17397.fb2 Кирилл Кириллович - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Кирилл Кириллович - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

— Нет никакой России, есть Совдепия! — упрямо насупился Нащокин.

— Вот пока вы сидите в Германии, она и остаётся Совдепией. Как только вы вернётесь, так она сразу станет Россией. Мы в семнадцатом году получили по сусалам, оскорбились и с гордым видом вышли вон, оставив Россию этим самым, как их… Да ведь им с Россией не справиться! Или разбазарят всю до копейки, или она, Россия-то, съест их! Русские всё равно своё возьмут — не сейчас, так лет через двадцать, когда нынешние комиссары вымрут… И будет снова Россия, даже если СССР. А вы будете смотреть на неё из Германии и бурчать под нос: «Совдепия, Совдепия!..» Нет-с, уважаемый, не Совдепия, а Россия! Через двадцать лет… А зачем ждать двадцать лет? Давайте сейчас вернёмся!

— Вот мы и возвращаемся, — заметил Нащокин и вышел из купе. И оказалось, что под дверью его ждёт печальная Саша, нестерпевшая получасовой разлуки с женихом. Нащокин бережно взял её под руку и, приговаривая что-то утешительное, повёл в свой вагон.

Знаменский и Надежда в тот же месяц уехали из Берлина и целый год жили в Италии, в тихом римском пригороде, по соседству с русским журналистом-эмигрантом Четвериковым, большим знатоком чернорубашечного движения. Жил с ними и престарелый отец Надежды, профессор философии Николай Ильич Николаев — крепкий, благообразный старичок. Его окантованная вьющейся сединой лысина, его румяные щёки в обрамлении декоративной бородки, будили в Знаменском какие-то смутные детские воспоминания, только он никак не мог понять, какие именно. Николай Ильич с первого дня крепко взялся за просвещение коммунистического троглодита. Вечерами, за ведёрным медным самоваром, который профессор Николаев таскал за собой по всей Европе на потеху честному народу, он обстоятельно втолковывал Кириллу Кирилловичу:

— Русский большевистский бунт — он наш, кровный, и России не отказаться от этого незаконного дитяти… Революция — это всё тот же прорыв к небесам нетерпеливого русского мужика… Возникает, впрочем, вопрос: кто на этот раз указывал мужику путь, и почему указал в строго противоположном направлении? Вы, Кирюша, русский человек, и это было видно даже по самым первым вашим стихам, а как всякий русский, вы тяготитесь своей русскостью. Это не осуждение! Я вас не браню! Тяготиться своей русской душой свойственно всем нам — кому больше, кому меньше… Оно и понятно: Россия слишком тяжкая ноша, чтобы не кряхтеть под ней… Ничего, ничего!.. Поживите немного на Западе, отдышитесь, и вы поймёте, что Европа, прогресс, техника — это хорошо, это не предосудительно, это вполне допустимо, но для нас, русских, это — игрушки, детство… Нам стыдно увлекаться этим, выйдя из гимназического возраста…

Знаменский слушал учёного тестя самозабвенно, стараясь дышать потише, чтобы не спугнуть своим сопением витийствующего старичка. Они сидели за столом, друг напротив друга, а рядышком, на диванчике сидела напряжённая, взволнованная Надежда и тревожно переводила взгляд с отца на жениха. Она знала заранее о чём будет говорить отец, но вот Кирилл?.. Станет ли он слушать Николая Ильича? Поверит ли? Сможет ли проникнуться? Если нет — то всё пропало.

Но Кирилл Кириллович и сам боялся не проникнуться до конца николаевской мудростью: отказавшись от мудрости Карла Маркса, он чувствовал себя голым, и был всем сердцем благодарен будущему тестю, который эту его идейную наготу укрывал всё новыми и новыми хитрословесными хламидами. Как многоценные жемчужины перебирал по ночам советский поэт: «Третий Рим…» — «Москва Допетровская…» — «Никон и Аввакум…» — «Близ стоящий антихрист…» — «Православие… Самодержавие… Народность…»

Знаток чернорубашечников, журналист Четвериков устроил Знаменскому встречу с Маринетти — знаменитым «отцом мирового футуризма», с которым Кирилл Кириллович познакомился ещё до революции, в Москве, где прославленный итальянец выступал с лекциями и налаживал контакты с русскими братьями-будетлянами. Маринетти сразу вспомнил Знаменского, кажется, даже обрадовался ему. Толстощёкий, пышущий величием футурист пятидесяти лет долго хлопал «русского гиганта» по плечам и по спине, поздравлял с «правильным выбором» («Фашистская Италия — это площадка для грандиозной стройки, сияющая почти хирургической чистотой среди всеобщей европейской помойки»), обещал познакомить с дуче («Невозможно жить не напитавшись энергией от этой могучей живой электростанции!»), а под конец посетовал, что в Италии мало переводят русскую поэзию («Надо бы хоть однажды почитать своего талантливого московского ученика!»). В конечном счёте встреча растрогала обоих: Маринетти был рад убедиться, что у него есть последователи за границей, а Знаменский, которому Маринетти всегда был симпатичен, вдруг увидел, что футуризм, будетлянство и «Третий Рим», вовсе не так различны меж собой, как ему казалось попервоначалу…

Маринетти исполнил обещание: привёл Знаменского на приём к Муссолини. Кирилл Кириллович очень боялся этой встречи: он ожидал увидеть грузное чванливое существо, — но ошибся в своих ожиданиях. Муссолини, не желая не ударить в грязь лицом перед поэтами, блистал обаянием, мило шутил, ловко махал длинными руками, выстраивая какие-то сложные итальянские фигуры, и показался Знаменскому похожим на весёлого, добродушного бегемота из сказок Чуковского. В нём дышала крепкая солдатская сила, маленькие гиппопотамьи глазки горели прекрасным пламенем, а увесистая челюсть дуче даже растрогала Кирилла Кирилловича: «Я и сам такой же — громоздкий старый буфет… Нас так просто на лестницу не вынесешь — надорвёшься…»

Перед женитьбой Знаменский полгода жил на Афоне, в Пателеимоновском русском монастыре, в келлии знаменитого подвижника, старца Агафона, и вернулся оттуда лохматым, бородатым, похожим то ли на протодиакона, то ли на извозчика, но Надежда заставила его бороду сбрить и волосы постричь, что он сделал с великими стонами и жалобами. Венчались в Бари, возле гробницы Николая Чудотворца, потом опять вернулись в Рим. Весь медовый месяц молодая ходила вокруг Кирилла Кирилловича на цыпочках: она хотела, чтобы он работал, работал и только работал, — Знаменский вне литературы терял для неё половину очарования. И Знаменский работал: писал «Отречение» — труд, где стихи перемежались прозой, проза — драмой, драма — публицистикой… Чем-то — не формой, а духом — это творение напоминало его поэмы ранних революционных лет: буря, натиск, а рядом рассудочность, умышленность. Надежда явственно слышала эту умышленность, но слышала и другое — новое дыхание, новую страсть, новую душу, — а потому не критиковала… Знаменский трудился, потел, корпел ночи напролёт, и вдруг, не доведя «Отречение» и до половины, одним духом написал небольшую поэму «Италия» — лёгкое, звучное, звонкое творение с посвящением Муссолини. Русские критики, не дождавшись от Знаменского стихотворного покаяния, ухватились было за «Италию», но обожглись и обиделись: коммунист превратился в фашиста. Общее настроение выразила статья Александра Гликберга в «Русском слове» под названием: «Тех же щей, да погорячей!»

Но не все остались разочарованы эмигрантским дебютом Знаменского. Кое-кто был и очарован. Отворив однажды дверь на неурочный звонок, Кирилл Кириллович обнаружил на пороге высокого моложавого усача, в котором безошибочно признал бывшего белогвардейского офицера.

— Генерал Снегирь, Владимир Глебович. Общество Содействия Русскому Офицерству. Вы позволите?

Кирилл Кириллович позволил и с того дня стал действительным и деятельным членом означенного общества, которое в просторечии именовалось «Русскими Фашистами».

Не сразу, ох, не сразу, попав в Россию, смог Нащокин навестить своё любимое Вознесенское, отцовское имение под Гатчиной. Сначала потянулись долгие недели в Москве, которую он плохо знал и мало любил: какие-то знакомства в Совнаркоме, выступление перед активом РАППа, перед научной и культурной интеллигенцией, перед членами ЦК… Персидский твёрдо решил ввести своего зятя в самые верха московского света, рекламировал его, как еврей-импресарио заезжего тенора, убеждал всех и каждого — наркома путей сообщения, замначальника общего отдела ЦК, председателя МОПРа, всех, вплоть до распоследней машинистки в Совнаркоме, что Нащокин — это сама Литература, Нащокин — это прорыв в царство высочайшей, подлинно социалистической культуры!.. Как правило, никому с Персидским спорить не хотелось, все вежливо соглашались, что — да, возможно, Нащокин, более велик, чем Горький и Демьян Бедный, вместе взятые, — ну и шут с ним… Упрямились только рапповцы, для которых Персидский не был непререкаемым авторитетом, но их нарком припугнул разоблачением, обещал вскрыть все их связи с Троцким, и те послушно замолчали.

Изо всей этой московской жизни, в которой он болтался, как марионетка на ниточках у Персидского, Кириллу Кирилловичу по-хорошему запомнилась только встреча со Сталиным. Сталин встретился с ним, не дожидаясь, пока Персидский соблаговолит их познакомить: сам приехал к Нащокину в гостиницу, держался скромно, с неким восточным изяществом, просил подписать парижский томик стихов… Кирилл Кириллович накануне встречался с Зиновьевым — разница была ошеломляющая. Потом ему говорили, что Сталин, услыхав о том, как Зиновьев принимал Нащокина, поспешил воспользоваться ошибкой соперника и сыграть на контрасте: он весьма ценил добрые отношения с литераторами… Впрочем, в те дни Кирилл Кириллович был настолько затуркан безконечными встречами, речами, диспутами, митингами, что полчаса мягкой, дружеской беседы с Генеральным Секретарём показались ему истинным счастьем.

Наконец, кончилась официальная часть, Нащокин тихо, без помпы женился на Сашеньке Персидской, поступил на службу в ЛГУ — возглавил кафедру на филфаке — и окончательно переселился в Ленинград. Маленькая квартирка, но своя, уже ждала их на Большом проспекте Васильевского острова. Отойдя от своего нового дома на несколько шагов, Кирилл Кириллович мог видеть свой прежний дом, на противоположном берегу Невы, — дом своего детства, где теперь по лестницам шустро сновали чиновники какого-то главка. Нащокин ходил по питерским улицам, неуверенно трогал асфальт каблуками и всё размышлял, что ему дороже — эта ли реальность или та, берлинская мечта о ней? Выходило, что разницы нет: мечта всё равно реальностью не стала, Петроград его отрочества и нынешний Ленинград располагались в разных полушариях Универсума. С такими мыслями он и отправился в первую свою поездку в Вознесенское. И там он пережил серьёзное потрясение.

Это была та самая земля и тот же самый воздух.

Изменения, происшедшие за десять лет (а их было немало), только подчёркивали неизменное — те же самые облака, то же самое солнце, те же запахи, тот же ветер с реки, та же трава под ногами.

Полуразрушенная церковь торчала на пригорке, как гнилой зуб, но Кирилл Кириллович не замечал уродливости этих развалин: ему казалось, что в таком виде церковь стала лучше сопрягаться с пейзажем, а прежде она, новая и угловатая, смотрелась чужаком, презрительным городским щёголем… Барский дом с белыми колоннами — его дом, приют его детства, превращённый в санаторий РККА, — стал похож на всякое другое советское учреждение, потерял жилой и приветливый вид, но дачи и деревенские домики остались такими как были. Нащокины заняли под дачу хороший, крепкий домик на берегу речки, и с тех пор летом их нельзя было найти в городской квартире.

Только сейчас Нащокин понял, что он в России. Только сейчас он воочию увидел, что никакие большевистские драпировки, никакие разрушения, никакое новостроечное уродство ничего по существу не изменили и не смогли изменить. Россия жила — об это говорило томное, влажное дыхание еловых дебрей и сухие жаркие вздохи поросших соснами летних пригорков. Тёплая и нежная, как женская кожа земля вздрагивала под холодными дождями. Река тянула безконечную, беззвучную свою песню. Воздух был золотым в полдень и серебряным в сумерки. И Нащокин впервые поверил сам себе: поверил, что всё сделанное им, сделано правильно. Россия жива, Россия копит силу, а значит, надо оставаться с ней.

Знаменский стал редактором журнала с незатейливым названием «Фашист», издававшимся в Риме на подачки Муссолини, хотя дуче считал фашизм чисто итальянским явлением, и если соглашался терпеть иностранный плагиат, то разве что от Гитлера, а уж никак не от русских голодранцев. Впрочем, деньги давал, и их хватало на криво обрезанную пачку перепачканных листов, называвшихся журналом.

Знаменский сумел придать «Фашисту» весьма приличный вид: у него был большой опыт по части самодельных изданий.

— И на обойной бумаге случалось книги делать, — хвастался он генералу Снегирю. — А где теперь эти книги? Раритет! Только покажите книголюбу — с руками оторвёт!

Знаменскому помогал Маринетти: подключал к делу молодых римских художников, фотографов, и всё грозил, что вот-вот найдёт хорошего переводчика и начнёт издавать «Фашиста» по-итальянски. До этого дело не дошло, но журнал стал моден среди русской молодёжи. В Рим потянулись робкие паломники: за автографами Кирилла Кирилловича, за мудростью Снегиря. Генерал устроил перед дверью редакции почетный караул: двое дюжих юных казаков в чёрных фуражках и жёлтых гимнастерках стояли, широко расставив ноги в галифе и мрачно скрестив руки на груди. Впрочем, в редакцию они впускали всех и каждого. Однажды Знаменский, протянув руку очередному посетителю, увидел наставленный на себя револьвер. Быстрым ударом наотмашь он отбил дуло в сторону и пуля ушла в окно. Вслед за пулей выскочил в окно и террорист. Кирилл Кириллович так возгордился своим поведением, что от радости за один вечер дописал до конца давно начатую поэму «Жена». Он хотел тут же прочитать её Надежде, но она уже спала, и так сладко, что будить её было бы просто кощунством. «Завтра, — подумал он, — конечно завтра!»

А назавтра Знаменский принимал парад французского молодёжного отделения партии. Сначала подростки в жёлтых гимнастёрках старательно маршировали перед невысокой трибуной в тесном сквере, потом они встали по стойке смирно, и Кирилл Кириллович прочитал им своё знаменитое стихотворение «Россия на марше». Это был его недавний шедевр, — он читал его по десять раз на дню, и всегда находились охотники слушать; сегодня же, привычно чеканя строчки-лесенки, он с удовольствием наблюдал, как от строфы к строфе разгораются глаза ребят — русские, милые, детские глаза. Все были счастливы. Знаменский дочитал стихотворение до конца и, взмахнув рукой, скомандовал: «Вольно!» Строй тут же рассыпался, все обступили трибуну, все хлопали, салютовали римским приветствием, кричали «Слава!» Знаменский повёл ребят в редакцию «Фашиста». Их обогнала отчаянно вопящая пожарная машина; над домами обозначился пышный чёрный хвост дыма, смотреть на который всегда жутко, даже если ты уверен, что к тебе это никакого отношения не имеет.

Но Кирилл-то Кириллович почему-то сразу понял, что это горит редакция. Так оно и было, — только одного он не знал: когда разорвалась бомба, Надежда была в его кабинете. Погибли все: и Надежда, и Снегирь, и двое охранников, и ещё десять человек, случившихся в ту пору в редакции. Бомба была довольно мощная, и лежала невинным газетным свёртком как раз под тем стулом, на который присела сеньора Знаменская, рассеянно листая, взятую со стола рукопись новой поэмы. Она как раз успела пробежать глазами странички две и только-только догадалась, что поэма посвящена ей, едва-едва успела улыбнуться растроганно, как в редакции грохнуло. Так, что, собственно говоря, жену свою мёртвой Знаменский и не видел — только закрытый гроб.

После всех полицейских формальностей, Знаменский уехал в Берлин и некоторое время жил там нелегально.

Первое своё большое произведение, написанное в СССР Нащокин посвятил университетской жизни: там студентка влюблялась в преподавателя, жена этого преподавателя писала жалобы в ректорат… К концу романа преподаватель с грустью убеждался, что и старая жена и молодая любовница не стоят десяти строк из Державина, переводился в Москву и там садился за докторскую. Роман был назван «Труды» и получился он весёлым, лёгким, счастливо дышащим, молодым… Советские писатели, и не предполагавшие, что можно писать серьёзные вещи в таком ключе забеспокоились. Назревала мощная критическая атака, уже велась артподготовка, но тут роман прочёл Сталин. Иосифу Виссарионовичу очень понравилось, он даже хотел написать статью о современной литературе, да времени не хватило… Однако, и устные отзывы вождя не остались в тайне от руководства Союза Писателей. Критикам было велено забрать, пока не поздно, ругательные статьи и срочно переделать их в соответствии с генеральной линией.

Кирилл Кириллович жил тихо, ни с кем не воевал — ни на филфаке, где он читал курс лекций о русской литературе первой половины XIX века, ни в Союзе Писателей, где он считался членом правления… Задирать его боялись: все знали, что он сталинский фаворит; но и заискивать не смели: кто его знает — сегодня фаворит, а завтра? — слишком уж необычная фигура…

Однажды, впрочем, Нащокин пошёл на скандал. В своё время, знакомя зятя с московской верхушкой, Персидский упустил одну из ключевых фигур — Бухарина. Трудно сказать, почему так случилось: то ли Николая Ивановича не было на ту пору в Москве, то ли Персидский был на ту пору в контрах с «любимцем партии», только Нащокин Бухарину представлен не был. И тут, уже после выхода в свет «Трудов», представилась возможность исправить это упущение: Бухарин прибывал с визитом в Ленинград. Но на приёме в Союзе Писателей Кирилл Кириллович совершил страшное: он не пожал Бухарину руку (а было это в ту пору, когда будущий «фашистский наймит» достиг зенита карьеры, и никто в стране не знал, кто главнее — он или Сталин). Бухарин озадаченно повертел своей непожатой ладошкой и печально спросил:

— Я обидел вас чем-то, Кирилл Кириллович?

— Я помню вашу статью о Есенине, — ответил насмерть бледный Нащокин, — Этого я вам не прощу никогда.

Бухарин поник головой, нахмурился, потом порывисто ухватил Нащокина за плечи, встряхнул:

— Мы обязательно вернёмся к этому разговору, Кирилл Кириллович! Обязательно вернёмся… Это действительно, очень важная тема!..

И проследовал дальше.

По логике вещей все должны были шарахнуться от Нащокина, видя в нём чуть ли не террориста… Вышло, однако, наоборот: каждый в глубине души подумал: «Бухарин кончается!» Сталин узнав про нащокинский теракт, сделал свои выводы: Кирилл Кириллович зажил безмятежнее, чем прежде.

Милая его Сашенька была тихой жёнушкой, хотя и бездельницей порядочной, но что в том Нащокину, если имелась домработница?.. Она не портила мужу нервы, не заставляла его ходить в театр, хотя театр очень любила, покорно ходила с ним в кино, хотя кино не любила совершенно, а если и тратила большую часть семейного бюджета на наряды, так Нащокин довольствовался малым, считая, что женщина — на то и женщина, чтобы увлекаться тряпками. Так и текла их семейная жизнь: походы в кино, чтение вслух, поездки на дачу, купания, велосипед, лыжи… Кирилл Кириллович и представлял, что может быть как-то иначе. Детей, вот, у них не было, и Нащокин, смутно ощущая в себе невостребованное отцовство, порою жалел об этом, — но не слишком сильно.

Ни служба, ни политика, ни семейная жизнь не отвлекала его от главного — от работы. И он работал.

После «Трудов» Кирилл Кириллович написал повесть из жизни журналиста центральной газеты. Потом повесть о школьных учителях… Писались какие-то рассказы, очерки, научные статьи — быстро (как он сам выражался — «скорострельно»), и не отрывая душу от главного труда…

А главный труд вышел в свет в 1936 году, восьмисотстраничный том о колхозной жизни под названием «Полдень», — и такого поворота от кадетского сынка никто не ждал. Книг эта потрясла литературные верха: кто-то из живых классиков рыдал от счастья, кто-то кусал локти, кто-то запил на неделю, а некто даже написал на Нащокина донос в ГПУ. Донос был оставлен без последствий.

Однажды на каком-то литературном празднике в Москве — кажется, это было 100-летие гибели Пушкина — Алексей Толстой, протанцевав с Александрой Нащокиной три раза подряд, уселся за столик рядом с Кириллом Кирилловичем и, неспешно затягиваясь из массивной трубки, изрёк:

— Я вижу, ваша жена очень любит вас. Это плохо.

— Почему? — спокойно спросил Нащокин.

— Потому что женщина, которая может сильно любить одного, сможет сильно полюбить и другого, — дайте только время. У женщины способность любить и способность хранить верность не совмещаются в душе — что-нибудь одно. Так что, будьте готовы.

Толстой глубоко затянулся, вынул изо рта обмусоленный мундштук и захохотал, изрыгая тучи табачного перегара. Нащокин через стол с силой врезал ему по смеющимся губам. Толстовское лицо, словно пластилиновое, смялось под кулаком, перелив глумливую гримасу в злобную и плаксивую. Падая, Алексей Николаевич здорово треснулся затылком о чужой столик и его (Толстого) пришлось увезти в больницу, а облачко вкусно пахнущего дыма из трубки ещё довольно долго висело над столом. Ресторан зашумел, прибежала милиция… На вечере присутствовал кто-то из наркомов, и весть о драке в ту же ночь дошла до Сталина. Узнав подробности, Иосиф Виссарионович развеселился, вызвал к себе из больницы перебинтованного Толстого, сделал ему строгий выговор, а Нащокину послал тёплое участливое письмо. Но Толстой, к сожалению, оказался прав.

За роман «Полдень» Нащокин получил Ленинскую премию, а на другой день после премиальных торжеств от него ушла Саша. Ушла к тому самому краскому из-за которого когда-то вешалась. Краском — на тот момент командир дивизии — развёлся со своей прежней женой, бывшей когда-то Сашиной счастливой соперницей, и вновь начал подбивать клинья к дочери Персидского. Саша давно поняла, что ей скучно с Нащокиным. Она вспомнила юные годы, и не удержалась. Мрачный Нащокин, измученный предпремиальными хлопотами, тоже не стал возражать. Когда Саша покинула дом, Кирилл Кириллович целую ночь бродил Васильевскому острову, размышляя о собственном равнодушии: вот, жена ушла, а ему хоть бы что. Вернувшись домой, он на неделю свалился больным, и выздоровев понял: дело не в равнодушии, просто сердце, оберегая его от слишком сильной боли, замерло на время, затворилось, съёжилось, — может быть, даже слишком сильно, а вот теперь настало время погоревать по-настоящему.

Однако, Саша-то ушла, а через полгода её генерала арестовали. Бедняжка не стала дожидаться пока придут и за ней — пулей прилетела она к прежнему мужу, бледная, дрожащая, зарёванная, и Нащокин без лишних слов принял её. Пока он размышлял, как теперь относиться к этой странной женщине, отдалённо напоминающей его прежнюю жену, колесо Фортуны совершило ещё один поворот: в 1938 году сняли Ежова, на его место пришёл Берия, и в порядке исправления ежовских перегибов нескольких человек выпустили из лагерей, — в том числе и Сашиного генерала. Он вернулся в Ленинград — серый, ссутулившийся, охромевший, — и сразу направился к Нащокиным. Увидев его в дверях, Александра Борисовна упала в обморок, а едва пришла в себя, как сразу же принялась собирать чемоданы. От всех этих передряг Нащокин заработал себе нервный тик, на лекциях стал путаться, орал на студентов и только что указкой их не бил, и в конце концов, когда началась финская война, напросился на фронт корреспондентом «Красной Звезды». На войне он несколько успокоился. В самом конце компании финский снайпер прострелил ему правое лёгкое, и Кирилла Кирилловича комиссовали.

Война с немцами застала Нащокина на даче в Вознесенском. Дача его к тому времени — дурного цвета домишко в три комнаты и два этажа — почти не видна была из-за разросшегося бурьяна. В сырых, осклизлых комнатах пахло то прокисшим молоком, то сгоревшей кашей. Кирилл Кириллович брезговал подолгу сидеть в доме, но ни уборки, ни — паче того — ремонта не затевал, а выкосил серпом крошечную полянку посреди бурьяна, поставил туда кресло, стол и в хорошую погоду писал с утра до вечера, глуша голод парным молоком. В плохую погоду забирался на второй этаж — там было почище — и читал Киплинга по-английски. Раньше он его не любил — теперь полюбил. Писал он роман о Красной Армии, о финской войне — совершенно безумный, фантасмагорический, без малейшей надежды на публикацию, — но сам он был горд до глубины души новым своим творением и решил, что закончит его во что б это ни стало. Когда уставал от романа, в один присест выпекал рассказик за рассказиком — о той же финской войне, но вполне благонамеренные. Рассказики ему тоже очень нравились. Впервые в СССР ему работалось так радостно и вдохновенно. Потрет Саши, висевший с давних пор над кроватью, Кирилл Кириллович снимать не стал, но перед сном минут по пять пристально рассматривал его, стоял перед ним, засунув руки в карманы, расставив ноги, и сардонически кривил губы. Однажды даже показал портрету фигу, — это было в тот день, когда ему писалось особенно хорошо.

К двадцатым числам июня книга рассказов была готова, роман тоже подходил к концу. Двадцать второго грянула война. Вознесенское сперва всполошилось, потом успокоилось. Призывники уходили на фронт весело, твёрдо уверенные, что к осени вернутся домой. Шумные отвальные с шампанским и ночными танцами устраивали питомцы Дома отдыха РККА. К Нащокину заспешили курьеры из Союза Писателей и из филфака с предложениями убыть в эвакуацию. Кирилл Кириллович подумал-продумал и отказался: зачем, если немцев к осени разобьют? Он с головой ушёл в завершение романа, радио не слушал, за ворота почти не выходил, и сам не заметил, как в Вознесенское пришли немцы. Тут только он очнулся, огляделся вокруг и с ужасом понял, что советская глава его жизни кончилась, а начинается какая-то другая — тёмная, холодная, не им самим написанная, незваная…

Стояла поздняя осень 1942 года. Нащокин, вынуждаемый обстоятельствами, кряхтя, отмыл всю грязь в комнатах, наколол дров и каждый раз, растапливая печь, с радостью ощущал, как запущенная дача оживает и начинает дышать… Потом печь гасла и через некоторое время дача снова умирала. Приходилось опять растапливать печи; а дров до зимы явно не хватит, — видимо, скоро придётся клянчить у немецкого начальства. До сих пор ему удавалось сохранять некое полу-инкогнито: имени своего он не скрывал, и рода занятий тоже, но в подробности не входил. Местные жители сообщили немцам только то, что он был когда-то местным барином и уехал после революции в Германию, а потом заскучал по родине и вернулся. О дружбе со Сталиным, об ордене Красного Знамени, полученным Нащокиным за Финскую компанию, и Ленинской премии никто говорить не стал. Немцы, узнав, что Кирилл Кириллович — местный барин, и дом на горе — его фамильное гнездо, прониклись к писателю сдержанным почтением: заявили, что дом с колоннами они ему, кончено, не вернут — самим нужен, но от постоя избавят, и вообще, пойдёт на встречу любым пожеланиям — в разумных, разумеется пределах. Могут, например, бесплатно переправить в Германию, — если писатель захочет вернуться туда, откуда так опрометчиво в своё время уехал. От возвращения в Германию Нащокин отказался и больше к немцам с просьбами не обращался: он и так сильно перепугался, когда его вызвали в комендатуру. Ему было ясно, что рано или поздно гестапо взглянет на него попристальней, чем простодушная военная комендатура.