17283.fb2
Самуэль появился поа утро. Я как будто прикована к объективу, ведь каждый раз мой глаз должен проверять, а лучше сказать, строго фиксировать в снимках все ощущения, чтобы понимать, что со мной происходит. В ту ночь я не ложилась, более того, я ни на секунду не оторвалась от дверного глазка, и это несмотря на то, что из комнаты запросто можно было услышать скрип его шагов по старой деревянной, не покрытой ковром лестнице или звяканье ключа в замочной скважине; и это несмотря на то, что Шарлин уже раз пятьдесят звонила мне по телефону, чтобы напомнить, что нужно закрывать двери, нельзя ему слишком доверять, пока не получишь о нем более верных сведений. А он всего лишь встал на лестничной площадке и бросил порочный взгляд на замочную скважину, отверстие которой напомнило мне токоному,[201] через которую беспрепятственно проникала чья-то душа, переселившаяся в Самуэля. Он осмелился еще раз подмигнуть мне, даже обозначил на лице наглую улыбочку, а потом кашлянул, менее уверенно, возможно, оттого, что чувствовал: за ним шпионят. Он достал связку ключей и подбросил ее на ладони, сознательно производя еще больше шума. Я глянула на часы: шесть утра. Он прокашлялся, уселся на последней ступеньке, все время глядя на дверь, на меня, притаившуюся за ней. Я едва дышала, полагая, что малейший шум может выдать мое присутствие. Решившись, он подошел к двери, расположившись в полуметре от меня – понятное дело, нас разделял кусок дерева, – и надавил пальцем на звонок. Чего проще, взять и распахнуть дверь с легкостью того, кого ожидает вечность, но я предпочитала тихонько отступить в комнату, чтобы спрятать дневник в шкаф и прилечь на постель, – безусловно, он позвонит еще. Я закрыла глаза, убеждая сама себя, что проспала всю ночь. Позвонили еще раз, дважды. Поднявшись с кровати, я направилась к двери, усиленно шаркая тапочками. Прежде чем открыть, я спросила сонным голосом, приправленным зевотой, которая от немыслимого растягивания рта получилась весьма натуральной.
– C'est qui?[202] – если бы я не сказала по-французски, то вся моя комедия с треском бы провалилась.
– Привет, это твой сосед. Думаю, что Пачи рассказывал тебе обо мне. Я кубинец из квартиры напротив. Меня зовут Самуэль. – По-видимому, он был пьян или же поддал для храбрости.
– Весьма приятно, но тебе не кажется, что сейчас не время для знакомств? – я обратилась к нему на «ты», а сердце прямо запрыгало у меня в груди – не очень-то понимаю, почему сильное сердцебиение считается признаком тахикардии.
– Дело в том, что… ладно, извини. Это первый раз, когда я живу один, я позвонил к Пачи, его нет. Сесара тоже… – он воспользовался моментом и сам перешел на «ты».
– Или просто не открывают. Сейчас не время для гостей, – я стала держаться более уверенно: строго и решительно.
– Жаль, что так получилось, прости, до завтра, то есть до сегодня.
Но он не ушел, а лишь отвернулся: теперь он стоял спиной ко мне. Я испугалась, что он уйдет, исчезнет в своей квартире. Дернула щеколду. Он уже сделал шаг к своей двери, однако наклонил голову, следя краешком глаза, не будет ли какого благоприятного для него знака с моей стороны.
– Раз уж разбудил, входи, приглашаю тебя позавтракать. Как, ты сказал, тебя зовут? – порой мне мастерски удается прикинуться идиоткой.
– Самуэль, – ответил он и развалился на софе, но тут же подскочил. – Ой, я не спросил разрешения.
– Не будешь же ты завтракать лежа?!
На кухне я выжала сок из нескольких апельсинов и грейпфрутов, подсластила его, сварила кофе, положила хлеб в тостер, достала масло и земляничный мармелад, подогрела молоко, добавив в него для вкуса шоколад из расчета две ложки на стакан. За все это время мы не обмолвились ни словом.
Он проглотил завтрак, попутно спросил о каких-то глупостях; у меня сложилось впечатление, что ему обо мне уже рассказывали, по крайней мере, доложили, кто я такая. Фотограф в прошлом, одинокая и отчаявшаяся женщина.
– Не подумай чего, я не какой-нибудь нахал, у меня и в мыслях нет всяких там глупостей. Дело в том, что я уехал оттуда, думая сделать мир и… ничего; выходит, что… – он оправдывался за свою наглость.
– Но мир сделал тебя одной левой, – закончила я фразу, совсем не думая о том, что могу причинить ему боль.
– Нет, не так… Честно говоря, да, зачем мне врать тебе. Я не мог предположить, что мир будет таким…
– «Необъятным и чуждым»,[203] – я снова беспощадно давила на его больную мозоль, пользуясь тем, что уже давно живу вдали от родины, мне нравилось выставлять себя перед ним знающим человеком. – Наберись терпения, ты, как говорится, только что сошел с трапа.
– Я должен разобраться со своими бумагами, – сказал он, имея в виду документы, подтверждающие легальность его пребывания во Франции.
– А вот это требует огромного терпения, но все решаемо; все имеет свое решение, кроме смерти, – от последней фразы у меня и самой по телу пробежала дрожь.
– Друзья подыскивают мне француженку, какую-нибудь старуху, чтобы я женился на ней, но мне не хотелось бы воспользоваться таким способом…
– И я тебе не советую; я уже прошла через это, кроме того, сейчас все стало гораздо строже, – вздохнула я и, закурив, вспомнила, как кувыркалась с этим в префектуре.
Он вытер губы салфеткой и, не зная, что сказать, произнес:
– Тебе не следует курить, дым оседает в яичниках.
– Я знаю, похоже, это единственное, на что они у меня еще годятся, – это было правдой, ведь я уже несколько лет не спала ни с кем и несколько месяцев у меня не было месячных.
И что ты сейчас намерен делать? Я – спать, можешь прилечь здесь, на софе, – я грамотно выстроила фразу, чтобы избежать всякой двусмысленности.
– Нет, спасибо, мне нужно привыкать быть одному, – он не пошевелился. Возможно, мне следует быть более настойчивой, подумала я.
– У тебя еще будет время привыкнуть к одиночеству, хотя я не думаю, что это будет продолжаться долго. Оставайся, ничего страшного в этом нет, не волнуйся, – какой же доброй я себя чувствовала, какой любезной, сколько лее материнской заботы исходило от меня.
Но он был не из тех, кто остается в первую же ночь. Он многозначительно почесал голову, подошел ко мне, поцеловал на кубинский манер, то есть в щечку, попрощался: до свидания, спокойной ночи, не открывай дверь никому. Больше никому, поправился он, ведь ему я уже открыла.
На следующий день я собралась выйти за черной фасолью в магазинчик экзотических продуктов «Израиль» на улице Франсуа Мирона. Может, сначала заскочить в «Благодарение» на улице Карла V, подумала я, там тоже ее продают, но в банках, продукты «Гойя», привезенные из Штатов. В коридоре я столкнулась с Самуэлем, роющимся в мусорной корзине. Увидев меня, он хотел было избежать каких-либо объяснений, но потом все-таки решился и рассказал, чем он здесь занимается. Впрочем, об этом я уже и сама догадалась. Я потерял нечто чрезвычайно важное, объяснил он, представь себе, дневник, который к тому же еще и киносценарий. Понимаешь? Не могу нигде найти, может, ты его видела, наверно, он выпал на лестнице или в коридоре. Я решила молчать, потому что мне было ужасно стыдно признаваться в том, что я читала его, ведь скажи я, что дневник у меня, он ни за что не поверит, что я хоть одним глазком в него не заглянула, однако меня мучила совесть, потому что я понимала: этот дневник – самое важное из всего того, что ему удалось вывезти с Кубы, это было его единственное сокровище. Самуэль вспотел, волосы его спутались, глаза красные, остекленевшие и – какой ужас – с капельками гноя в уголках, но тем не менее что-то в нем меня привлекало, даже не знаю что, нечто необузданное, совсем как в болеро. Одет он был как обитатель старогаванских кварталов: майка на пару размеров больше, дырявая и весьма ветхая, темно-синие шорты, сделанные из старых, обрезанных по колено штанов, из которых торчали красивые ноги, сложенные более ладно, чем мои, хотя и чуть кривые и волосатые. Кожа все еще сохраняла загар тамошнего солнца, на руках вздувались вены, что говорило о том напряжении, в котором он сейчас пребывал. И тут он сделал нечто такое, что неприятно меня удивило: засунул палец в нос и, вытащив оттуда огромную козявку, вытер ее о подошву резиновых шлепанцев, однако все это он проделал с такой естественностью, что сие сомнительное проявление чистоплотности выглядело весьма изящно. Легкая небритость подчеркивала худобу лица, а черные глаза терялись в густых волосах. Мне не нравятся черные глаза, подумала я, чтобы тут же поправить себя: а почему они должны мне нравиться?
– Твой дневник у меня, он выпал вчера из коробки, я прочитала его ночью, не смогла удержаться, я не сказала тебе об этом утром, потому что боялась признаться, что прочитала его; у меня дурная привычка читать все, что попадается под руку. Конечно, я собиралась вернуть его тебе, но мне хотелось придумать что-нибудь более изощренное, например, подбросить в мусорную корзину, – строчила я как из пулемета.
– Уф, слава Богу! Не беспокойся, ничего в нем секретного нет, и ты сама смогла в этом убедиться, так, одна дурацкая история. Ты уходишь? – Я кивнула. – Мне забрать его попозже?
– Я приглашаю тебя на ужин. Приготовлю что-нибудь кубинское, – сказала я, чтобы загладить вину.
Черная фасоль была почти готова, когда появился Сесар (он только что прилетел с Ямайки) с улыбкой на губах; из груди его то и дело вырывался смешок, весьма напоминающий хныканье бандита, которому всадили пулю в живот. Он пришел пригласить меня на вечеринку в дом Анисий, двоюродной сестры Веры, журналистки-буддистки. Я ответила, что жду на ужин нового соседа, их кубинского друга, того самого, которого они, Пачи и он, практически мне навязали. И Самуэлю на вечеринке тоже будут рады, сейчас пойду и приглашу его. Я приготовила отговорку, ведь я ненавижу эти вечеринки видишь ли, фасоль почти готова, осталось минут десять, а мне еще надо принять душ, одеться. Ты сначала сделаешь одно, потом другое, и мы забираем скороварку с собой, одним блюдом больше – никому от этого хуже не будет, стоял на своем Сесар. Со скороваркой в парижском метро, когда то и дело что-то взрывается, кто-то на кого-то покушается? Да нас загребут в полицию и сдадут прямиком в отдел по борьбе с терроризмом. Ты с ума сошел, Сесар? Я было снова стала отказываться, но в этот момент появился Самуэль, он вышел из своей квартиры, лучше сказать, студии – как еще назовешь двадцать пять квадратных метров, с кухней и ванной, с потолком под самую голову, нет, еще шляпу можно надеть. Он спросил, что это мы тут обсуждаем, и Сесар ответил: вечеринку. Я опять запротивилась, и Самуэль поддержал меня, уверяя, что он предпочел бы поужинать вечером у меня. И тогда я поняла, что не права, ведь парень, должно быть, как раз и стремится узнать что-то новое, хочет жить новыми ощущениями. Кто я такая, чтобы запирать его здесь, в этой скукотище? – подумала я. И тут же изменила свое решение. Думаю, что Сесар прав, ты развлечешься, поговоришь с новыми людьми о разных разностях, тебе нужно расслабиться. Я пойду, только если ты пойдешь – он мне нравился. И я согласилась; помимо всего прочего для меня это был единственный способ, не особо напрягаясь, достичь своей цели: попытаться разузнать побольше о его друзьях, которые, по-видимому, были и моими друзьями, и покончить с сомнениями по поводу того, кто он такой на самом деле. Сесар сказал, что отвезет нас на машине и можно не спешить, ведь ему тоже нужно приодеться – все это он выпалил на лету, уже прыгая через две ступеньки. Самуэль закрыл свою дверь, то же вслед за ним сделала и я.
Вечеринки в доме Анисий, двоюродной сестры Веры, были довольно приятными, я бы добавила даже – семейными, ведь мы видели одни и те же лица. Сюда приходили и французы, и кубинцы, и подобная смесь доставляла некое странное удовольствие. Некоторым из гостей-кубинцев удавалось-таки порой съездить на Тот Остров, почти всегда они возвращались ласковыми, нежными, можно сказать, влюбленнейшими, однако во Франции снова умирали от отчаяния. Были и другие, кто с антропологической заинтересованностью наблюдал за подопытной группой изгнанников, отчаянно борющихся за то, чтобы не потерять свои корни на обширных французских просторах. В третьих было всего понемногу, «невозвращенцы» – те, кто выехал оттуда по разрешению на несколько месяцев и не вернулся, разыграв обычную комедию, они не просили убежища, находили работу и таким образом жили; народная молва окрестила таких «гусаньеро», потому что они не были ни гусано,[204] ни компаньеро. Многие потом вступали в брак – ради выгоды, некоторые заявляли об этом открыто, так было в моем случае, весьма специфичном, другие принимались изображать страсть и вечную любовь, хотя на самом деле, кроме крайнего отвращения, ничего не испытывали к своему супругу или супруге, однако были и настоящие браки – по любви. Существовали и политические эмигранты, но таких было немного, потому что жителям Того Острова очень трудно получить подобный статус. И последними, как я уже упоминала прежде, были те, кто залезал в самолеты по приглашению своих французских друзей, а приземлившись, не успев даже отряхнуть с себя дорожной пыли, направлялся прямиком на вечеринку. Эти не имели еще никакого представления, что на них в этой стране вскоре обрушится.
Мы с Самуэлем сошлись в первые же дни, это случилось не только потому, что, разговаривая с ним на той, первой вечеринке, я убедилась: Монги-Заика, Андро, Ньевес были теми же самыми людьми, которых я знала, но и потому, что очень скоро я поняла, что должна защищать его, он настоятельно требовал этого, и он не был неискренен в своей просьбе, это не было заранее отрепетированной сценой, нужной для того, чтобы только произвести на меня впечатление. Я никогда не упоминала имя мистера Салливана, не давала повода Самуэлю думать, что стараюсь добиться его расположения или, наоборот, что хочу сойтись с ним скорее из-за какого-то профессионального интереса, а не просто ради дружбы. Кроме того, я не считала нужным упоминать о существовании мистера Салливана, ведь так можно было разбудить в Самуэле желание уехать в Соединенные Штаты. Он мне нравился, но я решила сдерживать и себя, и его, ведь я была старше его на шесть лет, и это не позволяло мне отпустить поводья, и потому наши отношения развивались вне каких-либо открытых проявлений любви. Когда тебе уже три десятка, ты все еще лелеешь надежду, что встретишь человека, который осчастливит тебя любовью, но даже такая мысль не могла меня соблазнить. Сначала Шарлин отнеслась с недоверием к человеку, в котором было столько наивности и детскости, но потом, вместо того чтобы видеть в нем некоего соперника, отнимающего меня у нее, она даже стала защищать его от моих нападок.
– Он хороший парень, похоже, в жизни ему досталось. Ты слишком строга с ним. Конечно же, раз сам он не говорит, то никто не скажет наверняка, что у него на уме.
Именно так вступалась за него Шарлин, когда мы с Самуэлем ссорились из-за того, что я упрекала его в ребячестве, незрелости, в желании поиграться и так далее. Например, однажды он пожелал купить мобильный телефон только потому, что ему нравилось играть с ним, эта штука придавала ему значительности, хотя на самом деле он не мог позволить себе подобную роскошь, доходы его были весьма скромны: он нашел место оператора в одном из информационных агентств, однако услугами его пользовались не слишком часто, поскольку разрешения на работу у него не было, и деньги ему платили только по большим праздникам. Конечно, с голоду он не умирал, но и до материального благополучия было весьма далеко. Мое сомнение – а видела ли я его раньше, на вечеринках у Монги или Андро – рассеялось в первые же дни.
– Пацаном я жил с бабушкой по соседству с Заикой, запускал бумажных змеев на крыше, – он как на блюдечке преподносил мне все, что я хотела знать. – Только уже повзрослев, я стал его другом – ты это знаешь из дневника.
– Ах, черт, я видела тебя тогда, – сказала я и тут же раскаялась, что произнесла это. – На одной из вечеринок, наверняка ты не запомнил меня. Но это не важно.
– Знаешь, когда я увидел тебя, твое лицо показалось мне знакомым, я в этом уверен, должно быть… Но я не помню, когда точно я тебя видел. С того времени столько воды утекло.
На вечеринках у Анисий мало говорили о политике, хотя сама эта тема крайне часто возникала в разговорах островитян, но, к счастью, у Анисий собирались люди, желавшие забыть грязное политиканство, которым они были сыты по горло еще там, на острове, а сюда приходили, чтобы напиться, вдоволь поесть, потанцевать да трахнуться с кем-нибудь в свое удовольствие. Что совсем не мешало им время от времени вдруг ни с того ни с сего устраивать скандалы, потому что они, дескать, по-разному оценивают застывшую реальность (которой уже почти сорок лет) Того Острова, французские выборы да и все остальное. Кубинец удержаться не может, чтобы не показать, что разбирается в чем-то куда лучше, чем любой другой человек, живущий здесь или даже где-то еще. Вряд ли истории известны подобные столкновения на вечеринках: в большинстве случаев они заканчивались настоящим побоищем с обязательным рукоприкладством.
– Меня не интересует политика, – лез на рожон Самуэль. – У меня уже в печенках сидит это дерьмо, везде одно и то же: деньги и власть.
– Не говори так, дружище, здесь не то, что там, здесь настоящие партии, подлинные выборы, благие намерения… – говорил молодой человек, живущий во Франции уже семь лет; он работал швейцаром в частной дискотеке, которой заправлял один колумбиец.
– И дурные намерения тоже. Мир – наисмешнейшая вещь, старик. Что значит: правые или левые? Для меня это бессмыслица. Одни только обещания искоренить безработицу, и ничего больше, сплошная болтовня. Политика – это одно, а реальная жизнь – совершенно другое, – говоривший это жил здесь нелегально, с самого начала поведя себя неправильно: он стал добиваться политического убежища, ему целый год отказывали, он обращался в другие инстанции и теперь ждал окончательного решения. Которое совершенно запросто могло обернуться высылкой в третью страну.
– Я считаю, есть люди и плохие, и хорошие, в любом обществе хватает и тех, и других, честных и бесчестных, – высказала свое мнение Вера, журналистка-буддистка.
– Перестань, так говорить – детский сад. А что ты скажешь о фашизме? Не говори только, что и среди фашистов есть хорошие люди. Черт, Вера, это же человеконенавистники! – выходил из себя тот, кто женился здесь по любви на беременной арлезианке, та, испуганная, сидела рядом, она, по всей видимости, никогда не видела, чтобы о политике спорили с такой же, или даже с еще большей, страстью с какой обсуждается футбольный матч.
– Ты прав, они погубили столько невинных а все потому, что кое-кто почивал на лаврах, – подметила Вера.
– Не отрицаю, но чего ждут остальные? Если сейчас не оторвать от стула свою задницу, то потом будет уже поздно, – заявил тот парень что добивался политического убежища. – На Том Острове я был обречен быть иностранцем. Я даже забыл, сколько раз, когда меня задерживали, я вынужден был прикидываться то шведом, то итальянцем, то мексиканцем. Здесь я наконец как раз иностранец и сижу все в том же дерьме.
– А я надеюсь и верю, что добрые люди когда-нибудь добьются перемен, – вдруг ляпнула я, и все уставились на меня с умилением.
– Бог с тобой. Мне и думать не хочется, что в двухтысячном году мне придется вновь собирать манатки и начинать с нуля на новом месте, и это в сорок-то лет, – возразила Анисия.
– Все будет хорошо, – пообещала я, как будто увидела будущее мира в хрустальном шаре, и тут же пояснила, что я далека от политики и мое мнение основывается только на интуиции.
– Хорошо бы если так. Потому что с этими новыми их поветриями вряд ли меня потерпят здесь или где-то еще в Европе, – поправляя волосы кончиками пальцев, подала голос одна мулатка.
– Если дела пойдут скверно, вернемся на Тот Остров. Давайте надеяться, что к тому времени там будет свобода, – попытался закончить разговор Пачи.
– Хрен вам, а не возвращение! – вступил Сесар. – Если я сделаю такое, значит, должно будет произойти что-то из ряда вон выходящее! Я не собираюсь терпеть ни грамма оскорблений, никакого давления, никаких подлых обманов в Ливане… – последние слова означали в данном случае то, что он не потерпит никакого вида унижений.
Я едва было не рассказала им, как вернулась на родину, но удержалась, потому что мой рассказ разрушил бы множество иллюзий или, наоборот, они стали бы издеваться надо мной, называть предателем и продажной шкурой.
– В любом случае, мы всегда останемся в оппозиции, – заявил Самуэль, остальные посмотрели на него вопросительно, повисло неловкое молчание. – Ну, понятно, мы – это в большинстве случаев интеллектуалы и творческие люди.
– Я, если к власти придут новые левые, в оппозиции не буду, – возразил Пачи.
– Посмотрим. Я согласен с тобой, но только если на самом деле придут новые, демократические, справедливые, честные… И так далее. Когда дубина в руке – стоит ли поддерживать такую власть!
– Дубина или скипетр? – снова вступила в разговор Вера. – И какую роль играет женщина в ваших будущих планах?
– Будущее – женщина, – изрек Самуэль.
– Расхожая фразочка, а если более конкретно? – настаивала журналистка.
– А ты что, думаешь выхлопотать себе должность Первого министра? – съязвила Анисия.
– Я – нет, но многим женщинам это по силам. В конце концов, давайте сменим тему. Я не люблю американцев.
– А кого ты любишь? Французов, обирающих памятники и растаскивающих произведения искусства? Испанцев, имеющих мулаток в пятизвездных отелях? Канадцев, заполоняющих пляжи твоего детства? Итальянцев, выкуривающих целые табачные поля и выпивающих лучший ром? Американцы ближе всех: свержение ненавистного режима обошлось бы дешевле, – говорила Анисия.
– Американцы пусть катятся к черту. Лучшим выходом было бы правительство из тех, кто живет и в стране, и за ее пределами, – Сесар разрешал ситуацию так же, как создавал картину, – одним взмахом кисти.
– Это утопия. Диктатура добьется только одного – чем дальше, тем больше люди будут любить американцев, – сказала я.
– Что ты имеешь против утопии? – вступил в разговор молодой человек.
– Я – ничего. Лучше поговорим о чем-нибудь другом. Как бы то ни было, вряд ли правильно крыть всех матом и вернуться на следующий день после того, как там все поменяется, если вообще что-нибудь поменяется. На мой взгляд, лучше всего подождать. Понаблюдать, а потом принять решение.
И тут поднялся невообразимый гвалт: одни размахивали руками, вопя, что они не вернутся даже под страхом смерти, другие кричали, что лучше никогда не будет, убирай или не убирай диктатора, кому-то на самом деле хотелось снова вернуться и жить в своей стране, работать, завести семью и быть похороненным в родной земле, и они были по-своему правы, как и другие, которые не прочь были спокойно понаблюдать за этим спектаклем. Я принадлежала к последним, к любому выбору я подошла бы с пониманием, рассмотрела бы каждый отдельный случай, все взвесила и продумала. Я бы постаралась, приди такой момент, приступить к делу спокойно, провести прекрасный отпуск на море, наконец, скататься в свою же собственную страну туристом! Будет не так уж и плохо, пожалуй, потом мы поймем это. Самуэля бесили такие разговоры, но, в отличие от других, он, вместо того чтобы заводиться, предпочитал закрыть тему, успокоиться, пойти освежиться.
Летом, под утро, вдоволь наспорившись по все тем же дурацким поводам, большинство из нас выходило проветрить мозги на берег Сены – замену нашего Малекона. Мы брали с собой банки с пивом, которые уничтожали в считанные минуты. Мы развлекались почти как бродящие по Парижу друзья-эмигранты в романе Марио Бенедетти:[205] вспоминали разные места в Гаване, наиболее популярные блюда и книги – все, что было в нашем прошлом. Это было веселое и в то же время грустное занятие. Новые друзья, новая ностальгия.
– А как называются улицы, на пересечении которых стоит книжный магазин «Современная поэзия»?
– Проще простого. Обиспо и Бернаса.
– Что находилось на пересечении улиц Муралья и Теньенте Рей?
– Кафе.
– Верно. Но как оно называлось?
– «Ла-Косинита».
– А как название телепрограммы, в которой отгадывают исторические факты?
– «Пиши и читай».
– Ее вела одна докторша, как ее звали?
– Доктор Ортис, а еще доктор Дубуче, а третьего не помню.
– Как называлась средняя школа на площади Армас, где раньше находилось американское посольство?
– Черт, я в ней учился! «Кузнецы счастья». Мы называли ее «Пожиратели несчастья».
– Какое блюдо было популярным в семидесятых?
– «Чичаринго-де-мивида».
– Как называли семьдесят восьмой год?
– Год Героической войны.
– Какое мороженое всем нравилось в семидесятых?
– «Эль-Фрозен».
– А Гавана была полна…
– Пиццерий.
– Назовите книжку, которую больше всего читали на Кубе.
– «Дьявол и монах». Из сочинений Брата Ветб. – Все смеются.
– Что находилось на пересечении бульвара Прадо и улицы Нептун?
– Ресторан «Каракас», а над ним – школа карате «Мининт».
– А рядом?
– Кинотеатр «Риальто». А на углу Консула-до и Нептун – бар «Лос-Парадос». Иногда вижу во сне, как иду по авениде Париж, заворачиваю за угол и попадаю на бульвар Сан-Рафаэль. Как же не хочется просыпаться!
Река искрилась, освещенная уличными фонарями. Мы продолжали шутить и смеяться, и от наших сумасбродств, сопровождавшихся взрывами хохота, вода подергивалась рябью, окрашивая наши отражения в цвета гуарапо, а вдоволь насмеявшись, мы пребывали до самого рассвета в ностальгической задумчивости. Мы отправляли странные ритуалы в честь нашей тяжелораненой и умирающей молодости. Например, двадцать восьмого октября мы бросили в Сену белые цветы в честь Камило Сьенфуэгоса, но потом пожалели о своем простодушии, нам было не по себе от того, что из-за ностальгии мы совершили такой глупый поступок. Я и Самуэль стали неразлучными друзьями. Казалось странным, что он не хотел найти себе какую-нибудь француженку. Улаживать вопрос с документами ему становилось все труднее. Мы нравились друг другу, я быстро это поняла, однако он не осмеливался признаться мне, да и я не желала этого. Хотя порой меня чуть не прорывало, и мне ужасно хотелось повиснуть у него на шее, поцеловать его, но тут же меня охватывал страх: как только я сделаю это, наша дружба исчезнет. И я подавляла свои порывы, подозреваю, что он делал то же самое.
Он порядочно тратился на международные звонки; если не звонил в Гавану своей бабушке или родителям Монги, то отзванивался в Майами Андро. Так мы и узнали, что Мина решила вступить в брак с Заикой, хотя тот еще сидел в тюрьме. Самуэль расценил это как героический акт верности, достойной уважения, как доказательство непреодолимой любви; я же отнеслась к этому с недоверием.
Самуэль рассказал мне об этом в кафе «Клюни», которое находится там, где сходятся бульвары Сен-Жермен и Сен-Мишель. Мы встретились в кафе, чтобы позавтракать, порядком устав дома от черной фасоли и жареной свинины; после завтрака хотели отправиться по парижским местечкам «Игры в классики», грандиозного романа Хулио Кортасара. Я испытываю особое пристрастие к улице Жиль-Këp, Именно здесь Орасио Оливейра встретился с Магой[206] и завел разговор с клошаром. Я заказала треску по-провансальски, которая оказалась на деле рыбой, запеченной с картофельным пюре в глиняном горшке, Самуэль заказал себе жареного мерлана с гарниром из моркови и фасоли. Мне опять не лез кусок в горло: всякий раз, когда я пробую превосходное блюдо, то вспоминаю, что люди на моем острове много чего не видели. Мы перешли на шоколадный крем, когда Самуэль сказал мне о предстоящей свадьбе Мины и Монги; я прямо оцепенела, однако воздержалась от комментариев.
– Что молчишь? Тебе следовало бы порадоваться, ведь они твои друзья, – нажал он, желая хоть что-нибудь выдавить из меня.
– Да, однако ты тоже знаешь Минерву, ты просто забыл это, – нехотя сказала я.
– Мину? Разве я утверждаю обратное? Она стала прямо-таки закадычной подругой моей бабушки. Знаешь, после смерти моего отца она превратилась в фею-покровительницу или в старшую сестру. Часто приходила к нам, приносила подарки. Думаю, она приходила скорее из-за Заики, ведь она знала, что он живет над нами и…
– Ты никогда не рассказывал о смерти своего отца, – прервала я его, уткнувшись взглядом в мусс, слишком горький для меня.
– Его убила моя мать, когда он был пьян. Она обнаружила письма его любовницы. Ее ослепила ревность. Мать растворила в роме горсть таблеток, а когда он заснул, вылила на него два бидона спиртного и поднесла спичку. Отец в один миг превратился в головешку, – сказал он, а в глазах ни слезинки; было очевидно, что он нечасто говорил на эту тему, а если и рассказывал, то легко умел скрывать свои чувства.
Мои пальцы онемели; пока я читала дневник, признаюсь, у меня возникало множество подозрений. Какое-то непонятное чувство зародилось во мне и постоянно тревожило. Почему этот парень знает тех же людей, что и я? – повторяла я себе тысячу раз. Почему он жил с бабушкой? Кроме того, у меня из головы не шла та сцена, где они с Грусть-Тоской рассказывают друг другу о своих личных травмах, ведь он четко объяснил девушке, что отец его умер, а сам он отказался от матери. Все это я была не в состоянии стереть с моего жесткого диска. Но потом наша дружба приглушила всякие сомнения, видеть его, ласкать его взглядом – больше мне ничего и не было нужно. С тех пор как появился Самуэль, я жила ощущением гармонии, наслаждаясь его веселым обществом, я знала: меня уважает, мной восхищается, меня любит человек, главной чертой которого, помимо всего прочего, является добродушие. (Самуэль не просто добродушный человек, он – добрый.) А я уже знала, что такое встречается не слишком часто. И этот человек, что встретился мне, что свалился как снег на голову, этот самый человек оказался ни кем иным – сыном Хорхе, сыном сожженного героя моего любовного романа, тем мальчиком, что каждый день ходил, держась за руку отца, в парк Влюбленных, или Философов, чтобы поиграть в бейсбол. Самуэль был именно тем подростком, который подсматривал тогда на лестнице на вечеринке на крыше у Монги, когда я впервые занялась сексом. И что во всей этой темной истории значила Мина, притворяясь самим милосердием, «добрым человеком из Сезуана»?[207]
– Боже мой, какой ужас, – только и смогла пробормотать я.
– Все уже в прошлом. Ты побледнела. Что с тобой? Тебе холодно, нехорошо? Прости, если сделал тебе неприятно своей чересчур мрачной историей… – он взял мою руку, и это было не в первый раз, когда он касался меня, далеко не в первый – мы частенько смотрели фильмы ужасов, прижавшись друг к дружке перед экраном телевизора, или, чуть-чуть перебрав спиртного, тискались легонько, невинно заигрывая друг с другом.
– Ах, Сами, это ты должен меня простить, – только и сказала я.
– Ты знаешь тот музей напротив? – спросил он, желая сменить тему. Я сделала жест, что не понимаю, о каком музее речь. – Музей Клюни, средневековый…
– Ах да! Там что-то раскопали, музей немного утомительный, но порой пройтись по его залам приятно.
– Не пойду, ни за что. Когда я жил там, на острове, друзья прислали мне шесть открыток с гобеленами «Дама с единорогом». Не знаю отчего, но я часами пялился на них, и влюбился в Мадонну, и не желаю теперь видеть оригинал, потому что не хочу, чтобы меня опять постигло разочарование. Такое уже произошло у меня с «Джокондой», я слишком идеализировал эту картину.
– Не говори так, она – превосходна.
– Не спорю, но, оказавшись однажды перед ней, я понял: она меня больше не впечатляет; возможно, я слишком долго черпал свое вдохновение, рассматривая репродукции в книгах по живописи, а как только увидел оригинал, вся моя страсть испарилась без следа.
– Я понимаю тебя. Я тоже отказалась от фотографии по причинам более или менее схожим. Я имею в виду: перестала фотографировать. Хотя время от времени забредаю на какую-нибудь выставку или же открываю объектив фотоаппарата, чтобы доказать, что я не исчезла, что у меня хватает еще сил нажимать на кнопку.
Он расплатился, и мы пошли рука об руку по тенистому тротуару бульвара Сен-Мишель, этому «Базару музыки», где продают пластинки и книги за десять франков и где проводится столько всяких лотерей. Мы молча направились в сторону Сены. Сказать ему или нет? – спрашивала я себя и сама же себя отговаривала: не вздумай, ты потеряешь его навсегда. Не делай этого, иначе у тебя не будет еще одного друга. Он нужен мне, эгоистично размышляла я. Нет, он никогда не узнает, никогда. По крайней мере, от меня. А Минерва? Она все донесет ему: письмом ли, по телефону, по факсу или через Интернет.
– Нет, я вспоминаю тебя, я видел тебя… – Мне стало так страшно, что я даже не смогла спросить его, где он меня видел, не смогла, потому что боялась, что он догадается, однако судя по его беззаботному тону все было не так. – Да, конечно же! Секунду, и я вспомню, Это было на одной из вечеринок, которые стал проводить Андро, когда Заике взбрело в голову ходить и говорить задом наперед. Вы тогда заканчивали университет… или уже закончили.
– Я его так и не закончила. Да и немногие из нас закончили. Я ждала тогда разрешения выехать из страны, бросила шахматы и вышла замуж за старика. Я просто плыла по течению, свободная ото всего. Продолжай, самой мне не вспомнить, что там было тогда у Андро.
Он был прав. Я была одета в белое: расклешенная мини-юбка и обтягивающая блузка; лил ужасный ливень, я пришла перепачканная с ног до головы. Андро освободил комнату от плетеной мебели, в центре на лакированную тумбочку цвета шампанского он водрузил прекрасную магнитолу «Айва»; внизу располагалась богатейшая музыкальная коллекция всех времен, были даже самые последние пластинки. Под потолком висела люстра в стиле арт-нуво. На кухне Андро готовил рис с креветками, купленными на черном рынке у одного парня, который несколько недель спустя пустился в плавание на тракторной камере до Майами. Ана к тому времени была уже известной актрисой телевидения и театра, вела звездную программу о рок-музыке, стала кумиром молодежи. Добилась она этого отчаянными усилиями: после пяти лет работы на грейпфрутовых плантациях на острове Пинос.[208] Андро записывал начинающих певцов; после трех лет изучения химии в Венгрии он должен был срочно вернуться обратно, потому что учиться в стране, в которой царят беспорядки и уже пахнет капитализмом, было опасно – так решил какой-то чиновник, вершитель судеб. Лули почти закончила факультет английского языка, но говорила она довольно плохо, даже не понимала, что говорят в фильмах на английском языке. Игоря, инженера-механика, направили, как Чаплина в «Новых временах»,[209] на какой-то завод, производящий гайки. Оскар, самообразовавшись, стал искусствоведом, в качестве лектора он сопровождал выставки Пачи и Сесара, которые эти два художника устраивали повсеместно в столице. Разумеется, Андро пригласил кроме них и других художников нашего поколения, в тот момент зарождалось художественное движение, которое скоро весьма мощно заявило о себе и поставило на уши официальные власти. Ньевес изображала, что работает продавцом в магазине для дипломатов, но мы-то все знали, чем она занималась на самом деле. Сауль радовал нас фортепианными концертами Баха, Шопена, Лекуоны[210] и своими собственными сочинениями, писал музыку к кино, он снимал квартиру в Аламаре. Хосе Игнасио, несмотря на то, что выучился арабскому языку, был вынужден переквалифицироваться на английский, ему пришлось смириться с работой гида. Роксана посвятила себя торговле мясом, а ведь она окончила Школу ветеринаров. Эмма решила получить ученую степень по географии, но никогда не работала по специальности; в то время все старались перекроить карту острова в соответствии с новым административно-политическим делением; потом ей удалось уехать, как и большинству остальных. Что никогда не происходило очень быстро. Рэнди оформлял журналы и детские книжки у него был диплом художника Школы дизайна. Винна публиковала стихи и стала известной благодаря научно-фантастическим романам изданным в дешевой серии, писала она и киносценарии, некоторые из них благодаря силе небесной пошли в производство. Наконец, Кики, Даниа, Лачи… обо всех и не расскажешь. Уже тогда в наших вечеринках сквозила ностальгия, в вечеринках, после которых, случалось, кто-то уезжал. В тот день там были Самуэль и Сильвия. Тогда-то я и познакомилась с Сильвией, очень образованной девушкой, она работала адвокатом, была специалистом по делам СЭВ, но хотела стать оперной певицей; мы сразу же понравились друг другу, у нее была прекрасная интуиция, и она запросто могла спрогнозировать что угодно. Поэтому она и принялась за докторскую диссертацию по капиталистической экономике перед тем, как сам СЭВ накрылся медным тазом. Она трещала как сорока – недостаток, который был весьма кстати, когда нужно было за кого-либо вступиться; я повторяю, что подружками мы стали в один миг и нежные отношения поддерживаем до сих пор, вряд ли они смогут когда-нибудь прерваться.
Я не помню Самуэля взрослым. Думаю, что он был тем самым парнем, что принес ящик бутылочного пива без этикеток, он просидел весь вечер на парапете террасы под пискуалами, внимательно следя за тем, как Монги-Заика накачивался спиртным Мина пришла позже, принесла несколько ужасных пирогов с сыром, совсем черствых. Самуэль помнил, как Игорь пригласил меня танцевать, и мы выписывали невероятные па: он подбрасывал меня в воздух, а потом подхватывал на лету; я была чересчур худая, и он боялся, как бы мне что-нибудь не сломать. В полночь Андро достал свои запрещенные пластинки, привезенные из Майами, и мы заорали во всю глотку и бросились как безумные танцевать; когда-то мы придумали танец, который назвали «Куча мала», он состоял в том, чтобы танцевать не сходя с места, но как только Андро кричал: «А теперь куча мала», мы валились на пол, выложенный плиткой, все в одну кучу, катались по полу, тискали друг друга; в тот вечер на террасу поднялся кто-то из соседей и пригрозил вызвать полицию, если мы не успокоимся и не прекратим выдрючиваться под эти сомнительные песенки. Под занавес, когда мы проверили каждую бутылку и убедились, что у нас не осталось ни капли спиртного и ни щепотки травки, мы решили посмотреть по видео запрещенный фильм Леона Ичасо[211] «Супер» и заревели в три ручья по всем тем, кто вынужден был уехать с острова, потому что в фильме речь шла как раз об этом, об одной кубинской семье изгнанников; ужасно было представить, что и мы могли оказаться в подобной ситуации.
Самуэль рассказал, что все девчонки разошлись кто с кем, и он обрадовался, когда увидел, что Сильвия и я вышли одни и пошли вниз по Одиннадцатой улице до остановки двадцать седьмого автобуса на улице Линеа. Он пошел за нами, питая кое-какие надежды, ведь он имел виды на Сильвию и поэтому сразу вышел вслед. Он шел так близко, что слышал то, о чем мы говорили – о каких-то мировых исторических памятниках, которые мы мечтали увидеть, прежде чем помрем, и этот наш пессимизм развеселил его. Он видел, как Сильвия села на восемьдесят второй, а я затерялась в толпе, штурмующей двадцать седьмой автобус, выбрасывающий в воздух гадости больше, чем Чернобыль. Он вернулся домой пешком, влюбленный, или почти влюбленный, в эту неповторимую женщину. Не понимаю, в чем он нашел эту неповторимость.
– Не знаю, почему не обратил на тебя внимания, наверно, ты отпугнула меня своей дикой пляской, – сказал Самуэль, копаясь в воспоминаниях.
– Кроме того, я была старше тебя. Тогда разница в годах чувствовалась сильнее, – ответила я.
– Но и Сильвия была старше, а она мне понравилась. Меня не привлекали девушки моего возраста или те, что младше, – он еще сильнее прижал меня к себе. – Не бойся, я не собираюсь к тебе приставать, поверь, времени для этих девиц у меня было достаточно.
– Времени – да, а вот возможности – нет, – моя сдержанность задела его, и он отстранился. Я умудрилась выразить как раз противоположное тому, что было у меня на душе, С того момента, как мне стало ясно, кто есть Самуэль на самом деле, я хотела его еще больше. Это был внезапный толчок, некий спасительный порыв завершить с сыном то, что так неудачно началось несколько лет назад с отцом. С отцом все получилось ужасно, и нужно было это исправить. Но как? Та давняя история причинила мне столько боли, что все мои последующие любовные связи стали заканчиваться, не успев даже начаться. Тот случай парализовал все: мои разум и чувства, и я, ничего не чувствуя, предпочитала прекращать всякие отношения. Я могла любить, но только до тех пор, пока от меня не начинали требовать физической близости. И сейчас я в один миг сдалась перед своим асексуальным инстинктом и отбросила всякую мысль соблазнить своего друга. А что, если ему надоело искать со мной неповторимой близости, ждать, когда же наконец даст о себе знать мое либидо. И что делать, если он уйдет? Чем я буду, если Самуэль исчезнет? И что, я опять останусь ни с чем? Ведь нет ничего лучше, чем распахнуть в заснеженное утро окно, разбудить Самуэля неясным прикосновением пальцев. А в ответ – зевок, он, целуя меня, вытягивает руку, и наши пальцы переплетаются, и нас обволакивает свежесть зимнего утра.
– Несправедливая, ночь лишает меня тебя, – шутил он. Ведь я была уверена, что он шутит.
– Найди себе какую-нибудь воняющую потом француженку, из тех, что будет содержать тебя, – оборачивалась к нему я.
– Это мне испортит конец; уж лучше мне тогда заняться мастурбацией при луне. Пойду-ка лучше помочусь, вдруг удастся избавиться от стояка, – и он шел в туалет; а потом мы вместе завтракали…
На улице Сент-Андре-дез-Ар кишмя кишели туристы вкупе с шаржистами, студентами, издателями, финансистами, мотоциклистами, букинистами и торговцами, продающими все – от дешевой бижутерии до одежды от великих модельеров, все они прервали свои занятия, чтобы посвятить себя завтраку. Возле метро на улице Жи-ле-Кёр мы столкнулись с Адрианом, кубинцем, завсегдатаем вечеринок у Анисий и Веры; он работал во французском департаменте культуры, по части музыки, кроме того, писал работу по болеро в Парижском Университете VIII.[212] Красивый милый парень, прилежный в учении, дамский угодник, танцующий как бог. Здесь мы встретили его совершенно случайно, поскольку живет он по другую сторону Сены, и едва ли у него есть время, чтобы куда-то ходить, разве что в библиотеку и на вечеринки, понятное дело, по вечерам он не вылезает из баров в Маре. Но, случается, переходит через мост, правда, далеко не заходя, на «рив гош»[213] города Парижа.
– Привет, и куда это вы? – спросил он, весь лучащийся счастьем, его зеленые глаза блестели сегодня как никогда.
– Да так, совершаем литературную прогулку, Париж романа «Игра в классики», – ответил Самуэль, весело здороваясь с ним.
– Отлично, давайте познавайте. А я иду от одного приятеля, он приехал с Того Острова, привез письма и кое-какие подарки. Вот… – Он вытащил из пакета с надписью «Базар-де-л'Отель-де-Виль» ни много ни мало, как огромный плод мамея. – Четыре мамея, пять манго и пригоршня камней из храма Каридад-дель-Кобре.[214] Берите, дарю по одному. Почему не заходите? Приглашаю вас на мусс из мамея.
– Спасибо, мы только что поели, – отказалась я, с изумлением разглядывая подобное сокровище. – Мамей – это сама жизнь. Найти его здесь где бы то ни было практически невозможно, а тебе их, оказывается, привозят.
– Чистая случайность. Не поверишь, но мои приятель мотался в Сантьяго, чтобы раздобыть их. За зеленые, понятное дело. Даже камни из Кобре – по доллару штука. Вдобавок все могут запросто конфисковать на таможне. Кажется, камни помогли, – рассказывал он нам, прямо светясь от счастья, словно выиграл миллион в рождественскую лотерею.
Адриан прошел немного вместе с нами, однако отказался присесть на пару минут на бордюр тротуара – поглазеть на прохожих. На прощание он вытащил из пакета плод мамея и подарил нам, затем отвернулся в сторону Сены. От радости мы не знали, как и благодарить его, ведь такой экзотики в Париже не найдешь, а привезенные плоды пахли той землей, где они выросли, и я ни за что на свете не откажусь от удовольствия вкусить подобное яство. Такой подарок – проявление самой искренней дружбы. Мы этого не забудем, говорили мы и, смеясь, давили кулаками из глаз ностальгические слезы.
– Господа, я ведь не подарил вам «Джунгли» Лама![215] – и он быстро попрощался, избегая всяких там положенных в подобном случае сопливых нежностей.
Мы с Самуэлем просидели два часа, вспоминая стихи, отрывки из романов, сюжеты которых были связаны с Парижем или Гаваной. Мы мечтали, но не отрывались далеко от реальности, так как ведь именно праздношатающиеся люди вдохновляли нас на эту игру. Вон тот сеньор, с черным зонтиком, кем он мог быть? Сваном. Нет, мы не на Елисейских Полях, подумай немного, Самуэль. Не знаю, не могу сообразить. Генри Миллер.[216] Да как бы не так, он слишком изящен для него! Джеймс Джойс.[217] А тот застенчивый, худощавый, скрывающий манерность? «Алексис, или Трактат о бесполезной битве».[218] Ничего подобного, Алексис не так современен и я не думаю, что он был манерным. Смотри упустишь, это двойник Эльзы Триоле.[219] Да скорее уж это Мартина, персонаж «Розы в кредит».[220] А тот парнишка с ненасытностью во взгляде не Рембо ли? Что за бред, это Вийон.[221] Ничего подобного. Тот бородач – двойник Хулио Кортасара. Смотри на того усатого с широким лбом. Черт, это Марти! А вон тот с повязкой на голове. Аполлинер![222] – воскликнули мы в один голос. Так мы провели время. Но вот спряталось солнце, и прямой дождь с картезианским порывом ветра вынудил нас с веселыми воплями побежать ко входу на станцию «Сен-Мишель». Мы сделали пересадку на «Шателе» и доехали прямиком до станции «Сен-Поль». Когда мы поднялись в город, дождь уже перестал, снова появилось солнце, однако на улице стало холодней. Весна уже началась, но в этом году она почему-то не спешила вступать в свои права.
У нас была одна мысль – поскорее вернуться домой и приготовить мусс из мамея. Мы купили в магазине «Монопри» банку сгущенного молока, следуя совету Адриана, раньше у нас не получалось приготовить мусс с обычным или концентрированным молоком, нужно сгущенное, иначе не будет соответствующей густоты и вкуса. Приготовив ингредиенты, позвонили по телефону Пачи и Сесару и пригласили их испытать ультрасовременный вкус нашей родины. Пачи извинился, сказав, что у него выставка на носу и нужно бежать кое-что доделать, к тому же сегодня он должен быть в префектуре по вопросу гражданства. Сесар к телефону не подошел, наверно, все еще спал, так как всю ночь писал и добрался до постели только с утренней песней своих нарисованных колибри. Самуэль отлучился на несколько минут – пошел прослушать сообщения на автоответчике. Пока его не было, я снова вспомнила нашу беседу в кафе «Клюни». Нельзя исключать того, что когда-нибудь Самуэль свяжется с Миной, она расскажет о том, что тогда случилось, и произойдет трагедия, разрыв, Самуэль исчезнет. Я должна признаться сама, рассказать ему то, что тяготит меня, раскаяться. Но раскаяться в чем? В том, что написала его отцу два десятка писем? Ведь я не сказала ему даже ни одного слова! Хотя, согласись, Марсела, из-за твоей дурацкой писанины его отец не смог даже попытаться оправдаться, его превратили в живой костер.
В этот момент вошел бледный как смерть Самуэль. Я, знавшая его как никого другого, поняла, что он взбешен. Самуэль молчал. Сейчас придется метафизическими клещами вытягивать из него слово за словом, подумала я. Он не считал нужным делиться своими бедами с другими людьми, хотя, честно сказать, иногда в отношении меня он и делал исключения. Упав на софу, он прикрыл рукой глаза, сказал что-то – как раз в тот момент, когда я включила миксер, так что я не расслышала.
– Я не расслышала, что ты сказал, извини, – выключила я аппарат.
– Я получил уведомление из префектуры, они не дают мне разрешения на работу. Рекомендуют поехать в Соединенные Штаты. Если б я только мог знать раньше. Рассмотрение бумаг – чертовски сложное занятие во Франции. Я не предусмотрел всех этих мелочей. Воспользуйся я плотом, давно бы уже был в Майами, – он заметно нервничал, я сказала бы даже, что он был испуган.
– Не отчаивайся, тебе нужно быть настойчивым: они всегда говорят одно и то же. – Я разлила густую массу по двум высоким стаканам цвета фламинго.
– У меня там только Андро, а он не сможет для меня сделать много. – У него на губах виднелась пена от мусса, похожая на густые усы, совсем как у его отца, только розовые.
– В Гаване ты познакомился с одним человеком, он мой хороший друг. Я узнала это из дневника. Никогда я тебе этого не говорила, потому что мне это казалось слишком немыслимым совпадением, а у меня страх перед случайностями. Я не верю в случайности. Роберт Салливан… – с волнением в голосе сказала я.
– Вот тебе раз! Невероятно! Жизнь чертовски удивительная штука!
– Ты даже не знаешь насколько, – двусмысленно добавила я.
– Но дело в том, что я потерял его визитку, – его лицо, осветившееся на мгновение, тут же помрачнело.
– Не волнуйся, у меня с ним прямая связь. Именно мистер Салливан сделал из меня фотографа. Ему я обязана всем. Уверена: он тебе поможет. Ты в самом деле поедешь? – у меня все похолодело внутри, и отнюдь не от кусочков льда, охлаждавших мусс из мамея.
– Но если бы ты… – он встал, приподнял за подбородок мою голову. Я догадалась, на что он намекает, но притворилась дурочкой, хотя чувствовала, что сейчас мне подпишут приговор.
– Успокойся, я помогу тебе, ты же знаешь, что на сегодня ты мой лучший друг. Вместе с Шарлин, – уточнила я, чтобы не было никакой двусмысленности.
– Нет, Map, я хочу сказать, если… если бы ты хотела… – он замялся, отпустил мой подбородок, снова взял стоявший на стеклянном столике запотевший стакан. – Я предпочел бы жить с тобой вместе, как семейная пара… Я люблю тебя, люблю. Уф, наконец-то я это сказал!
Впервые за тридцать с лишним лет со мной объяснялись подобным образом: такими неясными словами, со страстью, со страхом, с холодным потом, с трясущимися губами – все было в точности так, как я представляла себе это в детстве. Такого объяснения я ждала много лет назад из уст Хосе Игнасио, от отца Самуэля, от других. Я была счастлива, но в то же время мне было стыдно.
– Не комплексуй, – он прервал мои мысли, точно попав в цель, – не думай о возрасте, я кажусь старше тебя, это все говорят. Вот и вся моя анкета, и проверка одобрила наш союз, – пошутил он.
– Не выйдет. Мы слишком много знаем друг о друге, – ответила я расхожей театральной фразой.
– Не понимаю. Ты хочешь сказать, что я тебе не нравлюсь? Так?
– Я хочу сказать то, что хочу сказать: мы знакомы дальше некуда, и дружба наша закончится, если мы попытаемся превратить ее во что-то другое. Кроме того, не знаю, известно ли тебе, но я отказалась от секса. Я никогда не видела в нем ничего особенного, ничего в нем не понимаю. Ясно же как Божий день: секс меня не привлекает, я фригидна, словом… – и я ушла на кухню.
– А ты попробуй, – он говорил очень серьезно, я же ждала, что он рассмеется.
– Ты полагаешь, что, дожив до таких лет, я ни разу не пробовала? Ты только представь, я соглашусь и что… не станешь же ты гробить всю жизнь на то, чтобы излечить меня от моего хронического недуга. В лучшем случае из всего этого выйдет скоротечный роман, в котором чувства ни на грош, – пробурчала я, убежденная в своих доводах.
– Я уверен в себе и знаю, чего хочу, я это сказал сейчас, скажу и потом. Это не простой каприз, Map, я же сказал: я люблю тебя. Без тебя у меня все было впустую. Но с тобой – все по-другому. Неужели ты не понимаешь, как нам хорошо вместе? Ну, единственное, чего мы не сделали, так это не переспали, я имею в виду, не трахнулись. Потому что в постели мы оказывались уже тысячу раз, – спокойно настаивал он.
– И ты не задался вопросом, почему мы не совершили этот акт?
– Задавался. Я не собирался форсировать события, хотел дать время…
– Время на что? – Шарлин убила бы меня за подобную жестокость.
– На то, чтобы прояснить… я же серьезно. Словом, у тебя получился потрясающий мусс. Осталось еще?
Я налила ему второй стакан, держась на расстоянии от него, не ближе чем на вытянутую руку. Он поставил стакан на пол, точнее на ковер, подделку под шкуру белого медведя. Встал и подошел ко мне.
Я не отклонилась, когда его губы коснулись моих; чуть заметное прикосновение, легкая дрожь, но этого уже было достаточно, чтобы я унеслась совсем в другое измерение. Однажды нам уже выпало на долю поцеловаться, это было у Анисий, когда мы играли в бутылочку, но тот поцелуй ни к чему не обязывал, и кто знал, что он будет прообразом другого поцелуя, того, что сейчас парализовал разум, ввергая его в какое-то безумное состояние.
– Видишь, я люблю тебя. А ты? – сказал он.
Конечно же и я любила его.
– Да, я тоже тебя люблю, но я знаю, если мы начнем близкие отношения, то потеряем то, что у нас уже есть. Совместная жизнь убивает иллюзию. Ты прав, когда говоришь, что нам осталось только прыгнуть в койку, но не для того, чтобы спать; согласись, у нас у каждого оставалось право спать отдельно, когда он того пожелает, и делать то, что ему хочется, без оглядки на другого. Более того, я считаю, что мы полюбили друг друга, потому что каждый уважал другого и не лез туда, куда не нужно.
– Если тебя не устраивает супружеская канитель, то не беспокойся; при определенных усилиях мы сможем продолжать жить так, как это было до сегодняшнего дня, а там посмотрим. Ты не думаешь о детях?
– Я сама не своя, когда смотрю на пухленьких детишек, играющих в парках в песочек. Но в тот же момент я вижу все, что ожидает любого из них – войны, катастрофы, смерть, одиночество, тоска… и я отступаюсь.
– Ты могла дополнить этот список любовью, красотой, дружбой, справедливостью и еще целой кучей хороших вещей – все это они также получат. Когда-то и мы были детьми…
– Черт возьми, Самуэль! Разве ты не понимаешь? Что тебе дали родители? Ну-ка, скажи! Смерть, боль! Твоя мать убила отца по ложной улике, из ревности; она даже не удосужилась проверить, водил ли он ее за нос с другой девицей! – взорвалась я, не осознавая, сколько боли причиняю ему, упрекая таким образом. – Пожалуйста, давай не будем дальше…
– Никто не совершенен. Не знаю, искренна ли ты со мной. Если это все из-за того, что я тебе не нравлюсь, то так и скажи – это же куда проще и не так обидно – «Парень, ты не в моем вкусе, я не полезу к тебе в койку».
Слава богу, он не обратил внимания на мои слова о его матери.
– Да я ни к кому в койку не лезу, черт подери, и какого хрена я должна тебе это объяснять? У меня были сексуальные контакты, я даже аборт делала. Но никогда не была на седьмом небе от счастья. И это моя вина, а не других; никто не сможет помочь мне, потому что дело во мне. Оставь меня, прошу, – я подошла к двери и щелкнула замком.
– Спасибо, Мадам Префект Полиции, – пробормотал он из коридора между гостиной и комнатой.
Он пошел на кухню, я услышала, как в раковине потекла вода, зазвякала посуда. Потом он ушел, дверь щелкнула двумя замками. Скрип двери его квартиры говорил о том, что я теперь свободна, что я теперь одна, без Самуэля. У меня не так много времени, чтобы стать матерью, подумала я, прикинув, сколько мне осталось до сорока двух – крайний срок для того, чтобы родить ребенка.
На следующее утро я проснулась с твердым намерением раскрыть тайну, поведать ему ужасные обстоятельства, связывавшие меня с ним, причины, по вине которых я не могла допустить, чтобы он стал моим любовником. Нет, никаких лишних страстей, которыми грешат радиопостановки, мне нечего стыдиться, пусть Самуэль сын Хорхе, но я не принимала обет безбрачия и не собиралась быть вечно преданной тому, с кем я даже и словом не обмолвилась. Я нисколько не сомневалось в том, что будь у меня все нормально, я бы поступила как раз наоборот: если бы я переспала с отцом, то не чувствовала бы никаких угрызений совести перед тем, как завязать любовный роман с сыном. Но меня угнетала смерть, виной чему моя непростительная оплошность, мое вторжение в жизнь этого человека. Меня сдерживало то, что я разрушила целую семью. Если я чувствовала себя виноватой раньше, то как я могла избежать чувства вины сейчас, когда я познакомилась с его собственным сыном, который тоже был жертвой – так уж выходило – моего недостойного поведения?
На следующее утро я постучалась, как обычно это делала, в его окно, подождала немного: он не появился. Через полчаса он вошел ко мне в гостиную с завернутым в целлофан подсолнухом и коробкой круассанов с кремом. Поцеловал меня в лоб – знак, истолковала я, того, что дружба наша продолжается с того самого момента, на котором она чуть было не прервалась. Я уже говорила, что ненавижу букеты и больше люблю, когда мне дарят один цветок, лучше всего подсолнух или орхидею. Подсолнух – это символ Ошун.[223] Орхидея – Пруста и святого Лазаря. Я выбросила засохшие цветы, которые торчали в узкой и длинной вазе, и поставила в нее изысканный подарок Самуэля. Пока я принимала душ, он налил апельсиновый сок в обе чашечки, намазал тосты маслом и земляничным мармеладом, подогрел молоко, добавил в него шоколад, постелил скатерть и стал спокойно дожидаться, пока я выйду к завтраку.
– У тебя сегодня есть занятия? – спросил он. В то время я ходила на курсы макияжа.
– Нет, слава богу. Мне уже поперек горла встали все эти маски и типы кожи, – промычала я с набитым ртом.
– Приглашаю тебя в кино.
– Тоскливо мне среди бела дня ходить в кино, – сказала я, изображая на лице неудовольствие. – Лучше прогуляемся по саду Тюильри или по Люксембургскому саду. – Он нежно промычал в знак согласия.
– Одевайся теплее, погода обманчива, – и он ушел за кожаным пиджаком.
Я оделась, а Самуэля все еще не было. Так как его дверь была приоткрыта, я вошла к нему в квартиру. Он говорил по телефону с Андро о том, что, возможно, уже в следующем месяце приедет в Майами, это решено. Здесь, приятель, дела складываются чертовски скверно, знаю, что и там несладко, однако есть возможность зацепиться. Так получилось, нужен я им тут. Марсела? У нее все в порядке. Ты же прекрасно знаешь, что она никому не пишет и не звонит, говорит, что это для нее капля в море. Ты узнал о Сильвии? Еще слава богу, что она работала когда-то адвокатом, вот ей повезло! Да, она мне говорила, что должна была переэкзаменоваться, разумеется, ни в одном университете мира не сдают такую кучу бесполезных предметов, как у нас – марксизм-ленинизм, научный коммунизм. В общем, Сильвия сильно увильнула. Получил аллитерацию? Что я говорю Марселе? Ты восхищаешься ею? Мы все твердим ей это, а она ноль внимания. Долго объяснять, я тебе потом расскажу, сейчас должен идти, именно с ней, мы собрались прогуляться, куда-то здесь недалеко. Слышь, я не могу больше тут оставаться, здесь чем дальше – тем хуже! Кроме того, я по уши втрескался в Марселу; мне нужно перемахнуть через океан, иначе я сойду с ума. По ночам почем зря извожу ее, старик, клянусь ей, что умираю по ней, а она ко мне суше, чем Сахара. Если случайно свяжешься с Миной, шли от меня ей тысячу поцелуев, Монги приветы тоже. В этом месяце я не могу больше звонить, наговорил слишком много с бабушкой. Черт, передавай привет Игорю и Саулю. Звонили ли они тебе из свободной Гаваны? Представляешь, они садятся на чужую линию, в этом они спецы. Должен закругляться, братишка, «я люблю тебя, я тобою восхищаюсь, и попугая я тебе не покупаю»,[224] а лучше я свожу тебя в кино в следующем месяце, когда мы увидимся, пока-пока.
Он удивился, заметив меня, сидящую в плетеном кресле, которое он подобрал на какой-то мусорке и сам же отремонтировал. А, ты здесь, я только что говорил с Андро, он просил поцеловать и напомнить, что любит тебя. Я признался, что тоже тебя люблю. Он улыбнулся, не желая ничего больше объяснять мне. Постель его была настоящий свинарник – мятая и грязная, – я принялась заправлять ее. Оставь, он схватил меня за запястье, сам заправлю. Я спросила, стараясь не замечать его грубости, где он купил такой красивый комплект постельного белья, с кошечками и рыбками. В магазине «Пьер-Импорт». У меня есть такой и для тебя. Разве я тебе его еще не подарил? Он подошел к шкафу, порылся в ящике и извлек запечатанный пакет. Та же расцветка, только синих тонов. Я поблагодарила его поцелуем в щечку, он тут же ответил мне поцелуем в губы, и я не стала сопротивляться, целоваться он умел и делал это просто превосходно. Потом он принялся за постель. Тебе понравилось? – спросил он, сбрасывая простыню и встряхивая матрас. Я заметила множество завитых волосков и белое полотенце с желтоватым пятном на полу возле ночного столика – верный признак того, что он мастурбировал. Ты же знаешь, что да, мне понравилось, хотелось мне сказать. И почему бы тебе тогда не пойти дальше? Ну вот, ты опять за свое. А как же пламя страсти? У меня ведь не душа пожарника. А у тебя? И мы рассмеялись от этой двусмысленности, потому что на Том Острове пожарниками называли мужиков в юбке, то есть мужеподобных женщин.
Сидя на скамейке в Люксембургском саду, мы наслаждались, глядя на детишек, катающихся верхом на пони; человек, сопровождавший одну из лошадей, был кубинцем, издали он поздоровался с нами. Самуэль печально заметил: имей он возможность кататься на пони, у него было бы другое детство. Я рассказала ему – пусть позавидует, – что мне посчастливилось застать осликов в парке Альмендарес и лесопарке Гаваны, отец даже сфотографировал меня верхом на одном из них, лет тогда мне было совсем немного. Потом животные исчезли. Может быть, это были империалистические ослы, пошутил Самуэль.
– Ты играла когда-нибудь в русскую рулетку на улице Пасео? – вдруг спросил он.
В первый момент я даже не нашлась, что ответить, почему-то мне показалось, что через эту игру со смертью прошел и он, как я в ту самую ночь, когда меня лишили девственности, когда он, еще ребенок, скорчившись на темной лестнице дома, где жил он и Монги-Заика, подсматривал за мной. Быть может, тогда он и не догадался, что произошло. А если и догадался, то уже не помнил об этом или притворялся, что не помнит.
– На улице Пасео с пистолетом в руках на виду у полиции? – все еще сомневаясь, допытывалась я, стараясь перевести разговор на шутливый лад.
– Я не говорил про пистолет. Русская рулетка на велосипедах. Группа в двадцать, или даже больше, человек садилась на велосипеды в верхней части улицы Пасео, около Национального театра. По сигналу мы бросались с закрытыми глазами вниз всей толпой, не обращая внимания на светофоры, самые опасные перекрестки были на Двадцать третьей улице и улице Линеа. Мы должны были затормозить у тротуара Малекона. Не буду даже говорить, что это был за спуск, только ветер свистел в ушах. Бывало, что в миллиметре от меня тормозили автобусы, я чуть с ума не сходил от страха и до финиша добирался еле живой, после этого меня едва держали ноги. Тогда мы все искали острых ощущений.
Я не стала спрашивать, не закончились ли эти развлечения когда-нибудь трагедией; по вздоху, который он сделал в конце фразы, я поняла, что ответ был бы утвердительным. Самуэль взглянул на старушку, кормящую голубей остатками хлеба и шоколада, снова вздохнул и, хотя я не просила его, рассказал, как один семнадцатилетний парень лишился обеих ног. Потом Самуэль откинул голову на деревянную спинку скамейки и прикрыл глаза рукой. Я спросила, не устал ли он. Он ответил, что нет, но если я не буду молчать, то будет куда приятней сидеть в таком ухоженном европейском парке, где деревья прямые, и растут они ровненько, а не так, как это водится в тропических парках.
Набор разговорных тем, принятых в кругу островитян, был весьма ограниченным; мы говорили если не о политике, то о еде, если не о любви, то, в лучшем случае, о сексе. Тему смерти мы никогда не затрагивали, даже в шутках, упоминать Курносую считалось плохой приметой. Когда Андро было лет двадцать, он меланхолически изрек: «Настанет момент, когда у нас начнут умирать родственники и друзья, например кто-то из нас. Где-то под сорок смерть потихоньку возьмется и за нас». В моей жизни Курносая появилась рано, однако я предпочла сохранить это в глубокой тайне. Я предпочитаю смерть зависти. Жителям Того Острова свойственно придумывать себе всевозможные тревоги и беспокойства в вещах, ставших, казалось бы, давно привычными. Если мы идем в кино или театр, то никогда не хвалим представление; спектакль закончился, и в тот же миг пропадает его столь благотворное воздействие, возможно, нам стыдно показать, что мы ничего не поняли, и, быть может, как раз поэтому критикуем, страдая от излишнего самодовольства. Какого же труда нам стоит принять достоинства или успехи ближнего. И не дай бог этим ближним окажется соотечественник. Нас спасает лишь страсть к танцам: в танце тело и взгляд бросают друг другу вызов. Самуэль и я перебрали почти все темы – смерть, зависть, ненависть, патриотическое безумие, – остался нетронутым только секс; кроме вчерашнего случая, мы почти не касались в разговоре прежних наших любовных связей. Разве что он как-то упомянул Грусть-Тоску и Ньевес, и то только потому, что я знала о них из дневника, но не более того. Я решилась рассказать ему немного о Хосе Игнасио и даже наболтала какой-то ерунды про Поля, к которому Самуэль никогда не проявлял большого интереса.
Создавалось впечатление: еще немного, и Люксембургский сад превратится в бесформенное месиво, раздавленный свинцовыми облаками. День не был погожим: солнце появлялось из-за туч лишь на краткие мгновения, которые и глазом-то не уловишь. А в полдень неожиданно похолодало, впрочем, парижане еще не убрали на чердаки свои классические непромокаемые плащи цвета беж, или кофе с молоком, или лазурного морского, или черного блестящего пластика; искренне радуясь весне, прохожие были вынуждены раскрыть зонтики и ускорить шаг, чтобы быстрее пересечь парк, спеша по своим неотложным делам. На скамейках то здесь, тот там какая-нибудь красивая женщина в возрасте ждала любовника: морщинка на переносице, сведенные брови, устремленный куда-то вдаль взгляд полон супружеской неверности, нога закинута на ногу, качается, отмеряя секунды, время, бегущее в вечность, руки на коленях, чтобы не копаться в сумочке в поисках сигареты. Мужчины листают «Монд» и отвлекаются от чтения, только чтобы прослушать новости по портативным приемникам. Мои глаза – глаза маньяка-фотографа – фокусируются на каждом персонаже, наезжают на него, проникая в самые глубины его души. Парочка детишек, держащихся за руки нянь, а может быть и бабушек, радостно направляются к пони. Но, взобравшись на лошадь, они не могут перебороть в себе страх и вопят во все горло. Наконец один из них, тот, что повыше, успокаивается, следом, глядя на него, замолкает и второй. Мой взгляд прошелся, словно панорама, от них к руке Самуэля, закрывающей глаза, я навела фокус на первый план, его кожу, включила увеличение и скользнула по многочисленным порам, по корням волос, по щетине. Спросила, ждет ли он еще, что я обласкаю его слух какой-нибудь необыкновенной фразочкой. Он двинул подбородком сверху вниз – да, ждет. На втором плане позади Самуэля деревья начали свое тихое танго ветвей. Либо это произойдет сейчас, либо никогда, сказала я себе. Давай сознавайся, Марсела, или забудь навсегда, не будь дурой. И я уже не смогла удержаться: слова потекли сами собой; я не слышала, а видела их: они вписались в окружающий нас пейзаж, заслонили собой элегантную старушку, все еще увлеченно кормившую голубей, две точки вдали, в которые превратились оба ребенка, улыбки изменниц, заполучивших наконец своих любовников, облака желтоватой пыли, поднимающиеся с земли, газеты в руках мужчин, которые по мобильному телефону, как я предположила, заключали коммерческие сделки. Фразы срывались с губ и обретали плоть, я могла обонять их, касаться, даже смогла бы сфотографировать, как если бы это была воздушная флотилия, выставляющая в небе всем напоказ рекламный транспарант; другими словами, я читала их как субтитры какого-нибудь иностранного фильма, идущего без перевода.
– Самуэль, я знала, что твоя мать убила твоего отца. Мне все известно. Это я была автором тех писем, которые она нашла в платяном шкафу. Я не знаю, помнишь ли ты то время, когда отец водил тебя в парк Влюбленных, или Философов – называй как хочешь, – поиграть в бейсбол; это я каждый раз, как штык, появлялась на балконе дома Минервы в тот момент, когда вы проходили под ним. Однажды я сбросила сверху плетеную корзинку, твой отец вытащил из нее пачку писем. Ты спросил, кто я такая, он ответил, что я мамина подружка. После этого я увидела твоего отца лишь тогда, когда его выносили из дома на носилках. Мина в тот день была со мной, возможно, поэтому она стала другом вашей семьи – твоей бабушки и тебя. Я думаю, что она переложила мою вину на себя, так как все произошло на балконе ее дома. Я даже предположить не могла, что тем подростком, который появился на вечеринке на крыше у Монги, был ты. Еще меньше я могла представить себе, что ты объявишься здесь, в Париже, что поселишься рядом со мной, что мы сделаемся друзьями, хотя, не буду скрывать, чтение дневника зародило во мне некоторые подозрения, терзавшие меня до вчерашнего дня, но я не хотела, чтобы они подтвердились.
По мере того как я заполняла словами сероватый день, Самуэль изменял положение тела: он опустил руку, открыв лицо; он ничего не разглядывал, просто смотрел куда-то перед собой, потом переместился на сиденье, подтянул ноги, скрестил их на тибетский манер, деланно почесал мочку левого уха, сжал губы, наклонил голову и посмотрел на меня. Я, в свою очередь, отвернулась, так что не смогла понять, расслышал ли он мою последнюю фразу. Я уловила, как он едва слышно пробормотал:
– Вот так случайность. Впрочем, бывает и похуже. Например, если бы мы оказались братом и сестрой и влюбились друг в друга, не зная об этом, как Леонардо и Сесилия. Или же родились в другие времена и были бы обречены на разлуку, как Абеляр и Элоиза.[225]
Повернувшись к нему, я увидела, что он сдавил руками виски, отчего на его лице особенно отчетливо прорисовывались скулы; пелена пыли и слезы, стоявшие в глазах, приглушали прекрасный контраст его черных зрачков с крошечными блестящими желтыми пятнышками, которые напоминали две золотые косточки, вкрапленные в два черных агата, плавающих, в свою очередь, в полных молока раскосых сосудах. В одно мгновение сотни морщинок искривили рот, и сколько бы он ни кусал губы, они все равно сжимались, превращая лицо в гримасу, в которой вряд ли сквозило беспокойство.
– Вот так к нам возвращается прошлое, – пробормотал он приглушенным голосом.
– К тебе. Ведь я прожила с этой мукой всю жизнь. Не думаю, что сейчас подходящий момент, чтобы избавиться от нее, и вряд ли ты сможешь мне в этом помочь.
– Но встретились мы вновь неслучайно. – Он обратил мою надежду в жалобный стон.
– Мы должны будем начать с нуля, но уже зная все. Я и ты, вместе, – решилась предложить я.
– Если хорошо подумать… – снова им овладело сомнение. – Нам нужно отдохнуть друг от друга, разъехаться на время, это самое лучшее. Я, наверное, все равно буду думать о тебе. Но вдруг я расхочу спать с тобой. Так или иначе, ты будешь сравнивать со мной моего отца. – Конечно же, это относилось к сексу.
– Я никогда не спала с ним, ничего более чудовищного нельзя придумать; у нас не было ни одного свидания, я никогда не разговаривала с ним. Так что он не изменял твоей матери, она неверно все поняла, – оправдывала я свою погибшую любовь.
– Это не так. Я частенько сопровождал отца в дом Сан-Хуан-де-Диос между улицами Вильегас и Монсеррат; я знал, что наверху в одной из комнат его ждала женщина; отец оставлял меня со своим другом, который водил меня в кинотеатр «Актуалидадес» на «Кота в сапогах»; и не сосчитать, сколько раз я видел этот мультфильм. После сеанса отец поджидал меня, покуривая около магазинчика на углу. Я знал, что эта девица была моложе моего старика, потому что его дружок постоянно спрашивал: «Ну, давай рассказывай, как там Юная Плоть держалась сегодня?» Отец закатывал глаза, глубоко затягивался, почти разом превращая сигарету в горку пепла, потом судорожно вздыхал: «Нежнейше, нежнейше, она доходит со мной до полного изнеможения».
Самуэль разошелся, не думая о том, что я могла все принять на свой счет и, понятное дело, покраснеть от стыда.
– Клянусь, в том доме была не я. Клянусь тебе всеми святыми, что у меня с твоим отцом ничего не было, – я яростно защищалась.
– И с письмами тоже была не ты, – ответил он убежденно.
– Письма мои. Твоего отца звали Хорхе. Ты их читал когда-нибудь? – прервала я его, совершенно уже не владея собой.
– Я очень долго ждал, адвокат матери приложил все силы, чтобы мне разрешили полистать их, но они не позволили оставить мне письма на память, они в архивах Верховного суда.
– Тебе говорит что-нибудь фраза «Сочный Хорхе» или «Питательный Хорхе»? Я их так озаглавила.
– Ты права. Хотя теперь мне тоже все понятно. Никто не скажет «сочный» или «питательный», не попробовав прежде на вкус, – сказал он с иронией.
– Это была только форма, чтобы привлечь его, всего лишь простой способ, – я почти уже умоляла Самуэля.
– И что же там тогда было? С кем он кувыркался в постели в доме Сан-Хуан-де-Диос по понедельникам, средам и пятницам с двух до четырех дня? Полагаю, мне ничего не остается, как поверить в то, что не с тобой, – он начал выходить из себя.
– Не со мной, – я вдруг обрела уверенность: эта история меня мало касается, надо прекращать этот разговор, мне плевать на все его дурацкие подозрения.
– Марсела, пойдем лучше домой. У меня голова разболелась, – он произнес это с той же интонацией, какая звучала в его голосе в начале нашей сегодняшней встречи, то есть со смиренной нежностью, словно бы отказывался от своего недавнего приступа подозрительности и неверия.
Мы сократили путь, двинувшись наискосок к бульвару Сен-Жермен, вскоре прошли мимо Института Арабского мира, в полном молчании перешли через мост Салли. Дорогой мы все же обменялись парой фраз по поводу торговых палаток, моды и последних новинок кино. На острове Сен-Луи, там, где начинается мост Анри IV, Самуэль улыбнулся, и через мгновение улыбка перешла в слабый смешок.
– Кто бы рассказал моему отцу, что мне доведется втрескаться в его подружку! – воскликнул он.
– Не вижу ничего смешного. Кроме того я тебе уже сказала: я его только видела, не более того; я всего лишь написала два десятка писем. Не отрицаю, он был мне симпатичен, но от этого до того, что ты думаешь… Подумай, что ты несешь…
Я рванулась вперед и бегом добралась до дома; закрыв нижний замок на три оборота, проглотила три таблетки и только тогда пришла в себя.
Мы неделю не разговаривали; наконец возобновили наши отношения, как обычные соседи, уважающие чужие права и строго блюдущие свои интересы. Через месяц он пригласил меня на вечеринку, я согласилась, она прошла как обычно, мы потанцевали, попили, поели, повеселились, а вернувшись, попрощались на пороге наших квартир, и больше ничего. Ни тебе заходи, подожди, я сейчас приготовлю что-нибудь попить, включи-ка телевизор, может, там что-то интересное идет, передача о Серже Генсбуре[226] или мистический триллер, не уходи, мне не нравится одной смотреть на эти потоки крови, останься со мной, обними меня, ой, залезай-ка ко мне в постельку. Не касайся моей груди, не лезь ко мне, убери-ка свою штучку, гадкий мальчишка, я ведь тоже не из камня, мы же как брат и сестра, зачем нам рушить дружбу… И в самом деле, пусть исчезнет эта муза, не берегущая наши отношения.
Шарлин не могла поверить случившемуся; предложила помочь нам, причем на выбор, либо она попытается снова свести нас, устроив у себя ужин, либо, наоборот, исчезнет с горизонта, и мы сами, без посредников, наладим отношения. Она не могла видеть мои страдания. Я выбрала второе: раз уж случайность сказала первое слово, то пускай случайность завершит эту историю, прикрыв ее золотой брошью, или кровью, словом, какой-нибудь глупостью. Моя подруга не переставала причитать, святые небеса, сколько мужиков кругом, и угораздило же ему оказаться сыном того самого типа, нет, я же тебе говорила, что этот район заколдован. Не хочешь ли почитать Пруста, вдруг это немного тебя отвлечет? И мне пришлось объяснить ей, что я читаю Пруста не для того, чтобы забыться или развлечься, а скорее как раз наоборот, чтобы напомнить себе и еще раз обдумать свое отношение к жизни.
Самуэль позвонил в дверь; я разговаривала с Шарлин по телефону. Я попрощалась с ней, извинившись за то, что вынуждена прервать разговор, видимо, это из «Хронопоста»,[227] жду посылку из Нью-Джерси, ящик здоровенных бананов, которые Лусио грозился в одном из своих последних телефонных посланий переслать мне. Он посоветовал мне пожарить чичарритос – тоненькие ломтики незрелого банана, а если бананы созреют по дороге, то поджарить их целиком и ни в коем случае не запихивать в мусорное ведро, а если они совсем сгниют, то, по крайней мере, пару раз я могла бы использовать их как-нибудь иначе, например, «пихать» в другое, более нежное, место. Увидишь, какие они наивкуснейшие, уверил меня Лусио, и, отправляя их мне, он прекрасно знал: в Париже эти экзотические продукты ни в какое сравнение не идут с теми, как я весьма неутешительно их называю, дохлыми бананчиками, что продают здесь, и ценятся на вес золота, как и прочие продукты, которые упоминались раньше. Вспомни обо мне, когда будешь их есть или выбрасывать… Пока, дорогая Шарлин, разумеется, если это принесли их, то я приглашу тебя на жареные бананы или на марикиту,[228] ты просто пальчики оближешь. Чао. До встречи.
Но это был не служащий «Хронопоста» или «Федераль Экспресс»,[229] а Самуэль. Он принес дышащую паром кастрюлю, с которой побежал на кухню, чтобы поставить на подставку, от кастрюли исходил запах маиса, мое обоняние, конечно же, меня не обманывало, в кастрюльке был ни много ни мало – тамаль.[230] Уже давно мы не завтракали и не ужинали вместе; Самуэль накрыл на стол, расставил тарелки, и мы устроили потрясающий банкет из моих самых излюбленных блюд. На десерт съели землянику со сливками, а закончили все черным кофе. Во время ужина говорил по большей части Самуэль, но все о каких-то мелочах: то он собрался в клуб «Ла-Куполь» посмотреть на Компэя Сегундо,[231] то познакомился с недавно приехавшим кубинцем, который рассказал о последних зверствах правительства, то об отключениях электричества, то о гонениях «палестинцев» (имелись в виду жители провинции Орьенте), то о воровстве костылей и вытаскивании металлических пластин из мертвецов, чтобы оперировать и латать живым сломанные бедра, копчики, лодыжки, то о недовольстве, тревогах, словом, та же сказка про белого бычка.
– Map, я говорил с Миной, я звонил ей вчера. Она подтвердила, что это ты писала письма, но не смогла убедить меня в том, что больше ничего не было. Она прямо-таки дар речи потеряла, когда услышала, что ты все мне рассказала… Кажется, Монги освободят…
– Я думала, что ты уже все позабыл. Думала, что кто старое помянет, тому глаз вон, ведь… Мне не нравится, что ты проверяешь все у Мины, не понимаю, зачем тебе это. Ты прекрасно знаешь: я ей не доверяю.
Я налила ему еще кофе, но он отказался.
– И еще, мне нужна твоя помощь. Я не нашел визитку Боба Салливана. Ты не могла бы дать мне его координаты? Мне нужно, чтобы он мне немного помог, утром я улетаю в Нью-Йорк. Я добрался-таки до этого типа в консульстве и получил наконец визу.
– А как же там?… – у меня сдавило горло.
– Это не важно; разберемся на месте.
– Нет, я хочу спросить, надолго ли ты уезжаешь? Насовсем?
– Не знаю, но думаю, что да.
– Не приходи прощаться. Ненавижу прощания – ну, вот опять мне пришлось повторить эту фразу! – попыталась рассмеяться я.
Я немедленно села за стол и написала для Самуэля рекомендательное письмо мистеру Салливану. Я знала, что это будет действенней, чем телефонный звонок.
Два дня я безвылазно просидела дома. К вечеру третьего дня я должна была во что бы то ни стало, несмотря на плохое самочувствие, идти на телевидение: у меня начиналась первая рабочая смена по новой профессии визажиста. Открыв дверь квартиры, я наступила на пухлый конверт; внутри находился кинематографический дневник с небольшой прощальной запиской от моего друга, от моей платонической любви от того, кто значил для меня так много. Нет не так, от моего любовника, который не был им моего сна, обратившегося в пепел по вине давнего кошмара. Самуэль оставил тетрадь вместо себя. Он уехал, лишив меня не только зрения – все пять чувств покинули меня, с Самуэлем улетучилось и то беззаботное веселье, которое овладевало мной, когда я была рядом с ним. Хотя мне никогда, как я говорила, не нравилось быть веселой, но Самуэль легко вводил меня в неповторимое состояние. С ним я поняла, что ирония могла бы вернуть нам осколки того счастья, которое я похоронила в отрочестве на Том Острове. Меня охватило отчаяние, ужасная убежденность, что перебравшийся на континент островитянин никогда не сможет обрести спокойствия, никогда его надежда не перестанет быть такой шаткой и зависеть от случайностей.
Первый политик, которого мне пришлось гримировать, носил очки, причем носил не снимая, убери их, он сам на себя не будет похож, и самым плохим были две лиловые вмятины от оправы на переносице; как я ни массировала кожу, мне не удалось их убрать. Молодым он был очень даже соблазнительным, подумала я, хотя и сейчас при желании может выглядеть шикарно. Верхняя губа под усами обильно потела, линия зубов была совершенна, хотя уже и с первыми признаками износа. Морщины заметны не сильно. Волосы густые, вьющиеся, седые. Я замазала следы от оправы непомерным количеством крема-основы, потом прошлась по всему лицу губкой с матовым тоном. Он не моргал, не закрывал глаза, смотрел прямо на меня, внимательно следя за каждым движением моих рук, что меня сильно смущало: я не могла сосредоточиться, и когда подкрашивала ему брови и подводила глаза, моя рука немного дрожала. Он стал противиться тому, чтобы я подкрасила ему губы, однако я настояла: губы у него были бледными от природы, а тут еще пудра совсем сравняла их с общим тоном лица, и казалось, что рот у него вообще отсутствует. Я внятно ему это объяснила, и он согласился. У меня создалось впечатление, что это был порядочный человек, мне так кажется всякий раз, когда я вижу человека, которого мало волнует то, как он будет выглядеть перед телекамерой. Он спросил меня, как мне здесь, в этой стране, не унижают ли меня, ведь я иностранка; он интересовался Тем Островом, и куда более основательно, чем обычные туристы – о солнце там, о море, табаке или пальмах, – наоборот, он расспрашивал о том, что скрыто от глаз: о будущем нашего общества, о детях, о стариках, о зарплатах, о здравоохранении и образовании, о безработице. Должна сказать, что отвечала я с не меньшим усердием, чем гримировала его. И не только потому, что это была моя проба пера на поприще визажиста, но и потому, что мой клиент внушал мне доверие. Посмотрим, насколько его хватит, потому что такие, как правило, ломаются, едва только добираются до власти, подумала я иронично. Но так или иначе, в тот вечер я вернулась домой с надеждой, что все повернется к лучшему. На следующее утро я отправила по почте Шарлин кинематографический дневник; в конверт вложила записку: «Пусть побудет у тебя, и никогда не отдавай его мне, даже если я буду умолять тебя на коленях. Неплохая идея: продать его на Блошином рынке, как что-нибудь старинное».
До сегодняшнего дня я не перечитывала его. Уже пять утра, а я так и не сомкнула глаз, простыни вымокли от пота. Я слышу, как поднимается Шарлин, она встает рано. Входит в комнату, – я притворяюсь, что сплю. Кладет мне руку на лоб. Марсела, у тебя температура, проснись. Она трясет меня за плечо, я делаю вид, что как будто бы только что проснулась. Шарлин уходит, забрав тетрадь, возвращается с градусником. Я не привыкла к тому, чтобы мне совали эту штуку в задницу. И под мышку тоже, я устала говорить ей это; и все же я уступаю: беру градусник в рот. Хоть бы продезинфицировала его, сколько ты им не пользовалась, упрекаю я ее. Она ласково называет меня дурочкой, поросенком, грубиянкой, неучем – сколько еще таких же нежных словечек припасено у нее для меня. Ля-ля-ля, у тебя сорок. Она быстро одевается, чтобы сбегать за лекарствами в аптеку на Севастопольском бульваре. Не уходи, я мигом вернусь, раскройся, это не хорошо, что ты лежишь под ватным одеялом, впрочем, окна открывать не надо, от сквозняка тебе может стать еще хуже, в ее голосе слышна тревога. Едва за ней закрывается дверь, я встаю, одеваюсь и удираю. Мне совершенно не хочется, чтобы меня жалели, чтобы кто-то заботился обо мне. Я уже взрослая и сама могу выбирать, что мне делать и куда идти, мне нравится, что у меня жар, что миндалины мои опухли и полны гноя. Самое лучшее, что со мной может случиться, это воспаление легких со смертельным исходом. Быть может, так я добьюсь, что ко мне на похороны приедет Самуэль. И что мне с того? Чтобы добиться его возвращения, то есть я хотела сказать, собственной смерти, совершенно не обязательно ждать какой-либо болезни, можно просто покончить с собой. Я ничего ценного не потеряю, разве что жизнь. Но рано или поздно я ее все равно потеряю, когда-нибудь мое ничем не выдающееся существование прекратится. Покончив с собой, я бы опередила события и избавила бы себя от ненужных формальностей. Я пулей слетаю вниз по лестнице, спотыкаюсь о ковер и почти лечу в пропасть, но вместо того, чтобы отдаться во власть бездны, цепляюсь за перила в страхе, что сломаю себе ребра или переломаю ноги. Но разве пару секунд назад я не желала себе смерти? Зачем я спасаю себя? Представить только, что будет, и меня уже тошнит и кружится голова. Трусиха, кто так думает, тот вряд ли решится сделать больно даже пальцу на ноге, не хватит смелости, чтобы треснуть по нему молотком. Однажды я уже играла в русскую рулетку, Самуэль, и ты там был, но вряд ли ты это помнишь. Так помнишь ты это или нет? Лучше мне броситься в Сену. Черт возьми, имея такое прекрасное Карибское море, хотеть броситься в эту вонючую и грязную реку. Если бы в этот час были открыты турагентства, я купила бы билет на самолет только за тем, чтобы покончить с жизнью на родном пляже. Черт, я даже не могу достойно покончить с собой, покончить именно в том месте, которое я для этого выбрала, которое принадлежит мне, потому что я там родилась! Хотя я не думаю, что есть что-то героическое в том, чтобы тобой пообедала акула. Правда, я ничего не увижу и не буду ничего знать, полагаю, это дело всего лишь нескольких мгновений. Что случится с моими глазами? Да их заглотит, словно пару маслин, акула. Учти, Марсела, ты ничего и никогда больше не увидишь. Все потонет во мраке, в полнейшем мраке. А может, и нет, и там будет много света. Так много, что мне придется закрыть глаза, и потому я не смогу ничего увидеть. Но глаз уже не будет, как и ничего другого. Да ни за что в жизни я не откажусь от способности видеть! Я даже не могу отказать себе в чтении газет, хотя в них и пишут только о грязных сторонах рода человеческого. Рассвет, почувствуй его аромат, ты жива, слизни языком каплю пота, ты жива, ущипни себя за живот, за соски, ты жива, слушай песню колибри. Колибри? Нет, это невозможно, здесь не водятся такие птицы. А почему нет? Вполне вероятно, что они прилетели сюда с Того Острова, исключительно для того, чтобы навестить тебя, они поют о твоей далекой стране. Посмотри в их сияющие глазки. О, так и есть, это мои колибри! Вот в конце улицы появляется солнце, то самое, что шесть часов спустя согреет и мою землю. О, взгляд, удивительная гармония! Я жива.
Токонома – стенная ниша или полочка в японском жилище, на которую ставились предметы, олицетворяющие все прекрасное и священное.
Здесь: Кто там? (фр.)
Роман перуанского писателя Сиро Алегрии «Мир необъятный и чуждый» (1941).
Гусано – кубинский контрреволюционер. На гаванском жаргоне – маленький пенис.
Марио Бенедетти (р. 1920) – латиноамериканский писатель, поэт, эссеист.
Орасио Оливейра, Мага – герои романа X. Кортасара «Игра в классики» (1962).
Намек на пьесу Бертольда Брехта «Добрый человек из Сезуана» (1938–1940).
Остров Пинос (или остров Хувентуд) – принадлежащий Кубе остров в Карибском море.
Имеется в виду получивший мировую известность фильм Чарли Чаплина «Новые времена» (1936).
Лекуона Эрнесто (1896–1963) – кубинский джазовый пианист и композитор, руководитель оркестра.
Леон Ичасо – современный кубинский кинорежиссер.
Парижский Университет VIII – знаменитый университет Сорбонна в 50-х гг. XX в. был разделен на несколько самостоятельных учебных заведений.
«Рив гош» – Левый берег, район Парижа.
Каридад-дель-Кобре, монастырь Девы Милосердия.
«Джунгли» Лама… – знаменитая картина Вифредо Лама.
Генри Миллер (1891–1980) – американский писатель, известный своими скандальными эротическими романами («Тропик Рака», «Тропик Козерога» и др.).
Джеймс Джойс (1882–1941) – английский писатель, патриарх модернизма в литературе.
Книга Маргерит Юрсенар (1929).
Эльза Триоле (1896–1970) – французская писательница, жена Луи Арагона, родная сестра Лили Брик.
«Розы в кредит» – первый роман Эльзы Триоле из трилогии о XX в. «Нейлоновый век».
Вийон Франсуа (ок. 1430 – ок. 1463) – французский поэт.
Аполлинер Гийом (1880–1918) – французский поэт.
Ошун – богиня пантеона йоруба, покровительница танцев и удовольствия.
Немного искаженные слова из популярной на Кубе детской песенки.
Пьер Абеляр (1079–1142), французский теолог и философ, известна история его любви к Элоизе, с которой он обменивался письмами.
Серж Генсбур (наст, имя Люсьен Гинзбург, 1928–1991) – французский бард, актер и кинематографист.
«Хронопост» – почтовая служба.
Марикита – кубинское блюдо, мед или сироп со свежим сыром.
«Федераль Экспресс» – мировая курьерская служба.
Тамаль – пирог из кукурузной муки с мясом и специями.
Компэй Сегундо – кубинский гитарист, один из пропагандистов музыки сальса во Франции.