17387.fb2
Пока Киппс не стал совсем взрослым, он не знал, почему у него нет отца с матерью, как у всех мальчиков, а только дядя с тетей. Он едва помнил какое-то иное место, темную комнату, за окном белые дома и женщину, которая разговаривала с кем-то, кого он позабыл, и эта женщина была его мать. Он смутно представлял ее лицо, зато в памяти очень ясно сохранилось белое платье в цветочках и бантиках, подпоясанное жестким кушаком из полосатой ленты. На эти воспоминания неизменно наплывали иные, еще более смутные: кто-то плачет, плачет, и сам он тоже — неведомо почему — начинает плакать. И тут же какой-то мужчина, высоченный и громогласный; и каждый раз после этих слез или до них они, все трое, куда-то едут в поезде, и он подолгу смотрит в окно.
Он знал, хотя едва ли ему об этом когда-нибудь говорили, что задумчивое лицо на выцветшем дагерротипе в плюшевой с золотом рамке над камином в так называемой гостиной — лицо его матери. Но его туманные воспоминания не становились от этого яснее. С фотографии на него глядела молоденькая девушка — она облокотилась на перила и смотрела испуганно и застенчиво, как всегда бывает, когда позируешь. У нее были вьющиеся волосы и совсем юное миловидное лицо — матери такими не бывают. Широкополая шляпа с цветами висела на руке; послушно и напряженно она смотрела на фотографа, видимо, объяснявшего, как ей лучше встать. Хорошенькая и хрупкая, она была совсем иная, чем та, что являлась ему в смутных воспоминаниях, хотя разницу он не мог бы определить. Может быть, все дело в том, что та была старше, или не такая испуганная, или просто по-другому одета…
Ясно только одно: однажды она препоручила его тете и дяде в Нью-Ромней вместе с подробными наставлениями и некоторой суммой денег. Видимо, она не лишена была сословного чувства, сыгравшего впоследствии столь важную роль в жизни Киппса. Она позаботилась, чтобы его отдали не в обыкновенную начальную школу для простонародья, а в частный пансион в Гастингсе — своего рода академию среднего сословия, с особыми головными уборами и некоторыми иными атрибутами привилегированного учебного заведения, к тому же весьма недорогого. Казалось, она жаждала сделать для Киппса все, что в ее силах, даже ценой кое-каких жертв, словно он был из какого-то иного, лучшего теста. Первые год-два после его поступления в пансион она изредка присылала ему денег на карманные расходы. Но лица ее в ту пору он так и не мог вспомнить.
Попал он к дяде и тете, когда они были уже очень немолоды. Они поженились, когда день их жизни клонился к закату или по крайней мере когда полдень был уже далеко позади. Поначалу они лишь неясно проступали на заднем плане его мира, простого мира вещей видимых и осязаемых: стульев и столов, служивших ему и конем и коляской, лестничных перил, кухонных табуретов, шкафчиков, поленьев для камина; были здесь и чайник, и кипы старых газет, и кот, и Главная улица, и задний двор, и поле, до которого в таких маленьких городках рукой подать. Каждый камень на заднем дворе, мшистую стену с плетями вьюнка в углу и мусорный ящик он знал куда лучше, чем иной муж знает лицо своей жены. Укромный уголок под гладильной доской, где в дни, когда судьба была милостива, он с помощью шали сооружал конурку, которая долго оставалась для него центром вселенной; протертые чуть не до дыр местечки на ковре, сучки в стенке кухонного шкафа, лоскутный коврик перед камином — рукоделие дяди — все это наложило глубокий отпечаток на душу мальчика. Лавку он знал хуже: сюда ему ходить запрещалось; однако и с ней он ухитрился познакомиться довольно хорошо.
Дядя и тетя были, так сказать, главными богами этого мирка и, как боги в старину, время от времени наводили в нем порядок рукой деспотичной и карающей несоразмерно с проступками. Увы, за каждой трапезой приходилось подниматься на их олимпийские высоты. Надо было прочесть молитву, ложку и вилку держать, «как принято», то есть наиболее неудобным образом, и даже самое вкусное есть «не слишком поспешно». Стоило только чуть приналечь на еду — и сразу же неприятностей не оберешься; стоило как-нибудь не так взять нож, вилку или ложку — и он тут же получал по рукам от тетки, хотя сам дядя всегда подбирал подливку ножом. А подчас и дядя вдруг выходил из оцепенения и, поднявшись со стула, вынимал трубку изо рта и кричал на погруженного в какое-нибудь невинное занятие мальчишку:
— Пропади ты пропадом, негодник! Ты что это делаешь?
Бывало, только заведет Киппс интересный разговор с мальчишками, которые бог весть почему считались «низкого звания» и «неподходящей компанией», как в дверях или в окне появляется тетя и велит ему идти домой. Всякие звуки, даже самые приятные: тихонько побарабанишь по чайному подносу, протрубишь в кулак, или свистнешь в ключ, или зазвонишь, как в колокол, в пустое ведро, — вызывали гнев богов. По оконному стеклу и то пальцем не води, а кажется, что может быть тише! Случалось, правда, те же боги пробуждали в нем и теплые чувства: они приносили ему из лавки поломанные игрушки, ибо среди многого другого в лавке торговали игрушками. Вообще-то лавчонка тщилась быть магазином фарфоровых изделий, о чем сообщала вывеска, но на полках ее приютились еще и книги, которые выдавались для чтения и продавались по дешевке, и открытки с видами местных достопримечательностей; тут были и канцелярские товары, и стыдливо выглядывала кое-какая галантерея, а в окнах и по углам виднелись коврики, терракотовые блюда, складные стулья для художников, и две-три рамы для картин, и каминные экраны, и рыболовные снасти, и духовые ружья, и купальные костюмы, и палатки — чего там только не было! И, конечно, мальчишке — от горшка два вершка — нестерпимо хотелось все это потрогать. Однажды тетя дала ему подержать трубу, взяв с него слово, что он не станет в нее трубить, а потом все равно отобрала. А по воскресеньям тетя заставляла его твердить катехизис и какую-нибудь молитву.
Дядя с тетей старели, а он подрастал, не замечая, как они меняются, и, когда уже юношей он наконец пригляделся к ним внимательно, ему стало казаться, что такими они и были всю жизнь: тетушка — тощая, всегда озабоченная, со сбившимся набок чепцом, дядя — солидный, со множеством подбородков, и вечно у него которая-нибудь пуговица не застегнута. Они ни у кого не бывали, и к ним никто не ходил. К соседям и вообще ко всем чужим они относились недоверчиво, сторонясь людей «низкого звания» и презирая «выскочек», а потому, как и положено истинным англичанам, «жили сами по себе». Вполне понятно, что у Киппса-младшего не было товарищей, кроме тех, с кем он подружился, лишь совершив грех неповиновения. А он от природы был человек общительный. Проходя по Главной улице, он непременно здоровался со всеми встречными велосипедистами, а при встрече с юными Куодлингами, стоило няне отвернуться, показывал им язык. Он завел дружбу с Сидом Порником, сыном соседа-галантерейщика, и дружбе этой, правда, с долгими перерывами, суждено было сохраниться на всю жизнь.
Скажу сразу: по мнению Киппса-старшего, галантерейщик Порник был круглый дурак; трезвенник, крикливый методист, вечно распевающий псалмы о том, как он приблизится к господу, и, насколько мог судить Киппс-младший, ни он сам, ни его домочадцы не отвечали вкусам истых Киппсов, не были достойны их просвещенного общества. Порник в самом деле обладал мощным басом и когда кричал на весь дом: «Эй, Энн, Сиди!» — то безмерно раздражал Киппса-старшего. Впрочем, Киппса-старшего раздражало в нем все: и воскресные богослужения, когда он со всей семьей распевал дома псалмы, и страсть разводить в саду шампиньоны, и то, что с пилястрой, разделявшей их лавки, он обходился как с общей собственностью, и то, что он стучал молотком после обеда, когда Киппс-старший жаждал покоя и отдохновения, и то, как он топал в тяжелых башмаках вверх и вниз по лестнице, не застланной ковром, и то, что у него черная борода, и его попытки завязать добрососедские отношения, и… Да что говорить, решительно все в нем раздражало Киппса-старшего. И больше всего коврик перед входом в лавку Порника. Киппс-старший никогда не выбивал свой коврик, предпочитая не трогать его, чтобы не поднимать пыль. Пытаясь оправдать свое нелепое поведение, он утверждал, будто Порник принимается выбивать свой коврик как раз тогда, когда ветер дует в сторону лавки соседа, и вся пыль летит в дверь к нему, Киппсу! Эти разногласия нередко приводили к громким, яростным перебранкам, а однажды чуть было не кончились дракой, о чем впоследствии Порник, регулярно читавший газету, говорил как о «скандальном происшествии». Надо сказать, что в тот раз он с удивительным проворством скрылся в своей лавке.
Но именно такая ссора и положила начало дружбе Киппса-младшего и Сида. Однажды мальчики сошлись у ворот; оба не спускали глаз с докторовых коз; поговорили и разошлись во взглядах, какая коза сильнее; Киппс не удержался от замечания, что отец Сида — «круглый дурак». Сид сказал, ничего подобного. Киппс стоял на своем и сослался на авторитетное мнение дядюшки. Тогда Сид, ни с того, ни с сего угрожающе отклонясь от темы, заявил, что может побороть Киппса одной рукой; Киппс опроверг это утверждение, хотя, признаться, не очень-то уверенно. Сид сказал, а вот увидишь, Киппс ответил, как бы не так; на этом дело, вероятно, и кончилось бы, но, к счастью, их спор услыхал предприимчивый сын мясника и настоял на состязании. Он так раззадорил их, что наконец оба застегнулись на все пуговицы, стали лицом к лицу, и началась весьма поучительная битва — закончилась она вничью, когда сын мясника вспомнил, что пора уже отнести миссис Холиер баранину. Следуя указаниям этого турнирного знатока, они пожали друг другу руки в знак примирения. Потом с подозрительно блестящими глазами, закрасневшись от его похвалы («Молодцы, малявки!») и следуя дальнейшим советам, они приложили к своим шеям по холодному камню, уселись рядышком на докторских воротах и стали вспоминать славную битву и зализывать почетные раны, выказывая при этом друг другу всяческое уважение. У обоих шла кровь из носу, у обоих был подбит глаз, и синяк целых три дня одинаково переливался всеми цветами радуги; но ни один не сдался, и, хотя вслух об этом не было сказано ни слова, ни один не стремился к новым сражениям.
Лучшего начала не придумаешь. После этой первой стычки они уже больше никогда не обсуждали друг с другом характеры взрослых родичей и собственные воинские качества, а если им чего и недоставало для полного согласия, они обрели его в совместной нелюбви к старшему отпрыску Куодлингов. Он шепелявил, носил какую-то нелепую соломенную шляпу, и его толстая румяная физиономия так и лучилась самодовольством, он учился в городской школе и носил ранец зеленого сукна — ну что может быть глупее! Они по-всякому обзывали его, кидали в него камнями, а когда он начинал грозить им («Шмотри, Арт Киппш, лучше перештань!»), кидались на него и обращали в бегство.
А потом они разбили голову кукле Энн Порник, и девчонка с громким ревом убежала домой — скверная история, которая, однако, лишь больше сблизила их. Сида выдрали, но он уверял, что ничего и не почувствовал, так как очень ловко подложил куда надо газет. А когда Киппс шел мимо лавки, миссис Порник вдруг выглянула из дверей и пригрозила, что и ему влетит по первое число.
«Академия Кевендиша», школа, которую избрала для Киппса его исчезнувшая мать (на другую, получше, у нее не хватало денег), помещалась в частном, видавшем виды доме в наиболее удаленной от моря части Гастингса; она называлась академией для юных джентльменов; родители же многих юных джентльменов жили где-то в «Индии» и иных краях, столь далеких, что проверить это было бы нелегко. Остальные были сыновьями легковерных вдов, жаждавших, как и мать Киппса, чтобы их дети получили образование хоть чуточку получше обычного, общедоступного, и при этом за самую низкую плату; кое-кого родители и опекуны посылали сюда, чтобы доказать всему свету свое превосходство над простыми смертными. Ну, и, разумеется, там были юные французы.
Глава академии — тощий, долговязый, желчный господин, страдавший несварением желудка, — прозывался Джорджем Гарденом Вудро и состоял членом Фарадеевского общества, как гласили золотые буквы на доске, украшавшей фасад, но это лишь означало, что он уплатил некую сумму за поддельный диплом. Классная комната помещалась в унылом, выбеленном известкой флигеле, о назначении ее свидетельствовали ветхие, изрезанные ножами учеников парты и скамьи, а также вовсе уж не пригодная доска, на которой совсем не видно было мела, когда пишешь, и две пожелтевшие от старости, допотопные карты — Африки и графства Уилтшир, — купленные по дешевке на какой-то распродаже. В кабинете, где мистер Вудро принимал родителей и отвечал на их вопросы, были и другие карты и даже глобусы, но ученики никогда их и в глаза не видели. А в стеклянном шкафу в коридоре хранилось несколько грошовых пробирок, кое-какие химикаты, треножник, стеклянная реторта и испорченная бунзеновская горелка, свидетельствующие о том, что «научная лаборатория», указанная в проспекте, не пустые слова.
Этот проспект, составленный в выражениях высокопарных, но не слишком грамотных, особенно подчеркивал, что академия дает серьезную подготовку к коммерческой деятельности, но, как можно было заключить по одной весьма хитрой фразе, не исключает и службу в армии, флоте и государственных учреждениях. В проспекте весьма уклончиво говорилось об «экзаменационных успехах», хотя Вудро, разумеется, не одобрял «зубрежку», и провозглашалось, что в курс обучения включено «искусство», «современные иностранные языки» и «серьезная техническая и научная подготовка». Далее подчеркивалась забота о «высокой нравственности» учеников и отличная постановка религиозного воспитания, которым «в наши дни столь часто пренебрегают даже в самых знаменитых учебных заведениях». «Ну, уж на эту приманку они клюнут», — заметил мистер Вудро, дописав проспект. И в сочетании с форменным головным убором эта приманка в самом деле пришлась по вкусу тем, на кого была рассчитана. Упоминалась здесь и «материнская» забота миссис Вудро, на самом же деле эта маленькая женщина с неизменно кислой миной держалась в тени и полагала, что следить за стряпней ниже ее достоинства; кончался проспект намеренно туманной фразой: «Питание без ограничений, собственное молоко и прочие продукты».
Киппс на всю жизнь запомнил удушливую, спертую атмосферу академии, постоянную путаницу в мыслях, бесконечные часы, которые он отсиживал на скрипучих скамьях, умирая от скуки и безделья; кляксы, которые он слизывал языком, и вкус чернил; книжки, изодранные до того, что в руки взять противно, скользкую поверхность старых-престарых грифельных досок; запомнил, как они тайно играли в камешки и шепотом рассказывали друг другу разные истории; запомнил и щипки, и побои, и тысячи подобных мелких неприятностей, без которых тут дня не проходило; запомнил, как приходилось стоять посреди класса и терпеть удары, которые обрушивались ни с того, ни с сего за воображаемое непослушание; запомнил дни, когда мистер Вудро был не в духе и срывал зло на ком попало; запомнил ничем не занятый ледяной час в ожидании скудного завтрака; страшные головные боли и дикие, ни на что не похожие ощущения, порождаемые особенностями «матерински заботливой», но весьма неумелой стряпни миссис Вудро. А унылые прогулки, когда мальчики шагали парами, в шапочках с квадратным верхом, так пленявших воображение их вдовых мамаш; а безрадостные субботы, когда за окном лил дождь и мальчишки, привыкшие подавлять свои желания и порывы, давали волю злобным выдумкам и не скупились на злые шутки: случались и бесчестные, позорные драки, которые кончались убогими поражениями и победами; были и жестокие задиры и их жертвы. Киппс особенно преследовал одного трусливого мальчугана, и однажды тот взбунтовался, избил Киппса и отучил его от тиранства.
Он вспоминал, как они спали по трое в одной постели, какой плотный, затхлый дух ударял в нос всякий раз, как они возвращались в класс после десятиминутной беготни по двору или по коридорам; вспоминал и этот двор — сплошь из жидкой грязи, в которой нет-нет да и наткнешься, играя, на острый камень. И еще он вспоминал, как часто они потихоньку сквернословили.
«Воскресенья у нас самые счастливые дни», — твердил родителям своих учеников мистер Вудро, но при этом Киппса не приглашали в свидетели. Для него это были дни томительно пустые, лишенные всякого смысла провалы — ни работы, ни игр; только дважды — рано утром и еще раз, попозже, — походы в таинственную тьму церкви да среди дня кусок пудинга с изюмом. Послеобеденное время посвящалось тайным удовольствиям, в том числе игре под названием «Камера пыток» — немалая роль в ней отводилась козлам отпущения из наиболее презираемых заморышей. Разница между воскресеньем и буднями помогла Киппсу составить суждение о том, что такое бог и рай. И он инстинктивно избегал более близкого с ними знакомства.
Занятия в академии разнообразились в зависимости от настроения мистера Вудро. Иногда тянулись долгие унылые часы, когда полагалось переписывать прописи, или решать задачи, или постигать тайны счетоводства, а они, заслонясь книгами и тетрадями, украдкой болтали друг с другом, загадывали загадки, играли в камешки, в то время, как мистер Вудро застывал за своим столом, ничего не замечая вокруг, уставясь в пространство невидящими глазами. Лицо его то вовсе ничего не выражало, то вдруг проступало на нем какое-то тупое изумление, словно ему с безжалостной ясностью открывалась вся бессмысленность, весь стыд и позор его существования…
В иные часы и дни дипломированного физика обуревала жажда деятельности, он поднимал трепещущий класс и с помощью злых насмешек или тумаков пытался вдолбить им главу Ахенского «Начального курса французского языка», или «Франции и французов», или диалог путешественника с прачкой, или описание оперного театра. Свои познания во французском языке он почерпнул много лет назад в одной частной английской школе и освежал, когда удавалось вырваться на недельку в Дьепп поразвлечься. Иной раз во время урока ему приходило на память какое-либо сомнительное похождение той поры, и он вдруг начинал хихикать и бормотать по-французски что-то уж вовсе не понятное мальчикам.
Чаще всего он приказывал им заучивать наизусть бесконечные страницы из «Поэтического альманаха» и поручал кому-нибудь из старших учеников проверять всех остальных; не забывал он и о чтении библии, стих за стихом — это вам не какая-нибудь новомодная безбожная школа! — и можно было, высчитав, какой тебе достанется стих, преспокойно болтать с соседом; а иногда ученики читали вслух из краткой «Истории Англии». Кроме того, они проходили, как сообщал Киппс дяде и тете, пропасть сколько глав из катехизиса. Заучивали также тьму географических названий, и иногда в приливе энергии мистер Вудро даже требовал, чтобы ученик отыскал эти названия на карте. А один раз, всего только один раз, состоялся урок химии, который привел их всех в неописуемое возбуждение: причудливые стеклянные посудины, запах, точно разбили тухлое яйцо, что-то где-то кипит и булькает — и вдруг со звоном лопнуло стекло, класс наполнился зловонием, мистер Вудро отчетливо произнес: «О черт!» — и потом они с наслаждением обсуждали все это в спальне. По этому случаю всю школу с чрезвычайной суровостью лишили прогулки…
Но в серой чреде воспоминаний попадались редкие проблески — вакации, его, Киппса, праздники, когда, несмотря на междоусобицу старших, ом старался проводить как можно больше времени с Сидом Порником, сыном вздорного чернобородого соседа-галантерейщика. Казалось, это воспоминания из другого мира. То были восхитительные дни. Приятели слонялись по отлогому морскому берегу, осаждали сдающиеся без боя башни Мартелло, с неизбывным любопытством взирали на полные тайн ветряные мельницы и их неутомимо вертящиеся крылья, доходили до самого Дандженесского маяка, всю дорогу ощущая под ногами гладкую, податливую гальку. Миновав большой камень, они превращались в вооруженных до зубов контрабандистов: они бродили по заросшим тростником болотам, совершали далекие походы — до самого Хайта, где не смолкал пулеметный лай, до Райа и Уинчелси, которые примостились на пологих холмах, точно сказочные города. В дни летних каникул небеса были сияющие и бездонные, а зимой сливались с бурным морем; бывали и кораблекрушения, да, самые настоящие; неподалеку от Димчерча они набрели на черный гниющий остов одномачтового рыбачьего суденышка — море поглотило всю команду и, точно пустую корзинку, выбросило его на берег; мальчишки нагишом купались в море, заходя по самые подмышки, и даже пытались плыть, отдавшись теплым волнам (несмотря на тетушкин запрет); а иногда (с ее разрешения) брали с собой какую-нибудь домашнюю снедь и обедали за несколько миль от дома. Чаще всего в пакете оказывались хлеб и холодный пудинг из молотого риса со сливами — что может быть вкуснее?! И за всем этим стояла не гнусная фигура придиры и мучителя Вудро, а тетка — тощая, но, в общем, добродушная (она хоть и донимала по воскресеньям катехизисом, зато позволяла уходить на весь день, прихватив с собой вместо обеда пудинг), и дядя — тучный, вспыльчивый, но всему предпочитающий покойное кресло, так что он, в общем, не мешал. А главное — свобода!
Да, вакации, разумеется, были совсем не то, что учение. Они несли с собой свободу, простор душе и телу, и хоть сам он этого не понимал, в них присутствовала красота. Когда он вспоминал эти годы, вакации сверкали, точно окна цветного стекла на унылом однообразии школьных стен, и чем старше он становился, тем ярче они сияли в памяти. В конце концов пришло время, когда он стал вспоминать те дни с нежностью, чуть не со слезами.
Последнее из этих окон запомнилось ярче всего — в нем не было того разнообразия и пестроты, что в предыдущих, его озарил лишь один сияющий образ. Ибо как раз перед тем, как Киппсом завладел Молох Розничной Торговли, он сделал первые робкие шаги в таинственной стране Любви. Шаги поистине очень робкие, ибо мальчик привык подавлять свои чувства, бурные порывы и страсти еще дремали на дне его души.
Предметом его первых волнений оказалась та самая Энн Порник, чьей кукле они с Сидом, вволю повеселившись, оторвали голову много лет назад, в дни, когда Киппс еще не понимал, что за штука человеческое сердце.
Но еще до того, как Киппс заметил огоньки, что мерцали в глубине глаз Энн Порник, дядя решил определить племянника по мануфактурной части и начал соответствующие переговоры. Школа осталась позади окончательно и бесповоротно. И это сейчас было самое главное. Стояло жаркое лето. Расставание со школой отпраздновали шумно и весело, и, заботясь о своем добром имени, Киппс свято выполнил превосходное правило — на прощание платить долги. Всем своим врагам он надавал тумаков, повыворачивал руки и наподдал по ногам; тем же, кто с ним дружил, он раздал свои неоконченные тетради, все учебники, коллекцию камешков и форменный головной убор и на последних страницах их книг тайком написал: «Помни Арти Киппса». Потом он сломал жиденькую тросточку Вудро, всюду, где только мог, вырезал перочинным ножиком свое имя и разбил окно в буфетной. Он так упорно твердил всем и каждому об ожидающей его карьере морского капитана, что уже и сам почти верил в это. И вот наконец он дома и больше никогда в жизни не вернется в школу.
В первый день он поднялся чуть свет, выскочил на залитый солнцем двор и трижды пронзительно свистнул — этот особенный тройной свист неизвестно почему ученики академии, а также и они с Сидом считали военным кличем гуронов. Но, вспомнив о вражде дяди с мистером Порником, спохватился и сделал вид, будто вовсе и не свистел, а с почтительным восхищением взирал на новую секцию мусорного ящика, пристроенную дядей. Впрочем, его невинному виду не поверил бы и грудной младенец.
Через минуту из угодий Порников прозвучал ответный клич. И Киппс запел: «В полдевятого ля-ля жди за церковью меня». И кто-то невидимый пропел в ответ: «В полдевятого ля-ля жду за церковью тебя». Предполагалось, что «ля-ля» делает песенку непонятной для непосвященных. Чтобы еще больше замаскировать сговор, оба участника этого дуэта вновь издали воинственный клич гуронов, надолго задержавшись на последней, самой пронзительной ноте, и разошлись в разные стороны, чтобы, как и положено мальчишкам на отдыхе, начать веселый день.
В половине девятого Киппс сидел за церковью на освещенной солнцем калитке у начала длинной тропки, ведущей к морю; он неторопливо отбивал такт башмаком и с чувством высвистывал какую-то душещипательную песенку, вернее, те клочки ее, которые знал на память. В это время из-за церкви показалась девочка в коротком платье, темноволосая, синеглазая, с нежным румянцем. Она так вытянулась, что стала даже чуть выше Киппса, и очень похорошела. Вообще с последних вакаций она так переменилась, что Киппс едва узнал ее. Да и видел ли он ее в последний раз?.. Он вовсе этого не помнил.
Увидев ее, он ощутил какое-то смутное беспокойство. Он перестал свистеть и, странно смущенный, молча на нее уставился.
— Ему нельзя прийти, — объявила Энн, храбро подходя ближе. — Покамест нельзя.
— Чего? Это ты про Сида?
— Ага. Папаша наказал ему перетереть все коробки.
— Для чего это?
— А кто его знает. Папаша сегодня сердитый.
— Вон что!
Помолчали. Киппс взглянул на нее и больше уже не смел поднять глаз. А она с любопытством его разглядывала.
— Ты уже отучился? — спросила она немного погодя.
— Ага.
— И Сид тоже.
Беседа оборвалась. Энн взялась за край калитки и принялась раз за разом подпрыгивать на одном месте — это было что-то вроде неумелой гимнастики.
— А наперегонки умеешь? — спросила она.
— Уж тебя-то запросто обгоню, — ответил Киппс.
— Дашь мне фору?
— Докуда? — спросил Киппс.
Энн подумала немного и показала пальцем на дерево. Подошла к нему и обернулась.
— Досюда, ладно?
Киппс, который к этому времени слез с калитки, снисходительно улыбнулся.
— Дальше!
— Досюда?
— Давай еще чуток, — сказал Киппс, но тотчас пожалел о своем великодушии и с криком «Пошли!» рванулся с места, разом наверстав упущенное.
Они подбежали к финишу одновременно — оба раскраснелись и тяжело дышали.
— Ничья! — сказала Энн и рукой отбросила волосы со лба.
— Моя взяла, — задыхаясь, вымолвил Киппс.
Они решительно, но вполне вежливо заспорили.
— Бежим еще раз, — предложил Киппс. — Хочешь?
Они вернулись к калитке.
— А ты ничего, можешь, — снисходительно заметил восхищенный Киппс. — Я ведь здорово бегаю.
Привычно мотнув головой, Энн отбросила волосы назад.
— Ты ж ведь дал мне фору, — признала она.
И тут они увидели Сида.
— Смотри, малявка, влетит тебе, — сказал Сид сестре с истинно братской недоброжелательностью. — Ты пропадаешь целых полчаса. В комнатах не прибрано. Папаша не знает, куда ты запропастилась, говорит: как явится, надеру ей уши.
Энн собралась уходить.
— А как же гонки? — спросил Киппс.
— Ух ты! — воскликнул изумленный Сид. — Да неужто ты с ней бегаешь наперегонки?
Энн раскачалась на калитке, не сводя глаз с Киппса, потом вдруг отвернулась и кинулась бежать по тропинке. Киппс проводил ее взглядом и нехотя обернулся к Сиду.
— Я дал ей большущую фору, — сказал он виновато. — Это не настоящие гонки.
Больше они об этом не говорили. Но минуту-другую Киппс был какой-то рассеянный, и в душе у него началось что-то неладное.
Они стали обсуждать, как истым гуронам надлежит наилучшим образом провести утро. Путь их, несомненно, лежал к морю.
— Там еще один затонул — выбросило новые обломки, — сказал Сид. — Ух! И воняют же!
— Воняют?
— Прямо тошнит. Там гнилая пшеница.
Они шли и говорили о кораблекрушениях, потом принялись рассуждать о броненосцах, войнах и о многом другом, достойном внимания настоящих мужчин. Но на полпути Киппс вдруг ни с того ни с сего заметил небрежно:
— А твоя сестра ничего девчонка.
— Я ее поколачиваю, — скромно ответил Сид.
И, помолчав, они снова заговорили о более интересных предметах.
Выброшенная на берег посудина была и вправду полна гниющего зерна и распространяла ужасающее зловоние. Восхитительно! И все это принадлежит только им. По предложению Сида они взяли судно с бою, и теперь надо было спешно защищать его от несметных полчищ воображаемых «туземцев», которых в конце концов удалось отогнать, оглушительно вопя «бом-бом» и отчаянно размахивая и тыча в воздух палками. Вслед за тем, опять же по команде Сида, они врезались в соединенный франко-германо-русский флот, наголову разбили его без чьей-либо помощи, потом пристали к берегу, вскарабкались по крутому откосу, ловким маневром отрезали собственный корабль; потом, крича что есть мочи, изобразили бурю, потерпели отличное кораблекрушение и, «полузатопленные» — этого требовал Сид, — оказались посреди угомонившегося моря.
Все эти события на время вытеснили Энн из головы Киппса. Но когда без воды и пищи, застигнутые штилем, они дрейфовали, затерянные посреди океанских просторов, и, положив подбородки на скрещенные руки, воспаленными глазами озирали горизонт в тщетной надежде на спасительный парус, он вдруг опять о ней вспомнил.
— А хорошо, когда есть сестра, — заметил этот терпящий бедствие моряк.
Сид обернулся и задумчиво на него посмотрел.
— Ну, нет! — сказал он.
— Нет?
— Вот уж ничуть.
Он доверительно улыбнулся.
— Девчонки во все суют нос, — сказал он и прибавил: — Ну прямо во все.
И он вновь принялся мрачно оглядывать пустынные морские дали. Но вот он энергично сплюнул сквозь зубы — он считал, что именно так положено сплевывать настоящим морским волкам, жующим табак, — и сказал:
— Сестры что? С ними одна морока. Вот девчонки — дело другое, а сестры…
— А разве сестры не девчонки?
— Ну, нет! — с невыразимым презрением произнес Сид.
И Киппс поспешно поправился:
— То есть, конечно, я не про то… Совсем я не про это.
— А у тебя есть девчонка? — спросил Сид и опять ловко сплюнул.
Пришлось Киппсу признаться, что девчонки у него нет. Правда, это было очень обидно.
— Спорим, Арт Киппс, ты ни в жизнь не угадаешь, кто моя девчонка!
— А кто? — спросил Киппс, чувствуя, что сам он обделен судьбой.
Сид только усмехнулся.
Выждав минуту, Киппс спросил, как это от него и требовалось:
— Ну кто? Скажи! Кто?
Сид в упор посмотрел на него и еще помедлил.
— А ты никому не скажешь?
— Могила.
— Клянешься?
— Помереть мне на этом месте!
Как ни был Киппс занят собственными переживаниями, в нем пробудилось любопытство.
Сид потребовал с него ужасную клятву.
Потом медленно, постепенно стал раскрывать свою тайну.
— Начинается с мэ, — начал он загадочно.
— М-о-д, — неторопливо называл он букву за буквой, сурово глядя на Киппса. — Ч-а-р-т-е-р-и-з.
Эта Мод Чартериз была особа восемнадцати лет от роду, дочь священника в приходе св.Бэйвона да к тому же обладательница велосипеда, так что едва Киппс понял, о ком речь, лицо его почтительно вытянулось.
— Брось, — недоверчиво выдохнул он. — Ты заливаешь, Сид Порник.
— Провалиться мне на этом месте! — решительно возразил Сид.
— Не врешь?
— Не вру.
Киппс заглянул ему в глаза.
— Честное-пречестное?
Сид постучал по дереву, свистнул и произнес самую страшную клятву:
— Эне-бене-рас! Лопни мой глаз!
Весь мир предстал перед Киппсом, который все еще не мог справиться с изумлением, в совсем новом свете.
— И… и она знает?
Сид покраснел до корней волос, лицо у него стало печальное и строгое. Он вновь задумчиво уставился на сияющее под солнцем море.
— Я готов за нее помереть, Арт Киппс, — сказал он, помолчав.
И Киппс не стал повторять свой вопрос, он был явно неуместен.
— Я все для нее сделаю, чего ни попросит, — продолжал Сид и поглядел Киппсу прямо в глаза, — ну все на свете. Скажет кинуться в море — кинусь.
Каждый углубился в свои мысли, и некоторое время они молчали, потом Сид пустился в рассуждения о любви, о которой Киппс уже втайне тоже подумывал, но еще никогда не слышал, чтобы об этом говорили Друг с Другом всерьез, вот так, среди бела дня. Конечно, в заведении Вудро втихомолку происходил обмен опытом, обсуждались многие стороны жизни, но о любви романтической там речи не было. Сид, наделенный богатым воображением, заговорив о любви, открыл Киппсу свое сердце, или по крайней мере новый уголок своего сердца, не требуя при этом от Киппса ответных признаний. Он вытащил из кармана затрепанную Книжицу, которая способствовала пробуждению его романтических чувств; протянул ее Киппсу и признался, что в ней есть один герой, баронет, ну, прямо его собственная копия. Этот баронет — человек бурных страстей, которые он скрывает под маской «ледяного цинизма». Самое большее, что он себе позволяет, — это скрежетать зубами; тут Киппс заметил, что Сид тоже не чужд этой привычки и уж, во всяком случае, сегодня скрежещет зубами все утро. Некоторое время они читали, потом Сид снова заговорил. На его взгляд, любовь состоит из преданности и жарких схваток, и все это с привкусом тайны, а Киппс слушал, и ему мерещилось залитое румянцем лицо и прядь волос, которую то и дело отбрасывали назад.
Так они мужали, сидя на грязных обломках старого корабля, на котором жили и погибли люди, они сидели там, глядя на море, раскинувшееся перед ними, и болтали об иной стихии, по которой им предстояло пуститься вплавь.
Разговор оборвался. Сид взялся за книгу, а Киппс, который не поспевал за ним и не хотел признаваться, что читает медленнее Сида, окончившего самую обыкновенную начальную школу, отдался своим мыслям.
— Хорошо бы у меня была девушка, — вздохнул Киппс. — Ну, просто чтоб разговаривать и все такое…
От этого запутанного предмета их отвлек плывущий по морю мешок. Они покинули остов потерпевшей крушение посудины и добрую милю следовали за ним по берегу, осыпая его камнями, пока мешок наконец не прибило к берегу. Они ждали чего-то таинственного, необычайного, а в нем оказался всего-навсего дохлый котенок, — это, знаете ли, уж слишком даже для них!
Наконец они вспомнили про обед, который ждал их дома, и голодные, задумчивые зашагали рядышком назад.
Но утренний разговор о любви разжег воображение Киппса, и, когда после обеда он встретил Энн Порник на Главной улице, его «Привет!» прозвучал совсем иначе, чем прежде. Через несколько шагов оба они обернулись и поймали на этом друг друга. Да, ему очень, очень хотелось обзавестись подружкой…
Однако потом его отвлек ползущий по улице тягач, а на ужин тетушка подала восхитительную рыбку. Но когда он улегся в постель, его вдруг вновь подхватил могучий поток чувств, и, спрятав голову под подушку, он стал тихонько шептать: «Я люблю Энн Порник», — точно клялся в верности.
Во сне он бегал с Энн наперегонки, и они жили вдвоем в выброшенном на берег корабле, и всегда она виделась ему раскрасневшаяся, и на лоб падали непослушные волосы. Они просто жили вместе в выброшенном на берег корабле, и бегали наперегонки, и очень-очень любили друг друга. И всему на свете предпочитали шоколадный горошек, финики, что продают с лотка, и еще рыбешку, жареную рыбешку…
Утром, проснувшись, он услыхал, как она поет в пристройке за кухней. Полежал, послушал и понял, что должен ей открыться.
Когда завечерело, они случайно встретились у калитки, что рядом с церковью, и хоть Киппс мог бы сказать ей так много, он не отважился вымолвить ни слова, пока, набегавшись до изнеможения за майскими жуками, они не уселись снова на свою калитку. Энн сидела прямая, неподвижная — темный силуэт на фоне багряно-пурпурного неба, — не сводя глаз с Киппса, Оба затихли, замерли, и тогда Киппс вдруг решился поведать ей о своей любви.
— Энн, — сказал он. — Ты мне правда нравишься. Вот если б ты была моей подружкой… Слышишь, Энн? Будешь моей подружкой?
Энн не стала притворяться удивленной, поглядела на Киппса, подумала и сказала небрежно:
— Ну, что ж, Арти. Я не против.
— Вот и хорошо, — задыхаясь от волнения, сказал Киппс, — значит, уговорились.
— Вот и хорошо, — сказала Энн.
Казалось, что-то стало между ними, теперь ни тот, ни другая не решались поднять глаз.
— Ой! — вдруг закричала Энн. — Гляди, какой красавчик! — И, спрыгнув с калитки, кинулась за майским жуком, который прожужжал у нее перед носом. И они снова стали просто-напросто мальчишкой и девчонкой…
Они старательно избегали переходить на новые отношения. Несколько дней ни о чем таком не заговаривали, хотя виделись дважды. Оба чувствовали, что им предстоит совершить что-то еще, прежде чем это знаменательное событие станет явью, но ни один из них не осмеливался сделать следующий шаг. Болтая с нею, Киппс перескакивал с одного на другое, но больше всего рассказывал о великих приготовлениях, которые должны были сделать его настоящим мужчиной и торговцем мануфактурой: ему справили две пары брюк, и черный сюртук, и четыре новые сорочки. Но при этом разыгравшееся воображение толкало его сделать сей неведомый шаг, а когда он оставался один и гасил огонь, то превращался в весьма предприимчивого поклонника. Хорошо бы взять Энн за руку — даже вполне добропорядочные книжицы, которые так высоко ставил Сид, толкали его на это проявление близости.
И наконец Киппса осенило: он вспомнил газетную заметку под названием «Любовные сувениры», которая попалась ему как-то в обрывке «Пикантных новостей». Разломать пополам шестипенсовик — вот что он придумал, на это у него как раз хватит мужества. Он раздобыл лучшие тетушкины ножницы, выудил ими шестипенсовик из своей почти пустой жестяной копилки и поранил палец, пытаясь разрезать монету пополам. Но как ни старался, когда они с Энн снова встретились, шестипенсовик по-прежнему был целехонек. Киппс еще не скоро собрался бы что-нибудь ей сказать, но это получилось само собой. Он попытался объяснить ей вещий смысл разломанного шестипенсовика и неожиданную неудачу, которая его постигла.
— А для чего ломать? — спросила Энн. — На что он нужен сломанный?
— Это сувенир, — ответил Киппс.
— Как это?
— Ну, просто половинка будет у тебя, а половинка у меня, и когда мы расстанемся, я буду глядеть на свою половинку, а ты на свою, понимаешь? И будем вспоминать друг о дружке.
— Ишь ты!
Похоже, что Энн все поняла.
— Только мне никак его не разломить, — сказал Киппс.
Они обсудили эту неожиданную помеху, но ничего не могли придумать. И вдруг Энн осенила догадка.
— А я знаю! — сказала она и чуть коснулась его локтя. — Дай-ка мне монету, Арти. Я знаю, где у папаши напильник.
Киппс вручил ей шестипенсовик, и они смолкли.
— Я это мигом, — сказала Энн.
Стоя рядышком, они разглядывали монетку, голова Киппса почти касалась щеки Энн. И вдруг что-то его толкнуло на следующий шаг в неведомую страну любви.
— Энн, — сказал он и судорожно глотнул, испуганный собственной храбростью, — я очень тебя люблю. Правда. Я все для тебя сделаю, Энн. Вот ей-богу!
Он совсем задохнулся и умолк. Энн не отвечала, но слушала с явным удовольствием. Он придвинулся совсем близко, коснулся ее плечом.
— Энн, я… ты…
И опять замолчал.
— Ну? — спросила Энн.
— Энн… можно я тебя поцелую?
Сказал — и сам испугался. Голос его прозвучал робко, внутри все похолодело, он уже и сам не верил в то, что говорил. Поистине Киппс был не из тех сердцеедов, что умеют повелевать.
Энн рассудила, что ей еще рано целоваться. Целоваться глупо, заявила она, а когда Киппс проявил запоздалую предприимчивость, отскочила подальше. Он заспорил. Стоя поодаль от нее — теперь их разделял чуть ли не ярд, — он убеждал ее: дай поцелую, ну что тебе стоит и что тебе за радость быть моей подружкой, если тебя и поцеловать нельзя…
Она повторила, что целоваться глупо. Между ними пробежал холодок, и они двинулись к дому. На сумеречную Главную улицу они вступили не то чтобы вместе, но и не врозь. Они так и не поцеловались, но все равно оба чувствовали себя виноватыми. На пороге лавки Киппс завидел внушительную фигуру дяди, невольно замедлил шаги, и расстояние между ним и Энн увеличилось. Окно над лавкой Порников было растворено — миссис Порник наслаждалась вечерней прохладой. Киппс прошествовал мимо с самым невинным видом. И чуть не уткнулся в пуговицы жилета на солидном дядюшкином брюшке.
— Откуда держишь путь, сынок?.
— Я гулял, дядя.
— Неужто с отродьем Порника?
— С кем?
— Вон с той девчонкой. — И дядя ткнул трубкой в сторону Энн.
— Что вы, дядя! — нетвердым голосом возразил племянник.
— Шагай домой, парень. — Киппс-старший посторонился, глянул искоса на отворенное окно, а племянник неловко прошмыгнул мимо него и скрылся в темной глубине лавчонки.
Тревожно задребезжал колокольчик — дверь в лавку закрылась за Киппсом-старшим; он стал зажигать единственную керосиновую лампу, освещавшую лавку по вечерам. Дело это требовало осторожности и внимания, не то фитиль разом вспыхивал и начинал коптить. Несмотря на все предосторожности, это случалось часто. Гостиная, где сумерничала тетка, почему-то показалась Киппсу-младшему слишком людной, и он поплелся к себе наверх.
«Отродье Порника!» Ему казалось, что произошла ужасная катастрофа. Словами «Что вы!..» он поставил себя на одну доску с дядей, этого уже не исправишь, он навсегда отрезал себе дорогу к Энн. За ужином мальчик был так явно угнетен, что тетя спросила, уж не заболел ли он случаем. Испугавшись, что ему прикажут глотать какое-нибудь снадобье, он стал сразу неестественно весел…
Улегшись в постель, он добрых полчаса лежал без сна и тяжело вздыхал — плохо дело, хуже некуда, Энн не позволила себя поцеловать да еще дядя обозвал ее отродьем. Ведь это почти все равно, что он сам так ее обозвал.
Энн стала совершенно недосягаема. Прошел день, другой, третий, а Киппс все не видел ее. С Сидом они встречались за эти дни несколько раз; ходили на рыбалку, дважды купались, но хотя он за это время взял у Сида, прочитал и вернул две книжки про любовь, они больше о любви не говорили. Однако вкусы у них по-прежнему были общие, и больше всего обоим нравилась история, сентиментальная до невозможности. Киппсу все время хотелось заговорить об Энн, да смелости не хватало. В воскресенье вечером он видел, как она отправилась в церковь. В воскресном платье она была еще красивее, но она шла с матерью и потому сделала вид, будто не замечает его. Он же решил, что она просто навсегда отвернулась от него. Отродье! Да этого никто вовеки не простит. Он предался отчаянию, он даже перестал бродить по местам, где можно было ее встретить…
И тут словно гром грянул среди ясного неба — всему настал конец.
Мистер Шелфорд, владелец мануфактурного магазина в Фолкстоне, к которому его определили «в мальчики», выразил желание «малость натаскать парнишку» перед началом осенних распродаж. Киппс обнаружил, что тетка укладывает его пожитки, и в вечер накануне отъезда осознал во всей непоправимости, что произошло. Ему до смерти захотелось еще хоть раз увидеть Энн. Под самыми нелепыми и никому не нужными предлогами он то и дело выбегал во двор, трижды уже без всякого предлога переходил на противоположную сторону улицы, чтобы заглянуть в окна Порников. Но Энн как сквозь землю провалилась. Отчаяние овладело им. За полчаса до отъезда он наткнулся на Сида.
— Привет! — крикнул он. — Уезжаю!
— Поступаешь на службу?
— Ага.
Помолчали.
— Слушай, Сид. Ты скоро домой?
— Прямо сейчас.
— Знаешь что… Спроси Энн, как насчет того…
— Чего?
— Она знает.
Сид пообещал спросить. Но и это, видно, не помогло: Энн не показывалась.
Наконец по улице загромыхал фолкстонский омнибус, и Киппс взобрался наверх. Тетя вышла на порог пожелать Киппсу счастливого пути. Дядя помог ему вынести сундучок и чемодан. Лишь украдкой удалось ему взглянуть на окна Порников, но, видно, сердце Энн ожесточилось и не хочет она его видеть.
— Отправляемся! — объявил кучер, и копыта зацокали по мостовой. Нет, она не выйдет даже проводить его. Омнибус двинулся, дядя пошел обратно в лавку. Киппс неподвижным взором уставился перед собой, уверяя себя, что ему все равно.
Вдруг позади хлопнула дверь, он круто обернулся, вытянул шею. Этот стук был ему так хорошо знаком. Вот оно! Из лавки галантерейщика выбежала маленькая растрепанная фигурка в домашнем розовом платье и пустилась догонять омнибус. И вот она уже рядом. Сердце Киппса бешено заколотилось, но он и не поглядел в ее сторону.
— Арти! — запыхавшись, крикнула Энн. — Арти! Арти! Слушай! Я его разломила!
Омнибус покатил быстрее, обгоняя Энн, и тут только Киппс понял, о чем она. Он сразу встрепенулся, судорожно глотнул и, собрав все свое мужество, заплетающимся языком попросил кучера «остановить на минуточку, дело есть». Кучер заворчал, — как солидному человеку не поворчать на мальчишку! — но все же придержал лошадей; и вот Энн рядом.
Она вскочила на колесо. Киппс нагнулся и поглядел ей в лицо — сверху оно казалось совсем маленьким и очень решительным. Их руки встретились, и на мгновение они заглянули друг другу в глаза. Киппс не умел читать по глазам. Что-то быстро скользнуло из руки в руку, что-то такое, чего не удалось разглядеть кучеру, искоса наблюдавшему за ними. Киппс не сумел вымолвить ни слова, а Энн только сказала:
— Я его нынче утром разломила.
Мгновение это было словно чистый лист, на котором надо было написать что-то очень важное; но оно так и осталось ненаписанным. Энн спрыгнула, и омнибус покатил прочь.
Только секунд через десять Киппс спохватился, вскочил и принялся махать ей своим новым котелком и хрипло, срывающимся голосом крикнул:
— До свидания, Энн!.. Помни обо мне… Не забывай!
Она стояла посреди дороги, глядела ему вслед, потом помахала рукой.
Он тоже стоял, покачиваясь, лицом к ней, пунцовый, с блестящими глазами, ветер взъерошил ему волосы, а он все махал и махал котелком, пока Энн не скрылась за поворотом. Тогда только он повернулся, сел на свое место и спрятал в карман брюк половинку шестипенсовика, зажатую в руке. И украдкой покосился на кучера: видел ли он что-нибудь?
А потом углубился в размышления. И решил, что когда на рождество вернется в Нью-Ромней, будь что будет, а он непременно поцелует Энн. Вот тогда все пойдет как полагается, и это будет самое настоящее счастье.
Когда, прихватив с собой желтый жестяной сундучок, маленький чемоданчик, новый зонт и подаренную на память половинку шестипенсовика, Киппс покинул Нью-Ромней, чтобы стать продавцом мануфактуры, ему исполнилось четырнадцать лет; это был худенький подросток с забавным хохолком на макушке и мелкими чертами лица, с глазами то светлыми, то вдруг темневшими — способность, унаследованная от родителей; говорил он невнятно, в мыслях его царила страшная путаница, держался он скованно и робко — таким уж его воспитали. Неумолимая Судьба послала его служить отечеству на поприще коммерции; и та же чисто английская склонность к частному предпринимательству и стремление худо ли, хорошо ли вершить свои дела самому, которые обрекли Киппса на пребывание в частном заведении мистера Вудро, ныне отдала его во власть владельца крупнейшего в Фолкстоне мануфактурного магазина мистера Шелфорда. Ученичество — и поныне признанный английский путь к служению на сей обширной общественной ниве. Если бы мистеру Киппсу выпало несчастье родиться в Германии, он мог бы получить образование в дорогостоящем специальном учебном заведении, где его основательно и всесторонне подготовили бы к этой деятельности, — такова немецкая педагогическая система («больно образованные» — наберутся там всякого, говаривал Киппс-старший). Он мог бы… Но зачем развивать в романе мысли столь непатриотичные? Во всяком случае, мистер Шелфорд был отнюдь не педагог.
То был вспыльчивый, неутомимый человечек, ходил он, заложив волосатые руки за спину, под фалды сюртука, лысая яйцевидная голова так и сияла, орлиный нос слегка кривился на сторону, холеная бородка вызывающе торчала. Походка у него была легкая, подпрыгивающая, и он вечно что-то мурлыкал себе под нос. Он обладал редкостной деловой хваткой, а к тому же однажды весьма умело и выгодно обанкротился и с умом выбрал себе жену. Его заведение было одно из самых крупных в Фолкстоне, фасады домов, где размещались его магазины, он велел раскрасить зелеными и желтыми полосами. Магазины занимали дома под номерами 3, 5 и 7, а на бланках значилось 3—7.
Смущенному, исполненному благоговения Киппсу он первым делом стал расписывать свою систему и себя самого. Он развалился в кресле за письменным столом и, взявшись за лацкан сюртука, произнес небольшую речь.
— Твое дело — работать справно, свято блюсти наш интерес, — важно произнес мистер Шелфорд, говоря о себе во множественном числе, как это принято у особ королевской крови и у коммерсантов. — Наша система — первый сорт. Уж я-то знаю, сам придумал, в четырнадцать лет начал, с самого низу всю лестницу прошел, каждую ступеньку, как свои пять пальцев… Мистер Буч, конторщик, даст табличку — правила там, штрафы и прочее. Погоди-ка!
И он сделал вид, будто углубился в какие-то пыльные счета, лежавшие под прессом, а Киппс, боясь шевельнуться, благоговейно созерцал сверкающую лысину своего нового повелителя.
— Две тыщи триста сорок семь фунтов, — внятно шептал мистер Шелфорд, притворяясь, будто забыл о Киппсе.
Да, тут делаются большие дела!
Наконец мистер Шелфорд поднялся, вручил Киппсу пресс-папье и чернильницу — просто как символ рабства, ибо оба эти предмета были ему не нужны — и направился в контору, где, едва повернулась ручка двери, все трое служащих лихорадочно застучали костяшками счетов.
— Буч, — окликнул мистер Шелфорд, — экземпляр Правил имеется?
Жалкий, забитый старичок с линейкой в руке и гусиным пером в зубах молча подал хозяину книжонку в полосатом желто-зеленом переплете, почти целиком посвященную, как вскоре понял Киппс, ненасытной системе штрафов. Тут Киппс с ужасом сообразил, что руки у него заняты и все в комнате пялят на него глаза. Не сразу он решился поставить чернильницу на стол, чтобы взять Правила.
— Не годится быть размазней, — сказал мистер Шелфорд, глядя, как Киппс неловко засовывает Правила в карман. — Мямлям у нас не место. Пошли, пошли. — Он подобрал полы сюртука, точно дама юбки, и повел Киппса в магазин.
Киппсу открылась просторная, необъятная зала с бесконечными, сверкающими лаком прилавками и великим множеством безупречно одетых молодых людей и юных гурий, глядящих на него во все глаза.
Вот целый ряд с перчатками, висящими на протянутых над прилавком шнурах, а там — ленты, а еще дальше — пеленки и распашонки. Невысокая девица в черных митенках что-то подсчитывала для покупательницы, но под орлиным взором Шелфорда явно сбилась со счета.
Коренастый, плешивый молодой человек с круглым, очень смышленым лицом, который сосредоточенно расставлял вдоль прилавка пустые стулья, заботливо отставляя один от другого на равные расстояния, оторвался от своего занятия и почтительно выслушал несколько властных, но совершенно ненужных замечаний хозяина. Киппсу было сообщено, что сего молодого человека зовут мистер Баггинс и его надлежит слушаться беспрекословно.
Они повернули за угол, где пахло чем-то совсем незнакомым; то был запах, которому на долгие годы суждено было пропитать жизнь Киппса, — слабый, но отчетливый запах хлопчатобумажной ткани. Толстый носатый человек подскочил (именно подскочил!) при их появлении и принялся сворачивать штуку камчатного полотна, словно машина, которую неожиданно пустили в ход.
— Каршот, вот вам парнишка. Займитесь завтра, — распорядился хозяин. — Чтоб не был размазней. Сделать из него человека.
— Слушаюсь, сэр, — тупо отозвался Каршот, взглянул на Киппса и опять с величайшим усердием принялся сворачивать штуку полотна.
— Что мистер Каршот велит, то и делай, — сказал мистер Шелфорд, проходя дальше; едва они скрылись, Каршот надул щеки и с откровенным облегчением вздохнул.
Они прошли через большую комнату, уставленную какими-то удивительными предметами. Киппс ничего подобного сроду не видывал. Стоит вроде бы женская фигура, но там, где полагалось бы находиться изящной головке, торчит черная деревянная втулка, эти странные фигуры стояли повсюду в самых кокетливых позах, совсем как живые.
— Пошивочная, — объяснил мистер Шелфорд.
Два голоса, спорившие о чем-то («Уверяю вас, мисс Мергл, вы ошибаетесь, вы глубоко ошибаетесь, напрасно вы думаете, что я способна на столь неженственный поступок»), смолкли при их появлении: две молодые дамы, очень высокие и очень красивые, в черных платьях со шлейфами, что-то писали, сидя за столиком. Киппс понял, что должен делать все, что они велят. Разумеется, ему следовало также делать все, что велят Каршот и Буч. И, конечно, Багинс и мистер Шелфорд. И ничего не забывать и не быть размазней.
Потом они спустились в подвал, именуемый «Складом», и Киппсу померещилось, будто здесь дерутся мальчишки-посыльные. Но кто-то невидимый крикнул «Тедди!» — и мираж рассеялся. Нет, конечно, никакой драки не было. Мальчишки как паковали свертки, так и пакуют и век будут паковать, а драться им и в голову не придет. Но, проходя между рядами этих тружеников, даже не поднимавших головы от работы, мистер Шелфорд рявкнул что-то такое, из чего следовало, что мальчишки все-таки дрались… разумеется, когда-то, в незапамятные времена.
Они вернулись в магазин, на сей раз в отдел безделушек и украшений. Шелфорд выпростал руку из-под полы сюртука и указал Киппсу на размещенные вверху коробочки с мелкой монетой, чтобы легко и удобно было отсчитывать сдачу. Он пустился в сложные подсчеты, дабы показать, сколько минут удалось таким образом сэкономить в год, и сбился со счета.
— Семь тыщ восемьсот семьдесят девять… так, что ль? Не то семьсот восемьдесят девять? Ну, ну! Чего молчишь? В твои годы я мигом в уме подсчитывал какую хочешь сумму. Ладно, мы тебя живо натаскаем. Сделаем работягу. В общем, уж поверь на слово, экономит нам немало фунтов в год, немало фунтов. Система! Система во всем. Расторопность. — Он никак не мог остановиться. — Расторопность, — опять и опять бормотал он. — Система.
Они вышли во двор, и мистер Шелфорд широким движением указал в сторону трех фургонов, развозящих покупки по домам, — фургоны тоже были выкрашены в желтую и зеленую полоску.
— Чтоб все одинаковое… зеленое и желтое… Система!
На всех помещениях висели таблички с нелепыми надписями: «Эта дверь запирается после 7:30. Приказ Эдвина Шелфорда» — и другие в этом же роде.
Мистер Шелфорд всегда писал «приказ Эдвина Шелфорда» вместо того, чтобы просто поставить свою подпись, хотя в этом не было решительно никакого смысла. Он был из тех, к кому всякая казенщина липнет, точно грязь к навозному жуку. Он был не просто невежда, но даже со своим родным языком и то не мог совладать. Если он, например, хотел предложить покупателю миткаль по шести с половиной пенсов за ярд, он говорил:
— Могу сделать один шестиполовинный, если желаете, — и этой бессмыслицей, разумеется, только отпугивал покупателей… Ему казалось, что такая хитрая манера говорить и есть основа деловитости. Он, как мог, сокращал и слова; ему казалось, что он станет посмешищем всей Вуд-стрит, если нечаянно скажет «дюжина носков» вместо «дюж. носок». Но если в одних случаях он бывал сверх меры краток, то в других страдал излишним многословием, он подписывал заказ не иначе, как «с величайшим удовольствием», отсылал отрез не иначе, как с «почтительнейшей просьбой принять». Он никогда не выговаривал себе кредит на столько-то месяцев, но тянул с уплатой как только мог. В своих сношениях с Лондоном он сокращал далеко не только слова. При оплате оптовых заказов его Система неизменно допускала ошибку — недоплату одного-двух пенни; когда, выписывая чек, опустишь какой-то там пенни, это лишь облегчает расчеты, утверждал он. Его старший счетовод был так пленен этой стороной Системы, что завел свою собственную, в свою собственную пользу, о существовании которой Шелфорд так никогда и не узнал.
Сей превосходный коммерсант безмерно гордился своим редкостным умением писать заказы лондонским фирмам.
— Ха-ха, может, воображаешь, что когда-нить наловчишься писать лондонские заказы? — самодовольно вопрошал он. Магазин уже давно закрыли, и Киппс нетерпеливо дожидался, когда же наконец можно будет отнести на почту эти шедевры коммерческого гения и завершить таким образом нескончаемо долгий день. Он мечтал лишь о том, чтобы мистер Шелфорд поскорей кончал свою писанину, и вместо ответа только головой помотал.
— Ну вот, к примеру. Я написал… видишь? В 1 куске бум. черн. эласт. 1/2. Что означает дробь? Не знаешь?
Киппс понятия об этом не имел.
— И дальше: Сему 2 шел. сетки согл. прилаг. образцу. Ну?
— Не знаю, сэр.
Мистер Шелфорд был не любитель объяснять.
— Ну и ну! Хоть бы в школе малость обучили коммерции. Заместо всякой там книжной чепухи. Так вот, малый, надо быть посмекалистей, не то вовек не выучишься составлять лондонские заказы, это уж как пить дать. Налепи-ка марки на письма, да, гляди, поаккуратней. Тетка с дядей поставили тебя на рельсы, так пользуйся. Коли не воспользуешься таким счастливым случаем, уж и не знаю, что с тобой будет.
И усталый, голодный, заждавшийся Киппс принялся торопливо нашлепывать марки.
— Лижь конверт, а не марку, — распорядился мистер Шелфорд, словно ему было жаль клея. — Пушинка к пушинке, и выйдет перинка, — любил он говорить. И в самом деле, расторопность и бережливость всегда и во всем — вот суть его философии. В политике он исповедовал Реформизм, что, в сущности, ничего не значило, а также Мир и Бережливость, что означало — заставляй каждого работать до седьмого пота; а от городских властей требовал одного — чтобы они «не повышали налоги». Даже религия, по его мнению, предназначалась лишь для того, чтобы сберечь его душу и сделать всех такими же скопидомами.
Договор, связавший Киппса с мистером Шелфордом, был составлен по старинке и заключал в себе много пунктов; он облекал мистера Шелфорда родительскими правами, запрещал Киппсу играть в кости и прочие азартные игры и на долгие семь лет самого критического возраста вверял его душу и тело заботам мистера Шелфорда. Взамен давалось весьма туманное обязательство обучить подопечного искусству и тайнам торговли; но поскольку за невыполнение этого обязательства не грозила никакая кара, мистер Шелфорд, человек трезвый и практический, считал, что сей пункт не больше как пустые слова, и все семь лет не покладая рук старался выжать из Киппса как можно больше, а вложить в него как можно меньше.
Вкладывал он главным образом хлеб с маргарином, настой цикория и третьесортного чая, мороженое мясо самой низкой упитанности (цена — три пенса за фунт), картофель, поставляемый мешками, без отбора, пиво, разбавленное водой. Впрочем, когда Киппс желал сварить что-либо купленное на свои деньги, ибо он рос и этого скудного питания ему не хватало, мистер Шелфорд великодушно позволял ему бесплатно воспользоваться плитой, разумеется, если в это время в ней еще не угас огонь. Киппсу позволялось также делить комнату с восемью другими юнцами и спать в постели, в которой, кроме разве уж очень холодных ночей, неизбалованному человеку можно было согреться и уснуть, если накрыться собственным пальто, всем запасным бельишком и несколькими газетами. К тому же Киппса ознакомили с целой системой штрафов, обучили перевязывать свертки с покупками, показали, где хранятся какие товары, как держать руки на прилавке и произносить фразы вроде: «Чем могу служить?», «Помилуйте, нам это одно удовольствие», — наматывать на болванки, свертывать и отмерять ткани всех сортов, приподнимать шляпу, повстречав мистера Шелфорда на улице, и безропотно повиноваться множеству людей, выше него стоящих. Но его, разумеется, не выучили распознавать истинную стоимость товара разных марок, который он продает, и не объяснили, как и где этот товар выгоднее покупать. Не ознакомили его и с укладом жизни, с обычаями того сословия, представителей которого обслуживал магазин. Киппс не понимал назначения половины товаров, которые продавались у него на глазах и которые он вскоре сам стал предлагать покупателям. Ткани драпировочные — кретон, вощеный ситец и прочее; салфетки и иное сверкающее накрахмаленное столовое белье, употребляемое в солидных домах; нарядные плательные ткани, материи для подкладок, корсажей; все они, все до единой, были для него просто штуки материй, большие тяжелые рулоны, с ними трудно управляться, их надо без конца разворачивать, сворачивать, отрезать, они превращаются в аккуратные свертки и исчезают в таинственном счастливом мире, где обитает Покупатель. Разложив по местам тяжелые, как свинец, кипы полотняных скатертей, Киппс спешил в освещенный газовым рожком подвал, наскоро ужинал за столом без всякой скатерти, а ложась в постель, укрывался своим пальто, сменой белья и тремя газетами и во сне расчесывал пушистый ворс бесчисленных одеял, — все это по крайней мере давало ему случай постичь основы философии. За все эти блага он платил тяжким трудом — валился в постель усталый до изнеможения, со стертыми ногами. Вставал он в половине седьмого и до восьми часов, неумытый, без рубашки, в старых штанах, обмотав шею шарфом, отчаянно зевая, стирал пыль с ящиков, снимал обертки с кусков ткани и протирал окна. Потом за полчаса приводил себя в порядок и съедал скудный завтрак, состоящий из хлеба, маргарина и напитка, который лишь живущий в метрополии англичанин может счесть за кофе; подкрепившись таким образом, он поднимался в магазин и приступал к дневным трудам.
Обычно день начинался с торопливой беготни взад и вперед с дощечками, ящиками и разными товарами для Каршота, который украшал витрины и, как бы Киппс ни старался, бранил его не переставая, ибо страдал хроническим несварением желудка. Время от времени приходилось заново наряжать витрину готового платья, и тогда Киппс, спотыкаясь, тащил из пошивочной через весь магазин деревянных дам, крепко, хотя и несколько смущенно подхватив их под деревянные коленки. Если же не надо было украшать витрины, он без роздыха таскал и громоздил на полки штуки и кипы мануфактуры. За этим следовала самая трудная, поначалу просто отчаянно трудная работа: некоторые сорта тканей поступали в магазины сложенными, и их надо было намотать на болванки, чему они всячески противились, во всяком случае, в руках Киппса; а другие ткани, присланные оптовиками на болванках, следовало перемерить и сложить — для юных учеников не было работы ненавистней. И ведь всего этого тяжкого труда вполне можно было избежать, если бы не то обстоятельство, что сия чрезвычайно «тонкая» работа обходится дешево, а наш мир дальше собственного носа ничего не видит. Потом надо было разложить новые товары, запаковать их, что Каршот проделывал с ловкостью фокусника, а Киппс — как мальчишка, которому это дело не по душе, а что по душе — он и сам не знает. И все это время Каршот шпынял его и придирался к каждому шагу.
В выражениях, весьма своеобразных и цветистых, Каршот взывал к своим внутренностям, но утонченность нашего времени и советы друзей заставили меня заменить цветы его красноречия жалкой подделкой.
— Лопни мое сердце и печенка! Отродясь не видал такого мальчишки, — вот как условно передам я любимое выражение Каршота. И даже если покупатель стоял совсем рядом, натренированное ухо Киппса опять и опять улавливало в неразборчивом бормотании Каршота знакомое: …ну, скажем, «Лопни мое сердце и печенка!».
Но вот наступал блаженный час, когда Киппса отсылали из магазина с поручениями. Чаще всего требовалось подобрать для пошивочной мастерской пуговицы, резинки, подкладку и прочее взамен оказавшихся негодными. Ему вручали письменный заказ с приколотыми к нему образчиками и выпускали на заманчивую солнечную улицу. И вот до той минуты, пока он не сочтет за благо вернуться и выслушать выговор за нерасторопность, он свободный человек, и никто не вправе его ни в чем упрекнуть!
Он совершал поразительные открытия по части топографии; оказалось, например, что самый удобный путь от заведения мистера Адольфуса Дейвкса к заведению фирмы Кламмер, Роддис и Терел, куда его посылали чаще всего, не вниз по улице Сандгейт, как все думают, а в обратную сторону, вокруг Западной террасы по набережной, где можно поглядеть, как поднимется и опустится фуникулер; — дважды, не больше, а то на это уйдет слишком много времени, — потом можно вернуться по набережной, немного постоять и поглазеть на гавань, а потом вокруг церкви, на Черч-стрит (уже поторапливаясь) и прямо на Рандеву-стрит. В самые теплые и погожие дни его путь лежал через Рэднорский парк к пруду, где малыши пускали кораблики и можно было поглядеть на лебедей.
А потом он возвращался в магазин, где все были поглощены служением Покупателю. И его приставляли к кому-нибудь из тех, кто служил Покупателю, и он снова бегал по магазину с пакетами и счетами, всякий раз снимал с прилавка все, что не понравилось разборчивому Покупателю, до ломоты в руках поддерживал драпировки, чтоб видней было все тому же Покупателю. Но труднее всего было ничего не делать, когда не оказывалось работы, и при этом не глазеть на покупателей, чтобы, не дай бог, не докучать им своими взглядами. Он погружался в пучину скуки или уносился мыслями далеко-далеко: сокрушал врагов отечества либо отважно вел сказочный корабль по неведомым морям и океанам. Но грубый начальственный окрик возвращал его на нашу высокоцивилизованную землю.
— Эй, Киппс! Живо, Киппс! Подержи-ка, Киппс! — И впридачу чуть слышно: — Лопни мое сердце и печенка!
В половине восьмого — за исключением дней, когда торговля продолжалась допоздна, — в магазине начинали лихорадочно убирать товары, и, когда опущена была последняя ставня, Киппс стремглав мчался завешивать полки и укрывать товары на прилавках, чтобы побыстрее усыпать полы мокрыми опилками и подмести торговые залы.
Случалось, покупательницы задерживались надолго после того, как наступало время закрывать магазин.
— У Шелфорда с этим не считаются, — говорили они.
И они неторопливо перебирали материи, а служащим запрещалось задергивать полки и вообще каким-либо неосторожным движением намекнуть на поздний час — до тех пор, пока не закрывалась дверь за последней покупательницей.
Укрывшись за кипой товаров, мистер Киппс не спускал глаз с этих припозднившихся покупателей, и какие только проклятия он не обрушивал на их головы! К ужину, хлебу с сыром и водянистому пиву, ожидавшему его в подвале, он приходил обычно в десятом часу, и остаток дня был в полном его распоряжении — можно было почитать, развлечься и заняться самообразованием…
Входная дверь запиралась в половине одиннадцатого, а в одиннадцать в комнатах гасили свет.
По воскресеньям Киппсу полагалось один раз побывать в церкви, но он обычно ходил дважды: все равно больше нечего делать. Он садился сзади на какое-нибудь свободное даровое место; у него не хватало смелости подтягивать хору, а иногда и сообразительности, чтобы понять, в каком месте следует открыть молитвенник, и он далеко не всегда прислушивался к проповеди. Но он почему-то вообразил, что тому, кто часто ходит в церковь, легче жить на свете. Тетушка давно хотела, чтобы он конфирмовался, но он вот уже несколько лет уклонялся от этой церемонии.
Между службами он прогуливался по Фолкстону с таким видом, будто что-то разыскивает. Но по воскресеньям на улицах было далеко не так интересно, как в будни: ведь магазины все закрыты; зато ближе к вечеру набережную заполняла нарядная толпа, которая приводила его в смущение. Иногда ученик, стоявший на служебной лестнице в заведении Шелфорда на ступеньку выше Киппса, снисходил до того, чтобы составить ему компанию; но если до него самого снисходил ученик, стоявший еще ступенькой выше, Киппс оставался в одиночестве, ибо в своем дешевом костюме — порядочным сюртуком он еще не обзавелся — он, конечно же, не годился для столь изысканного общества.
Иногда он устремлялся за город — тоже словно в поисках чего-то утерянного, но еда, которая ждала в столовой лишь в определенные часы, крепко привязывала его к городу, и приходилось поспешно возвращаться; а случалось, он тратил чуть ли не весь шиллинг, который вручал ему в конце недели Буч, на то, чтобы насладиться концертом, устраиваемым на пристани. После ужина он раз двадцать — тридцать прохаживался по набережной, мечтая набраться храбрости и заговорить с кем-нибудь из встречных — судя по виду, таких же учеников и служащих. Почти каждое воскресенье он возвращался в спальню со стертыми ногами.
Книг он не читал: где их достанешь, да к тому же хоть они проходили у мистера Вудро скверно изданную со скверными примечаниями «Бурю» (серия «Английские классики»), вкуса к чтению это ему не привило; он никогда не читал газет, разве что заглянет случайно в «Пикантные новости» или в грошовый юмористический листок. Пищу для ума он черпал лишь в перепалках, которые иногда вспыхивали за обедом между Каршотом и Баггинсом. Вот это был кладезь мудрости и остроумия! Киппс старался запомнить все их остроты, приберечь на то время, когда он и сам станет таким вот Баггинсом и сможет так же смело и свободно, вступать в разговор.
Изредка заведенный порядок жизни нарушался: наступала распродажа, которая омрачалась сверхурочной работой за полночь, но зато озарялась подаваемой дополнительно на ужин килькой и двумя-тремя шиллингами в виде «наградных». И каждый год — не в редких, исключительных случаях, а каждый год — мистер Шелфорд, сам восхищаясь своим отеческим великодушием и не забывая напомнить о куда более суровой поре собственного ученичества, щедро отваливал Киппсу целых десять дней отпуска. Каждый год целых десять дней! Не один бедняга в Портленде мог бы позавидовать счастливчику Киппсу. Но сердце человеческое ненасытно! Как жаль было каждого уходящего дня — они так быстро пролетали!
Раз в год проводился переучет товара, и время от времени бывала горячка — разбирали по сортам новые, только что прибывшие партии. В такие дни мистер Шелфорд просто подавлял служащих своим великолепием.
— Система! — выкрикивал он. — Система! Поди-ка сюда! Слушай! — И он выпаливал одно за другим путаные, противоречивые приказания. Каршот, пыхтя и потея, трусил по магазину, держа свой крупный нос по ветру, поминутно косился испуганными глазками на хозяина, морщил лоб и беззвучно шептал излюбленное «Лопни мое сердце и печенка!». Пронырливый младший приказчик и самый старший ученик состязались друг с другом в угодливости и льстивом усердии. Молодой проныра метил на место Каршота и буквально пресмыкался перед Шелфордом. И все они понукали Киппса. Киппс держал пресс-папье, и непроливающуюся чернильницу, и ящик с ярлычками, и бегал, и подносил то одно, то другое. Стоило ему поставить чернильницу и умчаться за чем-нибудь, как мистер Шелфорд непременно ее опрокидывал, а если Киппс уносил ее с собой, оказывалось, что она нужна мистеру Шелфорду сию же секунду.
— Тошно мне от тебя, Киппс, — говорил мистер Шелфорд. — Через тебя нервалгия. Ничегошеньки не смыслишь в моей Системе.
Унесет Киппс чернильницу — и мистер Шелфорд, багровея, тычет сухим пером куда попало, ругается на чем свет стоит, Каршот, в свою очередь, поднимает крик, и молодой проныра бежит в конец зала и поднимает крик, и старший ученик мчится за Киппсом и кричит:
— Живее, Киппс, живей! Чернил, парень! Чернил!
В эти периоды бури и натиска душа Киппса наполнялась смутным недовольством собой, которое переходило в острую ненависть к Шелфорду и его приспешникам. Он чувствовал, что все происходящее гадко и несправедливо, но понять, почему и отчего так получается, было не под силу его неразвитому уму. В мыслях у него царил совершенный сумбур. Неловко и нерасторопно исполняя свои многочисленные обязанности, он жаждал только одного — избежать хоть малой доли попреков, которые обрушивались на его бедную голову. До чего все мерзко и отвратительно! И отвращение отнюдь не становилось меньше оттого, что ноги вечно ныли и опухали и пятки были стерты, — без этого никак не сделаешься настоящим продавцом тканей. А тут еще старший ученик, Минтон, долговязый, мрачный юнец с черными, коротко остриженными, жесткими волосами, безобразным губастым ртом и похожими на кляксу усиками под носом, — своими разговорами он заставлял Киппса глубже задумываться над происходящим и окончательно приводил в отчаяние.
— Как постареешь и силенок поубавится, так тебя выбрасывают вон, — сказал Минтон. — Господи! Куда только не подается старый продавец тканей — и в бродяги, и в нищие, и грузчиком в доках, и кондуктором в автобусе, и в тюрьму. Всюду он, только не за прилавком.
— А почему они не заводят собственную лавку?
— Господи! Да откуда? На какие шиши? Разве наш брат приказчик когда скопит хоть пятьсот фунтов? Да нипочем. Вот и цепляешься за прилавок, пока не выгонят. Нет уж, раз угодил в сточную канаву, — будь она проклята, — стало быть, век барахтайся в ней, пока не сдохнешь.
У Минтона руки чесались «двинуть коротышке в морду» — коротышкой он величал мистера Шелфорда — и поглядеть, что станется тогда с его хваленой системой.
И теперь всякий раз, когда Шелфорд заходил в отдел Минтона, Киппс замирал в сладком предвкушении. Он поглядывал то на Минтона, то на Шелфорда, словно прикидывая, куда его лучше «двинуть». Но по причинам, ведомым лишь самому Шелфорду, он никогда не помыкал Минтоном, как помыкал безответным Каршотом, и Киппсу так и не довелось полюбоваться поучительным зрелищем.
Иной раз все спят и похрапывают, а Киппс лежит без сна и с тоской думает о будущем, которое ему нарисовал Минтон. Он начинал смутно понимать, что с ним произошло, — его захватили колеса и шестерни Розничной Торговли, и вырваться из дисков этой тупой, неодолимой машины он не в силах: нет ни воли, ни умения. Так и пройдет вся жизнь. Ни приключений, ни славы, ни перемен, ни свободы. О любви и женитьбе тоже нечего мечтать, — впрочем, в полной мере он понял это позднее. И было еще нечто — «увольнение», когда тебе вручают «ключи от улицы» и начинается «охота за местом», — об этом говорили редко и скупо, но вполне достаточно, чтобы это запало в голову. Чуть не каждую ночь Киппс решал наняться в солдаты или на корабль, поджечь склады или утопиться, а наутро вскакивал с постели и мчался вниз, чтобы не оштрафовали. Он сравнивал свое нудное и тяжелое рабство с ветреными, солнечными днями в Литлстоуне, с этими окнами счастья, которые сияли чем дальше, тем ярче. И в каждом таком окне маячила фигурка Энн.
Жизнь не пощадила и ее. Когда Киппс впервые после поступления к Шелфорду приехал домой на рождество, его великая решимость поцеловать Энн вспыхнула с новой силой; он поспешил во двор и засвистел, вызывая ее. Никакого ответа — и вдруг за спиной голос Киппса-старшего.
— Зря стараешься, сынок, — произнес он громко, отчетливо, так, чтобы слышали за стеной. — Разъехались твои дружки. Девчонку отправили в Ашфорд, сынок, помогать по хозяйству. Прежде говорили: в услужение, да нынче ведь все по-другому. Того гляди, скажут «экономкой». С них все станется.
А Сид?.. Оказалось, и его нет.
— Посыльным, заделался или вроде того, — сказал Киппс-старший. — В велосипедной мастерской, пропади они все пропадом.
— Вон как? — выдавил Киппс, сердце его сжалось, и он понуро поплелся к дому.
А Киппс-старший, думая, что племянник все еще здесь, продолжал поносить Порников…
Когда Киппс очутился наконец один в своей комнатушке, он сел на постель да так и застыл, глядя в одну точку. В тисках… все они в тисках. Вся жизнь сразу превратилась в унылый понедельник. Гуронов раскидало по свету, обломки кораблекрушений, походы вдоль берега — все утрачено безвозвратно, ласковое солнце литлстоунских вечеров закатилось навеки…
Из всех радостей отпуска осталась одна-единственная: он не в магазине. Но ведь и это ненадолго. Вот впереди у него уже всего два дня, один день, полдня. И когда он вернулся в магазин, первые две ночи были полны тоски и отчаяния. Он дошел даже до того, что в письме домой туманно намекнул на свои мысли о работе, о будущем и сослался на Минтона, но в ответном письме миссис Киппс спросила: он, что же, хочет, чтобы Порники сказали, будто у него не хватило ума стать продавцом тканей? Довод был поистине убедительный. Нет, решил Киппс, он не допустит, чтобы его сочли неудачником.
Его очень подбодрила мужественная проповедь, которую громовым голосом читал рослый, откормленный, загорелый священник, только что вернувшийся из какой-то колониальной епархии по причине слабого здоровья; проповедник увещевал прихожан делать любое дело в полную силу; притом, готовясь к конфирмации, Киппс снова взялся за катехизис, и это тоже напомнило ему, что человеку следует исполнять свои обязанности на той стезе, по которой богу было угодно его направить.
Шло время, Киппс понемногу успокаивался, и, если бы не чудо, на этом бы и кончилась его недолгая трагедия. Он примирился со своим положением — этого требовала от него церковь, да и все равно он не видел никакого выхода.
Первое облегчение своей участи он ощутил, когда мало-помалу привыкли и перестали болеть ноги. А затем чуть повеяло вольным ветерком: мистер Шелфорд упорно держался за так называемую «всеобщую свободу», за «идею» своей «Системы», опираясь, конечно, на высокопатриотические соображения, но наконец под нажимом кое-кого из постоянных покупателей вынужден был присоединиться к «Ассоциации магазинов короткого дня»; и вот каждый четверг мистер Киппс мог теперь наконец выйти в город засветло и отправиться куда угодно. Вдобавок пессимист Минтон отслужил положенный по договору срок и уволился — он записался в кавалерию, пустился по белу свету, жил жизнью беспорядочной, но полной приключений, которая кончилась в одной хорошо известной и, в сущности, вовсе не кровопролитной ночной битве.
Скоро Киппс перестал протирать окна; теперь он обслуживал покупателей (самых незначительных), подносил товары на выбор; и вот он уже старший ученик, и у него пробиваются усы, и уже есть три ученика, которыми он имеет полное право помыкать, раздавая им оплеухи и подзатыльники. Правда, один из них, хоть и моложе Киппса, но такой верзила, что его не стукнешь — и это с его стороны просто бессовестно.
Теперь Киппс уже не думает неотступно о своей горькой судьбе, его отвлекает множество других забот, свойственных юности. Он стал, например, больше интересоваться своим платьем, стал понимать, что на него смотрят, начал заглядывать в зеркала в пошивочной и в глаза учениц.
Ему есть у кого поучиться, с кого брать пример. Его непосредственное начальство Пирс, что называется, — записной щеголь и рьяно исповедует свою веру. В часы затишья в отделе хлопчатобумажных тканей с важностью рассуждали о воротничках и галстуках, о покрое брюк и форме носка у башмаков. Настал наконец час, когда Киппс отправился к портному и сменил куртку на утреннюю визитку. Окрыленный, он купил еще на свой страх и риск взамен отложных три стоячих воротничка. Они были высотой чуть не в добрых три дюйма, даже выше воротничков Пирса, безжалостно натирали шею, оставляя красный след под самым ухом… Что ж, теперь не стыдно показаться даже и в обществе модника Пирса, занявшего место Минтона.
Когда Киппс начал одеваться, как подобает молодому человеку, юные красавицы, служившие в заведении Шелфорда, обнаружили, что он перестал быть «маленьким чучелом», — и это лучше всего помогло ему забыть о своей горькой судьбе. Прежде они и смотреть на него не желали: пусть знает свое место. Теперь они вдруг заметили, что он «симпатичный мальчик», — отсюда лишь один шаг до «милого дружка», и это даже в некотором смысле предпочтительнее. Как это ни прискорбно, его верность Энн не выдержала первого же испытания. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, насколько выиграла бы эта повесть во мнении романтически настроенного читателя, если бы мой герой не изменил своей первой любви. Но то была бы совсем иная повесть. И все же в одном отношении Киппс оставался ей верен: сколько он потом ни влюблялся, ни разу не испытал он того удивительного тепла, того ощущения внутренней близости, какие вызывало в нем зарумянившееся личико Энн. И однако в этих новых увлечениях тоже были свои волнения и радости.
Прежде всех его заметила и своим поведением дала ему понять, что он может возбуждать интерес, одна из красавиц, служивших в пошивочной мастерской. Она заговаривала с ним, вызывала его на разговоры, дала ему почитать книжку, даже заштопала ему однажды носок и сказала, что отныне будет его старшей сестрой. Она милостиво разрешала сопровождать ее в церковь и всем своим видом говорила: это я его сюда привела. Вслед за тем она обратила свои заботы на его душу, одолела его показное, чисто мужское равнодушие к религии и добилась от него обещания конфирмоваться. Это подстегнуло другую девицу из мастерской, ее соперницу, и она во всеоружии всех женских чар и лукавства тоже повела наступление на готовое расцвести сердце Киппса. Она избрала более светский путь к его сердцу: по воскресеньям после обеда ходила с ним прогуляться на набережную, внушала ему, что настоящий джентльмен, сопровождая даму, всегда должен идти со стороны мостовой и надевать или хотя бы держать в руках перчатки, — словом, старалась сделать из него истого англичанина. Вскоре соперницы обменялись весьма колкими замечаниями по поводу воскресного времяпрепровождения Киппса. Таким образом, Киппс был признан мужчиной, подходящим объектом для не слишком острых стрел платонического Эроса, которые залетают даже в самые первоклассные торговые заведения. И, как многие и многие молодые англичане, он возжаждал если уж не стать «джентльменом», то хотя бы возможно больше походить на такового.
Он отдался этим новым интересам со всем пылом юности. Его посвятили в тайны флирта, а немного погодя из поучительных намеков Пирса, который охотно рассуждал о таких предметах, ему открылись и менее невинные формы ухаживания. Вскоре он был обручен. За какие-нибудь два года он был обручен шесть раз, и, по его собственному убеждению, стал отчаянным сердцеедом. Но все равно оставался истинным джентльменом, не говоря уже о том, что за четыре весьма кратких урока, данных ему сдержанным и угрюмым молодым священником, он подготовился к конфирмации, а затем окончательно вступил в лоно англиканской церкви.
В мануфактурных магазинах за помолвкой вовсе не обязательно следует женитьба. Она куда более утонченна, не носит столь вульгарно практического характера и не так неизбежно связывает людей, как среди прозаических богачей. Какой же юной красотке приятно обходиться без суженого? Это даже противоестественно, а Киппса совсем не трудно было заполучить на эту роль Когда вы обручены, рассуждают девицы, это очень удобно. Есть кому сопровождать вас в церковь и на прогулки: неприлично прогуливаться с молодым человеком, тем паче принимать его ухаживания, если он вам никто — не жених и не названый брат; вас сочтут легкомысленной особой или скажут, что ведешь себя, как служанка. Все мы, конечно, равны перед богом, но молоденькая продавщица у нас в Англии так же страшится походить на служанку, как скажем, журналистка — на продавщицу, а настоящая аристократка — на любую девушку, которая в поте лица зарабатывает свой хлеб. Но даже когда им казалось, что чувства их глубока, они только еще резвились в мелководье, у самого берега любви, они в лучшем случае по-детски плескались подле глубин, которые человеку суждено преодолеть вплавь, — либо пойти ко дну.
Киппс не изведал ни глубин, ни опасностей, ни взлета на могучих волнах. Для него любовь состояла в заботах о туалете, в стремлении покрасоваться, блеснуть удачным словцом, польстить друг дружке, похвастать, в радостях ответного рукопожатия, в безрассудно смелом переходе к обращению просто по имени, а высшим выражением любви были совместные прогулки, разговоры по душам, более или менее робкое пожатие локотка. Посидеть в обнимку с любимой на скамейке, когда стемнеет, — это, разумеется, верх дерзости, большего уже никак нельзя себе позволить на стезе служения неумолимой богине, что вышла из пены морской. Так называемые «невесты» входили в сердце Киппса и вновь покидали его, точно пассажиры омнибуса, и за недолгий срок, что проводили с ним в пути, и в минуту расставания не ведали ни бурного счастья, ни горя. И, однако, любовные интересы постоянно занимали Киппса, помогая ему, как и многое другое, пройти через эти годы рабства…
Виньеткой, заключающей эту главу, пусть послужит такая сценка.
Солнечный воскресный день; место действия — уединенная скамейка на набережной. Киппс на четыре года старше, чем был в час расставания с Энн. Над верхней губой у него заметный невооруженным глазом пушок, и костюм его — предел щегольства, какое позволяют его средства. Воротничок врезается в отнюдь не волевой подбородок, поля шляпы изогнуты, галстук говорит об отменном вкусе; на нем щегольские, но скромного покроя брюки и светлые ботинки на пуговицах. Дешевой тросточкой он ворошит гравий на дорожке и искоса поглядывает на молоденькую кассиршу Фло Бейтс. На Фло ослепительная блузка и шляпка с яркой отделкой. Она одета по последней моде — какая-нибудь светская дама в этом, пожалуй, усомнилась бы, но Киппс чужд подобных сомнений и горд, что состоит ее «дружком» и что ему позволено хотя бы изредка называть ее просто по имени.
Они, как теперь принято, легко и непринужденно беседуют, с лица Фло не сходит улыбка; веселый нрав — главное ее очарование.
— Понимаете, вы думаете совсем не про то, про что я, — говорит Киппс.
— Ну, хорошо, а вы про что?
— Не про то, про что вы.
— Тогда скажите.
— Ну, это совсем другой разговор.
Молчание. Они многозначительно смотрят друг на друга.
— С вами не больно-то поговоришь напрямки, — говорит молодая девица.
— Ну и вы, знаете, не простушка.
— Не простушка?
— Да.
— Это чего же, мол, со мной нельзя напрямки?
— Нет. Я не про то… Хотя…
Молчание.
— Ну?
— Вы совсем даже не простушка… вы (тут он пускает петуха) хорошенькая. Понимаете?
— Ах, да ну вас! — Она тоже чуть не взвизгивает от удовольствия, ударяет его перчаткой и вдруг бросает быстрый взгляд на кольцо у себя на пальце. Улыбки как не бывало… Снова молчание. Но вот глаза их встретились, и на лице Фло снова заиграла улыбка.
— Интересно знать… — начал Киппс.
— Что знать?..
— Откуда у вас это кольцо?
Она подносит к глазам руку с кольцом, так что теперь только и видны эти глазки (очень миленькие).
— Ишь, какой любопытный, — медленно говорит она, и улыбка ее становится еще шире, победительнее.
— Я и сам догадаюсь.
— А вот не догадаетесь.
— Не догадаюсь?
— Нипочем.
— Догадаюсь с трех раз.
— А имя не угадаете.
— Да ну?
— А вот и ну!
— Ладно уж, дайте-ка я на него погляжу.
Киппс рассматривает кольцо. Молчание, хихиканье, легкая борьба, Киппс пытается снять кольцо с ее пальца. Она хлопает Киппса по руке. Невдалеке на дорожке появляется прохожий, и она торопливо отдергивает руку.
Косится на прохожего: вдруг знакомое лицо? И пока он не скрывается из виду, оба пристыженно молчат…
Служение Венере и уроки искусства одеваться очень помогали Киппсу рассеяться и облегчали тяготы жизни, однако лишь ярый оптимист счел бы его счастливым человеком. Смутное недовольство жизнью порой поднималось со дна его души и затуманивало ее. Когда для Киппса наступала такая полоса, он чувствовал, что есть же, есть в жизни что-то важное, чего он лишен. Ну почему его преследует ощущение, что он живет как-то не так и что этого уже не поправишь? Все сильней одолевала его юношеская застенчивость и перерастала в уверенность: конечно, он неудачник, никуда он не годится! Это очень мило — обзавестись перчатками, в дверях пропускать даму вперед, никогда не обращаться к девушке просто «мисс», сопровождая ее, идти со стороны мостовой, но неужели в жизни нет чего-то иного, более серьезного, глубокого? Например, знания. Киппс уже обнаружил непроходимые трясины невежества, капканы, расставленные на каждом шагу; наверно, другим людям, настоящим дамам и джентльменам, или, скажем, духовным особам, у которых есть и знания и уверенность в себе, все это не страшно, а вот простым смертным их подчас очень нелегко миновать. В отделе дамских шляп появилась девушка, которая, по ее словам, умеет изъясняться по-французски и по-немецки. Она с презрением отвергла попытки Киппса поухаживать за ней, и он вновь мучительно ощутил свое ничтожество. Впрочем, он попытался обратить все в шутку — при встрече он неизменно приветствовал ее словами: «Парлевус франсей» — и подговорил младшего ученика следовать его примеру.
Втайне от всех он даже сделал попытку избавиться от недостатков, о которых сам догадывался. За пять шиллингов купил у одного малого, который оказался на мели, пять выпусков «Библиотеки самообразования» и даже намеревался их читать — «Избранное» Шекспира, «К вершинам знания» Бэкона и поэмы Роберта Геррика. Он сражался с Шекспиром всю вторую половину воскресного дня и в конце концов понял, что даже те скудные познания в области английской литературы, которыми снабдил своих питомцев мистер Вудро, безнадежно улетучились из его памяти. Он читал и чувствовал, что все это красиво написано, но про что тут говорится и для чего, так и не мог взять в толк. Он знал: в литературе есть некий тайный смысл, но как до него доискаться — забыл. Хуже того, однажды он язвительно отчитывал младшего ученика за невежество, и вдруг оказалось, что у него самого выскочили из головы реки Англии и только с величайшим трудом ему удалось вспомнить какой-то давным-давно заученный наизусть стишок.
Мне думается, каждый человек переживает в юности пору неудовлетворенности собой и своей жизнью. Созревающая душа ищет чего-то, что помогло бы ей закалить волю, на что можно было бы направить бурный поток чувств, становящийся с каждым годом все полноводнее. Для многих, хотя и не для всех, таким руслом становится религия, но в те годы в духовной жизни Фолкстона царил застой, не происходило ничего такого, что могло бы дать направление мыслям Киппса. Для иных — это любовь. Мне также приходилось наблюдать, как внутренняя неудовлетворенность кончалась торжественной клятвой прочитывать по серьезной книге в неделю, за год прочесть библию от корки до корки, сдать с отличием вступительные экзамены в какой-либо колледж, стать искусным химиком, никогда не лгать. Киппса эта неудовлетворенность привела к стремлению получить техническое образование, как понимают его у нас, на юге Англии.
В последний год ученичества эти поиски свели Киппса с фолкстонским обществом Молодых Людей, где верховодил некий мистер Честер Филин. Это был молодой человек с весьма скромными средствами, унаследовавший долю в агентстве по продаже домов, который читал филантропические романы миссис Хемфри Уорд и чувствовал призвание к общественной деятельности. У него было бледное лицо, крупный нос, бледно-голубые глаза и срывающийся голос. Неизменный член всевозможных комитетов, он всегда был незаменим и на виду во всех общественных и благотворительных начинаниях, во всех публичных мероприятиях, до участия в которых снисходили великие мира сего. Жил он вместе со своей единственной сестрой. Для юношей вроде Киппса, членов общества Молодых Людей, он прочел весьма поучительный доклад о самообразовании. «Самообразование, — заявил он, — одна из примечательнейших особенностей английской жизни», — и весьма возмущался чрезмерной ученостью немцев. Под конец молодой немец, парикмахер, вступился за немецкую систему образования, а потом почему-то перешел на ганноверскую политику. Он разволновался, заспешил, стал заметен его акцент; слушатели радостно хихикали и потешались над его скверным английским языком, и Киппс так развеселился, что совсем забыл спросить совета у этого Честера Филина, как бы заняться самообразованием при том ограниченном времени, которое оставляет Система мистера Шелфорда. Но поздно ночью он снова вспомнил о своем намерении.
И лишь через несколько месяцев, когда уже кончился срок его ученичества и мистер Шелфорд произвел его в стажеры с окладом двадцать фунтов в год, присовокупив к этому парочку шпилек, Киппс случайно прочел статью о техническом образовании в газете, которую забыл на прилавке какой-то коммивояжер, и вновь подумал о своих планах. Зерно упало в добрую почву. Что-то сдвинулось в нем в эту минуту, мысль его упорно заработала в одном определенном направлении. Статья была написана горячо и убедительно, и Киппс тут же принялся наводить справки о местных курсах Науки и Прикладного Искусства; он рассказал о своем намерении всем и каждому, выслушал советы тех, кто поддерживал этот его отважный шаг, и отправился на курсы. Поначалу он занялся рисунком, так как группа рисунка занималась в дни, когда магазин закрывался раньше, и сделал уже кое-какие успехи в копировании, что для двух поколений англичан было первым этапом на пути в искусство, но тут дни занятий изменили. Поэтому, когда задули мартовские ветры, Киппса занесло в класс резьбы по дереву, где он заинтересовался сначала этим полезным и облагораживающим предметом, а затем и преподавательницей.
Класс резьбы по дереву посещали только избранные слушатели, и руководила им молодая особа из хорошей семьи по фамилии Уолшингем; а поскольку ей суждено было учить Киппса далеко не только резьбе по дереву, читателю не грех познакомиться с нею поближе. Она была всего на год или на два старше Киппса; бледное лицо с темно-серыми глазами светилось мыслью, из своих черных волос она сооружала довольно прихотливую прическу, позаимствованную с какой-то картины Россетти в Музее Южного Кенсингтона. Стройная и тоненькая, она при небольшом росте производила впечатление высокой; красивые руки казались особенно белыми рядом с загрубевшими от свертков и тюков материи руками Киппса. Она носила платья свободного покроя из мягких неярких тканей, которые появились в Англии в пору всеобщего увлечения социализмом и эстетизмом и еще поныне пользуются успехом среди тех, кто читает романы Тургенева, презирает развлекательную беллетристику и размышляет только о предметах высоких и благородных. На мой взгляд, мисс Уолшингем была не красивее многих других, но Киппсу она казалась настоящей красавицей. Она принята в Лондонский университет, сказали Киппсу, и это совершенно поразило его воображение. А до чего ловко и умело она кромсала добротные деревянные дощечки и чурбачки, обращая их в никчемные безделушки! Как тут было не восхищаться!
Поначалу, узнав, что его будет учить «девица», Киппс был возмущен, тем более что Баггинс недавно метал громы и молнии против хозяев, которые все чаще принимают нынче на службу женщин.
— Нам же надо прокормить жен, — говорил Баггинс (хотя, заметим к слову, у него самого никакой жены не было), — а как их нынче прокормишь, когда толпы девиц вырывают у нас работу из рук.
Потом с помощью Пирса Киппс взглянул на дело по-другому и решил, что это даже любопытно. Когда же наконец он увидел свою учительницу, увидел, как уверенно она ведет занятия, как спокойно подходит к нему, он был совершенно сбит с толку и стал взирать на темноволосую, очень изящную, тоненькую девушку с благоговением.
Занятия посещали две юные девицы и одна особа постарше — подруги мисс Уолшингем, которые хотели не столько овладеть искусством резьбы по дереву, сколько поддержать ее интересный опыт; ходил туда старообразный молодой человек в очках и с черной бородкой, который никогда ни с кем не заговаривал и был, кажется, так близорук, что не мог охватить взглядом свою работу целиком; и мальчик, у которого, как говорили, особый дар в этой области; и хозяйка меблированных комнат, которая зимой «не могла обходиться без курсов», — они ей «очень помогают», сообщила она Киппсу, словно это было какое-то лекарство. Изредка в класс заглядывал мистер Честер Филин — изысканно вежливый, иногда с какими-то бумагами, иногда без оных; заходил он будто бы по делам какого-нибудь очередного комитета, а в действительности, чтобы поболтать с самой невзрачной подружкой мисс Уолшингем; иной раз появлялся и брат мисс Уолшингем, худощавый, темноволосый молодой человек с бледным лицом, минутами походивший на Наполеона; он приходил к концу занятий, чтобы проводить сестру домой.
Все они подавляли Киппса, заставляли чувствовать себя ничтожеством, и чувство это возрастало во сто крат при взгляде на мисс Уолшингем. Казалось, они так много знают, во всем разбираются и так непринужденно держатся… Прежде Киппс и не подозревал, что есть на свете такие люди. Ведь это был такой удивительный мир — муляжи, диаграммы, таблицы, скамьи, доски — мир искусства и красоты, полный тайн, которые он ревниво хранит от Киппса, а вот они чувствуют себя тут, как рыба в воде. Да, наверно, у себя дома все они без труда играют на фортепьяно, говорят на иностранных языках, а на столах повсюду лежат книги. У них уж, конечно, подают какие-нибудь особые кушанья. Они «знают этикет», им ничего не стоит избежать в речи всяческих ошибок и не надо, как ему, покупать грошовые наставления «Чего следует избегать» или «Распространенные ошибки в речи». А он ничего этого не знает, ровным счетом ничего; из глубокой тьмы он вдруг попал в мир, залитый ярким светом, о существовании которого даже не подозревал, и вот теперь щурится, ослепленный.
Он слышал, как легко и свободно, а иногда свысока они рассуждают об экзаменах, о книгах и картинах, с презрением — о последней академической выставке, а однажды в конце занятий мистер Честер Филин, молодой Уолшингем и две девицы затеяли спор о чем-то, что называлось не то «Вагнер», не то «Варгнер» — кажется, они говорили и так и эдак, и потом Киппс понял, что так зовется человек, который выдумывает музыку (у Каршота и Баггинса было на этот счет свое особое мнение). Молодой Уолшингем сказал что-то такое, что называлось «эпиграммой», и все ему аплодировали. Киппс, как я уже упоминал, чувствовал себя существом из мира тьмы, наглым самозванцем на этих высотах. Когда была прочитана эпиграмма, он улыбнулся первый, делая вид, что понял, и тотчас погасил улыбку — пусть не думают, что он слушал. Его даже в жар бросило (так ему стало неловко), но никто ничего не заметил.
Был лишь один способ утаить всю глубину своего невежества — держать язык за зубами, и Киппс старательно и сосредоточенно обтесывал чурбачки, в душе поклоняясь даже тени мисс Уолшингем. Она обычно подходила и поправляла, давала совет, с трудом скрывая презрение — так думал Киппс, — и он не очень ошибался; на первых порах она видела в нем лишь юнца с красными ушами.
Мало-помалу он справился с первым приступом благоговейного смирения, перестал ощущать себя существом низшей породы, в чем ему немало помогла содержательница меблированных комнат: во время работы ей необходимо было разговаривать, но так как она сильно недолюбливала мисс Уолшингем и ее подружек, а молодой человек в очках был глуховат, ей оставалось разговаривать только с Киппсом. Скоро он понял, что обожает мисс Уолшингем, и называть это чувство просто влюбленностью было бы поистине кощунственной фамильярностью.
Это чувство, как вы, надеюсь, понимаете, ни капельки не походило на флирт, заигрывание или те неглубокие страсти, которыми наэлектризованы гуляющие по набережной и в гавани. Киппс знал это с самого начала. Бледное одухотворенное лицо мисс Уолшингем, осененное темным облаком волос, сразу поставило ее совсем в иной ряд; у него и в мыслях не было, что за ней можно поухаживать. Самое большее, на что можно осмелиться с таким существом, ему ли, другому ли человеку, — это, почтительно приблизившись, приносить ей жертвы, не жалеть ради нее даже своей жизни. Ибо если его любовь была самоуничижением, в ней при этом было столько мужественности, что хватило бы на всю мужскую половину рода человеческого. Киппс еще не научился в глубине души считать себя лучше всех. Вот когда человек пришел к этому, значит, песенка его спета и ждать от жизни больше нечего.
Новое вдохновенное чувство заставило его забыть все остальные увлечения. Он думал о мисс Уолшингем, наматывая на болванку кретон, она стояла у него перед глазами, когда он пил чай, и заслоняла всех вокруг, и он становился молчалив, задумчив и так рассеян, что младший ученик, сосед Киппса по столу, потешался и передразнивал его, откусывая огромные куски хлеба с маслом, а Киппс даже не замечал насмешки. Он уже не пользовался прежним успехом в отделе украшений и безделушек, «пошивочная» охладела к нему, а «дамские шляпы» и знать его не хотели. Но ему было все равно. Незадолго до того Фло Бейтс ушла на другое место, в Танбридж, «поближе к дому», и между ними завязалась переписка, которая на первых порах подняла Киппса на неслыханные эпистолярные высоты, но теперь и она сошла на нет: он перестал отвечать. Вскоре он прослышал, что Фло, должно быть, обиженная его молчанием, завела флирт с одним молодым фермером, но не испытал ни боли, ни досады.
По четвергам он выковыривал и выдалбливал на кусках дерева пересекающиеся окружности и ромбы, всю ту вымученную бессмыслицу, которая в нашем сумасшедшем мире называется орнаментом, и украдкой следил за мисс Уолшингем. Поэтому окружности получались неровные, а прямоугольники — кривые, но они стали только приятнее для неискушенного взгляда; а однажды он даже порезал палец. Он с радостью порезал бы все пальцы до одного, если бы через рану могли излиться обуревавшие его смутные чувства. Но он старательно уклонялся от разговора, о котором так мечтал: боялся, что тут-то и обнаружится все его невежество.
И вот однажды во время занятий она хотела растворить окно и не смогла. Обладатель черной бородки долбил свой чурбачок и ничего не заметил.
Киппс мигом понял, что ему улыбнулось счастье. Он уронил свой инструмент и кинулся на помощь.
— Позвольте мне, — сказал он.
Но и ему не удалось растворить окно!
— О, пожалуйста, не беспокойтесь, — сказала мисс Уолшингем.
— Какое ж тут беспокойство! — тяжело дыша, возразил Киппс.
Однако рама не поддавалась. Он чувствовал — на карту поставлено его мужское достоинство. Он поднатужился, и вдруг с треском лопнуло стекло, а его рука, сорвавшись, проскочила в пустоту за окном.
— Ну вот! — сказала мисс Уолшингем, и стекло со звоном упало во двор.
Киппс хотел было вытащить руку, но в запястье вонзился острый край стекла. Он обернулся, виноватый и огорченный.
— Простите великодушно, — сказал он, прочитав упрек в глазах мисс Уолшингем. — Кто его знал, что оно треснет этак. — Как будто он надеялся, что стекло треснет по-другому и гораздо удачнее.
Одаренный мальчик глядел на Киппса и весь корчился, еле удерживаясь от смеха.
— Вы порезались, — сказала одна из подружек и встала. У нее было милое лицо, усеянное веснушками, чувствовалось, что она доброжелательна и отзывчива, и слова ее прозвучали спокойно и бодро, как у заправской сестры милосердия.
Киппс опустил глаза — по руке шла длинная алая полоса, молодой человек с бородкой смотрел на него круглыми испуганными глазами.
— Да, вы порезались, — сказала мисс Уолшингем.
И Киппс посмотрел на свою руку уже с гораздо большим интересом.
— Он порезался, — сказала девица в летах. Она, видно, не знала, как следует в таких случаях поступать благовоспитанной особе. — Рана… э-э… — Слово «кровоточит» она была не в силах вымолвить и лишь беспомощно кивнула содержательнице меблированных комнат.
— Это ужасно, — прибавила она; ей и хотелось поглядеть, и она не знала, прилично ли это.
— Конечно же, он порезался, — сказала содержательница меблированных комнат, вдруг рассердившись на Киппса; а девица в летах, которая не могла снизойти до человека столь явно не аристократического происхождения, вновь принялась преспокойно резать по дереву с таким видом, словно только так сейчас и следует поступить, хотя никто, кроме нее, кажется, не был в этом уверен.
— Вам надо перевязать руку, — сказала мисс Уолшингем.
— Надо перевязать ему руку, — вторила ей ее веснушчатая подружка.
— Кто ж его знал, что оно этак треснет, — простодушно повторил Киппс. — Я и думать не думал…
Он опять поглядел на руку, увидел, что кровь вот-вот капнет на пол этого святилища, и, другой рукой нащупывая носовой платок, аккуратно слизнул каплю.
— Что вы делаете! — воскликнула мисс Уолшингем, а ее веснушчатая подружка вся сморщилась от ужаса.
Одаренный мальчик, не в силах дольше сдерживаться, как-то визгливо захихикал, но все же Киппсу в ту минуту казалось, что поступок, вызвавший испуганное восклицание мисс Уолшингем, вполне похвальный: мужчине подобает стойко переносить боль, в особенности если он ранен при обстоятельствах, которые, что ни говори, делают ему честь.
— Надо сделать перевязку, — сказала содержательница меблированных комнат, подняв резец. — Порез, наверно, глубокий, вон как кровь хлещет.
— Надо перевязать руку, — сказала девица в веснушках и нерешительно остановилась перед Киппсом. — У вас есть носовой платок? — спросила она.
— Нету, и как это я его позабыл? — ответил Киппс. — Я… Насморка-то у меня нет, вот, видать, я и не захватил…
Он опять слизнул кровь.
Девица с веснушками переглянулась с мисс Уолшингем. Потом обе взглянули на рану Киппса. Одаренный мальчик наконец не выдержал и отчаянно загоготал. Словно завороженная взглядом девицы с веснушками, мисс Уолшингем вынула свой носовой платок.
— Я дважды слушала лекции по первой помощи на курсах сестер милосердия, — изрекла девица в летах, — и когда порезана вена, надо действовать по-одному, а когда артерия — по-другому… вот именно…
— Дайте-ка вашу руку, — сказала девица в веснушках и с помощью мисс Уолшингем принялась деловито накладывать повязку. Да, они и в самом деле взялись его перевязывать. Отвернули манжеты — к счастью, он надел сегодня не очень обтрепанные — и, поддерживая его руку, обмотали ее мягким носовым платком, а концы стянули узлом. Совсем близко он видел лицо мисс Уолшингем, такое невообразимо прекрасное лицо.
— Мы не делаем вам больно? — спросила она.
— Ни капельки, — сказал Киппс. Да отпили они ему руку напрочь, он все равно ответил бы так же.
— Мы ведь не очень умелые сестры милосердия, — сказала девица в веснушках.
— Ужасно глубокий порез, — сказала мисс Уолшингем.
— Пустяковина, — возразил Киппс, — а вам вон какое беспокойство. И окно я разбил, вот что нехорошо. Кто ж его знал.
— Опасна не сама рана, опасно последующее заражение, — произнесла девица в летах.
— За стекло я заплачу, вы не сомневайтесь, — важно изрек Киппс.
— Надо затянуть как можно туже, чтобы остановить кровотечение, — сказала девица с веснушками.
— Да чепуховина это, — сказал Киппс. — Вот что окно я разбил, это нехорошо.
— Прижми узел покрепче, душенька, — сказала девица в веснушках.
— А? — не понял Киппс. — Я хотел сказать…
Обе девицы были поглощены узлом, а мистер Киппс, весь пунцовый, всецело поглощен ими обеими.
— Начинается омертвение, и тогда неизбежна ампутация, — продолжала девица в летах.
— Ампутация, — эхом отозвалась содержательница меблированных комнат.
— Да-с, ампутация, — сказала девица в летах и вонзила резец в свой искромсанный орнамент.
— Ну вот, — сказала девица в веснушках. — По-моему, хорошо. Не слишком туго, вы уверены?
— Ни капельки, — сказал Киппс.
Он встретился взглядом с мисс Уолшингем и улыбнулся: вот видите, раны, боль — мне все нипочем.
— Это ж просто царапина, — прибавил он.
Тут возле них очутилась девица в летах.
— Надо было промыть рану, милочка, — сказала она. — Я как раз говорила мисс Коллис… — Она сквозь очки уставилась на повязку. — Вы перевязали не по правилам, — заметила она неодобрительно. — Вам следовало бы прослушать курс первой помощи. Но, видно, Придется обойтись этим. Вам очень больно?
— Ни капельки, — ответил Киппс и улыбнулся им всем, точно бывалый солдат в госпитале.
— Ну, конечно, это очень больно, — сказала мисс Уолшингем.
— Во всяком случае, вы очень терпеливый пациент, — сказала девица в веснушках.
Мистер Киппс зарделся.
— Одно нехорошо — окно я разбил, — сказал он. — Да кто ж его знал, что оно так разобьется!
Наступило молчание.
— Боюсь, вы сегодня уже не сможете резать, — нарушила его мисс Уолшингем.
— Я попробую, — сказал Киппс. — Мне правда не больно, тут и толковать не о чем.
Рукой, перевязанной платком мисс Уолшингем, Киппс героически резал по дереву. Немного погодя она подошла к нему. Впервые она смотрела на него с интересом.
— Боюсь, сегодня дело у вас подвигается медленно, — сказала она.
Девица в веснушках подняла глаза от своей работы и внимательно посмотрела на мисс Уолшингем.
— А все-таки помаленьку движется, — сказал Киппс. — Мне нельзя терять время. У нашего брата свободного времени в обрез.
В этом «у нашего брата» молодые особы почувствовали истинную скромность. Им открылось что-то новое и неожиданное в этом тихом пареньке; мисс Уолшингем рискнула похвалить его работу и спросила, думает ли он продолжать занятия в дальнейшем. Киппс сам еще толком не знал, мало ли как все обернется, но если на будущую зиму он останется в Фолкстоне, он непременно будет продолжать. В ту минуту мисс Уолшингем не пришло в голову спросить, почему его занятия искусством зависят от пребывания в Фолкстоне. Так они говорили, и беседа оборвалась не сразу, даже когда в класс вошел мистер Честер Филин. И лишь когда она наконец иссякла, Киппс понял, какую неоценимую услугу оказала ему порезанная рука…
В ту ночь он снова и снова перебирал в уме весь разговор, смаковал одни слова, по двадцать раз мысленно возвращался к другим, сочинял фразы, которые мог бы сказать мисс Уолшингем, фразы, в которых более или менее ясно мог бы выразить, как он ею восхищается. Пожалуй, пусть бы даже его рука немножко омертвела — может быть, тогда мисс Уолшингем им заинтересуется, или уж пускай рана поскорей заживет — тогда сразу станет видно, какое у него отличное здоровье…
Окно было разбито в конце апреля, а занятия кончались в мае. За этот короткий срок ничего существенного не произошло, зато бурно расцветали чувства. Будет несправедливо, если я позволю читателю думать, что лицо Киппса лишено приятности. Как выразилась веснушчатая подружка Элен Уолшингем, он был «интересный» юноша — теперь его нелепая прическа и красные уши почему-то уже не так бросались в глаза.
Подружки обсудили его со всех сторон, и девица в веснушках обнаружила в нем какую-то особую задумчивость. Они нашли в нем «прирожденную деликатность», и девица в веснушках решила его опекать. Эта девятнадцатилетняя, умненькая, доброжелательная особа, движимая материнским инстинктом, опекала Киппса с куда большей охотой, нежели резала по дереву. От нее не укрылось, что Киппс влюблен в Элен Уолшингем, и эта любовь показалась ей необыкновенно романтичной и трогательной, и ведь подумайте, как интересно! Элен просто прелесть, ну можно ли не посодействовать Киппсу, который готов беззаветно предаться ей во власть!
Она разговаривала с Киппсом, расспрашивала его и вскоре уяснила и себе и ему, как обстоит дело. Он тяготится своим положением, его не понимают. Он признался ей, что «не больно умеет приноравливаться» к покупателям, она же сразу поняла, что он «слишком щепетилен для своей профессии». Недовольство своим местом в жизни, мучительное ощущение, что образование от него ускользает, боль, которая уже стала привычной и немного притупилась, — теперь он вновь ощутил все это с прежней остротой, но уже без прежней безнадежности. Теперь все это стало отчасти даже приятно: ведь ему сочувствуют.
Однажды за обедом Каршот и Баггинс затеяли разговор про «этих самых писателей»: Диккенс — да он наклеивал этикетки на банки с ваксой, а Теккерей — тот картины рисовал, и никто не желал покупать его «мазню», а Сэмюэл Джонсон пришел в Лондон без сапог, «из гордости» выбросил свою единственную пару.
— Тут главное — удача, — сказал Баггинс. — Вытащил счастливый билет — вот ты и на коне!
— И ведь не жизнь — малина, — сказала мисс Мергл. — Попишут час-другой в день — и гуляй себе. Ни дать ни взять аристократы.
— Не такое уж это легкое дело, как вам кажется, — сказал Каршот, наклоняясь за очередным куском.
— Хорошо бы с ними сменяться, — сказал Баггинс. — Вот бы поглядеть, как какой-нибудь писака станет сортировать с Джимми.
— Небось, они все списывают друг у дружки без зазрения совести, — сказала мисс Мергл.
— А хоть бы и так, — громко чавкая, сказал Каршот. — Переписать-то все своей рукой тоже не шутка.
Они продолжали рассуждать о жизни писателей — какая она легкая да почетная, и все тебя уважают.
— Всюду их портреты да фотографии… Только наденет новый костюм, и уже: щелк! Прямо как коронованные особы, — сказала мисс Мергл.
Все эти разговоры воспламенили воображение Киппса. Вот мост через пропасть. Люди из самых низов, а вступили на это чудесное поприще — и возвысились в обществе до степеней, к которым стремится каждый истый англичанин; достигнув этих высот, можно давать чаевые лакею, презирать портного и даже общаться с полководцами.
«Вот это жизнь! Ни дать ни взять аристократы». Весь день этот разговор не шел у Киппса из головы, он стал грезить наяву. А вдруг он возьмет да и напишет книгу под вымышленным именем, и она наделает шуму, а он пока что будет все равно продавать мануфактуру… Нет, это невозможно. Ну, а вдруг все-таки?.. Прекрасная мечта, он никак не мог с ней расстаться.
И в следующий же раз на уроке резьбы он не скрыл, признался, что хотел бы стать сочинителем, «только ведь не каждому такая удача».
С этих пор Киппс время от времени испытывал приятное ощущение человека, на которого смотрят с интересом. Он молчаливый, никому не ведомый Диккенс или на крайний случай что-то в этом роде; все окружающие так и думают. В нем что-то есть, но только жестокая судьба не дала ему расцвести. И вот это-то таинственное нечто помогло перекинуть мост через пропасть, отделявшую его от мисс Уолшингем. Он, конечно, неудачник, серый и необразованный, но в нем что-то есть. И, быть может, если ему помочь?.. Обе девушки, в особенности обладательница веснушек, старались подбодрить его, может, он еще сделает героическое усилие и не даст пропасть втуне своим талантам (а что талант есть, эти добрые души не сомневались). Они были еще очень молоды и верили, что для милых и премилых молодых людей, особенно под женским влиянием, нет ничего невозможного.
Как я уже сказал, дирижировала всем этим девица в веснушках, но божеством была мисс Уолшингем. Иной раз, когда она глядела на Киппса, в ее глазах загорался огонек собственницы. Сомнений нет — он принадлежит ей безраздельно.
С ней самой Киппс почти не разговаривал. Все те смелые речи, которые он постоянно сочинял для нее, либо оставались невысказанными, либо в измененном виде обращались к девице с веснушками. А она однажды поразила его до глубины души. Глядя в другой конец класса, где ее подружка доставала с полки какой-то слепок, она сказала ему:
— По-моему, в иные минуты Элен Уолшингем красивее всех красавиц на свете. Смотрите, до чего она сейчас хороша!
Киппс задохнулся и не мог перевести дух, а она смотрела на него, точно подающий надежды молодой хирург на больного, оперируемого без наркоза.
— Да, верно, — сказал наконец Киппс и поднял на нее глаза, в которых можно было прочесть все его чувства.
Его молчаливое признание заставило девушку с веснушками покраснеть, и сам он тоже весь залился краской.
— Я с вами согласен, — хрипло прибавил он, кашлянул, задумался было, потом продолжал священнодействовать — резать по дереву.
— Ты прелесть, — ни с того ни с сего сказала девица с веснушками, когда они с мисс Уолшингем возвращались в этот день домой. — Он тебя просто обожает.
— Но, дорогая, чем же я виновата? — спросила Элен.
— Так в этом же вся соль, — сказала девица в веснушках. — Чем же ты виновата?
А потом — Киппс оглянуться не успел — настал последний день занятий, день, который должен был оборвать их знакомство. Киппс совсем забыл о времени, и роковая дата застала его врасплох. Только-только он начал делать успехи и вырезать лепестки покрасивее — и вдруг все кончилось.
Но лишь возвратясь в магазин, он по-настоящему понял, что это и в самом деле конец, конец окончательный и бесповоротный.
В сущности, это началось на последнем уроке, когда о конце заговорила девица в веснушках. Она спросила, что станет делать Киппс, когда курсы закроются на каникулы. И высказала надежду, что он, как и собирался, займется самообразованием. Она честно и прямо сказала, что его долг перед самим собой — развить свой талант. Да, непременно, сказал Киппс, но на пути встает немало препятствий. У него нет книг. Она объяснила ему, как записаться в городскую библиотеку. Чтобы получить библиотечную карточку, нужно подать заявление и чтоб за вас поручился какой-нибудь состоятельный человек, сказала она, ваш мистер Шелфорд, конечно же, не откажется подписать… И Киппс поддакнул, хотя прекрасно понимал, что обращаться к мистеру Шелфорду с подобной просьбой нечего и думать. Потом она сказала, что уезжает на лето в Северный Уэллс, — это ничуть не огорчило Киппса. Он, в свою очередь, сообщил, что после каникул непременно хочет продолжать заниматься резанием по дереву и прибавил: «…если только…».
Она проявила величайшую, на ее взгляд, деликатность — не стала спрашивать, что скрывается за этим «…если только…».
Потом он некоторое время молча работал резцом, то и дело поглядывая на мисс Уолшингем.
А потом поднялась суматоха с упаковкой, начали прощаться — мисс Коллис и девица в летах жали руки всем подряд, и вдруг Киппс очутился на площадке лестницы и с ним — обе его приятельницы. Кажется, только тут он понял, что это кончился самый последний урок. Все трое молчали, — и неожиданно девица в веснушках ушла обратно в класс, и Киппс впервые за все время остался наедине с мисс Уолшингем. У него тотчас захватило дух. Она поглядела на него в упор то ли сочувственно, то ли с любопытством и протянула руку.
— Ну что ж, до свидания, мистер Киппс, — сказала она.
Он держал эту беленькую ручку в своей и никак не мог выпустить.
— Я бы все-все сделал… — он хотел прибавить «ради вас», да смелости не хватило. И он не договорил, только пожал ей руку и прибавил:
— До свидания.
Помолчали.
— Желаю вам приятно отдыхать, — сказала Элен.
— Я на тот год опять стану ходить сюда на курсы, уж это точно, — расхрабрившись, выпалил Киппс и шагнул к лестнице.
— Надеюсь, — сказала мисс Уолшингем.
Он быстро обернулся.
— Правда?
— Надеюсь, все мои ученики вернутся.
— Я-то вернусь… уж будьте в надежде, — сказал Киппс. — Уж не сомневайтесь, — произнес он насколько мог значительнее.
С минуту они молча смотрели друг на друга.
— До свидания, — повторила она.
Киппс приподнял шляпу.
И мисс Уолшингем пошла в класс.
— Ну? — кинулась к ней веснушчатая подружка.
— Ничего, — ответила Элен. — Пока — ничего.
И она стала деловито собирать разбросанные по столу инструменты. Девица в веснушках вышла на лестницу и немного постояла там. А возвратясь, поглядела на подругу строгими глазами. Ведь случилось нечто важное, очень важное. Все это, конечно, ни на что не похоже, нелепо, и все же вот оно, самое, самое главное для всякой девушки — любовь, поклонение, все то, ради чего существует женщина. Да, пожалуй, все-таки Элен приняла это слишком холодно и спокойно.
В следующий четверг, в час, когда обычно начинались занятия на курсах, Киппсом овладело глубочайшее уныние. Облокотясь на груду юмористических листков, подперев ладонями подбородок, сидел он в читальне и смотрел на часы — сегодня ему было не до смеха. Человечек в очках, которому не терпелось перехватить у него номер журнала «Забавы», бросал на него яростные взгляды, но Киппс ничего не замечал. Здесь, в этом самом зале, он сидел, бывало, вечер за вечером, дожидаясь часа, когда можно будет идти к Ней — и раз от разу все праздничней становилось у него на душе. И наконец наступал счастливый час! Вот и сегодня этот час наступил, а идти некуда, занятий не будет до самого октября. А для него, может, и вовсе никогда не будет.
Может, и вовсе не будет этих занятий, ибо Киппс стал рассеянным, а рассеянность ведет к ошибкам, и на днях несколько ярлыков в витрине хлопчатобумажных тканей оказались приколотыми вверх ногами. Шелфорд это заметил, взбеленился и теперь придирается как только может…
Киппс глубоко вздохнул, отодвинул юмористические листки — за них тотчас ухватился человечек в очках — и принялся разглядывать развешанные на стенах старинные гравюры с видами Фолкстона. Но и это не принесло ему утешения. Он побродил по коридорам, порылся в каталоге. Здорово придумано! Однако и каталога хватило ненадолго. Вокруг сновали люди, смеялись, и от этого ему становилось еще тяжелее. Киппс вышел на улицу, и на него, точно в насмешку, обрушилась развеселая песенка шарманщика. Нет, надо идти к морю. Может, хоть там он останется наедине с собой. Может, море шумит и бушует — под стать его настроению. И там по крайней мере темно.
«Будь у меня пенни, вот, ей-богу, пошел бы да и кинулся с мола… А она обо мне и не вспомнит…»
И он опять задумался.
— Пенни! Не пенни, а два, — буркнул он немного погодя.
Медленно, с таким похоронным видом, будто шел за своим собственным гробом, шагал он по Дувр-стрит, равнодушный ко всему на свете. Ни на что не обращая внимания, стал переходить улицу, и тут, в странном обличье и громко возвестив о себе, на него натолкнулась сама Судьба; кто-то оглушительно крикнул над самым ухом, и Киппса сильно ударило в спину. Шляпа съехала на глаза, на плечи навалилось что-то очень тяжелое, и что-то больно наподдало под коленку.
Мгновение — и Киппс оказался на четвереньках в куче грязи, которую Судьба вкупе с фолкстонским муниципалитетом бог весть из каких высших соображений приготовила в этом месте будто нарочно для него.
Он помедлил немного, ожидая продолжения, уверенный в душе, что у него не осталось ни единой целой косточки. Наконец сообразил, что продолжения, видно, не будет, поднялся, опираясь на чью-то крепкую руку, и столкнулся нос к носу с каким-то смуглым человеком, который испуганно всматривался в него, другой рукой придерживая велосипед.
— Здорово разбились, приятель? — спросил этот человек, тяжело дыша.
— Так это вы меня сшибли? — сказал Киппс.
— Это все руль, будь он неладен, — ответил человек с таким видом, точно пострадали они оба. — Жутко зловредный. Уж очень он низко посажен, забудешь об этом на повороте — и хлоп, нате вам! Вечно во что-нибудь врежешься.
— Ловко вы меня двинули… — сказал Киппс, оглядывая себя.
— Я ведь с горы, — объяснил велосипедист. — Дрянная штука — эти наши фолкстонские пригорки. Конечно, я тоже хорош — повернул крутовато.
— Это уж точно, — сказал Киппс.
— Я тормозил изо всей мочи, — сказал велосипедист. — Да толку чуть.
Он оглянулся и вдруг сделал странное порывистое движение, словно хотел вскочить на велосипед. Но тут же круто повернулся к Киппсу, который, наклонясь, разглядывал свои брюки.
— Штанина вся разодрана, — сказал Киппс, — и нога, небось, в кровь. Все ж таки надо полегче…
Незнакомец стремительно наклонился и тоже стал изучать ногу Киппса.
— Ух ты! И верно! — Он дружески положил Киппсу руку на плечо. — Вот что я вам скажу: идемте-ка в мою берлогу и зачиним эту штуку. Я… Ну, конечно, я виноват, так вот… — Он вдруг перешел на заговорщицкий шепот: — Смотрите-ка, фараон сюда топает. Ни слова ему, что я вас сшиб. У меня, понимаете, фонарика нет. Достанется мне на орехи.
В самом деле, к ним шагал полицейский. Незнакомец не зря взывал к великодушию Киппса. Жертва, не раздумывая, приняла сторону своего обидчика. Блюститель закона был уже совсем близко, и Киппс поспешно встал и постарался сделать вид, будто ничего худого не произошло.
— Ладно, — сказал он. — Пошли!
— Вот и хорошо, — быстро отозвался незнакомец и зашагал вперед, но тут же, видно, чтоб окончательно провести полицейского, бросил через плечо: — Я так рад, что повстречался с вами, дружище!
— Тут совсем близко, каких-нибудь сто шагов, — сказал он, когда они миновали полицейского, — я живу за углом.
— Ясно, — отвечал Киппс, прихрамывая рядом. — Я не желаю, чтоб из-за меня человек попал в беду. Мало ли какая нечаянность стрясется. А все-таки надо полегче.
— Да-да! Это вы в точку. Мало ли какая нечаянность стрясется — этого не миновать. Особенно когда на велосипеде катит ваш покорный слуга. — Он рассмеялся. — Не вы первый, не вы последний. Но, по-моему, вам не так уж сильно досталось. Я ведь не мчался во весь опор. Просто вы меня не заметили. А я тормозил изо всей мочи. Само собой, вам показалось, я налетел с разгону. Я вовсю старался смягчить удар. Ногу вам, наверно, задело педалью. Но с полицейским — это вы молодчина. Высший класс! Скажи вы ему, что я на вас наехал, — и взял бы он с меня сорок монет штрафа! Сорок шиллингов! Поди растолкуй им, что нынче для моей милости время — деньги.
Да и подними вы шум, я бы вас не осудил. Когда тебя так стукнет, всякий обозлится. Так что я обязан вам предложить хотя бы иголку с ниткой. И платяную щетку. Другой на вашем месте поднял бы крик, а вы молодчина.
Во весь опор! Да если б я мчался во весь опор, от вас бы мокрое место осталось!
Но, знаете, на вас стоило поглядеть, когда я сказал вам про фараона. В ту минуту, по совести сказать, у меня мало было надежды, что вы меня не выдадите. А вы — хлоп! Сразу же нашлись. Вот что значит самообладание у человека! Мигом сообразили, как себя вести. Нет, не всякий на вашем месте так бы поступил, это я вам верно говорю. Нет-нет, в этой истории с фараоном вы держались как настоящий джентльмен.
Киппс уже не чувствовал боли. Он прихрамывал чуть позади велосипедиста и, слушая все эти славословия, смущенно хмыкал, пытался понять странного малого, осыпающего его похвалами. При свете уличных фонарей Киппс понемногу разглядел спутника: брюшко и очень полные, вдвое толще киппсовых ноги колесом, с могучими икрами. Он в бриджах, в велосипедном картузике, лихо надетом набекрень, из-под картузика небрежно свисают прямые темно-рыжие пряди, а при ином повороте головы виден крупный нос. Толстые щеки, массивный, гладко выбритый подбородок, усов тоже нет. Осанка свободная, уверенная, и движется он по узкой пустынной улочке так, словно он здесь полновластный хозяин; подле каждого уличного фонаря из-под ног его вставала, росла, завладевая всем тротуаром, и исчезала большая тень, повторяя все его размашистые, уверенные жесты. В этом мерцающем свете Киппс разглядел, что они движутся по Фенчерч-стрит; потом они завернули за угол, проскользнули в темный двор и остановились у дверей на редкость убогого, ветхого домишки; с боков его зажали, точно полицейские пьяного, два дома побольше.
Незнакомец осторожно прислонил велосипед к окну, достал ключ и с силой дунул в него.
— Замок с норовом, — сказал он и довольно долго мудрил над ним. Наконец что-то загремело, защелкало, и дверь отворилась.
— Обождите минутку, — сказал хозяин дома, — я зажгу лампу. Еще есть ли в ней керосин… — И он растворился во тьме коридора. — Слава тебе, господи, спички нашлись, — услышал Киппс; розовая вспышка света озарила коридор и самого велосипедиста, нырнувшего в следующую комнату. Все было так интересно, что на время Киппс совсем забыл о своих ушибах.
Еще минута — и его ослепила керосиновая лампа под розовым абажуром.
— Входите, — пригласил рыжий, — а я втащу велосипед.
И Киппс остался один. При свете лампы он смутно различал убогую обстановку комнаты: круглый стол, покрытый изодранной красной скатертью, в кругах от стаканов; на столе лампа — все это отражается в испещренном черными точками зеркале над камином; газовый рожок, видимо, испорченный; потухший камин; за зеркало заткнуты пыльные открытки и какие-то бумаги, пыльная пухлая подставка с бумагами на каминной полке, тут же торчат несколько кабинетных фотографий; на письменном столе в беспорядке разбросаны листы бумаги, усыпанные пеплом, и стоит сифон содовой воды… Но вот снова появился велосипедист, и Киппс впервые увидел все его гладко выбритое, живое лицо и яркие светло-карие глаза. Он был, пожалуй, лет на десять старше Киппса, но отсутствие бороды делало его моложавым, едва ли не ровесником Киппса.
— В истории с полицейским вы держались молодцом, — повторил он, проходя в комнату.
— Да как же тут еще держаться, — скромно возразил Киппс.
Велосипедист впервые внимательно оглядел гостя, обдумывая, что же для него сделать.
— Грязь сперва пускай подсохнет, а уж тогда мы ее счистим. Вот виски, добрый старый Мафусаил, настоящая канадская хлебная водка, а тут немного коньяку. Вы что предпочитаете?
— Не знаю, — ответил застигнутый врасплох Киппс, но, чувствуя, что отказаться невозможно, прибавил: — Давайте виски.
— Правильно, дружище. И вот вам мой совет — не разбавляйте. Я, может, в таких делах вообще и не судья, но уж старика Мафусаила знаю как облупленного. Старик Мафусаил, четыре звездочки. А это я! Старина Гарри Читтерлоу и старина Мафусаил. Оставьте их наедине, хлоп! — и Мафусаила нет!
Рыжий громко захохотал, огляделся, помедлил в нерешительности и удалился, оставив Киппса наедине с комнатой, которую он мог теперь на свободе разглядеть как следует.
Внимание Киппса привлекли фотографии, украшавшие квартиру. Это были все больше дамы. Одна даже в трико, что показалось Киппсу «не больно прилично»; а вот и сам хозяин дома в каком-то необыкновенном старинном костюме. Киппс довольно быстро смекнул, что это все актрисы, а рыжий велосипедист — актер, это подтверждала и половинка огромной цветной афиши, висевшей на стене. Немного погодя он позволил себе прочитать короткую записку, вставленную в серую рамку, которая была для нее слишком велика. «Дорогой мистер Читтерлоу, — было написано там, — если вы все-таки пришлете пьесу, о которой говорили, я постараюсь ее прочесть». За этим следовала элегантная, но совершенно неразборчивая подпись, и через все письмо было написано карандашом: «Ай да Гарри, что за молодец!» В тени у окна висел набросок мелом на коричневой бумаге — небрежная, но умелая рука наскоро изобразила велосипедиста; сразу бросались в глаза круглое брюшко, толстые икры, выдающийся нос, да еще внизу для ясности приписано: «Читтерлоу». Киппс нашел, что художник «малость перехватил». Листы бумаги на столе возле сифона были исписаны вкривь и вкось неровным почерком, усеяны кляксами и помарками.
Вскоре он услышал звон и лязг металла, словно что-то вдребезги разбивали, — это открылась входная дверь, и вот появился слегка запыхавшийся Читтерлоу; большая веснушчатая рука его сжимала бутылку со звездочками на этикетке.
— Садитесь, дружище, садитесь, — сказал он. — Все-таки пришлось сбегать в лавочку. Дома не осталось ни единой бутылки. Зато теперь все в порядке. Нет-нет, на этот стул нельзя, на нем куски моей пьесы. Лучше усаживайтесь в кресло, вон в то, с отломанной ручкой. По-моему, этот стакан чистый, но на всякий случай ополосните его из сифона, воду выплесните в камин. Нет, лучше я сам! Дайте-ка сюда!
Говоря все это, мистер Читтерлоу вытащил из ящика штопор, вонзил его в пробку старины Мафусаила и открыл бутылку с ловкостью, которой позавидовал бы любой буфетчик, потом своим простым и надежным способом вымыл стаканы и налил в каждый понемногу древнего напитка. Киппс взял стакан, небрежно сказал: «Спасибочки», — подумал, не прибавить ли: «Ваше здоровье», — и молча выпил. Глотку обожгло, как огнем, и некоторое время он ничего больше не замечал, а потом оказалось, что мистер Читтерлоу, сидящий с зажженной трубкой в зубах по другую сторону холодного камина, наливает себе новую порцию виски, а под его крупным носом меж мясистых щек прячется улыбка.
— В конце концов, — сказал мистер Читтерлоу, глядя на бутылку, — дело могло кончиться куда хуже. Мне до смерти хотелось с кем-нибудь поболтать, а в кабак идти не хотелось, по крайней мере в фолкстонский кабак, ибо, да будет вам известно, я обещал миссис Читтерлоу (она сейчас в отъезде) в кабак не ходить: на то есть много причин; но только уж, если б меня по-настоящему заело, я бы все равно пошел, я такой. Словом, все это здорово получилось! Занятно, как на велосипеде сталкиваешься с людьми!
— Вот это верно! — отозвался Киппс, чувствуя, что пора ему вставить словечко.
— Нет, ну до чего здорово: сидим мы с вами и болтаем, как старые друзья, а еще полчаса назад и понятия не имели друг о друге. Просто даже понятия не имели. Я мог пройти мимо бас на улице, а вы — мимо меня, и невдомек было бы, что, когда дойдет до дела, вы окажетесь таким молодцом. Но случилось иначе, только и всего. Что же это вы не курите! — спохватился он. — Хотите сигарету?
Киппс смущенно пробормотал что-то, что должно было означать: могу, мол, и закурить, — и в смущении отхлебнул еще немного старика Мафусаила. И долго ощущал, как вечный странник движется по его внутренностям. Казалось, будто почтенный старец размахивает у него где-то внутри пылающим факелом, раздувая его то здесь, то там, и, наконец, огонь охватил все внутренности Киппса.
Читтерлоу достал кисет с табаком, папиросную бумагу и стал сворачивать Киппсу сигарету; попутно он поведал ему весьма увлекательную историю — только почему-то Киппсу плохо удавалось за ней следить — о некоей даме по имени Китти, обучившей его этому искусству, когда он был еще, что называется, милым мальчиком; наконец он вручил Киппсу сигарету и любезно предложил содовой, которая, в сущности, неплохо сочетается с виски; Киппс с великой благодарностью принял это любезное предложение.
— Некоторые любят разбавлять виски содовой, — сказал Читтерлоу и запальчиво прибавил: — Только не я!
Почувствовав, что жгучий враг ослабел, Киппс воспрянул духом и проворно допил остатки, и заботливый хозяин тотчас снова наполнил его стакан. В приятной уверенности, что он куда крепче, чем думал, Киппс стал прислушиваться к речам Читтерлоу: надо же и самому почаще вставлять словечко. К тому же он ловко пускал дым через нос, каковому искусству обучился совсем недавно.
Между тем Читтерлоу объяснил, что он сочиняет пьесы; у Киппса развязался язык, и он сказал, что знал одного человека, или, вернее, один его приятель знал человека, а уж если быть совсем точным, брат этого приятеля знал человека, который сочинил пьеску. Но когда Читтерлоу пожелал узнать название пьесы, где она была поставлена и кто ее поставил, Киппс ничего не мог вспомнить, вот только называлась она, кажется, как-то вроде «Любовный выкуп».
— Тот малый огреб на ней целых пятьсот фунтов, — сказал Киппс. — Это уж точно.
— Гроши! — внушительно возразил Читтерлоу. Сразу видно было, что человек знает, что говорит. — Гроши! На ваш взгляд, это, может, и много, но, уверяю вас, такие деньги можно заработать запросто. На стоящей пьесе деньги можно загребать лопатой, ло-па-той.
— Еще бы, — отозвался Киппс, потягивая из стакана.
— Лопатой загребать!
И Читтерлоу принялся сыпать примерами. Он, без сомнения, был непревзойденный мастер монолога. Словно прорвалась плотина, и на Киппса обрушился могучий словесный поток, и скоро его уже несло неведомо куда по половодьям разных театральных разностей, в которых его собеседник был в своей стихии. Незаметно беседа перешла к частной жизни известных импресарио: малыша Тедди Болтуина, проныры Мак-Олуха и великолепного Бегемота, которого «наши светские дамы уж так заласкали, что ему и жизнь не мила». Читтерлоу повествовал о своих встречах с этими знаменитостями, скромно оставляя себя в тени, и очень насмешил Киппса, ловко изобразив Мак-Олуха в подпитии. Потом одну за другой быстро опрокинул в себя две солидные порции старины Мафусаила.
Киппс, забывшись, жевал сигарету, то и дело с видом знатока восклицал «Еще бы!» и «А как же!», и в душе очень восхищался легкостью, с какой ему удается поддерживать разговор с этой необыкновенной и занимательной личностью. Читтерлоу свернул ему еще сигарету и, как-то незаметно все больше и больше входя в роль богатого, преуспевающего драматурга, которого навестил юный поклонник, стал отвечать на вопросы Киппса, а чаще — на свои собственные о том, как и почему он достиг таких высот. К этой добровольно взятой на себя задаче он отнесся с величайшей серьезностью и рвением, излагая все столь обстоятельно, что временами, увлекшись отступлениями и примечаниями, совсем терял главную нить своего рассказа. Но все эти необычные случаи, воспоминания, анекдоты так причудливо переплетались, что рано или поздно он неизменно возвращался к основной теме. В сущности, это был богатейший материал для биографии человека, который объездил весь свет и все на свете перепробовал, а главное — выступал с успехом и зашибал деньгу на сценах Америки и всего цивилизованного мира (он привел несколько примеров, когда ему случалось заработать тридцать, сорок, а то и пятьдесят долларов в неделю).
Он говорил и говорил своим раскатистым, приятным, звучным голосом, а старик Мафусаил, этот негодник и пьяница, пробирал Киппса все глубже и зажигал светильник за светильником, пока все существо маленького продавца мануфактуры само не засияло ослепительным светом, словно какой-нибудь праздничный павильон, и вот уже все озарено, все преобразилось: и Читтерлоу, и сам Киппс, и эта комната. Читтерлоу и вправду человек зрелый, умный, преуспевающий — какой опыт, юмор, талант! Он собрат Шекспира, Ибсена и Метерлинка (три имени, которые сам он скромно ставил намного выше своего собственного), и на нем уже не сомнительный наряд яхтсмена, дополненный велосипедными бриджами, а элегантное, хоть и своеобразное платье. И сидят они уже не в фолкстонской трущобе, не в крохотной комнатушке с видавшей виды мебелью, а в просторной, богато обставленной квартире, и по стенам развешаны не засиженные мухами фотографии, а изумительные старинные полотна, и вокруг повсюду не дешевые сувенирчики, а редкостные, драгоценные безделушки, и уже не дрянная керосиновая лампа, а великолепная люстра заливает все мягким, ласковым светом. И старик Мафусаил, в чьем солидном возрасте, наперекор очевидности, старались уверить звездочки на этикетке, и вправду обернулся весьма почтенным напитком; даже две дыры, прожженные в скатерти, и грубая штопка оказались просто милыми причудами, столь естественными в доме гения; ну, а сам Киппс — о, конечно же, это блестящий молодой человек, он подает большие надежды; совсем недавно в неких обстоятельствах (впрочем, о них он особенно не распространялся) он проявил отвагу и находчивость, и это открыло ему доступ в святилище и облекло таким доверием, о котором напрасно вздыхают обыкновенные молодые люди из богатых семей и даже «светские дамы».
— На что они мне, мой мальчик? — говорил обо всей этой публике Читтерлоу. — Они помеха работе. Сторонние люди, разные чиновники и студенты воображают, будто дамы и слава — это и есть жизнь. Но вы не верьте им! Не верьте!
Затем Читтерлоу стал презабавно рассказывать о всяких бездарностях, которые, возомнив себя артистами, нанимаются в гастролирующие труппы. Читтерлоу изображал этих бездарных простофиль в лицах, и Киппс покатывался со смеху, как вдруг…
Бум!.. бум… бум…
— Господи! — воскликнул Киппс, словно вдруг проснувшись. — Неужто одиннадцать!
— Наверно, — ответил Читтерлоу. — Когда я принес виски, было около десяти. Время детское…
— Все равно, мне надо бежать, — сказал Киппс и поднялся. — Может, еще как-нибудь поспею. Я ведь… я и не думал, что уже… Дверь-то у нас запирают в половине одиннадцатого. Было б мне раньше схватиться…
— Что ж, если вам непременно надо идти… Вот что. Я тоже пойду… Постойте! А ваша нога, дружище! Начисто забыл! Вы же не можете показаться на улице в рваных брюках. Сейчас я вам их зашью. А вы пока что хлебните-ка еще глоточек.
— Да нет, мне надо бежать, — слабо запротестовал Киппс.
Но Читтерлоу уже командовал, как ему повернуться на стуле, чтобы можно было достать дыру под коленкой, а старик Мафусаил, пущенный по третьему кругу, поспешно раздувал поостывший жар в киппсовых жилах. Потом Читтерлоу вдруг расхохотался и, прервав шитье, заявил, что вся эта сцена прямо просится в фарс, и тут же начал вслух сочинять этот фарс; попутно он вспомнил другую свою комедию; у негр уже давно написана превосходная первая сцена, сейчас он ее прочтет, это займет всего каких-нибудь десять минут. Там есть нечто совершенно новое, в театре такого еще никогда не бывало, и при этом ровно ничего предосудительного. Так вот, представьте, человеку за шиворот заполз жук, а в комнате полно народу, и человек этот старается не подать виду…
— Да не могут ваши мануфактурщики не впустить вас в дом, — сказал Читтерлоу так убежденно, что невозможно было ему не поверить, и тут же стал изображать в лицах первую сцену своей комедии. Лучшего начала комедии еще никто и никогда не создавал (это он утверждает вовсе не потому, что сам ее написал, просто у него огромный опыт, и он может судить со знанием дела) — и Киппс был с ним совершенно согласен.
Когда чтение закончилось, Киппс, который обычно избегал сильных выражений, от избытка чувств воскликнул, что сцена «чертовски хороша», и повторил это раз шесть, после чего Читтерлоу на радостях отхлебнул огромный глоток вдохновляющего напитка и объявил, что ему редко приходилось встречать столь тонкий ум (более зрелые умы, может, и существуют, об этом ему пока судить трудно, ведь они с Киппсом еще почти не знают друг друга, но, что касается тонкости, тут он готов поспорить с кем угодно), и просто позор, чтобы человеку такого ясного, изящного ума приходилось с десяти часов, ну, ладно, с половины одиннадцатого, сидеть взаперти или ночевать на улице, и вообще он, кажется, порекомендует старине такому-то (очевидно, редактору лондонской ежедневной газеты) немедленно поручить Киппсу отдел театральной критики, который сейчас ведет очередная бездарность.
— Да ведь я сроду ничего не печатал, — сказал Киппс. — А уж попробовал бы с превеликим удовольствием, был бы только случай. Ох уж и попробовал бы! Вот ярлычки для витрины — это я сколько раз писал. И разрисовывал их и отделывал. Но только это ведь совсем другой коленкор.
— Ну и что ж, у вас зато свежее восприятие. А как вы подмечали все самое интересное в этой сцене — да это ж просто любо-дорого, мой мальчик! Уверяю вас, вы заткнете за пояс самого Уильяма Арчера. Конечно, не по части литературного стиля, но я не верю в критиков-литераторов, да и в драматургов-литераторов тоже. Пьесы совсем не то, что литература, — вот чего эта публика никак не возьмет в толк. Пьесы — это пьесы. Нет, это, во всяком случае, вам не помешает. Вы там в магазине попусту теряете время, поверьте мне. Со мной было то же самое, пока я не пристал к театру. Послушайте, да мне же просто необходимо узнать ваше мнение о первых двух актах моей трагедии. Я еще не говорил вам о ней. Сейчас я вам прочту, на это всего-то уйдет какой-нибудь час…
Насколько Киппс мог потом вспомнить, он еще разок приложился к стаканчику и, вдруг потеряв всякий интерес к трагедии, стал твердить, что ему «и вправду пора»; с этой минуты он уже не помнил в точности, что было дальше. Кое-что сохранилось у него в памяти совершенно отчетливо, а так как всем известно, что пьяные, протрезвев, ничего не могут вспомнить, выходит, что он вовсе не был пьян. Читтерлоу пошел вместе с ним — хотел его проводить, а заодно перед сном подышать свежим воздухом. На Фенчерч-стрит — Киппс это ясно помнил — оказалось, что он не может идти прямо, и еще, что иголка с ниткой, которую Читтерлоу так и оставил в незашитой штанине, тащится за ним по тротуару. Он нагнулся, хотел захватить иголку врасплох, но почему-то споткнулся и упал, и Читтерлоу, хохоча во все горло, помог ему подняться.
— На сей раз велосипед ни при чем, дружище, — сказал Читтерлоу, и обоим показалось, что это превосходная острота. Они так и покатывались со смеху и подталкивали друг друга локтем в бок. Некоторое время Киппс прикидывался вдрызг пьяным — делал вид, будто даже идти не может, и Читтерлоу, включившись в игру, стал его поддерживать. Потом Киппса одолел смех; ну и потеха — спускаться по Тонтайн-стрит, чтобы потом опять лезть в гору, к магазину. Он пытался втолковать это своему спутнику, но не сумел — так его разобрал смех; притом Читтерлоу был пьян в стельку; следующее воспоминание — фасад магазина, запертого, неосвещенного, который хмуро глядел на него всеми своими зелеными и желтыми полосами. Огромные, холодно поблескивающие под луной буквы «ШЕЛФОРД» ярко отпечатались в его сознании. И ему показалось, что отныне это заведение закрыто для него навсегда. Позолоченные буквы вопреки видимости складывались для него в слово КОНЕЦ, означали изгнание из Фолкстона. Не резать ему больше по дереву, никогда больше не увидит он мисс Уолшингем. У него и так-то почти не было надежды встретиться с ней снова, но теперь он терял ее окончательно и бесповоротно. Он не пришел домой в положенный час, он напился пьян, а ведь всего три дня назад был скандал из-за витрины… Вспоминая об этом позже, Киппс ничуть не сомневался, что в ту минуту был совершенно трезв и глубоко несчастен, но держался молодцом и храбро заявил своему спутнику, что все это ему нипочем, ну и пускай их не открывают дверь!
Тут Читтерлоу с размаху хлопнул его по спине и сказал, что все «высший класс», он и сам, когда был клерком в Шеффилде (это еще до того, как подался в актеры), случалось, оставался за дверью по шесть ночей подряд.
— И что же? — продолжал Читтерлоу. — Теперь они когда угодно примут меня с распростертыми объятиями… Хоть сейчас! С распростертыми объятиями, — повторил он и прибавил: — Если только вспомнят меня… но это навряд ли.
— Что ж мне теперь делать? — упавшим голосом спросил Киппс.
— Оставайтесь на улице, — сказал Читтерлоу. — Сейчас ломиться не стоит — не то вам мигом дадут расчет. Лучше попробуйте проскользнуть утром вместе с кошкой. Это безопаснее. Просто войдете утром — и дело в шляпе, если только никто вас не выдаст.
Потом, может быть, оттого, что Читтерлоу так сильно хлопнул его по спине, у Киппса стало двоиться в глазах, и по совету Читтерлоу он пошел на набережную проветриться. Немного погодя все стало на свои места; Читтерлоу похлопывал его по плечу и уверял, что теперь в два счета полегчает, — и так оно и случилось. Ветер стих, лунная ночь и вправду оказалась чудесной, и Киппс мог погулять всласть, вот только иногда мир начинал слегка покачиваться из стороны в сторону, нарушая великолепие картины, и они прогуливались по набережной до самой Сандгейт-стрит, а потом обратно, и Читтерлоу говорил сперва о том, как лунный свет преображает море, потом, как он преображает лица, потом, наконец, заговорил о любви, и говорил долго-долго, черпая материал из своего богатого опыта и приводя для убедительности разные случаи, по мнению Киппса, на редкость пикантные и значительные. И Киппс опять позабыл о навеки потерянной для него мисс Уолшингем и о разгневанном хозяине. Пример Читтерлоу вдохновлял его, он и сам чувствовал себя отчаянным, бесшабашным малым.
Каких только приключений не знавал Читтерлоу, поразительных приключений! Он человек с прошлым, с весьма богатым прошлым, и ему явно доставляло удовольствие возвращаться к своему прошлому, перебирать свои богатства.
Это не был связный рассказ, но живые наброски запутанных встреч и отношений. Вот он спасается бегством — но это достойное бегство — от мужа некоей малайки в Кейптауне. Вот у него бурный и сложный роман с дочерью священника в Йорке. Потом пошли поразительные рассказы о Сифорде.
— Говорят, нельзя любить двух женщин сразу, — сказал Читтерлоу. — Но поверьте мне… — Он вскинул руки и пророкотал: — Это чепуха! Чепуха!
— Я-то знаю, — сказал Киппс.
— Господи, да когда я разъезжал с труппой Бесси Хоппер, у меня их было три! — Он рассмеялся и после некоторой заминки прибавил: — Понятно, не считая самой Бесси.
И он стал живописать Киппсу всю подноготную гастролирующих трупп — это настоящие джунгли любовных связей всех со всеми, вот уж поистине давильный пресс, сокрушающий сердца.
— Говорят, любовь — одна докука, только работать мешает. А я совсем другого мнения. Без этого никакая работа не пойдет. Актеры только так и должны жить. Если живут иначе — значит, у них просто нет темперамента. А какой же актер без темперамента! Ну, а коли темперамент есть — хлоп!
— Это верно, — сказал Киппс. — Я понимаю.
Читтерлоу принялся сурово критиковать мистера Клемента Скотта за то, что тот позволял себе нескромные высказывания по поводу нравственности актеров. Говоря по секрету, не для широкой публики, он, Читтерлоу, вынужден с сожалением признать, что эти высказывания, в общем, справедливы. Он поведал Киппсу несколько типичных историй, в которые был вовлечен чуть не силой, и особо подчеркнул, как по-разному относится к женщинам он сам и достопочтенный Томас Норгейт, с которым его одно время связывала тесная дружба…
Киппс с волнением слушал эти удивительные воспоминания. Поразительная, неправдоподобная жизнь — и, однако, все правда. Жизнь бурная, беспорядочная, исполненная страстей, бьет ключом всюду, кроме первоклассных торговых заведений. О такой жизни пишут романы, пьесы, а он, глупец, думал, что это все выдумки, что на самом деле так не бывает. Его доля в беседе теперь ограничивалась, так сказать, заметками на полях, а Читтерлоу болтал без умолку. Он хохотал, и на пустынной улице разносился рокот, потом голос его становился сдержанным, вкрадчивым, задушевным, смягченным воспоминаниями; Читтерлоу был откровенен, необычайно откровенен, раскрывал всю душу, а если иногда кое о чем и умалчивал, то тоже вполне откровенно; огромный, черный в лунном свете, он размахивал руками, и с упоением исповедовался перед Киппсом, и старался обратить его в свою веру, символами которой были риск и плоть. Все это было сдобрено малой толикой романтики, романтического изыска, впрочем, довольно грубого и эгоцентричного. Да, бывали в его жизни случаи, и еще какие, а ведь он был в ту пору еще моложе Киппса.
Ну, ладно, внезапно оборвал себя Читтерлоу, он, конечно, перебесился, без этого нельзя, а теперь — кажется, об этом уже упоминалось — он счастливо женат. Жена, по его словам, «аристократка по натуре». Ее отец — выдающийся юрист, стряпчий в одном городе графства Кент, «ведет кучу трактирных дел»; ее мать — троюродная сестра жены Абеля Джоунза, модного портретиста, «в известном смысле люди из общества». Но ему это неважно. Он не сноб. Важно другое: у жены — чудесное, нежнейшее, не испорченное никакой школой контральто, — да, да, другого такого нет на свете. («Но чтобы насладиться им в полной мере, — сказал Читтерлоу, — требуется большой зал».) О свой женитьбе Читтерлоу повествовал туманно и не вдавался в подробности, лишь головой помотал. Сейчас она «гостит у родителей». Было совершенно ясно, что Читтерлоу не очень с ними ладит. Похоже даже, они не одобряют его занятия драматургией: невыгодное, мол, занятие, — но они-то с Киппсом знают, скоро на него так и посыплются несметные богатства… Нужно только набраться терпения и упорства…
Тут Читтерлоу вдруг вспомнил о долге гостеприимства. Киппс должен вернуться к нему на Фенчерч-стрит. Нельзя же всю ночь болтаться по улице, когда дома ждет славная бутылочка.
— Вы будете спать на диване. И никакие сломанные пружины не помешают, уже недели три, как я их все повытаскивал. И на что вообще в диванах нужны пружины? Я в этом деле понимаю. Я на этом собаку съел, когда был в труппе Бесси Хоппер. Три месяца мы гастролировали, объездили всю Англию вдоль и поперек — Северный Уэллс, остров Мэн, — и всюду, где ни остановишься на ночлег, в диване непременно торчит хоть одна сломанная пружина. Ни одного целого дивана за все время, ни одного. Вот оно как бывает, — прибавил он рассеянно.
Они направились вниз, к Харбор-стрит, и скоро миновали Павильон-отель.
Так они вновь оказались в обществе старика Мафусаила, и под руководством Читтерлоу сей достойный старец со свойственной ему добросовестностью тут же снова раздул пламя в жилах Киппса. Влив в себя солидную порцию, Читтерлоу зажег трубку и погрузился в раздумье, из которого его вывел голос Киппса, заметившего, что ему сдается, «жизнь артистов уж очень беспокойная — то вроде на коне, а то — хлоп в лужу».
Читтерлоу снова встряхнулся.
— Пожалуй, — согласился он. — Иногда артист сам в этом повинен, иногда нет. Чаще всего сам же и виноват. Не одно, так другое… То с женой антрепренера связался, то расхвастался по пьяной лавочке… Рано или поздно непременно на чем-нибудь да сорвешься. Я фаталист. От своего нрава никуда не денешься. Сам от себя не уйдешь. Нипочем.
Он призадумался.
— На этом-то и строится настоящая трагедия. На психологии. Ирония греков… Ибсен… и вся прочая драматургия. Это современно.
Он изрек эту глубокую мысль — плод исчерпывающего анализа — таким тоном, точно отвечал заученный урок, думая совсем о другом. Но, назвав Ибсена, он словно очнулся.
Вот сидит перед ним наивный, непосвященный Киппс, для которого Ибсен — книга за семью печатями. Даже интересно открыть ему глаза, пускай знает, чего Ибсену недостает. Ведь вот совпадение: Ибсен слаб как раз в том, в чем сам он, Читтерлоу, силен. Разумеется, он и не думает ставить себя на одну доску с Ибсеном, но факт остается фактом: и Англию, и Америку, и колонии он знает куда лучше, чем Ибсен. Пожалуй, Ибсен ни разу на своем веку не побывал в кабаке и не видал хорошей потасовки. Это, разумеется, не вина Ибсена и не его, Читтерлоу, заслуга, но так уж оно получилось. Говорят, гений умеет делать все и обходиться без всего; но что-то оно сомнительно. Вот он сейчас пишет пьесу, вряд ли она понравится Уильяму Арчеру, но мнение Киппса ему куда важнее — эта пьеса, пожалуй, закручена покруче, чем у Ибсена.
Итак, после бесконечных околичностей Читтерлоу, наконец, перешел к своей пьесе. Он решил не читать ее Киппсу, а пересказать. Это проще, ведь большая часть еще не написана. И он принялся излагать сюжет, весьма сложный, об аристократе, который все на свете видел, все на свете испытал и знал о женщинах все то, что знал сам Читтерлоу, — иными словами, решительно все, да и не только о женщинах. Рассказывая, Читтерлоу оживился и разгорячился. Он даже вскочил, чтобы лучше изобразить сцену, которую не передашь одними словами. Удивительно живая сценка!
Киппс аплодировал вовсю.
— Ох и здорово заверчено! — воскликнул новоявленный театральный критик, вполне усвоив свою роль, и стукнул кулаком по столу, едва не опрокинув при этом третью (после возвращения) порцию старины Мафусаила.
— Здорово! Ай да Читтерлоу!
— Вы понимаете, в чем тут соль? — спросил Читтерлоу, и туча, омрачавшая его чело, окончательно рассеялась. — Вот молодчина, дружище! Я так и знал, что вы поймете. А вот критик-литератор этого не поймет. Но вообще-то это — только начало…
Он вновь наполнил стакан Киппса и принялся рассказывать дальше.
А потом уже незачем стало расшаркиваться перед этим хваленым Ибсеном и приличия ради ставить его впереди себя. Они с Киппсом друзья и могут признаваться в том, о чем обычно умалчивают.
— Как там ни верти, а здорово это у вас закручено, — не совсем к месту заявил Киппс, потягивая из вновь наполненного стакана. — Верно вам говорю.
Все вокруг слегка покачивалось, в ушах немножко шумело, это было очень славно, очень приятно, и, соблюдая некоторую осторожность, Киппс без особого труда поставил стакан обратно на стол. Оказывается, Читтерлоу все еще рассказывает пьесу, а старик Мафусаил уже почти весь вышел, в бутылке осталось на донышке. Это хорошо, значит, теперь уже не опьянеешь. Во всяком случае, сейчас он не пьян, правда, больше ему уже не хочется. Он-то знает меру. Он хотел было перебить Читтерлоу и выложить ему все это, но не знал, с чего начать. А вот Читтерлоу, похоже, из тех, кто не знает меры. Вот оно что, пожалуй, он не одобряет Читтерлоу. И даже очень не одобряет. Заговорил его совсем, спасенья нет! Киппс вдруг очень рассердился на Читтерлоу — непонятно почему и совершенно несправедливо — и даже хотел сказать ему: — Ну и мастер же вы языком болтать, — но только и выдавил из себя: «Ну и мастер же вы…» — но тут Читтерлоу поблагодарил его и сказал, что Арчер ему в подметки не годится. А Киппс глядел на Читтерлоу недобрым взглядом, и вдруг его осенило: что за чудеса, с чего это Читтерлоу все время поминает какого-то Киппса?! С чего бы это? Что-то здесь не так… И вдруг выпалил:
— Послушайте, вы это про что? Какой такой Киппс?
— Ну, тот самый малый, Киппс, про которого я рассказываю.
— Про какого такого Киппса вы рассказываете?
— Да я же вам говорил.
Киппс помолчал, пытаясь понять, что к чему. Потом упрямо повторил:
— Какой-такой Киппс?
— Ну, этот малый из моей пьесы… Ну, который целует девушку.
— Отродясь не целовал девушку, — сказал Киппс, — по крайней мере… — и умолк на полуслове. Он никак не мог вспомнить, поцеловал он в конце концов Энн или нет, хотел поцеловать, — это уже точно. И вдруг скорбно поведал погасшему камину: — Это я и есть Киппс.
— Как?
— Киппс, — сказал Киппс и улыбнулся не без вызова.
— Что Киппс?
— Он — это я. — И для вящей убедительности Киппс пальцем ткнул себя в грудь.
— Послушайте, Читтерлоу, — строго сказал он, близко наклонившись к собеседнику. — Нечего вам совать мое имя в пьесу. Это не годится. Меня в два счета уволят. — Тут, помнится, они слегка поспорили. Читтерлоу долго и обстоятельно объяснял, откуда он берет имена действующих лиц. Для этой пьесы он в основном пользовался газетой, которая еще и сейчас «где-нибудь тут валяется». Он даже принялся ее искать, а Киппс тем временем продолжал рассуждать, обращаясь к фотографии девушки в трико. Он сказал, что поначалу ее костюм сильно ему не понравился и он не хотел на нее смотреть, а теперь видит: у нее очень умное лицо. Вот если б она повстречала Баггинса, он бы ей понравился, это уж точно. Она, конечно, согласится… Да что там — каждый разумный человек согласится, нельзя совать в пьесы чужие имена. За это можно и к суду притянуть.
Он доверительно растолковал ей, что у него и так хватит неприятностей: ведь он не ночевал дома, а тут еще и в пьесу попал. Ему закатят такой скандал, уж это как пить дать. И зачем он такое учинил? Почему не вернулся в десять? Потому что одно цепляется за другое. Одно всегда цепляется за другое, так уж повелось на этом свете…
Он хотел еще сказать ей, что совершенно недостоин мисс Уолшингем, но тут Читтерлоу махнул рукой на газету и вдруг обругал Киппса, уверяя, что он пьян и несет околесицу.
Он проснулся на необычайно удобном диване, из которого хозяин давно повытаскал все пружины. И хотя вчера он, конечно же, не был пьян, но сейчас ему казалось (и это безошибочно угадал Читтерлоу), что весь он — одна огромная, тяжелая голова и мерзкий, пересохший рот. Он спал, не раздеваясь, все тело одеревенело и ныло, но голова и рот не позволяли думать о подобных пустяках. В голове колом торчала одна гнетущая мысль, которая причиняла ему физическую боль. Стоило лишь слегка повернуть голову, и кол вонзался с новой силой, причиняя невероятные мучения. Это была мысль, что он потерял место, погиб окончательно и что ему почему-то на это наплевать. Шелфорду уж, конечно, доложат о его выходке да если еще прибавить к этому давешний скандал из-за витрины!..
Подбадриваемый увещаниями Читтерлоу, он наконец приподнялся и сел.
Равнодушно подчинялся он заботам хозяина дома. Читтерлоу, который, по его собственному признанию, тоже чувствовал себя «довольно кисло» и мечтал глотнуть наперсточек коньяку, ну, хотя бы наперсточек, нянчился с Киппсом, словно мать со своим единственным дитятей. Он сравнивал состояние Киппса с тем, как переносят похмелье другие его приятели, и в особенности достопочтенный Томас Норгейт.
— Вот кто так и не научился пить, — сказал Читтерлоу. — Кое с кем это случается.
Итак, он излил на голову новоявленного прожигателя жизни словесный бальзам и дал ему гренок, намазанный маслом, с анчоусами (лучшее лекарство в подобных случаях — это он знал по опыту), и вот наконец Киппс пристегнул измятый воротничок, почистил щеткой костюм, кое-как затянул прореху на штанине и приготовился предстать пред очи мистера Шелфорда и держать ответ за бурную, ни на что не похожую ночь — первую в его жизни ночь, проведенную вне дома.
По совету Читтерлоу — подышать свежим воздухом, а потом уже идти в магазин — Киппс прошелся взад и вперед по набережной, а потом завернул в закусочную близ гавани и выпил чашку кофе. Это сразу его взбодрило, и он зашагал по Главной улице навстречу неотвратимым ужасам, которые ожидали его в магазине, конечно, смиренный и униженный, но и чуточку гордый тем, что он такой отчаянный грешник. В конце концов, если у него и разламывается голова, это нисколько не умаляет его мужского достоинства, совсем напротив: он не вернулся ночевать, он пил всю ночь напролет, и его теперешнее состояние — лишнее тому свидетельство. Если бы не Шелфорд, он бы просто нос задрал от гордости, что с ним, наконец, такое случилось. Но мысль о Шелфорде была невыносима. Вскоре Киппсу повстречались два ученика — они урвали минутку перед открытием магазина и выскочили подышать воздухом. Увидев их, Киппс встряхнулся, залихватски сдвинул шляпу с бледного лба, сунул руки в карманы (ну чем не заправский кутила!) и улыбнулся этим невинным юнцам вымученной улыбкой. В это мгновение ему было лестно, что заметны, конечно, и неумело зашитое место на брюках и пятна грязи, которые так и не поддались щетке Читтерлоу. Чего только они не вообразят, повстречав его в таком виде! И он молча прошествовал мимо. Уж, наверно, они сейчас во все глаза глядят ему вслед! Но тут он опять вспомнил про мистера Шелфорда…
Ох, и взбучка же его ждет, а может быть, даже и… Он попытался придумать какое-нибудь благовидное оправдание. Можно сказать, что какой-то бешеный сшиб его велосипедом; что его оглушило — в затылке и сейчас еще отдается; что, приводя его в чувство, ему дали виски, — и «по правде говоря, сэр… — скажет он удивленным тоном, изумленно подняв брови, словно никогда не ожидал, что спиртное способно так странно подействовать на человеческий организм, — оно ударило мне в голову!»
В таком виде случившееся казалось вовсе не столь предосудительным.
Он пришел в магазин за несколько минут до восьми, и домоправительница, которая заметно отличала его среди прочих учеников («Уж очень он безобидный, наш мистер Киппс», — говаривала она), кажется, еще больше исполнилась сочувствия за то, что он преступил Правила, и дала ему большой гренок и горячего чаю.
— Хозяин уж, небось, знает, — начал Киппс.
— Знает, — ответила домоправительница.
Он появился в магазине чуть раньше времени и тотчас был вызван к Бучу. Из кабинета Буча он вышел через десять минут.
Младший конторщик внимательно поглядел на него. Баггинс просто спросил, без обиняков. И Киппс в ответ сказал одно только слово:
— Уволен!
Киппс привалился к прилавку и, засунув руки в карманы, беседовал с двумя младшими учениками.
— Наплевать мне, что меня уволили, — говорил Киппс, — я сыт по горло нашим Тедди и его Системой. Когда мой срок кончился, я сам хотел уволиться. Зря я тогда остался.
Немного погодя подошел Пирс, и Киппс повторил все сначала.
— За что тебя? — спросил Пирс. — Все из-за той несчастной витрины?
— Еще чего! — ответил Киппс, предвкушая, как огорошит Пирса сообщением о том, что он такой отчаянный грешник. — Я не ночевал дома.
И сам Пирс, известный гуляка Пирс, вытаращил на него глаза.
— Да что ты? Куда ж тебя занесло?
Киппс ответил, что «шатался по городу. С одним знакомым артистом».
— Нельзя же вечно жить монахом, — сказал он.
— Еще чего! — сказал Пирс, стараясь показать, что он и сам малый не промах.
Но, конечно; на этот раз Киппс всех заткнул за пояс.
— Ух, знали бы вы, что у меня в голове и во рту творилось утром, пока я не опохмелился, — сообщил он, когда Пирс ушел.
— А чем опохмелялся?
— Анчоусами на горячих гренках с маслом. Знаменитое средство! Уж можешь мне поверить, Роджерс. Другого не употребляю и тебе не советую. Так-то.
У него стали выпытывать, как было дело, и он опять повторил, что шатался по городу с одним знакомым артистом. Ну, а чем же они все-таки занимались? — приставали любопытные.
— А вы как думаете? — гордо и загадочно молвил Киппс.
Они пристали, чтоб он рассказал подробнее, но он, многозначительно посмеиваясь, заявил, что маленьким мальчиком такое знать не полагается. — Вот накатайте-ка на болванку льняное полотно, это — ваше дело.
Так Киппс пытался отогнать от себя мысли о том, что Шелфорд выставил его за дверь.
Все это было хорошо, пока на него глазели юные ученики, но перестало помогать, когда он остался один на один со своими мыслями. На душе скребли кошки, руки и ноги ныли, в голове и во рту хоть и стало получше, но все еще было тошно. По правде говоря, он чувствовал себя премерзко, сам себе казался грязным и отвратительным. Работать было нестерпимо, а просто стоять и думать — еще хуже. Зашитая штанина была точно живой укор. Из трех пар его брюк эти были не худшие, они стоили тринадцать шиллингов шесть пенсов. А теперь на них надо поставить крест. Пару, в которой он по утрам убирает магазин, в торговые часы не наденешь, придется взять в носку выходные. На людях Киппс держался небрежно, словно ему все трын-трава, но, оставшись один, сразу падал духом.
Его все сильнее угнетали денежные дела. Пять фунтов, положенные в Почтовый банк, да четыре шиллинга шесть пенсов наличными — вот и весь его капитал. Да еще ему причитается жалованье за два месяца. Жестяной сундучок уже не вмещает его гардероб, и выглядит он убого, неловко с ним являться на новое место. А еще понадобится куча бумаги и марок: писать письма по объявлениям — и деньги на железную дорогу: придется ездить в поисках нового места. И надо писать письма, а кто его знает, как их писать. Он, сказать по правде, не больно силен в правописании. Если к концу месяца он не подыщет место, придется, пожалуй, ехать к дяде с тетей.
Как-то они его примут?
Пока он, во всяком случае, ничего им сообщать не станет.
Вот такие малоприятные мысли прятались за беспечными словами Киппса: «Надоело мне все одно и то же. Если бы он меня не уволил, я бы, глядишь, сам сбежал».
В глубине души он был ошеломлен и не понимал, как же все это случилось. Он оказался жертвой судьбы или по крайней мере силы, столь же безжалостной, — в лице Читтерлоу. Он пытался вспомнить шаг за шагом весь путь, который привел его к погибели. Но это оказалось не так-то просто…
Вечером Баггинс засыпал его советами и случаями из жизни.
— Чудно, — говорил он, — а только каждый раз, как меня увольняют, меня страх берет: не найду места в магазине — и все тут. И всегда нахожу. Всегда. Так что не вешай нос. Первое дело — береги воротнички и манжеты; хорошо бы и рубашки тоже, но уж воротнички беспременно. Спускай их в самую последнюю очередь. Хорошо еще, сейчас лето, можно обойтись без пальто… И зонтик у тебя приличный…
Сидя в Нью-Ромней, работы не подыщешь. Так что подавайся прямиком в Лондон, сними самую что ни на есть дешевую каморку и бегай ищи место. Ешь поменьше. Многие ребята похоронили свое будущее в брюхе. Возьми чашку кофе и ломтик хлеба… ну, если уж невтерпеж, яйцо… но помни: в новый магазин надо явиться при полном параде. Нынче, я гак понимаю, заправляться лучше всего в старых извозчичьих харчевнях. Часы и цепочку не продавай до самой последней крайности…
Магазинов теперь хоть пруд пруди, — продолжал Баггинс. И прибавил раздумчиво: — Только сейчас, пожалуй, не сезон.
Он принялся вспоминать, как сам искал работу.
— Столько разного народу встречаешь, прямо на удивление, — сказал он. — С кем только не столкнешься! На иного поглядишь — ну что твой герцог. Цилиндр на нем. Ботиночки первый сорт, лакированные. Сюртучок. Все как полагается. Такого хоть сейчас возьмут в самый шикарный магазин. А другие — господи! Поглядишь — ну, берегись! Как бы самому не дойти до такой жизни. Дырки на башмаках замазаны чернилами, — видно, в какую-нибудь читальню заходил. Я-то сам обычно писал по объявлениям в читальне на Флит-стрит — самый обыкновенный грошовый клуб… Шляпа, сто раз промокшая, совсем потеряла форму, воротничок обтрепался, сюртучишко застегнут по самое горло, только и виден черный галстук, рубашки-то под ним вовсе нет. — Баггинс в благородном негодовании воздел руки к небесам.
— Совсем без рубашки?
— Проел, — ответил Баггинс.
Киппс задумался.
— Где-то сейчас старина Минтон, — сказал Киппс наконец. — Я его часто вспоминаю.
На другое утро после того, как Киппсу было заявлено об увольнении, в магазине появилась мисс Уолшингем. Она вошла с темноволосой стройной дамой, уже немолодой и увядшей, в очень опрятном платье — это была ее матушка, с которой Киппсу предстояло впоследствии познакомиться. Он увидел их в центральном зале, у прилавка с лентами. Сам он как раз принес новую партию товара, который только что распаковал у себя в отделе, к прилавку напротив, где торговали перчатками. Обе дамы склонились над коробкой черных лент.
На мгновение Киппс совсем растерялся. Как тут себя вести, чего требуют приличия? Он тихонько поставил коробки с товаром и, положив руки на прилавок, молча уставился на обеих покупательниц. Но, когда мисс Уолшингем выпрямилась на стуле, он тотчас сбежал…
К себе в хлопчатобумажный отдел он вернулся страшно взволнованный. Как только он ушел, ему сейчас же захотелось опять ее увидеть. Он метался за прилавком, отдавая отрывистые приказания ученику, убиравшему витрину. Потом повертел в руках какую-то коробку, зачем-то развязал ее, снова стал завязывать и вдруг опять кинулся в главный зал. Сердце его неистово колотилось.
Дамы уже поднялись со стульев — очевидно, выбрали все, что хотели, и теперь дожидались сдачи. Миссис Уолшингем равнодушно взирала на расставленные по прилавку коробки с лентами; Элен обводила взглядом магазин, увидела Киппса — и в глазах ее явственно вспыхнула искорка оживления.
Он по привычке опустил руки на прилавок и смущенно глядел на нее. Как она поступит? Не пожелает его узнать? Элен пересекла зал и подошла к нему.
— Как поживаете, мистер Киппс? — спросила она своим ясным, чистым голосом и протянула ему руку.
— Хорошо, благодарю вас, — ответил Киппс. — А вы как?
Она сказала, что покупала ленты.
Киппс почувствовал, что миссис Уолшингем чрезвычайно удивлена, и не решился намекнуть на занятия резьбой по дереву; вместо этого он сказал, что она, небось, рада каникулам. Она ответила: да, рада, у нее теперь остается больше времени на чтение и тому подобное. Она, наверно, поедет за границу, догадался Киппс. Да, они, вероятно, отправятся ненадолго в Нок или в Брюгге.
Они замолчали; в душе Киппса бушевала буря. Ему хотелось сказать ей, что он уезжает и никогда больше ее не увидит. Но у него не было таких слов, да и голос ему изменил. Отпущенные ему секунды пролетели. Девица из отдела лент вручила миссис Уолшингем сдачу.
— Ну, до свидания, — сказала мисс Уолшингем и опять подала ему руку.
Киппс с поклоном пожал ее. Никогда еще она не видела, чтобы он держался так хорошо. Она повернулась к матери. Все пропало, все пропало. Ее мать! Разве такое можно сказать при ее матери! Ему оставалось лишь быть вежливым до конца. И он кинулся отворять им дверь. Стоя у дверей, он еще раз низко и почтительно поклонился, лицо у него было серьезное, почти строгое, а мисс Уолшингем, выходя, кивнула ему и улыбнулась. Она не заметила его душевных мук, а только лестное для нее волнение. И горделиво улыбнулась, словно богиня, которой воскурили фимиам.
Миссис Уолшингем кивнула чопорно и как-то стесненно.
Они вышли, а Киппс еще несколько мгновений придерживал Дверь, потом кинулся к витрине готового платья, чтобы увидеть их, когда они пойдут по улице. Вцепившись в оконную решетку, он не сводил с них глаз. Мать, кажется, о чем-то осторожно расспрашивала. Элен отвечала небрежно, с невозмутимым видом человека, вполне довольного нашим миром.
— Ну, право, мамочка, не могу же я делать вид, будто не узнаю своего студента, — говорила она в эту минуту.
И они скрылись за углом.
Ушла! И он больше никогда ее не увидит… никогда!
Киппса будто полоснули хлыстом по сердцу. Никогда! Никогда! Никогда! И она ничего не знает! Он отвернулся от витрины. Но смотреть на свой отдел, на двух подчиненных ему учеников было нестерпимо. Весь залитый светом мир был невыносим.
Он постоял еще мгновение в нерешительности и сломя голову кинулся в подвал, на склад своего хлопчатобумажного отдела. Роджерс о чем-то его спросил, но он сделал вид, что не слышит.
Склад хлопчатобумажного отдела находился в подвальчике, отдельно от больших подвалов здания и едва освещался тусклым газовым рожком. Не прибавляя газа, он кинулся в самый темный угол, где на нижней полке хранились ярлычки для витрин. Трясущимися руками схватил и опрокинул коробку с ярлычками; теперь он с полным правом мог на какое-то время остаться здесь, укрывшись в тени, и хоть ненадолго дать волю горю, от которого разрывалось его сердчишко.
Так он сидел, пока крик «Киппс! Живо!» не заставил его вновь предстать перед этим безжалостным миром.
В тот же день, после обеда, в часы затишья, перед тем как нахлынут вечерние покупатели, виновник всех бед Читтерлоу нагрянул к Киппсу с невероятным, ошеломляющим известием. И нет, чтобы просто, как полагается, войти в магазин и вызвать Киппса, — нет, он явился весьма необычно, таинственно, с непонятными предосторожностями. Сперва Киппс заметил, что какая-то тень мечется на улице перед витриной чулочных изделий. Потом он узнал Читтерлоу: тот пригибался, становился на цыпочки, вытягивал шею, пытаясь в просвет среди чулок и носков заглянуть внутрь, в магазин. Потом перенес свое внимание на дверь, но, повертевшись возле нее, перешел к витрине «Все для младенцев». В каждом его движении, в каждом шаге сквозило еле сдерживаемое волнение.
При дневном свете Читтерлоу выглядел далеко не столь внушительно, как при неярких ночных огнях или в блеске собственных рассказов. Общие контуры, разумеется, оставались те же, но весь он словно слинял. Его велосипедный картузик оказался совсем жалким, а пропыленная двубортная тужурка вся лоснилась. Рыжие волосы и профиль и сейчас поражали своей живописностью, но уже не казались созданием Микеланджело. Однако карий глаз, пытливо пронизывающий витрину, был все так же ярок.
Киппсу ничуть не хотелось вновь беседовать с Читтерлоу. Знай он наверняка, что Читтерлоу не войдет в магазин, он бы спрятался и переждал опасность на складе, но поди угадай, что еще выкинет этот сумасброд. Лучше пока держаться в тени, а когда Читтерлоу подойдет к боковой хлопчатобумажной витрине, выйти — как будто бы за тем, чтобы посмотреть, в порядке ли витрина, — и объяснить ему, что дела плохи и болтать с ним сейчас никак нельзя. Стоит, пожалуй, даже сказать, что он, Киппс, уже потерял место…
— Привет, Читтерлоу, — сказал Киппс, выходя на улицу.
— Вас-то мне и надо, — ответил Читтерлоу, крепко пожимая его руку. — Вас-то мне и надо. — И он взял Киппса за локоть. — Сколько вам лет, Киппс?
— Двадцать один. А чего такое?
— А еще говорят, совпадений в жизни не бывает. И зовут вас… Погодите, погодите. — Он ткнул в Киппса пальцем. — Артур?
— Верно.
— Значит, это вы тот самый и есть, — объявил Читтерлоу.
— Какой еще тот самый?
— Бывают же такие совпадения! — воскликнул Читтерлоу, засунув ручищу во внутренний карман куртки. — Минуточку, сейчас я скажу вам, как звали вашу матушку.
Он захохотал и, порывшись в кармане, вытащил счет от прачки и два огрызка карандаша; переложив их в боковой карман, извлек мятую, покалеченную сигару, резиновый хоботок велосипедного насоса, кусок бечевки, дамский кошелек и ко всему записную книжечку, из которой вылетело несколько визитных карточек; подобрав их, он извлек из той же книжки обрывок газеты.
— Юфимия, — прочел он и вытянул шею в сторону Киппса. — Ну? — Он громко засмеялся. — Бывает же такая удача!.. Ну и совпадение. Только, чур, не говорите, что ее звали не Юфимия, не надо портить это великолепное представление.
— Кого звать Юфимия? — спросил Киппс.
— Вашу матушку.
— Дайте я погляжу, чего тут в газете.
Читтерлоу вручил ему обрывок газеты и небрежно отвернулся.
— Говорите, что хотите, а совпадения существуют, — сказал он в пространство и снова гулко захохотал.
Киппс начал читать. «Уодди или Киппс, — было напечатано большими буквами. — Если Артур Уодди или Артур Киппс, сын Маргарет Юфимии Киппс, которая…»
Читтерлоу ткнул пальцем в обрывок газеты.
— Я просматривал эту колонку и выуживал имена, будь они неладны, искал подходящие для своей пьесы. Никогда не нужно выдумывать имена. Я уже вам говорил. Тут я вполне согласен с Эмилем Золя. Чем документальное, тем лучше. Я их беру горяченькие, прямо из жизни. Понимаете? Кто этот Уодди?
— Почем я знаю.
— Не знаете Уодди?
— Да нет же!
Киппс снова поглядел в газету, но тут же махнул рукой.
— Что все это значит? — спросил он. — Я никак не пойму.
— Это значит, — принялся, наконец, объяснять Читтерлоу, — насколько я понимаю, вы напали на жилу. Бог с ним, с Уодди, это мелочь. Что такие вещи обычно означают? Вам сообщат нечто… очень для вас приятное. Я тогда совершенно случайно взял эту газету, чтобы подыскать имена для пьесы. А тут заглянул в нее еще раз — и мигом понял, что это вы и есть. Я верю в совпадения. Говорят, совпадений не бывает. А я говорю: бывают. Все на свете сплошные совпадения. Только умей видеть. И вот, пожалуйста. Вот вам совпадение! Невероятно? Очень даже вероятно! Понимаете? Это вы Киппс! К черту Уодди! Вы вытащили счастливый билет. Моя пьеса несет удачу. Хлоп! Вы в ней, и я в ней. Мы оба в ней по уши. Хватай! — Он громко щелкнул пальцами. — И плевать на этого Уодди.
— Чего? — отозвался Киппс, тревожно косясь на пальцы Читтерлоу.
— Все в порядке, — сказал Читтерлоу, — можете биться об заклад на свои единственные штаны. И не волнуйтесь из-за Уодди… все ясно, как божий день. Правда на вашей стороне… как пить дать. Ну что рот разинули, дружище? Нате, прочтите сами, если мне не верите. Читайте!
И он потряс клочком газеты перед носом Киппса.
В эту минуту Киппс заметил, что из витрины на них глазеет второй ученик. Это помогло ему немного собраться с мыслями.
— …который родился в Восточном Гринстеде. И верно, я там родился. Я слышал, тетушка говорила, что…
— А я и не сомневался, — сказал Читтерлоу; он ухватил край газетной вырезки и уставился в нее, щекой к щеке Киппса.
— …первого сентября тысяча восемьсот семьдесят восьмого года…
— Все в порядке, — сказал Читтерлоу. — Все в полном порядке, теперь вам только остается написать Уотсону и Бину и получить его…
— Чего получить?
— А кто его знает… Что б там ни было.
Киппс нерешительно потрогал свои чуть заметные усики.
— А вы бы написали? — спросил он.
— Еще бы!
— А чего там может быть?
— Так это же самое интересное! — воскликнул Читтерлоу, проделав три па какого-то фантастического танца. — В этом же вся штука. Там может быть что угодно… ну, хоть миллион. Вот бы хорошо! А что там очистится для Гарри Читтерлоу?
Киппса стала бить легкая дрожь.
— Но… — начал он и задумался. — А вы бы на моем месте… — опять заговорил он. — И как же насчет этого Уодди?..
Он поднял глаза и увидел, что второй ученик, глазевший на них из витрины, молниеносно скрылся.
— Что там такое? — спросил Читтерлоу, но не получил ответа.
— Господи! Хозяин! — произнес Киппс и в мгновение ока нырнул в дверь.
Он ворвался в магазин, когда Шелфорд в сопровождении младшего ученика проследовал к остаткам хлопчатобумажных плательных тканей, чтобы рассортировать их, и уже требовал Киппса.
— Ага, Киппс! Прогуливался.
— Вышел поглядеть, в порядке ли витрина, сэр, — ответил Киппс.
Шелфорд только хмыкнул.
Некоторое время Киппсу, занятому по горло, было не до Читтерлоу и не до скомканного в кармане брюк обрывка газеты. Но в какую-то минуту он с тревогой заметил, что на улице за стеклом витрины возникла какая-то суматоха. И совсем перетрусил, когда за стеклянной дверью, ведущей в его отдел, замаячил знакомый любопытный нос и яркий карий глаз: Читтерлоу искал причину внезапного бегства Киппса — потом, должно быть, углядел лучезарную плешь мистера Шелфорда, мигом все понял и удалился.
Киппс облегченно вздохнул и опять занялся своими неотложными делами, объявление же по-прежнему лежало у него в кармане.
Не сразу он сообразил, что Шелфорд спрашивает его о чем-то.
— Да, сэр, нет, сэр, совершенно верно, сэр. Завтра буду сортировать зефир, сэр.
Но вот, наконец, он улучил минутку и, укрывшись за только что распакованным тюком с летними кружевными занавесями, достал из кармана обрывок газеты, разгладил его и перечел. Поди разберись, что тут к чему. «Артур Уодди или Артур Киппс» — один это человек или два? Надо бы спросить Пирса или Баггинса. Только вот…
Тетка с детства внушала ему не отвечать ни на какие расспросы про мать: видно, было в ее жизни что-то, требовавшее тайны.
— Станут спрашивать — знай помалкивай, — наказывала тетушка. — Ничего, мол, не знаю, и все тут.
Так вот оно что… Так, может быть, она?..
Лицо у Киппса стало хмурое и озабоченное, и он энергично подергал свои усики.
Он всегда утверждал, что его отец был «фермер из благородных». «Но ферма не оправдывала себя», — говорил он обычно, и при этом ему представлялся измученный заботами и преждевременно состарившийся аристократ из какого-нибудь грошового журнальчика. «Я круглый сирота», — объяснял он как человек, хлебнувший горя на своем веку. Он рассказывал, что живет с тетей и дядей, но умалчивал об их лавчонке, и уж, конечно, у него хватало ума скрывать, что дядюшка в прошлом был дворецким, то есть, попросту говоря, слугой. Да и все младшие служащие в заведении Шелфорда говорили о своих родителях туманно и сдержанно, избегая вдаваться в подробности: ведь это так постыдно, если тебя причислят к простонародью! Спросить, что значит это «Уодди или Киппс», — значит разрушить невинную легенду о своем происхождении и сиротстве. В сущности, Киппс и сам очень смутно представлял, каково его положение в мире (да, по правде говоря, он вообще все на свете представлял себе довольно смутно), но он знал, что в его положении есть что-то… незавидное.
А если так?..
Взять, что ли, да и разорвать это объявление, не то хлопот не оберешься.
Но тогда придется все объяснить Читтерлоу!
— Нет уж! — выдохнул Киппс.
— Киппс! Киппс, живо! — скомандовал Каршот, который сегодня исправлял должность старшего.
Киппс скомкал обрывок газеты, снова сунул его в карман и поспешил к покупательнице.
— Мне бы хотелось что-нибудь такое, чем можно покрыть небольшую скамеечку. Ничего особенного, какой-нибудь остаточек, что угодно, — говорила покупательница, сквозь очки рассеянно глядя по сторонам.
На долгих полчаса Киппс оторвался от мыслей о газетном объявлении, и к концу этого получаса скамеечку все еще нечем было покрыть, а на прилавке у Киппса образовалась богатейшая выставка тканей, которые ему предстояло вновь убрать на полки. Он так разозлился на злосчастную скамеечку, что совсем позабыл о скомканном в кармане объявлении.
В тот вечер Киппс сидел на своем жестяном сундучке под газовым рожком и листал сборник «Ответы на все вопросы», составлявший справочную библиотеку Баггинса, — надо же найти имя Юфимия и узнать, что оно значит! Киппс надеялся, что Баггинс по своему обыкновению спросит, что это он ищет, но была суббота, и Баггинс собирал белье в стирку.
— Два воротничка, — бормотал он, — один носок, две манишки. Рубашка?.. Хм… Где-то должен быть еще воротничок.
— Юфимия, — не выдержал наконец Киппс; он не мог не поделиться осенившей его счастливой догадкой о своем высоком происхождении. — Юфимия… ведь правда, в простой семье так девочку не назовут?
— В простой, — фыркнул Баггинс, — ни в какой порядочной семье так не назовут, — заявил он.
— Вот тебе и на! — воскликнул Киппс. — Это почему?
— Да потому, что, когда у девчонки такое имя, она почти наверняка пойдет по дурной дорожке. С таким имечком только собьешься с панталыку. Была бы у меня дочка, чего там — десять дочек, я бы всех назвал Джейн. Всех до одной. Самое распрекрасное имя. А то — Юфимия! Выдумают тоже… Эй, слышь! Там у тебя под кроватью, случаем, не мой воротничок?
— А по-моему, не такое уж плохое имя, — сказал Киппс, доставая из-под кровати воротничок.
Но после этого разговора он уже не мог успокоиться.
— Вот возьму и напишу письмо, — сказал он; видя, что Баггинс, занятый своим бельем, ничего не замечает и не слышит, он добавил про себя: — Напишу — и все тут.
Итак, он достал пузырек с чернилами, одолжил у Баггинса перо и, не особенно раздумывая над правописанием и стилем, сделал, как решил.
Примерно через час он вернулся в спальню; он немного запыхался и даже побледнел.
— Где пропадал? — спросил Баггинс, проглядывая «Дейли Уорлд Мэнеджер», который по заведенному обычаю перешел к нему от Каршота.
— Ходил на почту, опускал письма, — ответил Киппс, вешая шляпу.
— Насчет места?
— Само собой, — сказал он и прибавил с нервным смешком: — Чего ж еще?
Баггинс снова углубился в газету. А Киппс сел на свою койку и задумчиво уставился на оборотную сторону его газеты.
— Баггинс, — решился он наконец.
Тот опустил газету и посмотрел на Киппса.
— Послушай, Баггинс, чего это такое, когда в газете помещают объявление: такого-то и такого-то, мол, просят зайти туда-то в его собственных интересах?
— Разыскивают людей, — ответил Баггинс, снова углубляясь в газету.
— А для чего? — спросил Киппс. — Чтоб передать им наследство? Или еще что?
Баггинс покачал головой.
— Долги, — сказал он. — Чаще всего долги.
— Какой же тогда человеку интерес?
— А на эту удочку скорей клюнешь, — объяснил Баггинс. — Обычно это жены стараются.
— Как так?
— Ну когда брошенная жена хочет вернуть мужа из бегов.
— А все-таки бывает, что это и наследство, правда? К примеру, кто-нибудь отказал кому-нибудь сто фунтов?..
— Очень редко.
— Ну, а как же… — начал было Киппс, но его вновь одолели сомнения.
Баггинс вновь погрузился в газету. Его взволновала передовая о положении в Индии.
— Господи боже мой! — воскликнул он. — Да разве можно давать этим черномазым право голоса!
— Они, небось, и не дадут, — сказал Киппс.
— Это ж какой народ! — горячился Баггинс. — Ни тебе английского здравомыслия, ни характера. И они всегда готовы мошенничать, лжесвидетельствовать и всякое такое… У англичанина этого и в мыслях нет. У них прямо возле суда сидят свидетели и ждут, чтоб их наняли… Верно тебе говорю, Киппс, истинная правда. Такая у них профессия. Ты идешь в суд, а они тебе кланяются, перед тобой шляпы снимают. Англичанину такое и в голову не придет, уж можешь мне поверить… А у них это в крови. Больно они трусливые, откуда ж им быть честными. Характер у них рабский. Они не привычны к свободе, не то, что мы; дай им свободу, а они и не знают, — что с ней делать, и ничего хорошего не получится. А вот мы… А, черт!
Газовый рожок неожиданно погас, а Баггинсу оставалось прочесть еще целую колонку светской хроники.
Теперь Баггинс уже вовсе не слушал Киппса, он принялся честить Шелфорда: сквалыга, в этакую пору выключает газ! Он не пожалел для хозяина самых язвительных слов, разделся в темноте, ударился босой ногой о сундучок, выругался и мрачно, злобно умолк.
Киппс попытался уснуть, прежде чем все связанное с письмом, которое он только что отправил, вновь завладеет его мыслями, но это ему не удалось. И, вконец измученный, он принялся вновь обдумывать все с самого начала.
Теперь, когда первоначальный страх утих, он все-таки не мог решить, рад он или не рад, что отправил письмо. А вдруг он получит сто фунтов!
Конечно же, сто фунтов!
Если так, он продержится целый год, — чего там, даже два, три года, пока не найдет себе места.
Даже если только пятьдесят фунтов!..
Баггинс уже мерно дышал, когда Киппс снова заговорил.
— Баггинс, — окликнул он.
Притворяясь спящим, Баггинс задышал громче, и даже стал похрапывать.
— Послушай, Баггинс, — немного погодя снова окликнул его Киппс.
— Ну, чего еще? — весьма нелюбезно отозвался Баггинс.
— Вдруг бы ты увидал в газете объявление и свою фамилию: дескать, тебя приглашают зайти к какому-то человеку, и он тебе сообщит что-то такое, очень тебе интересное… Ты бы что сделал?
— Удрал бы, — буркнул Баггинс.
— Но…
— Я бы удрал и носу не высовывал.
— А почему?
— Спокойной ночи, старина. — Баггинс произнес это таким тоном, что стало совершенно ясно: разговоры кончены, пора спать.
Киппс надолго притих, потом тяжело вздохнул, повернулся на другой бок и снова уставился во тьму.
Дурак он, что отправил это письмо!
Господи! Вот дурак-то!
Ровно через пять с половиной дней после того, как был выключен свет, что помешало Баггинсу дочитать газету, на набережной появился бледный молодой человек с широко раскрытыми горящими глазами. На нем был лучший его костюм, и, несмотря на хорошую погоду, в руках — зонтик, словно он шел из церкви. Он приостановился в нерешительности, потом повернул направо. Он пристально вглядывался в каждый дом, мимо которого проходил, и вдруг резко остановился. «Хьюгенден» — было выведено строгими черными буквами на воротах. «Хьюгенден» — гласили золотые буквы, выписанные на стекле полукруглого окна над дверью. Прекрасный оштукатуренный дом, прямо дух захватывает, и балкон дивного цвета морской волны да еще с позолотой. Молодой человек, задрав голову, оглядывал этот прекрасный дом.
— Боже милостивый! — благоговейно прошептал он наконец.
Во всех окнах нижнего этажа богатые темно-красные портьеры, а над ними — жалюзи на медных карнизах. В окне гостиной в большом, изящной работы вазоне — пальма. На двери — добротный бронзовый дверной молоток; были тут и два звонка, под одним табличка — «Для прислуги».
— Боже милостивый! Прислуга, а?
Молодой человек отошел в сторонку, не сводя глаз с дома, потом возвратился на прежнее место. Нерешительность совсем одолела его, он отошел еще дальше, к морю, сел на скамью, облокотился на спинку и опять уставился на «Хьюгенден». Тихонько насвистывая какую-то песенку, он склонил голову направо, потом налево. Затем некоторое время хмуро, в упор смотрел на дом.
Тучный краснолицый пожилой джентльмен с глазами навыкате сел рядом с Киппсом, снял панаму с необыкновенно лихо изогнутыми полями и, шумно отдуваясь, отер пот со лба. Потом стал вытирать панаму изнутри. Киппс глядел на соседа, пытаясь сообразить, какой у него годовой доход и где он купил такую необыкновенную панаму. Но скоро «Хьюгенден» снова завладел его мыслями.
— Послушайте, — поддаваясь внезапному порыву, сказал Киппс, обратившись к пожилому джентльмену.
Пожилой джентльмен вздрогнул и обратил взор на Киппса.
— Что вы сказали? — свирепо спросил он.
— Вы, небось, не поверите, а ведь этот вот дом мой. — И Киппс ткнул пальцем в сторону «Хьюгендена».
Пожилой джентльмен повернул голову и поглядел на дом. Потом обернулся к Киппсу, налитыми кровью глазами человека, которого вот-вот хватит апоплексический удар, уставился на его плохонький «парадный» костюм и вместо ответа лишь запыхтел.
— Правда, мой, — повторил Киппс, уже не так уверенно.
— Не болтайте глупостей, — сказал пожилой джентльмен, надел панаму, глаза сразу скрылись под ее полями. — И так жарко, — возмущенно пропыхтел он, — а тут еще вы со своими глупостями.
Киппс перевел взгляд с пожилого джентльмена на дом, потом снова на пожилого джентльмена. Пожилой джентльмен поглядел на Киппса, фыркнул, отвернулся к морю и снова, фыркнув весьма презрительно, посмотрел на Киппса.
— Не верите, что он мой? — опросил Киппс.
Пожилой джентльмен вместо ответа через плечо мельком взглянул на дом, а потом сделал вид, будто тут и нет никакого Киппса, будто рядом с ним пустое место.
— Нынче утром я получил его в наследство, — сказал Киппс. — И этот дом и еще кое-чего.
— Ох! — выдохнул пожилой джентльмен с видом вконец измученного человека. Казалось, он ждет, чтобы прохожие избавили его от Киппса.
— Да, получил, — сказал Киппс.
Он помолчал, неуверенно поглядывая на дом, словно его все сильнее одолевали сомнения.
— Я получил… — снова начал он и осекся.
— Да нет, чего ж говорить, раз вы не верите, — сказал он.
После нелегкой внутренней борьбы возмущенный пожилой джентльмен решил на сей раз обойтись без апоплексического удара.
— Знаю я эти штучки, — пропыхтел он. — Вот сдам вас в полицию!
— Какие штучки?
— Не первый день живу на свете, — сказал пожилой джентльмен, отдуваясь. — Достаточно на вас поглядеть! — прибавил он. — Знаю я таких…
Пожилой джентльмен кашлянул, покивал головой и снова кашлянул.
Киппс поглядывал то на дом, то на пожилого джентльмена, то снова на дом. Похоже, разговаривать им больше не о чем.
Вскоре он поднялся и прямиком через газон медленно зашагал к внушительному подъезду. Остановился и неслышно, одними губами произнес волшебное слово: «Хьюгенден». Домик первый сорт! Он поглядел через плечо, словно призывая пожилого джентльмена в свидетели, потом пошел своей дорогой. Такого разве убедишь?
Он шел медленно, очень медленно, словно какая-то невидимая нить тянула его назад. Когда с тротуара дом перестал быть виден, Киппс сошел на мостовую. И наконец, сделав усилие, оборвал нить.
Завернув в тихую боковую улочку, он украдкой расстегнул пиджак, вынул конверт с тремя банковыми билетами, посмотрел на них и положил обратно. Потом выудил из кармана брюк пять новеньких золотых и полюбовался ими: вот каким доверием прониклись к нему мистеры Бин и Уотсон; а все потому, что он точная копия портрета его покойной мамаши!
Да, все верно.
Так оно и есть.
Он бережно спрятал золотые и вдруг повеселел — и радостно зашагал дальше. Все чистая правда: у него есть свой дом, он богатый человек и сам себе хозяин. Он уже свернул было за угол, направляясь к Павильону, но передумал и повернул назад: сейчас он пойдет в магазин и все им расскажет!
Далеко впереди кто-то переходил дорогу, кто-то, с кем до странности связано его нынешнее настроение. Да это же Читтерлоу! Тот самый Читтерлоу, от которого все и пошло! Драматург бодро шагал по перекрестку. Голова высоко вскинута, велосипедный картузик сдвинут на затылок, в веснушчатой ручище два романа из библиотеки, утренняя газета, завернутая в бумагу новая шляпа и корзинка, полная лука и помидоров…
Надо его догнать и рассказать о поразительной перемене, только что совершившейся в мире, решил Киппс, но в эту минуту Читтерлоу скрылся за винным магазином на углу.
Киппс уже окликнул было его, но прикусил язык и только помахал зонтиком. Потом, ускорив шаг, заторопился вдогонку. Повернул за угол — а Читтерлоу уже и след простыл, почти бегом дошел до следующего угла — и тут Читтерлоу не оказалось. Тогда Киппс повернул назад, напрасно отыскивая глазами еще какой-нибудь таинственный угол, за которым мог исчезнуть Читтерлоу. В недоумении он прижал палец к губам, постоял на краю тротуара, озираясь по сторонам. Но Читтерлоу как сквозь землю провалился.
Нет как нет!
А между тем для его смятенной души оказалось целительно даже мельком увидеть Читтерлоу — все сразу стало на свои места, а это было ему сейчас так необходимо!
Все правильно, все хорошо.
Его вдруг взяло нетерпение рассказать о том, что с ним случилось, в магазине, всем и каждому. Это как раз то, что требуется. Вот тогда он наконец и сам поверит, что все это чистая правда. И, подхватив зонтик как попало, он скорым шагом направился к магазину.
Вошел он через хлопчатобумажный отдел. Стремительно распахнув дверь, сквозь стекло которой еще так недавно со страхом следил за любопытным носом Читтерлоу, он увидел второго ученика и Пирса, занятых разговором. Пирс ковырял булавкой в зубе и между делом вещал о том, что такое хороший тон.
Киппс подошел к прилавку.
— Слышь, — сказал он. — У меня новости!
— Чего еще? — отозвался Пирс, не вынимая изо рта булавки.
— Угадай.
— Ты смылся, потому что Тедди в Лондоне.
— Лучше.
— Тогда чего?
— Получил наследство.
— Рассказывай!
— Вот ей-ей!
— Ври больше!
— Верно говорю. Получил наследство — тыщу двести фунтов. Тыщу двести в год!
И он двинулся к маленькой дверце, ведущей из магазина в жилую часть дома, точно regardant passant[1], как говорят герольды.
Пирс застыл, разинув рот, с булавкой в руке.
— Врешь! — вскрикнул он наконец.
— Вот ей-богу, — сказал Киппс. — Я ухожу из магазина.
И шагнул через половик, постеленный перед дверью из магазина в жилую часть дома.
В это время мистер Шелфорд как раз был в Лондоне — закупал товары для летнего сезона и, надо думать, беседовал с претендентами на место Киппса.
И вот слух о необычайном происшествии вихрем пронесся из конца в конец магазина. Мужчины все до одного, встречаясь, первым делом спрашивали: «Слыхали про Киппса?»
Новая кассирша узнала о событии от Пирса и ринулась в отдел безделушек, спеша всех поразить. Киппс получил наследство — тысячу фунтов в год, нет, двенадцать тысяч фунтов! Киппс получил наследство — миллион двести тысяч фунтов в год. Цифры назывались разные, но суть была верна. Киппс пошел наверх. Киппс укладывает вещи. Киппс сказал: он и за тысячу фунтов не останется в этом заведении больше ни одного дня! Передавали даже, что он вслух честил старину Шелфорда.
Киппс спустился вниз! Киппс в конторе! И тотчас все кинулись туда. (Бедняга Баггинс занимался с покупательницей и не мог понять, какого черта все словно с цепи сорвались. Да, да, Баггинс ровно ничего не знал!)
Он видел, что в магазине поднялась беготня, слышал, что то и дело поминается имя Киппса. «Динь-динь-динь», — надрывался звонок, возвещая обед, но никто не обращал на него внимания. У всех горели глаза, все были возбуждены, всем не терпелось поделиться новостью, хоть тресни, найти кого-нибудь, кто еще ничего не знает, и первым выпалить: «Киппс получил наследство, тридцать, сорок, пятьдесят тысяч фунтов!»
— Что?! — вскричал старший упаковщик. — Он? — И стремглав кинулся в контору, словно ему сказали, что Киппс сломал себе шею.
— Тут один наш только что получил наследство — шестьдесят тысяч фунтов, — сказал старший ученик покупательнице, которая давно уже его дожидалась.
— Неожиданно? — спросила покупательница.
— В том-то и дело…
— Уж если кто заслужил наследство, так это мистер Киппс, — сказала мисс Мергл и, шурша юбками, поспешила в контору.
На Киппса градом сыпались поздравления. Он стоял весь красный, волосы растрепались. В левой руке он все еще сжимал шляпу и свой лучший зонтик. Правой он уже не чувствовал: ее все время кто-нибудь пожимал и тряс. «Динь-динь-дон, дурацкий дом, все вверх дном», — надрывался всеми забытый обеденный колокол.
— Дружище Киппс! — говорил Пирс, тряся его руку. — Дружище Киппс!
В глубине конторы Буч потирал свои бескровные руки.
— А вы уверены, что тут нет никакой ошибки, мистер Киппс? — спросил он.
— Я уверена, что нам всем следует его поздравить, — заявила мисс Мергл.
— Господи помилуй! — воскликнула новенькая продавщица из отдела перчаток. — Тысяча двести фунтов в год! Господи помилуй! Вы не собираетесь жениться, мистер Киппс?
— Три фунта пять шиллингов и девять пенсов в день, — сообщил мистер Буч, чудесным образом подсчитавший это прямо в уме.
Все твердили, что они рады за Киппса, все, кроме младшего ученика: единственный сынок любящей матери-вдовы, привыкший и считавший своим правом получать все самое лучшее, он стал чернее тучи: его терзала зависть, он не мог примириться с такой явной несправедливостью. Все же остальные и в самом деле радовались от души, радовались в эту минуту, пожалуй, больше самого Киппса, которого ошеломило это нежданное-негаданное счастье…
Он спустился в столовую, бросая на ходу отрывочные фразы: «Ничего такого не ждал… Когда этот самый Бин сказал мне, я совсем ошалел… Вам, говорит, оставили в наследство деньги. Но я и тут не чаял такого, думал, может, фунтов сто. Это уж самое большее».
Пока сидели за обедом и передавали друг другу тарелки, общее возбуждение поулеглось. Домоправительница, разрезая мясо, поздравила Киппса, а служанка чуть было не залила кому-то платье: загляделась на Киппса, — где уж тут было ровно держать полные тарелки! Удивительно, как она все их не опрокинула. Казалось, новость прибавила всем проворства и аппетита (всем, кроме младшего ученика), и домоправительница оделяла всех порциями мяса с небывалой щедростью. В этой комнате, освещенной газовыми рожками, было сейчас совсем как в добрые старые времена, поистине как в добрые старые времена!
— Уж если кто заслужил богатство, — сказала мисс Мергл, — передайте, пожалуйста, соль… да, уж если кто заслужил богатство, так это мистер Киппс.
Шум поутих, когда в столовой раздался лающий голос Каршота.
— Ты теперь заделаешься важной персоной, Киппс, — сказал он. — Сам себя не узнаешь.
— Прямо как настоящий джентльмен, — сказала мисс Мергл.
— Мало ли настоящих джентльменов со всей семьей живут на меньшие деньги! — сказала домоправительница.
— Мы еще увидим тебя на набережной, — сказал Каршот. — Лопни моя… — начал было он, но поймал взгляд домоправительницы и прикусил язык. Она уже раньше выговаривала ему за это выражение. — Лопни мои глаза! — покорно поправился он, дабы не омрачать торжественный день препирательствами.
— Небось, поедешь в Лондон, — сказал Пирс. — Станешь настоящим гулякой. Сунешь в петлицу букетик фиалок и будешь эдак прохаживаться по Берлингтонскому пассажу.
— Я бы на твоем месте снял квартирку где-нибудь в Вест-Энде, — продолжал он. — И вступил бы в первоклассный клуб.
— Так ведь в эти клубы разве попадешь, — сказал Киппс, вытаращив глаза и с полным ртом картофеля.
— Чего уж там. Были бы денежки, — сказал Пирс.
А девица из отдела кружев, относящаяся к современному обществу с цинизмом, почерпнутым из беззастенчивых высказываний мисс Мари Корелли, подтвердила:
— В наши дни с деньгами все можно, мистер Киппс.
Зато Каршот показал себя истым англичанином.
— А я бы на месте Киппса поехал в Скалистые горы, — сказал он, подбирая ножом подливку, — стрелять медведей.
— А я бы первым делом скатал в Булонь, — сказал Пирс, — и хоть одним бы глазком глянул, что там за жизнь. На пасху уж как пить дать, все равно поеду, вот увидите.
— Съездите в Ирландию, — прозвучал мягкий, но настойчивый голосок Бидди Мерфи, которая заправляла большой мастерской; с первого же слова Бидди залилась румянцем и вся засветилась — чисто по-ирландски. — Съездите в Ирландию. На свете нет страны краше. Рыбная ловля, охота на дичь, на зверя. А какие красотки! Ах! Вы увидите озера Килларни, мистер Киппс! — На ее лице выразился беспредельный восторг, она даже причмокнула.
Наконец было решено достойно увенчать великое событие. Придумал это Пирс.
— С тебя причитается, Киппс! — сказал он.
А Каршот тут же перевел его слова на язык более поэтичный:
— Шампанского!
— А как же! — весело откликнулся Киппс.
И за всем остальным, а также за добровольными курьерами дело не стало.
— Вот и шампанское! — раздались голоса, когда на лестнице появился посланный за этим напитком ученик.
— А как же магазин? — спросил кто-то.
— Да пропади он пропадом! — ответил Каршот и ворчливо потребовал штопор и что-нибудь, чем перерезать проволоку. У Пирса — ну и ловкач — в перочинном ноже оказался специальный ножичек. Вот бы у Шелфорда полезли глаза на лоб, если б он вдруг вернулся ранним поездом и увидел бутылки с золотыми головками! Хлоп, хлоп! — выстрелили пробки. И полилось, запенилось, зашипело шампанское!
И вот Киппса обступили со всех сторон и в свете газовых рожков с важностью, торжественно повторяют: «Киппс! Киппс!» — и тянутся к нему бокалами, ибо Каршот сказал:
— Надо пить из бокалов. Такое вино не пьют из стаканов. Это вам не портвейн, не херес какой-нибудь! Оно и веселит, а не пьянеешь. Оно ненамного крепче лимонада. Есть же счастливчики, каждый день пьют его за обедом.
— Да что вы! По три с половиной шиллинга бутылка?! — недоверчиво воскликнула домоправительница.
— А им это нипочем, — сказал Каршот. — Для таких это разве деньги?
Домоправительница поджала губы и покачала головой…
Так вот, когда Киппс увидел, что все обступили его, чтобы поздравить, у него защекотало в горле, лицо сморщилось, и он вдруг испугался, что сейчас заплачет на виду у всех. «Киппс!» — повторяли они и смотрели на него добрыми глазами. Как это хорошо с их стороны и как обидно, что и им на долю не выпало такое счастье!
Но при виде запрокинутых голов и бокалов он снова приободрился…
Они пили за него, в его честь. Без зависти, сами, по своей воле.
Вот почему Каршот, предлагая покупательнице кретон и желая отодвинуть штуки отвергнутых материй, чтобы было где отмерять, не рассчитал, толкнул слишком сильно, и они с грохотом обрушились на пол и на ноги все еще пребывающего в мрачности младшего ученика. А Баггинс, который, пока Каршот обслуживал покупателей, должен был исполнять роль старшего, прохаживался по магазину с видом необычайно важным и неприступным, покачивая на пальце новомодный солнечный зонтик с изогнутой ручкой. Каждого входящего в магазин он встречал серьезным, проникновенным взором.
— Солнечные зонтики. Самые модные, — говорил он и, выдержав для приличия паузу, прибавлял: — Слыхали, какое дело: одному нашему приказчику привалило наследство, тыща двести фунтов в год! Самые модные, сударыня. Ничего не забыли купить, сударыня?
И он шел и распахивал перед ними двери по всем правилам этикета, и с левой руки у него элегантно свисал солнечный зонтик.
А второй ученик, показывая покупательнице дешевый тик, на вопрос, крепкий ли он, ответил удивительно:
— Ну что вы, сударыня! Крепкий! Да он ненамного крепче лимонаду…
Ну, а старший упаковщик исполнился похвальной решимости поставить рекорд быстроты и наверстать таким образом упущенное время. Вот почему мистер Суофенхем с Сандгейт-Ривьер, который к семи часам в этот вечер был приглашен на ужин, вместо ожидаемой в половине седьмого фрачной сорочки получил корсет, из тех, что рассчитаны на полнеющих дам. А комплект дамского летнего белья, отобранный старшей мисс Уолдершо, был разложен в качестве бесплатного приложения по нескольким пакетам с покупками не столь интимного свойства, в коробке же со шляпой (с правом возвращения обратно), доставленной леди Пэмшорт, оказалась еще и фуражка младшего посыльного…
Все эти мелочи, незначительные сами по себе, красноречиво свидетельствуют, однако, о бескорыстном радостном волнении, охватившем весь магазин при известии о богатстве, нежданно-негаданно свалившемся на голову мистера Киппса.
Омнибус, что курсирует меж Нью-Ромней и Фолкстоном, окрашен в ярко-красный цвет, на боках его изображены ленты с пышной надписью золотыми буквами «Самый скорый». Омнибус этот неторопливый, осанистый и смолоду тоже, должно быть, был такой. Под ним — прикрепленное цепями меж колес — покачивается нечто вроде багажника, а на крыше летом выставляются скамейки для пассажиров. За спинами двух видавших виды лошадей амфитеатром поднимаются места для сидения; ниже всех место кучера и его спутника, над этими двумя еще одно, а над ним, если только мне не изменяет память, еще одно. В общем, как на картине какого-нибудь раннего итальянского художника с изображением небожителей.
Омнибус ходит не каждый день, а в какой день он пойдет, об этом надо заранее справиться. Он-то и доставит вас в Нью-Ромней. И будет доставлять еще долгие годы, ибо продолжить узкоколейку по прибрежной полосе, к счастью, подрядилась Юго-восточная железнодорожная компания и мирную тишину поросшей вереском равнины нарушают лишь звонки велосипедистов вроде нас с Киппсом. Итак, в этом самом омнибусе, огненно-красном, весьма почтенном и, по воле божией, бессмертном, что неспешно катил по фолкстонским холмам, через Сандгейт и Хайт и выехал на овеваемые ветром просторы; на одном из сидений трясся Киппс с печатью счастливого жребия на челе.
Вообразите себе это зрелище. Он сидит на самом верхнем месте, прямо над кучером, и голова его кружится и кружится — от выпитого шампанского и от поразительной, ни с того ни с сего привалившей ему удачи; и грудь все ширится, ширится — кажется, вот-вот разорвется от напора чувств, и лицо его, обращенное к солнцу, совсем преобразилось. Он не произносит ни слова, но то и дело тихонько смеется, радуясь каким-то своим мыслям. Кажется, его прямо распирает от смеха, смех бурлит в нем, вскипает, точно пузырьки в шампанском, живет в нем сам по себе, какой-то своей, особой жизнью… В руках у него банджо, он держит его, оперев о колено, стоймя, точно скипетр. Киппсу всегда хотелось иметь банджо, и вот он купил его, пока дожидался автобуса.
Рядом с Киппсом сосет мятный леденец молоденькая служанка, тут же совсем маленький мальчик, он сопит и то и дело взглядывает на Киппса: ему, видно, до смерти хочется узнать, почему это Киппс все посмеивается; по соседству с кучером двое молодых людей в гетрах рассуждают о спорте. И среди всего этого люда — богач Киппс, с виду самый обыкновенный молодой человек, вот только, пожалуй, банджо бросается в глаза, и пассажир в гетрах, сидящий слева от кучера, нет-нет да и глянет на Киппса, а особенно на банджо, словно и это банджо и ликующая физиономия Киппса для него неразрешимая загадка. Что и говорить, многие короли въезжали в завоеванные города с еще меньшим блеском, нежели Киппс.
Омнибус держит путь на сияющий запад, и тени пассажиров становятся все длиннее, и лица в золотом блеске солнца преображаются. Солнце садится еще прежде, чем они достигают Димчерча, и когда, миновав ветряную мельницу, громыхая, въезжают в Нью-Ромней, уже совсем смеркается.
Кучер спустил вниз банджо и саквояж, и Киппс заплатил ему, сказал, как и подобает джентльмену: «Сдачи не надо», — повернулся и чемоданом прямехонько угодил в Киппса-старшего, который, услыхав, что у дверей лавки остановился омнибус, вскочил в гневе из-за стола и, не прожевав куска, кинулся на улицу.
— Здравствуйте, дядя, я вас не приметил, — сказал Киппс.
— Дурень неуклюжий, — ответствовал Киппс-старший. — Ты-то как сюда попал? У вас сегодня рано закрывают, что ли? Сегодня разве вторник?
— Я с новостями, дядя, — сказал Киппс, опуская саквояж.
— Тебя, часом, не уволили? И что это у тебя в руках? О, чтоб мне провалиться, да это ж банджо! Боже праведный, тратить деньги на банджо! И не ставь ты здесь саквояж. Прямо на самом ходу. О, чтоб мне провалиться, да что ж это за парень, ты последнее время совсем от рук отбился. Эй! Молли! Погляди-ка! И чего это ты приехал с саквояжем? Может, тебя и впрямь уволили?
— Есть новости, дядя, — сказал немного оглушенный Киппс. — Ничего худого. Сейчас расскажу.
Киппс-старший взял банджо, а его племянник снова подхватил саквояж.
Распахнулась дверь столовой, открыв взору Киппса тщательно сервированный ужин, и на пороге появилась миссис Киппс.
— Да неужто Арти приехал! — воскликнула она. — Какими судьбами?
— Здравствуйте, тетя, — сказал Арти. — Это я. У меня новости. Мне повезло.
Нет, он не выложит им все прямо с ходу. Пошатываясь под тяжестью саквояжа, он обогнул прилавок, мимоходом задел вставленные друг в друга детские жестяные ведерки, так что вся пирамида закачалась и задребезжала, и прошел в гостиную. Приткнул свой багаж в угол за стоячими часами и обернулся к дяде с тетей. Тетушка глядела на него подозрительно. Желтый свет маленькой настольной лампы пробивался над верхним краем абажура и освещал ее лоб и кончик носа. Сейчас они успокоятся. Но только он не выложит им все прямо с ходу. Киппс-старший стоял в дверях лавки с банджо в руках и шумно отдувался.
— Так вот, тетя, мне повезло.
— Может, ты стал играть на бегах, Арти? — со страхом спросила она.
— Еще чего!
— В лотерею он выиграл — вон что, — провозгласил Киппс-старший, все еще не отдышавшись после столкновения с саквояжем. — Будь она неладна, эта лотерея! Знаешь что, Молли. Он выиграл эту дрянь, банджо это, и взял да и бросил свое место; вот что он сделал. И ходит радуется, дурень. Все очертя голову, не подумавши. Ну в точности бедняжка Фими. Прет напролом, а остановить ее и думать не смей!
— Неужто ты бросил место, Арти? — спросила миссис Киппс.
Киппс не упустил столь прекрасной возможности.
— Бросил, — ответил он. — Именно, что бросил.
— Это почему же? — спросил Киппс-старший.
— Стану учиться играть на банджо!
— Господи помилуй! — воскликнул Киппс-старший в ужасе, что оказался прав.
— Буду ходить по берегу и играть на банджо, — сказал Киппс-младший, хихикнув. — Вымажу лицо ваксой и буду петь. Буду веселиться за милую душу и загребать деньги лопатой — понимаете, тетя? И этаким манером живо заработаю двадцать шесть тысяч фунтов!
— Послушай, — сказала мужу миссис Киппс, — да он выпивши!
Лица у супругов вытянулись, и оба они через накрытый к ужину стол уставились на племянника. Киппс-младший расхохотался во все горло, а когда тетушка скорбно покачала головой, закатился еще пуще. И вдруг сразу посерьезнел. Хватит, хорошенького понемножку.
— Да это не беда, тетя. Вот ей-ей. Не спятил я и не напился. Я получил наследство. Двадцать шесть тысяч фунтов.
Молчание.
— И ты бросил место? — спросил Киппс-старший.
— Ну да, — ответил Киппс, — ясно!
— И купил это самое банджо, напялил новые брюки и заявился сюда?
— Ну и ну! — сказала миссис Киппс. — Что только делается!..
— Это не новые мои брюки, тетя, — с огорчением возразил Киппс. — Мои новые брюки еще не готовы.
— Даже от тебя не ожидал такой дурости, даже от тебя, — сказал Киппс-старший.
Молчание.
— Да ведь это правда, — сказал Киппс, несколько смущенный их мрачной недоверчивостью. — Право слово… вот ей-ей. Двадцать шесть тыщ фунтов. Да еще дом.
Киппс-старший поджал губы и покачал головой.
— Дом на самой набережной. Я мог туда пойти. Да не пошел. Не захотел. Не знал, чего там делать и как говорить. Я хотел сперва рассказать вам.
— А откуда ты знаешь про дом?
— Мне сказали.
— Так вот. — Киппс-старший зловеще мотнул головой в сторону племянника, и уголки губ у него опустились (это тоже не предвещало ничего хорошего). — Простофиля ты!
— Вот уж не ждала от тебя, Арти! — сказала миссис Киппс.
— Да чего это вы? — едва слышно спросил Киппс, растерянно переводя взгляд с дяди на тетку.
Киппс-старший прикрыл дверь в лавку.
— Это с тобой шутки шутили, — мрачно, вполголоса проговорил он. — Так-то. Вздумали посмеяться над простофилей — что, мол, он станет делать.
— Тут беспременно молодой Куодлинг приложил руку, — сказала миссис Киппс. — Он ведь такой.
(Юный отпрыск Куодлингов, ходивший некогда в школу с ранцем зеленого сукна, вырос настоящим головорезом и теперь держал в страхе весь Нью-Ромней.)
— Это, небось, подстроил кто-то, кто метит на твое место, — сказал Киппс-старший.
Киппс перевел взгляд с одного недоверчивого, осуждающего лица на другое, оглядел знакомую убогую комнатку — знакомый дешевый саквояж на залатанном сиденье стула, среди накрытого к ужину стола — банджо, свидетельство его непоправимой глупости. Да разбогател ли он в самом деле? Правда ли все это? Или кто-то попросту зло над ним посмеялся?
Но стой… а как же тогда сто фунтов?
— Да нет же, — сказал он, — ей-богу, дядя, это все взаправду. Не верите?.. Я получил письмо…
— Знаем мы эти письма! — ответил Киппс-старший.
— Так ведь я ответил и в контору ходил.
На мгновение уверенность Киппса-старшего пошатнулась, но он тут же глубокомысленно покачал головой. Зато Киппс-младший, вспомнив про Бина и Уотсона, вновь обрел почву под ногами.
— Я разговаривал с одним старым джентльменом, дядя. Он самый настоящий джентльмен. И он мне все растолковал. Очень почтенный джентльмен. Бин и Уотсон, стало быть, то есть сам-то он Бин. Он сказал, — Киппс торопливо полез во внутренний карман пиджака, — сказал: наследство мне оставил мой дед…
Старики так и подскочили.
Киппс-старший вскрикнул и кинулся к камину, над которым с выцветшего дагерротипа улыбалась всему свету его давно умершая младшая сестра.
— Его звали Уодди, — сказал Киппс, все еще роясь в кармане. — А его сын мне отец.
— Уодди! — вымолвил Киппс-старший.
— Уодди! — повторила миссис Киппс.
— Она ни слова нам не сказала, — молвил Киппс-старший.
Все долго молчали.
Киппс нащупал наконец письмо, скомканное объявление и три банковых билета. Он не знал, что же лучше предъявить в доказательство.
— Послушай! А помнишь, приходил парнишка и все расспрашивал?.. — вдруг сказал Киппс-старший и озадаченно поглядел на жену.
— Вот оно что, — сказала миссис Киппс.
— Вот оно что, — сказал Киппс-старший.
— Джеймс, — понизив голос, с трепетом сказала миссис Киппс, — а вдруг… Может, и вправду?
— Сколько, сынок? — спросил Киппс-старший. — Сколько, говоришь, он тебе отказал?
Да, это были волнующие минуты, хотя Киппс в своем воображении рисовал их немного по-иному.
— Тыщу двести фунтов, — кротко ответил он через стол, на котором дожидался скудный ужин, и в руках у него был документ, подтверждающий его слова. — Примерно тыщу двести фунтов в год, так тот джентльмен сказал. Дед написал завещание перед самой смертью. С месяц назад, что ли. Когда он стал помирать, он вроде как переменился — так сказал мистер Бин. Прежде он нипочем не хотел простить сына, нипочем… пока не стал помирать. А его сын помер в Австралии, давным-давно, и даже тогда он сына не простил. Того самого, который мне отец. Ну, а когда старик занемог и стал помирать, он вроде забеспокоился, и ему захотелось, чтоб про него вспоминала какая-никакая родная душа. И он признался мистеру Бину, что это он помешал сыну жениться. Так он думал. Вот как оно получилось…
Наконец, освещая себе путь неверным светом свечи, Киппс поднялся по узкой, ничем не застеленной лестнице в крохотную мансарду, которая в дни детства и юности служила ему кровом и убежищем. Голова у него шла кругом. Ему советовали, его остерегали, ублажали, поздравляли, угощали виски с горячей водой, лимоном и сахаром, пили за его здоровье. Ужин у него тоже был совсем необычный — два гренка с сыром. Дядя полагал, что ему следует идти в парламент, тетю же снедала тревога, как бы он не взял себе жену из простых.
— Тебе следует где-нибудь поохотиться, — наставлял Киппс-старший.
— Смотри, Арти, беспременно найди себе жену из благородных.
— Найдется сколько угодно повес из этих благородных, которые живо сядут тебе на шею, — вещал Киппс-старший. — Попомни мои слова. И будут тянуть из тебя деньги. А дашь им взаймы — поминай как звали.
— Да, мне надо быть поосторожнее, — сказал Киппс. — Мне и мистер Бин говорил.
— А ты с этим Бином тоже поосторожнее, — сказал Киппс-старший. — Мы тут в Нью-Ромней, может, и отстали от жизни, а только слыхал я про этих самых стряпчих. Гляди в оба за этим самым Бином. Кто его знает, может, он сам добирается до твоих денег! — продолжал свое старик: видно, эта забота все больше грызла его.
— На вид он очень даже почтенный джентльмен, — возразил Киппс.
Раздевался Киппс с величайшей медлительностью и то и дело застывал в раздумье. Двадцать шесть тыщ фунтов!
Тетушкины тревоги вновь пробудили в нем мысли, которые тысяча двести фунтов в год вытеснили было из его головы. Он снова вспомнил о курсах, о резьбе по дереву. Тыща двести фунтов в год… Глубоко задумавшись, он присел на край кровати — много времени спустя на пол шлепнулся его башмак, и очень не скоро второй. Двадцать шесть тыщ фунтов… Бог ты мой! Киппс сбросил на пол остатки одежды, нырнул под стеганое лоскутное одеяло и положил голову на подушку, которой некогда первой поведал о том, что в его сердце поселилась Энн Порник.
Но сейчас он не думал об Энн Порник. Сейчас он, кажется, пытался думать обо всем на свете — и притом обо всем сразу, — только не об Энн Порник. Все яркие события дня вспыхивали и гасли в его непривычно усталом мозгу: «Этот самый Бин» все что-то объясняет и объясняет, пожилой толстяк никак не желает поверить, что дом на набережной, и правда, принадлежит ему, Киппсу…
Остро пахнет мятными леденцами. Тренькает банджо, мисс Мергл говорит: он заслужил богатство, Читтерло исчезает за углом, дядюшка с тетушкой изрекают мудрые советы и предостережения… Тетушка боится, что он женится на девушке из простых. Знала бы она…
Мысли его перенеслись на урок резьбы по дереву; вот он входит в класс и поражает всех. Скромно, но вполне внятно он говорит: «Я получил в наследство двадцать шесть тысяч фунтов». Потом спокойно, но твердо объявляет, что всегда любил мисс Уолшингем, всегда, и вот, глядите, теперь отдает ей эти двадцать шесть тысяч фунтов — все до последнего шиллинга. И ему ничего не нужно взамен… Совсем ничего. Вот отдаст ей конверт с деньгами и уйдет. Разумеется, банджо он оставит себе… и сделает какой-нибудь небольшой подарок тете с дядей… Ну и, пожалуй, купит новый костюм и еще какую-нибудь мелочь, мисс Уолшингем от этого не пострадает. Внезапно мысль его сделала скачок. А ведь можно купить автомобиль или эту — как ее — пианолу, что ли, которая сама играет… Вот старик Баггинс удивится! А он прикинется, будто когда-то обучался на фортепьянах… и велосипед можно купить и велосипедный костюм…
Великое множество планов — что сделать, а главное, что купить — теснилось в мозгу Киппса. И он не столько спал, сколько смотрел беспорядочную вереницу снов: в экипаже, запряженном четверкой лошадей, он спускался с Сандгейтского холма («Мне надо быть поосторожнее») и менял один костюм за другим, но почему-то — вот ужас! — в каждом костюме оказывался какой-нибудь непорядок. И его подымали на смех. Под натиском бесчисленных костюмов карета отступает на задний план. Вот Киппс в костюме для гольфа, а на голове у него шелковый цилиндр. Потом на смену этому видению приходит кошмар: Киппс прогуливается по набережной в костюме шотландских горцев, и юбка прямо на глазах становится все короче и короче… А за ним спешит Шелфорд с тремя полисменами. «Это мой служащий, — твердит Шелфорд, — он сбежал. Это сбежавший стажер. Не спускайте с него глаз, и сами увидите, его придется арестовать. Знаю я эти юбки! Мы говорим, они не садятся в стирке, а на самом деле они садятся…» И вот юбка все короче, короче… Надо бы изо всех сил потянуть ее вниз, да только руки у Киппса никак не действуют. Тут ему почудилось, что у него отчаянно кружится голова и сейчас он свалится без чувств. В ужасе он вскрикнул. «Пора!» — сказал Шелфорд. Киппс проснулся, обливаясь холодным потом: оказалось, одеяло сползло на пол.
Вдруг ему послышалось, что его кто-то окликнул: неужто он проспал и теперь не успеет прибрать в магазине? Но нет, еще ночь, и в окно светит луна, и он уже не в заведении Шелфорда. Где же это он? Ему вдруг примерещилось, что весь мир скатали, точно ковер, а сам он повис в пустоте. Может, он сошел с ума?
— Баггинс! — позвал он.
Никакого ответа, даже притворного храпа не слышно. Ни комнаты, ни Баггинса, ничего!
И тут он вспомнил. Посидел на краю кровати. Видел бы его кто-нибудь в эти минуты — бледное, жалкое, испуганное лицо, остановившийся взгляд… Он даже застонал тихонько.
— Двадцать шесть тысяч фунтов! — прошептал он.
Ему прямо страшно стало: как быть, что делать с таким несметным богатством?
Он подобрал с полу одеяло и снова лег. Но сон все не шел. Господи, да ведь теперь вовсе незачем подниматься ровно в семь утра! Это открытие сверкнуло ему, точно звезда среди туч. Теперь можно сколько угодно валяться по утрам в постели, и вставать когда вздумается, и идти куда вздумается, и каждое утро есть на завтрак яйца, или ветчину, или копченую селедку, или… А уж мисс Уолшингем он удивит!..
Да, уж ее он удивит… удивит…
На заре его разбудила песенка дрозда. Вся комната была залита теплым золотым сиянием.
— Слушайте! — распевал дрозд. — Слушайте! Слушайте! Тысяча двести в год! Ты-ся-ча две-сти в год! Слушайте! Слушайте! Слушайте!
Киппс сел в постели и протер глаза — сон как рукой сняло. Спрыгнув с постели, он стал торопливо одеваться. Нечего терять ни минуты, надо начинать новую жизнь!
посторонний прохожий (франц.)