. Мне надо с тобой посоветоваться.
— Мне тоже. Так о чем ты хотела поговорить?
— Давай сначала отгородимся от посторонних. — Ната отключила телефон от розетки.
— А другой аппарат, на кухне?
— Не обязательно. Он от нас далеко.
Костя сел на диван рядом с подругой. — Ну, рассказывай.
— Знаешь, милый, времена становятся все суровей и опасней. (- Неужели и Натка хочет уехать? — мелькнуло в Костиной голове.)
— У Шуры неделю назад был шмон. В любой момент и ко мне могут заявиться с обыском, — продолжала она. — Тогда пропадут списки политзеков, адреса родных, состав их семей. А без всего этого — как без рук. Невозможно будет работать. Вот я и подумала, — отвезу-ка я копию списка и документы группы «Хельсинки» к тебе. Пока они не нужны, ты их где-нибудь припрячь. Лучше не у себя. А понадобятся, — снова отдашь мне. Или любому из «хельсинкцев».
— Конечно, конечно, родная. Оставляй у меня все, что надо.
Достав из сумки сверток, Ната положила его на диван. — И еще, — сказала она. — Вот в этом конверте, — она отдала его Косте, — три тысячи рублей. Это деньги фонда. Положи их на сберкнижку и напиши доверенность на мое имя. Вот и все мои просьбы.
— Я завтра же это сделаю. — Костя помолчал. — Знаешь, я тоже хочу сделать тебе предложение.
— Какое?
— Не догадываешься? То самое, которое полагается делать любимым.
— С чего бы вдруг? Мы и так вместе, любим друг друга. Чего тебе еще не хватает?
— Надо оформить наши отношения. Тогда, если кого-нибудь из нас посадят, можно будет хоть приезжать на свидания.
— Это верно. Но лучше бы нам обойтись без подобных приключений.
Костя привлек подругу к себе, обнял и прошептал ей на ухо: — А может быть нам подать на выезд? Чтобы навсегда избавиться от такой перспективы? А?
Наташа помолчала. Костя со щемящей нежностью смотрел на ее печальное лицо с широко раскрытыми, как бы бездонными глазами. Наконец она произнесла медленно, останавливаясь после каждой выговоренной фразы.
— Отпускают сейчас, ты знаешь, только по Израильскому приглашению. На самолете летишь до Вены, а оттуда — куда захочешь. Вызов я тебе, конечно, помогу организовать. Ты ведь, по-моему, не еврей? Впрочем, это неважно. А сама, — Наташа опять помолчала, — а сама я никуда уезжать не хочу.
— Из-за мамы? Мы бы обязательно взяли ее с собой.
— Не только. И главным образом не из-за нее. Да, здесь опасно. Но я чувствую себя при деле. И мне трудно покинуть наше маленькое братство. Знаю, что меня никто не осудит, но сама я буду чувствовать себя дезертиром.
— Можно помогать оставшимся и оттуда.