17275.fb2
- Записку вот оставил! - доложил один из писарей.
На восьмушке бумаги карандашом было написано:
"Прошу в моей смерти никого не винить, стреляюсь по собственному желанию.
1) Во всем разочарован.
2) Меня не понимают.
3) Прошу написать такой-то (указан подробный адрес в Ревеле), что умираю, любя одну только ее.
4) Тела моего не вскрывать, а если хотите, подвергните кремации. Пожалуйста!
5) Прошу отслужить молебен Господу Богу, Которого не признаю разумом, но верю всей душой.
Бродяга Иванов".
- Мерзавец! - заключил К. - Пишите протокол.
- Жив, может быть, останется! - объявил пришедший доктор. - Пуля не задела сердце. А здорово!
- Не мерзавец? - возмущался К. - А? Этакую штуку удрать! У надзирателя револьвер взять!.. Ты, тетеря, ежели ты мне еще будешь револьверы разбрасывать... В оба смотри! Ведь народ кругом. Пишите протокол, что тайно похитив револьвер...
Он принялся диктовать протокол.
Писари в канцелярии были смущены, ходили как потерянные, надзиратели ругались:
- Чуть в беду из-за вас, из-за чертей, не попали!
Смотритель, когда доктор ему сказал, что Иванов поправляется, крикнул:
- Знать про мерзавца не хочу!
И беспрестанно повторял:
- Скажите, пожалуйста, какие нежности! Стреляться, мерзавец!
Доктор говорил мне, что писари каждый день ходят справляться в лазарет об Иванове:
- Мальчик-то, - говорят, - уж очень хороший.
Я увидел Иванова, когда он уж поправлялся. Доктор предложил мне:
- Зайдем!
- А я его обеспокою?
- Нет, ничего. Он будет рад. Я ему говорил, что вы о нем справляетесь. Он спросил: "Неужели?" Ему это было приятно. Зайдем.
Иванов лежал, исхудалый, желтый, как воск, с белыми губами, с глубоко провалившимися, окруженными черной каймой глазами.
Я взял его худую, чуть теплую, маленькую руку.
- Здравствуйте, Иванов! Ну, как? Поправляетесь?
- Благодарю вас! - тихим голосом заговорил он, пожимая мне руку. Очень благодарю вас, что зашли!..
Я сел около.
- Вы, значит, меня не презираете? - спросил вдруг Иванов.
- Как? За что? Господь с вами!
- А тогда... в канцелярии... смотритель... "Подлец"... "Мерзавец"... "Гад"... Про кобылу говорил... Господи, при постороннем-то!
Иванов заволновался.
- Не волнуйтесь вы, не волнуйтесь... Ну, за что ж я вас буду презирать? Скорее его.
- Его?
Иванов посмотрел на меня удивленно и недоверчиво.
- Ну, конечно же, его! Он ругался над беззащитным.
- Его же? Его? - У Иванова было радостное лицо, на глазах слезы. - А я ведь... я... я не то думал... я уж думал, что уж, что ж я... Так уж меня... что ж я теперь... самыми последними словами... на кобылу!.. Какой же я человек.
Он заплакал.
- Иванов, перестаньте. Вредно вам! - уговаривали мы с доктором. - Не огорчайтесь пустяками!
- Ведь нет... ничего... это так... это не от горя...
Он плакал и бормотал:
- А я... я... хотя и мало учился... а книжки читал... сам читал... я человек все-таки образованный.
Бедняга, он и "кремацию" ввернул в предсмертную записку, вероятно, чтобы показать, что он человек образованный.
И лежал передо мной мальчик, самолюбивый, плакавший мальчик, а он в каторге.
- У мерзавца были? - встретился со мной у лазарета К. - Вот поправится, я в кандальную его за эти фокусы!
Оголтелые
- Ну, не подлецы? Не подлецы? А? Ну, что с этим народом делать? Ну, что с ним делать? - взволнованно говорил старик-смотритель поселений в Рыковском.