17511.fb2 Клюква-ягода - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Клюква-ягода - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Долго с той поры не видела его Фрося, лет пятнадцать, не меньше. Где он и как живется ему там, никто не знал. Родителям Михаил не писал, да и умерли они вскоре. И постепенно забывать стали на деревне Михаила Игнатова, и Фрося вместе со всеми.

А как-то раз, осенью, вот так же вышла зачем-то во двор вечером, а он сидит на козлах, возле поленницы, курит. «Кто такой?» — спросить хотела. Присмотрелась... господи! «Миша, откуда ты взялся?» — «Оттуда», — усмехнулся, встал с козел. Худой, оборванный, рот кривой — не узнать. Поглядели друг на друга. «Что ж в избу не заходишь?» — «А так... Семен дома?» — «Дома». — «Пусть выйдет. Позови».

Сказала Семену. Тот, заметила Фрося, замешкался как бы. Потоптался, вышел. Долго не было. О чем они там говорили, не знает Фрося. Вошли вместе. Михаил возле порога остановился, Семен — на лавку. «Собери поесть», — кивнул. Сам сидит, голова опущена. Михаил мимо смотрит. Подала Фрося поесть, сели за стол, а разговора доброго не получается. Со второго стакана стали прошлое вспоминать, да кто из них как жил. Семен свое говорит, Михаил свое. И поскандалили враз.

Михаил со всего плеча как саданет дверью — да из избы. Ночевал в бане чьей-то. Два дня пробыл он тогда в Юрге. Ходил по деревне пьяный, плакал. И опять надолго пропал. Думали — навсегда.

Лет через семь снова увидела Фрося деверя. За сорок уж было ему тогда. А последние пять лет каждую осень стал приходить в Юргу. Если Семен находился в тайге, Фрося топила деверю баню, белье меняла — от сыновей брала белье, — кормила, зашивала одежду. При муже она не решалась даже пригласить Михаила в избу. Не то что боялась, как прежде, просто устала от скандалов. Как сам сделает, так и будет.

Без Семена Лоскут и в бане оставаться не смел. Уйдет куда-либо, там и спит. Неделю ходит на болота, другую. Недалеко за деревню. Полведра принесет, когда ведро полное. Наберет ведер десять, продаст тут же, одежду поменяет, сапоги, погуляет день-два и опять на год. Куда? Зачем? Никто не знал — не ведал. Разговоров на тему эту не любил Лоскут.

— Михаил, — сколько раз спрашивала Фрося, — и не надоело тебе блукать по белу свету? Ни дома, ни семьи. Смотри, седой уже. Люди смеются над тобой, называют всяко. Лоскутом прозвали. Под старость хоть угол свой заимей. Небось ноги стоптал ходьбой? О-ох, да что же ты такой, без разума будто? Жизнь-то уходит, очнись, Миша! Подумай!

— Надоело, — соглашался Лоскут. — Так надоело, что больше некуда. Да уж теперь все равно. Раз не мог себя сдержать тогда, обижаться не на кого. Так вот, да.

— Что все равно? — сердилась Фрося. — Или тебе за семьдесят? Сила пока есть еще. Работай знай. Старики скот пасут, а ты... Оставайся. На зиму определишься к дедам квартирантом, а там избенку присмотришь, купишь. Хозяйство заведешь. А мы тебе бабу подыщем. А что? Заживешь не хуже других. Не пугайся, не то видел.

— Верно, — кивал Лоскут, — надо бы так. Я уж думал об этом не раз. — И уходил снова.

— Неужто тебе брата не жалко? — спросила как-то Фрося мужа. — Пропадает мужик, свихнулся совсем. Ну мало ли там что было промеж вас? Свои ведь! Свой своему поневоле брат. Давай поможем. Уговорим остаться, избу купим, подешевле которая. Вон Ермиловы продают, триста рублей всего. Обживется, отдаст деньги. А, Семен? Как?

— Чего-о?! — повернулся вместе со скрипучим табуретом Семен. Сидел возле окна, сапоги-болотники клеил к весенней охоте. Долго смотрел на жену, не понимая. — Взбесилась, дура. «Избу купим». А на какие шиши, хочу тебя спросить? Ты много накопила? Накопила, так покупай. Триста рублей! А у тебя вон двадцатка в месяц. Это как, а? Где его черти носят все это время? «Триста». Тыщи накопил бы...

— А то, что я ворочала всю жизнь и в поле и дома — это не в счет? — только и сказала Фрося. И вышла.

Всякий разговор с ним был ей давно уже в тягость.

—- «Жалко его», — бубнил у окна Семен. — А он меня не жалел. Нет. Не помнишь? Я зато помню. Его отец во как уговаривал в деревне остаться. «Живи с нами. И изба была б, и семья». Да куда там! «Чтобы я, офицер, да в деревне мужиком жил? Еще чего». Так и надо. Наофицерился. Как собака побитая, ползешь к братову дому — некуда деваться. Так тебе и надо! Брат ему нехорош был! А теперь посмотри, позавидуй брату. «Избу купим». Хе. Много вас таких. Три купил, четвертую скоро... Успевай, выкладывай. А деньги? За двадцать твоих рублей не шибко что и купишь. В деревне работать надо, а он привык шлындать туда-сюда. Грамотей! Дожился, тьфу!

Больше подобных разговоров Фрося не затевала. Хватит. До старости лот слушать погань всякую. Да и не о ребенке речь. Жизнь, считай, прожил. Сам должен понимать-сознавать. Чем она поможет? Тут с одной Веркой не сладишь. А оп — мужик.

А сейчас вот, встретив-проводив деверя, не подсказала ему ничего, как обычно, спросила только, надолго ли в Юргу. Постояла около прясла, подумала да и занялась обыденной домашней работой. Взяла ведро, помидоры пошла собирать с гряды. За работой мысли на Верку перекинулись, на свадьбу. Думалось обо всем...

3

А Лоскут тем временем уходил от Юрги в верховье Шегарки, направляясь к Глухому озеру. Оп шел высоким правобережьем, по тропе, протоптанной ребятишками-рыболовами, пастухами, бабами-ягодницами, окликая, разговаривая с собакой. Росли по правому берегу редкие, желтые теперь, березы, и в желтой полегшей осоке далеко к лесу уходили болота, в зеленой отаве сенокосы с темными осевшими стогами. По левобережью, от самой Юрги, от крайних огородов, на несколько верст тянулись хлебные поля, сжатые уже. Лежали по жнивью рядками кучи свежей соломы, Лоскуту казалось, что чувствует он по ветру запах, и был уверен, что сеяли здесь овес.

От овсяного поля этого — в обе стороны и далеко на север к невидимому отсюда сосновому бору — чередовались осинники, перелески, переходя перед самым бором в редкий, по кочкам корявый, почти облетевший березняк. Шуршал под ногами по тропе первый палый лист, блескучая паутина плыла в воздухе, цепляясь за плечо. Иногда проходил над головой ветер, березы начинали ровно шуметь, роняя листья. Их закруживало, подхватывало, несло за речку, над сжатым овсяным полем. Лоскут следил за ними, пока они не скрывались...

Все эти болота, сенокосы, затравеневшие лесные дороги знал Лоскут с детства и сейчас чувствовал-видел их за спиной, впереди, по сторонам от себя, И от этого было ему особенно хорошо. Он шел размеренным, давно установленным шагом, каким ходил и по торной и по трудной дороге, налегке или с грузом, шел, чуть подавшись вперед, опустив по низу живота сцепленные руки. Широкие лямки мешка не беспокоили плеч, и ноги, обернутые сухими чистыми портянками, обутые в просторные сапоги, ступали прямо и легко. Ему было приятно еще и от того, как приветливо встретила его Фрося. Он вспомнил завтрак, разговор и жалел только об одном, что не смог помыться. Ну ничего. Можно и потерпеть чуток.

Подумав о Фросе, Лоскут тотчас же мыслями перенесся в детство, вспоминая, как росли они тут, бегали, играли в переулках, ходили в школу, в четырехклассную Юргинскую школу, а потом еще в семилетнюю, в Кавруши. И совсем не знали — не гадали о том, как у кого пойдет-сложится жизнь и что вот их с Фросей через много лет судьба сведет уже родственниками. У Лоскута хватило терпения окончить восемь классов. Фрося после пятого бросила школу. Семен, тот дальше четвертого просто не потянул. А потом между школой и войной был такой промежуток, когда детство, казалось бы, ушло навсегда, а взрослость еще по-настоящему и не наступила. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать лет. Вот годы!..

Теперь Лоскут не может сказать, нравилась ли ему в то время Фрося. Все нравились. Не определились тогда еще пары, не успели, и он, Лоскут, выбора не сделал. Помнит себя рослым, сильным, гибким. И ровесники вокруг такие же. Днем работа: посевная, сенокос, уборочная. Домашние дела. А вечерами возле тополей на берегу Шегарки гармонь, песни, смех и взвизги девчат. До глубокой ночи. Все это вспоминал он потом на войне. Четыре года. Товарищам рассказывал о Юрге...

Пола она хорошо, Фрося. Коса рыжая но спине, брови, ресницы рыжие, одета аккуратно. Славная такая. А голос — из всей деревни один. Лоскут и сам любил попеть тогда, на гармошке играл. Бывало, возьмет гармонь да по деревне из конца в конец. Девки сбоку, сзади, поют. Ночь светлая, тепло, подсолнухи цветут по огородам. Бабы выйдут в пятом часу коров доить, а они только-только расходятся по переулкам. Возле изб постоят. Прощания, обещания, клятвы. Ах, как хорошо!..

Семен на гульбища не показывался, он из парней давно уж вырос и по бабам шарился, какие допускали. А то в другую деревню уйдет на ночь. Да Лоскуту что?..

Так жил Лоскут до осени сорок первого года, а потом ушел на войну. Прощай, Юрга, прощайте, родители, вечера. Когда-то теперь увидимся-вернемся? А может, и...

Всю войну, три-четыре раза в год, а то и чаще, получал он письма от стариков. Они писали, как живет теперь деревня без мужиков, кто убит, кто вернулся по ранению, кто умер от голода, И среди прочих новостей сообщали, что в осень сорок второго года Семен женился на Фросе Сухановой и отошел своим домом.

Лоскут пожалел тогда, такая девка хорошая, пропадет за братом. А может, сживутся — кто знает? Потому, видно, согласилась за Семена, что жениха не имела — не проводила. А то ждала бы. Не успела определить себе парня. А ухаживали многие за нею.

За четыре года Семен не то что написать письмо, привета не передал ему через родителей. Правда, один раз спрашивал, когда Лоскут долго не отвечал на письма.

В августе сорок пятого Лоскут приехал в Юргу. Боже мой, вроде и деревня не та, какой была раньше! Мужиков половина не вернулась, ровесников многих недосчитал Лоскут, и выходило, что из всех оставшихся в живых самый счастливый он, Михаил Игнатов. Девки повзрослели, замуж повыходили и детей имели, по одному, по два, «военных детей», как говорили на деревне. Война войной, а дети рождались. Родители изменились так, будто не на четыре года оставлял их Михаил, а на все пятнадцать. А брат Семен жил хорошо. Его война не коснулась никак. Об этом еще в районе узнал Лоскут. О стариках спрашивал он, а ему все о брате Семене.

— А что Семке война? — сказал тогда отец Михаилу. — Тянись она еще столько же, он бы и не заметил. Работы тяжелой не касался, бабы все. Лето на озере, зиму в тайге. Озверел совсем, откуда что и берется? Люди с голоду пухли, а он собак мясом прикармливал. Кадка солонины всегда в лето оставалась, так Фрося солонину ту тайком раздавала. Уж когда заплесневеет совсем, испортится, скажет ему — пахнет, дескать, выбросить надо. «Выброси», — разрешит. Она завернет да по деревне. А сама без спросу — боже упаси! Нас спасла. А он раза три всего и был. Будто к соседям заходил. Дров привез как-то, за деревней навалял витых, суковатых, быстрее чтоб. Ни распилить, ни расколоть. Больше я не просил ни о чем. А Фроська — молодец баба! Руки свои на три двора делила. У себя сделает, матери поможет, к нам забежит. А колхоз еще! И это бы все ничего, да при хорошем муже. А ведь сын он нам, не кто-нибудь. А ты сходи, Миня, навести, сколько не виделись. Братья ведь. Да не скандаль там, Фроську пожалей, его не переломишь, Семку. Такой человек. Парнишкой когда рос еще сопливым, а уж характер показывал свой. Об одном мы с матерью жалеем сейчас: зря Фроська пошла за него.

Семена все эти дни не было в деревне, уезжал рыбу сдавать. Когда вернулся, узнал. Но сам не пошел к старикам, сказал Фросе:

Что ж Минька не зайдет, или медалей много? Или наговорили уж обо мне? Иди позови. К вечеру. Устал я.

Фрося пришла приглашать. Лоскут глянул на нее — и не узнал: до того изменилась...

Вечером Михаил из третьего двора — гулял у приятелей — завернул к брату. Товарищи с ним. Семен услышав голоса, вышел на крыльцо. Обнялись. Фрося и сразу за стол. На столе четверть самогона, еда вокруг. С нее все и началось. Выпили по стакану-другому, закусывать стали. Сначала разговоры: Михаил с товарищами — о войне, Фрося — о том, как здесь жили, Семен — об охоте. Четверть скоро наполовину опустела.

Семен пьет, хоть бы что, а у Михаила с каждым стаканом глаза мутнее становятся. Поглядел он на стол, на Семена да и спрашивает его:

— А что, братка, однако, всю войну так закусывал?

— А что? — скосил тот и без того раскосые глаза свои. — Так и закусывал. Не правится тебе, что ли, а? Скажи, ну?

Еды на столе полно. Мясное все. Рыба соленая, копченая, вареная, свежая рыба. Пельмени (барана зарезали) прямо с плиты перед каждым поставила Фрося. Холодец, яиц, тарелка, стряпня всякая. Огурцов малосольных чашка, красные помидоры в сметане. Гости...

— Нравится, — кивнул Михаил. — Дай бог каждому столько всего да в такое время. Я когда приехал, в первый-то день, мать пошла зарубила курицу, сварила — вот и все угощение. Да. А у Зевякиных двое ребятишек за войну от голода померли. Нравится, чего ж... Только рано ты от родителей откачнулся, братка. Вот что...

— Родителям помогали, — Семен покосился на Фросю. — И ее матери. Вот она не даст соврать. Носила и не спросись. А деревню, братка, кормить я не договаривался. Ребятишки у Зевякиных... Не одни ребятишки. Не у одних Зевякиных. А только всех не прокормишь, хоть бы и старался. У них отцы с матерями есть, пущай думают. А у меня своих трое, семья — пять человек: одеть, обуть, накормить. Непросто. Упрекнул. — Семен наливался краснотой от выпивки, от гнева. Что, все это мне даром дается? Оно ить, мясо, на огороде не растет, вот. Оно по лесу бегает. Я, бывает, день весь по следу иду, потеряю в темноте да всю ночь, согнувшись возле костра, на снегу сижу. А утром опять бегом, голодный, мерзлый. Да попробуй догони его, да убей, да вынеси на горбу километров за двадцать — двадцать пять. А то и больше. Вот тогда узнаешь-поймешь, почем мясо. Л ты думаешь, просто все? Открыл кладовую, отрубил кусок. Нет, милок, совсем не так. Не знаешь ты.

В колхоз иди, там легче, — посоветовал Михаил. — С бабами на молотьбу. Отдохнешь от охоты. А то замаялся, вижу... — Он засмеялся, и товарищи засмеялись его.

— А ты не указуй, чем мне заниматься, — Семен шевелил под столом пальцами. — Я не сам по себе, у меня начальство есть. Вот как. Оно знает. И неча тебе тут...

— Да видели мы это начальство, — Михаил совсем был пьян. — Они тоже пожрать любят, начальнички. А иначе не держали бы тебя. Небось лосятинки поносил им за войну, а? Небось глухарей-тетерок мешками таскал-возил, а? — Михаил пьяно грозил брату через стол, рука не слушалась. — Добытчи-ик... твою душу мать. Что?!

Фроська! — вскинулся над столом Семен. — Убирай к такой-то матери! Ему, вишь, мясо наше поперек горла пошло. Убирай! Давай требуху, что собак кормим. Я его попотчую. Позвали, как доброго, а он еще и куражится! Пригласили, а он! Фроська!

Может быть, Семен поорал бы так, да и всё, но Михаил первый ударил. Брата,

— А-а, ты меня требухой? — закричал он. — Я для тебя собака, значит! Сам ты псина... — Ударил пьяною рукой, сидя, Семена и не качнуло. Он тут же сгреб Михаила за гимнастерку на спине и, не давая тому разогнуться, швырнул к дверям. Задерись Михаил один, хоть и потрезвее, быть ему битым, но их пришло трое, и Федор Глухарев, бывший десантник, правой здоровой рукой, коротко и ловко саданул Семена под ребра. Тот сразу осел. Досталось ему: от пола не давали подняться — трое. Фрося — кричать. В одного вцепится, в другого. «Миша! Федя! Леня!» Насилу уговорила, вытолкнула из избы. Да сени на крюк.

Семей выполз на крыльцо, хрипел, отхаркивался в темь:

— Погоди, — грозил, — попомнишь брата! Прислонишься еще ко мне! Я вас по одному переловлю, гадье! Погоди. — Вернулся в избу — и Фросю! Она потом все рассказала Михаилу, жалилась — как-никак свой.

— Ты, сука, во всем виновата. Наставила жратвы! Угодить стараешься! Требухи им протухшей! Да чтобы я его больше... И ты мне туда не ходи, иначе тебе будет...