17437.fb2
В роддоме недовольно удивились, что у Лели нет никаких справок, анализов, истории болезни и тому подобных, обязательных для медицины документов. Леля сказала:
- Вот мои документы, - и качнула животом.
Этот вызывающий жест возбудил новый прилив недовольства у роддомовского персонала. Недовольства ею. И мною. И всем человеческим племенем, неразумным и непросвещенным относительно собственного здоровья и системы здравоохранения в стране. Они мне сказали:
- Ну, а вы, товарищ супруг, куда смотрели и как такой беспорядок допустили?
Я не ответил. Я задумался над вопросом "какое надо иметь особое устройство мозгов, чтобы обратиться к человеку "товарищ супруг"?"
И медперсонал стал уводить Лелю, сказав, что сейчас у нее будут брать все анализы и производить прочие необходимые обследования, без которых рожать детей никак и ни в коем случае нельзя. А Леля сказала:
- Не будут брать и производить.
- Почему? - спросили роддомовские.
Но Леля им ничего определенного не ответила. Она просто присела и душераздирающе заорала. По ногам у нее что-то потекло. Я отвернулся, опасаясь, что всего этого натурализма с достоинством не вынесу и Леля мне после просмотра таких откровенных биологических картин жизни как женщина опротивеет.
Лелю утащили, и я спросил у дежурной тетки:
- Что мне делать?
- А я знаю? - ответила тетка.
Я вышел из помещения. Посмотрел сквозь свет уличных фонарей на здание роддома снаружи. Поднял голову. Высокое здание. Опустил голову. Весь асфальт исписан дебильными и одновременно счастливыми сентенциями: "Спасибо за Васю. Петя", "Любимая, нас теперь трое. Соображаешь?", "Мы здесь рожали. Вова, Надя, бабушка Нина и дедушка Леня из Казани". Читать эту восторженную галиматью дальше не хотелось. И я пошел по надписям ногами.
Дома лег. Уснул. Разбудил меня телефон. Долго не мог нащупать трубку. Все время мазал и натыкался то на пепельницу, то на книгу пушкинских сказок, то на огрызок яблока, оставленный Лелей.
- У нас дочь, - сказала в трубку Леля. - Придумай ей приличное человеческое имя.
Я сказал:
- Пусть будет Светка.
И Леля сказала:
- Пусть.
Когда Светки не стало и прошло какое-то время - года два, наверное, - я заикнулся, что не подумать ли нам о новом, другом, ребенке. Светку уже не
вернуть - это ясно, - а без ребенка жить семейной жизнью неполноценно и неестественно, и если сейчас не решимся, через несколько лет будет поздно, так как молодыми родителями нас и особенно меня назвать трудно. Леля посмотрела из своего угла, сказала "бе-е-е-е", и я понял - никакого ребенка не будет. И таки не было и нет. Ни у нас не было и нет, ни у нее, ни у меня. А ведь во время наших многочисленных разводов, пошедших после этого разговора косяком, дети могли бы появиться. Не общие, так у каждого свои. Не появились. Это факт. Он коль уж состоялся, то все. Деваться некуда. И все мы под фактом, можно сказать, ходим. Как под мечом дамокловым подвешенным. Поскольку все можно по совету Маркса с Сократом подвергнуть сомнению, а факты нельзя. О фактах можно размышлять и городить вокруг них домыслы и гипотезы, но предварительно с ними смирившись, признав их, фактов, непоколебимое наличие и величие.
Я вот часто стал думать - живем мы тут и сегодня, и это непреложный факт нашего, громко говоря, бытия. И, казалось бы, нечего над этим фактом думать и раздумывать. А я думаю. Что было бы, если бы (опять это дурацкое до бесконечности "если бы") мы жили в другом, скажем, времени? Как бы ко мне относилась Леля эпохи Возрождения? Или Реставрации? Или эпохи второго Храма? А если бы и в другом времени, и в другом месте мы жили? Ну, допустим, в Древнем Риме? Или в Помпеях. Или в великой Германии 1939 года? И что была бы у нас за жизнь, родись мы англичанами или арабами, или теми же немцами в том же 1939 году. Странные размышления.
Я подозреваю - ни время, ни место, ни иное до полной неузнаваемости происхождение не остановили бы Лелю и не изменили б ее. И выставила бы она меня все так же. Вот разве что Дик не попал бы в Древнем Риме под машину и не исчезла бы из квартиры Светка. Но, может быть, там Дик попал бы под колесницу, управляемую каким-нибудь пьяным после симпозиума древним итальянцем. О том, что могло случиться со Светкой в Помпеях или в Германии, - и думать не хочется. Там с ней могло произойти что-нибудь еще более страшное, чем то, что произошло здесь, у нас, в наше время. То есть как более страшное? И что это может быть? Смерть? Да, смерть, она и есть смерть, и ничего страшнее быть вроде не может. Страшнее может быть разве только приближение к смерти. Тот последний кусок жизни - длинный или совсем короткий, - что к смерти приводит и ей предшествует. Это для самого человека. А для близких его - исчезновение, наверно, страшнее. Потому что смерть как потеря хотя бы ставит точку. И от этой точки надо начинать как-то жить и можно, удаляясь во времени, свыкнуться и стерпеться. Исчезновение это отсутствие точки, и невозможность от нее и от потери отдалиться.
Наверное, поэтому - хотя и не задумываясь почему - я в ограде Лелиных родителей сделал еще один холмик. Заказал небольшую плиту с датами рождения и мнимой смерти, и у нас появилась могила. На которую стало можно прийти. Леля тогда сказала на это:
- Идиот. А если она жива?
Несколько лет после пропажи Светки и гибели Дика Леля панически боялась переходить дорогу. Даже на зеленый свет. И если переходила - только по подземным переходам. Когда такого перехода не обнаруживалось, она отказывалась идти, останавливалась и стояла, а постояв, возвращалась ни с чем. Когда не идти было совсем уж нельзя, она шла или ехала в какой-нибудь немыслимый обход, объезд, в троллейбусе по кольцу, как угодно. Лишь бы не поперек дороги, лишь бы не приближаться к машинам.
Потом она стала вдруг относиться к движущемуся металлу, как ко мне - с презрением. Перебредала самые напряженные городские магистрали где вздумается. Не глядя ни вправо, ни влево. Приходила домой, сто раз обматеренная, обруганная самыми последними водительскими словами. Но живая и невредимая. Наконец, она сказала: "Значит, не судьба". И стала относиться к автомобилям спокойно. Как к средству передвижения, и только. И перестала ходить к родителям, а значит, и к Светке на могилу. Вообще перестала. Сказав один раз и навсегда: "Могилы у меня внутри, а не на местности". И я ходил туда один. Тоже редко. Но два раза в год - в день рождения и в день "смерти" Светки - ходил. Ничего не говоря о своих походах Леле. А она все равно что-то такое чувствовала. И бывала в эти дни против обыкновения нервной и взвинченной. В эти дни ее оставляло обычное внешнее спокойствие. Она не могла сохранить его даже для виду и для других. А может, она не пыталась его сохранять. Да, скорее всего, не пыталась. Она мало заботилась о внешних проявлениях. Внешние проявления Лели проявлялись сами собой. Или не проявлялись. Но тоже сами.
Я вот до сих пор не знаю и не могу оценить одного ее, так сказать, проявления. Были годы, когда в Светкины дни мы с Лелей жили врозь. И таких лет набралось в общей сложности немало. И всегда в эти дни Леля мне звонила. Ничего не говоря о Светке. Она звонила как ни в чем не бывало, как будто мы не были в глухом разводе. Спрашивала, почему мой телефон не отвечает с самого утра, и где я таскаюсь, и как без нее обхожусь, и что у меня нового как жизнь, другими словами, спрашивала. Я что-нибудь ей отвечал. И на протяжении всего разговора думал только об одном: "Помнит она о Светке или не помнит?"
Потому что вполне могла не помнить, а звонила, почувствовав желание позвонить. Ну могли же редкие приступы ее желания совпадать всего с двумя определенными днями. Может быть, это что-нибудь, связанное с биотоками и биоритмами или с иной какой-либо чертовней. А возможно, все здесь проще. Возможно, Леля просто как нормальная мать все помнит и все снова и снова переживает по сию пору и не может забыть и себе простить. Но и говорить об этом не может. Даже со мной. И она имеет это право - не говорить, тем более что не говорить, молчать, еще труднее. Молчание скапливается в организме. Как вредные шлаки. То, что произнес, высказал - наоборот, уходит и забывается, то, что промолчал, - остается. Это как с любовью и нелюбовью. Нелюбовь имеет свойство накапливаться, а любовь проходит - и все. Именно так считает Леля. И говорит, что со злобой та же картина. Поэтому в старых многоэтажных домах за годы жизни разных людей накапливается ее очень много. Этого проектировщики, когда додумались до домов в несколько этажей, видимо, не учли. Да и не пытались учесть. Они дорогостоящие земельные участки использовали рационально. Думали, что так будет лучше и всем со всех сторон выгоднее. Оно бы так и было, если б не эта накопленная злоба. Которая разлита и взвешена во внутреннем пространстве старых домов и которая мешает в них жить новым, въехавшим снаружи и ничего не подозревающим людям. И они, находясь в этой старой злобе и днем и ночью, начинают злиться друг на друга и впитывать чужую злобу из воздуха, и копить ее в себе. От этого разрушаются молодые, недавно созданные, семьи, и потом, разрушившись, они не могут вспомнить и понять, что произошло, в чем причина разрушения, ведь так вроде все хорошо начиналось и продолжалось, и казалось, что так хорошо будет если не вечно, то всегда.
Леля считает, что жить надо в новой квартире. А идеально - в собственном доме. Чтоб вокруг участок земельный с забором и ни над головой, ни под ногами, ни через стенку - ни одной человеческой души. Живет, правда, Леля большую часть жизни в обычной - далеко не новой - квартире. Живет и считает, что жить в ней нельзя. И сожалеет, что нет у нее возможностей дом собственный приобрести в свое личное безраздельное пользование.
Когда она ходила замуж за организованного преступника, у него, само собой разумеется, был свой дом. И не один. Но это были все-таки его дома, а не Лелины, и его так быстро отправили к праотцам и прадедам, что получить удовольствие от обособленной, закрытой от других, жизни Леля не успела. Получение удовольствия, оно тоже времени требует. А получение удовольствия от определенного образа жизни требует длительного времени, протяженности. Жизни, можно сказать, оно требует. Иногда всей, иногда части.
И я склонен верить Леле и ее теории о любви, нелюбви и злобе. А может, мне просто хочется надеяться, что ни она, ни я не виноваты в нашей жизни, и что если бы мы жили не тут, мы жили бы и не так. Обычное распространенное заблуждение. Присущее, к слову, всем без исключения эмигрантам. Особенно будущим эмигрантам. За чем люди едут в другую страну? За другой жизнью. А жизнь другой может, конечно, быть, но редко. А часто - жизнь везде одна и та же. Потому что она, как и наши могилы, не снаружи нас, а внутри. Известно это давно, но все еще не всем. Потому что не все прочли в юношеском любознательном возрасте умные книги умного дяди по фамилии Шопенгауэр. Да если бы и прочли. Умные книги не до всех доходят. А уж их глубокий смысл - и подавно. Он доходит до тех, кому нужен, а кому не нужен, до тех он и не доходит понапрасну. Значит, правильно все устроено. В этой части нашего человеческого сознания. К сожалению, и тут не без хаоса. Хотя - почему к сожалению? К счастью.
Я знаю или, конечно, знал одного человека, заявлявшего, что он понял глубокий смысл. Не чего-то смысл, а в целом. Глубокий смысл как таковой. Вскоре после этого своего заявления человек выпил и, веселя компанию, выпрыгнул в одежде и обуви с прогулочного катера. Забыл, что плавать он совсем не умеет. Был у него такой существенный пробел в физическом воспитании. И, я так думаю, хорошо, что он не поделился со мною или с кем-то другим своим знанием и пониманием глубокого смысла. Так неосторожно и опрометчиво им понятого. Ему бы от дележки легче не стало, а мы, те, с кем он вздумал бы делиться, - могли совершить что-нибудь непредвиденное и себе во вред. Вдруг и мы спрыгнули бы в воду с катера? Или откуда-нибудь еще спрыгнули бы. С катушек, допустим. Правда, с катушек я и без смысла, похоже, скоро спрыгну. Или тихо сойду. Для этого мне достаточно Лели. И никакого смысла в добавление к ней не нужно. Я и так, похоже, зациклился на том, что она меня выставила. И все время возвращаюсь к тому же самому. И это, видимо, сдвиг по фазе на одном слове и одном событии.
Я ловлю себя на том, что постоянно вспоминаю о "выставлениях". О недавних и о тех, что случались Бог знает когда и по самым разным причинам. Например, зимой, в разгар эпидемии гриппа и иных простудных заболеваний. Леля всегда заболевала первой, и болезнь протекала у нее тяжело и остро. С температурой под сорок и с кашлем изматывающим, и с упадком сил практически до полного их отсутствия. И, естественно, она в такие нездоровые периоды начинала всецело от меня зависеть, а я начинал за ней ухаживать, как за маленькой, получая, врать не буду, от ее беспомощности удовольствие. И это мое удовольствие, и свою зависимость от меня, и собственную беспомощность в моих глазах - всего этого Леля перенести не могла. И заболев гриппом, тоже меня выставляла. Максимум, на третий день. А то и на второй. И сама, в одиночестве, перемогалась, своей силой воли обходясь и ни у кого в долгу не оставаясь. Это было самое обидное. Когда тебя выставляли за то, что помогал и ухаживал. Это тоже подталкивало к нехитрой мысли, что от Лели придется-таки уходить. Все равно придется. Рано или поздно. Но - придется.
Как только я пришел к выводу, что с Лелей надо завязывать и что это не жизнь, мне совсем перестало везти с женщинами. Я, значит, пытаюсь найти Леле замену хоть какую-нибудь, а мне навязчиво попадаются жены, не изменяющие своим мужьям. Много таких жен. Я никогда не думал, что их так много. И все они не изменяют мужьям со мной. Как будто никого другого для этого подобрать не могут. Самое же неприятное в этом деле то, что выяснялась их похвальная верность и преданность только в постели непосредственно. Что становилось для меня совсем уж неожиданностью и сюрпризом. И зачем они шли со мной - для меня загадка. Для них, думаю, тоже. И вообще - зачем это все было нужно? Зачем-то или просто так? И в устройстве всей моей отдельно взятой жизни "все" - зачем-нибудь или от фонаря? Для создания еще более густого хаоса, хаоса, из которого выбраться совсем невозможно? И, к слову, зачем я задаю себе все эти вопросы? И мне, и Леле нормально и в хаосе. Нам в нем по крайней мере привычно. Точнее, мне - привычно. А Леля в нем органично существует и вписывается в него без зазора. И сама хаос генерирует. Ну, в общем, сколько можно об этом говорить? О Леле все сказано. А что не сказано, она говорит о себе сама. Всем, кто попадется под это дело. Под ее желание говорить, в смысле. Потому что, когда Леля начинает говорить, она просто удовлетворяет свою потребность в произнесении слов. Слов, которые совершенно необязательно соответствуют действительности и правде жизни и вообще необязательно хоть чему-нибудь соответствуют.
Сначала я думал, что Леля любит приврать, совершенно бесцельно и беззаветно, из любви, так сказать, к искусству, как любят приврать от избытка и буйства фантазии многие дети. Потом мне казалось, что она клевещет на себя, а заодно, случалось, и на меня, и на всех, кто на язык попадется. Но со временем я все
понял - Леля освобождалась от лишних, накопившихся, невысказанных слов, слов, которые тяготили ее, подкатывали и, в конце концов, вылетали из нее на свободу длинными и короткими очередями. И она не слишком соображала и задумывалась, в каком порядке эти слова ставить, потому что это словоизвержение не от нее зависело. И я перестал слушать Лелю во время таких ее припадков и приступов говорения, принимаемых многими за приступы откровенности. Когда на нее накатывало это желание, а под боком никого не оказывалось, Леля вполне могла пойти и слушателя себе разыскать. Ей было все равно, кто это будет. Лишь бы он имел уши и сидел спокойно. Конечно, найти такого слушателя было не всегда легко. Сидеть спокойно, слушая то, что спокойно говорила в такие минуты Леля, не всем удавалось. А уж когда она доходила до своих бабьих, придушенных модуляций, которые резали не только ухо, но и все внутренности, - тут нужны были особые нервы, нервы повышенной крепости и эластичности. Или любовь к Леле нужна была. Любовь, которая слепа, глуха или, как минимум, невнимательна к очевидному.
Я долго не обращал внимания на Лелины эти модуляции. Я их не слышал, а когда слышал, они казались мне проявлением скрытой экспрессии, эмоций, присущих только Леле и никому больше не присущих. А когда отношения наши поустоялись и мы пообтерлись друг о друга, мне пришло в голову, что такими противными нотами в голосе у Лели обозначается истерика. И словесный ее понос, возникающий нечасто, но неожиданно и ничем не оправданно, тоже оттуда, от истерики. Истерики внутренней и не видной несведущему человеку. Только от невидимости истерика не перестает быть истерикой. Пусть выглядит она как угодно - разговором, злословием, монологом, откровением. У женской истерики много красок и видов. И я сейчас уже иногда думаю, что Леля, спокойная, как скифская баба, Леля - обыкновенная истеричка. И возможно, что меня выставляет она тоже в истерике. Сама находясь под ее воздействием и не имея возможности от этого воздействия увернуться - так, чтоб хотя бы самой от себя не пострадать. Я думаю, для нее тоже все эти дела бесследно не проходят. И, может быть, она, выйдя из своей истерики, как из запоя, жалеет, мол, зря я все это наговорила и наделала, но жалеет она задним числом и, значит, задним умом. Которым все крепки. И в тот момент, когда она так начинает думать, сделать уже ничего нельзя. Так как все уже сделано. Я думаю, потом, после и в результате истерики, она и о том, что меня выгоняет, - тоже жалеет. А не выгонять не может. Привычка.
Как-то я сказал ей: "Иногда мне кажется, что ты меня ненавидишь. И не просто, а как-нибудь люто". На что она ответила: "И мне иногда кажется, что ты меня ненавидишь. И тоже люто". А когда двум людям кажется одно и то же, возможно, им это не совсем кажется. Или совсем не кажется. Эту догадку лучше не додумывать. Лучше оставить ее в подвешенном незавершенном виде и к ней не возвращаться. И не только к ней лучше не возвращаться.
Но у меня не возвращаться не получается. Я всегда куда-нибудь возвращаюсь. Сейчас я тоже возвращаюсь. В свою старую квартиру, в квартиру на одного, туда, где я уже жил когда-то, и жил, кстати, вполне неплохо. Может быть, потому, что жил один, а может быть, потому, что был гораздо моложе, чем теперь. С другой стороны, когда я жил тут уже в зрелых летах, временно и вынужденно, мне тоже было неплохо - в моей микроскопической квартире и в этом старом, тридцатилетней давности, дворе. Видно, я успел со всем этим сродниться. И длительные мои периоды отсутствия никак на эту сродненность не действовали. Наверно, мое место было здесь, а не в другой квартире, в другом районе, городе и так далее. Наверно, не всегда человек выбирает место, иногда место выбирает человека. А человек этого не понимает, бегает и метит, и осваивает другие места, а они его отторгают и отшвыривают.
Несмотря на раннее утро, в котельной у Ахмата горел свет. Не везде, а только наверху, на последнем этаже его четырехугольной кирпичной башни. В окне под вывеской "Прирезка стекла населению". Эта "Прирезка" находилась в нашем дворе именно в здании котельной. Здание построили, но в результате реформ превратить его в котельную не успели. Так оно и стояло без дела и пользы, это здание, пока его не прибрал к своим умелым рукам Ахмат. Он его то ли арендовал, то ли купил, то ли просто дал кому-то денег и открыл мастерскую по прирезке стекла, зеркал и т.д. Но это для прикрытия и отвода глаз. Чтоб крыша была правдоподобная и действующая. Не над головой крыша, а у дела реального и основного. Ахмат, он в этом здании всем подряд торговал оптом и в розницу, на чем можно было заработать большие или хотя бы ощутимые деньги. Обувью, одеждой, спиртными напитками солнечного Азербайджана, да и дурью всякой, по-моему, он не брезговал.
И все у Ахмата было дешевле, чем у других продавцов и торговцев. И знали об этом все жители округи, все, кроме милиции и прочих силовых органов правопорядка. И не только знали, но и покупали, экономя на каждой покупке определенные суммы денег. Потому что, во-первых, у Ахмата поставки были налажены беспошлинные и выгодные, а во-вторых, он налогов практически не платил стране пребывания с торговой деятельности. С прирезки стекла только платил что-то. Но это такие мелочи, что их можно не считать. Страна пребывания, конечно, была этим недовольна и недоверие Ахмату высказывала открытое. И проверяла его с пристрастием. Пришли к нему как-то внезапно из налоговой то ли инспекции, то ли полиции уполномоченные люди, сели и весь день сидели внутри, записывали, сколько к нему народу ходит, чтоб прибыль его прикинуть и в уме подсчитать приблизительно.
Ну, Ахмат мальчишку взглядом послал - есть у него пацан бездомный на побегушках в услужении, - чтоб тот на дальних подступах всех, кто не за стеклом идет, вспять поворачивал, и все. Тот еще двух своих дружков прихватил - они тоже в котельной вечно толклись и всех постоянных клиентов в лицо знали. И они, значит, на всех трех подходах день отстояли в качестве боевого охранения, никого лишнего и нежелательного мимо себя не пропустив. А Ахмат потом им по пятерке дал. Каждому в руки, по-честному. На этом проверка с пристрастием и кончилась. Видно, поняли в налоговых органах и убедились, что нет у Ахмата никакой прибыли, до такой степени нет, что, как он вообще существует, неясно.
Что он, интересно, в такую рань делает на верхотуре? Или это у него со вчера жизнь еще не затихла? Жизнь у Ахмата - понятие круглосуточное и непрерывное. Он без отдыха живет, будучи взрослым мужчиной, полным сил. Плюс темперамент южный неукротимый, плюс дела. А кроме того, я думаю, Ахмат все-таки какой-нибудь бандит и гангстер, и он просто обязан вести ночной, а не иной образ жизни и пользоваться покровом ночи в своих преступных корыстных целях.
Я прошел мимо псевдокотельной. Прошел и углубился во двор. В пространство, ограниченное как попало домами. Наша вечная уборщица Нинка уже вышла на работу. Но пока стояла на крыльце с метлой в руке, как с веслом, и потягивалась, зевая во весь свой немалый рот. Судя по всему и исходя из профессии, Нинка людей не любит. Или по крайней мере не должна любить искренне и от всей души. Потому что она видит их с самой худшей, грязной и гадкой стороны. В смысле, они - люди - везде гадят, а Нинка за ними изо дня в день бесконечно убирает, убирает и убирает.
По большому счету Нинка не против того, что гадят - иначе ей и убирать было бы на работе нечего, - но если бы гадили немного меньше - в количественном смысле и отношении! Раз уж все устроено в мире так, а не как-нибудь иначе, и по-другому нельзя. Ну чтоб хоть в лифтах в процессе движения не гадили. Нинке же не трудно убрать. Потому что уборка, можно сказать, есть функция ее организма. Самая ее суть. Наверно, Нинка родилась уборщицей. Многие думают, что уборщицами не рождаются, а становятся. Некоторые становятся, а некоторые - рождаются.
Нинка длинно и сладострастно потягивается. Выходит из ночного состояния в утреннее. В рабочее. А увидев меня и поближе ко мне присмотревшись, она произносит:
- Здрасьте, - и делает неловкое движение метлой. Метла трется о цемент крыльца, издает шаркающий шипящий звук и поднимает первое аккуратное облачко пыли.
Я вхожу в подъезд, поднимаюсь пешком по лестнице, поскольку к лифтам этого дома у меня устойчивое недоверие и такое же отвращение. А подниматься мне нелегко. В последний год мое собственное тело начало заметно тяжелеть, и таскать его за собой становится все труднее. Вообще совладать с собственным телом человек не может всю жизнь. В детстве он год или больше тратит на то, чтобы хоть как-нибудь, шатко и валко, научиться ходить. В юности собственное тело мучит его половыми притязаниями. В зрелости тело постоянно нужно кормить и лечить, и поддерживать в рабочей форме. И в старости оно снова становится неуправляемым, как в раннем детстве, а для некоторых превращается в такую обузу, что смерть им кажется освобождением, избавлением и наградой за жизнь. Хотя на самом деле все наоборот: не смерть - награда за жизнь, а жизнь - награда за смерть. Единственная награда, дающаяся незаслуженно, вперед, авансом.