17566.fb2
Дома нет никаких средств унять этот жар, доктор же обещал явиться только во второй половине дня, а может быть, он и вовсе не придет, а и придет — так лекарства с собой не принесет, ограничившись тем, что выпишет рецепт на таблетки, какими пользуют обычно от гриппа или простуды. Грязная одежда по-прежнему навалена посреди комнаты, и сеньор Жозе с кровати поглядывает на эту кучу озадаченно и недоуменно, как бы не понимая, кому она принадлежит, и исключительно остатки здравого смысла не дают ему вопросить: Кто это пришел сюда и разделся, и он же, тот же самый здравый смысл, заставляет наконец призадуматься о том, какие неприятные последствия, как в профессиональном плане, так и в личном, может возыметь визит какого-нибудь сослуживца, который по распоряжению шефа или по собственной доброй воле наведается проведать его да и обнаружит, едва ступив за порог, такое вот безобразие. Поднявшись, сеньор Жозе почувствовал себя так, словно оказался внезапно на самом верху лестницы, однако нынешняя дурнота, непохожая на прежние, объяснялась высокой температурой и слабостью, поскольку то, что он ел в школе, хоть и казалось всякий раз достаточным, скорее унимало расходящиеся нервы, нежели подкрепляло плоть. С трудом, по стеночке, добрался он до стула и сел. Дождался, когда прекратилось головокружение и можно стало подумать, куда бы спрятать грязную одежду, в ванной — нельзя, врачи имеют обыкновение перед уходом мыть руки, под кровать — нечего и думать, это сооружение старинной конструкции, на высоких ножках, и потому любой и каждый, даже не нагибаясь, тут же увидит под нею груду тряпья, а в шкаф, где хранятся вырезки о знаменитостях, — и не поместится, и совершенно неуместно, печальная же истина заключается в том, что голова сеньора Жозе, хоть и перестала кружиться, но соображала очень скверно, вот и выходит, что грязная одежда будет защищена от нескромных взглядов только там, где висела она в бытность свою чистой, то есть за шторкой, закрывающей нишу, которая служит чем-то вроде гардеробной, и доктору либо коллеге надо быть совсем уж невоспитанным нахалом, чтобы сунуть туда нос. Очень довольный тем, что принял наконец решение, в иных обстоятельствах нашедшееся бы тотчас же, а ныне потребовавшее таких длительных раздумий, сеньор Жозе ногой, чтоб не выпачкать пижаму, стал подпихивать одежную груду к занавеске. Но большой влажный след, оставшийся от нее на полу, полностью высохнет лишь через несколько часов, а если кто-нибудь все же явится и спросит, что это такое, он скажет, что случайно разлил воду или что заметил на полу пятно и попытался его отмыть. Давно уже, с той минуты, как сеньор Жозе поднялся с постели, желудок его взывал о милосердном вмешательстве чего-нибудь вроде кофе с молоком, галеты, ломтя хлеба с маслом или еще чего-то, способного утишить аппетит, особенно разыгравшийся теперь, когда определилась на ближайшее будущее судьба одежды и унялись, стало быть, связанные с этим тревоги. Хлеб оказался черств и сух, масла было в обрез, молока не нашлось вовсе, так что в наличии имелся лишь кофе, да и то в крайне незначительном количестве, ибо известно же, что всякий мужчина, которого ни одна женщина не полюбила до такой степени, что согласилась жить с ним в этой конуре, да, так вот, всякий подобный мужчина, за ничтожными исключениями, коим в этой истории места не найдется, останется не обихоженным бедолагой, и жизнь его убога, хоть правильней было бы сказать — у чёрта, в зубах ли или еще где, но уж точно — не у Бога, раз угораздила его злая судьба родиться на свет таким горемычным недотепой, и, надеюсь, понятно, что последние слова относятся к человеку, а вовсе даже ни к какому не Богу. Несмотря на всю безрадостную скудость поглощенной пищи, сеньору Жозе все же прибыло сил, а затем и достало присутствия духа побриться и вследствие этой операции признать изменения своей внешности достаточно благотворными, чтобы по окончании ее произнести, глядя на себя в зеркало: Вроде бы температура упала. Это наблюдение подвигло на размышления о том, насколько уместным и благоразумным шагом — пусть не одним, а полудюжиной, ибо именно столько шагов отделяло его от Главного Архива, — будет явиться туда по доброй воле со словами: Служба прежде всего, и хранитель, надо думать, примет в расчет холодную погоду и простит ему, что не обошел здание кругом, по улице, как предписано правилами, а то, глядишь, и впишет сеньору Жозе в аттестат поощрение за подобное доказательство верности корпоративному духу и самоотверженного отношения кделу. Обдумав свое намерение, сеньор Жозе отказался от него. Все тело болело так, словно его долго били, трясли и выкручивали, ныли все мышцы, ломило все суставы, и вовсе не в результате неимоверных усилий, употребленных на восхождение и проникновение, нет, всякому понятно, что речь идет о тягостях иной природы. Конечно, у меня грипп, подвел он итог своим думам.
Сеньор Жозе только успел улечься в постель, как раздался стук в дверь, и это явно был не сердобольный сослуживец, всерьез воспринявший христианское правило навещать страждущих и заключенных, потому что до обеденного перерыва было еще далеко, а добрые дела творятся только в неслужебное время. Входите, откликнулся он, не заперто, дверь открылась, и на пороге появился тот заместитель, которому давеча болящий поведал о своей болезни: Шеф поручил мне справиться, принимаете ли вы какое-нибудь лекарство, пока доктор не пришел. Нет, сеньор, не принимаю, у меня дома нет ничего подходящего. В таком случае возьмите вот эти таблетки. Очень вам благодарен, вы позволите, чтобы мне не вставать, я потом с вами рассчитаюсь, скажите, сколько я вам должен. Это был приказ шефа, а шефа не спрашивают, сколько ему должны и чем обязаны. Да-да, конечно, извините. И хорошо бы принять одну прямо сейчас, и зам, не дожидаясь ответа, шагнул в комнату. Нуда, разумеется, большое вам спасибо, вы очень добры, и не мог же сеньор Жозе пресечь его путь словами: Стой, ни с места, прохода нет, это частная собственность, и не мог прежде всего потому, что так с начальством не разговаривают, а во-вторых, ни в изустных преданиях, ни в писаных анналах Архива не осталось свидетельств о том, чтобы какой-нибудь шеф-хранитель когда-либо беспокоился о здоровье одного из своих младших делопроизводителей до такой степени, что присылал ему гонца с таблетками. Зам и сам был несколько смущен подобной новацией, по собственному почину он бы никогда на это не пошел, но во всяком случае, сбитый с толку, но не с пути, двигался уверенно, словно был превосходно осведомлен, куда пришел, и знал все углы в этом доме, а именно так и обстояло дело, ибо до градостроительных метаморфоз он и сам жил точно в таком же. Первое, что бросилось ему в глаза, было огромное влажное пятно на полу: Что это, спросил он, протечка, и сеньор Жозе, поборов искушение ответить утвердительно, чтобы не пришлось пускаться в дальнейшие объяснения, предпочел все же сообщить о некоей собственной небрежности, потому что не хватало только, чтобы вскоре явился сюда водопроводчик, который потом представит по начальству доклад о том, что краны и трубы, несмотря на весьма преклонный возраст, находятся в полной исправности, а потому и не могут быть ответственны за появление этого сырого пятна. Зам меж тем уже приближался с облаткой и стаканом воды, и миссия брата милосердия несколько даже смягчила столь присущую чертам его властного лица суровость, тотчас, впрочем, закаменевших сызнова благодаря тому, что можно было бы определить как смесь возмущения с недоумением, когда, приблизившись к одру, он заметил на прикроватном столике ученические формуляры неизвестной девочки. Сеньор Жозе уловил перемену в тот самый миг, как она возникла, и, если бы стоял, почувствовал бы, что земля уходит из-под ног. Мозг моментально отдал приказ мускулам той руки, что находилась ближе к столику: Живо убери это, дура, но тут же, с той же стремительностью, отменяя первоначальный импульс, удержав руку и тем самым как бы признавая, что сию минуту была допущена глупость, послал вослед ему другой: Ради бога, закрой как-нибудь. И потому с проворством, совершенно неожиданным для человека, пребывающего в глубоком упадке физических и нравственных сил, что, как всем известно, есть первейшее следствие гриппа, сеньор Жозе приподнялся в кровати, словно подаваясь навстречу милосердию зама, протянул руку сперва за таблеткой, которую сунул в рот, а потом — за водой, призванной облегчить прохождение ее по иссушенной страданием гортани, а одновременно, воспользовавшись тем, что матрас находился вровень со столиком, поставил на формуляры локоть другой руки, предплечье же и открытую ладонь властно двинул вперед, как бы преграждая путь заму и говоря ему: Стой где стоишь. Значение имела только наклеенная в уголку фотокарточка, служащая главным отличием школьного формуляра от свидетельств о рождении и прочих житейских событий, и не хватало нам только в Главном Архиве получать ежегодно фотографии всех, кто там зарегистрирован, да какое там ежегодно — ежемесячно, еженедельно, ежедневно или даже ежечасно, и, о Боже мой, как время летит, и сколько же понадобится лишней работы, и какое множество новых младших делопроизводителей придется принять на службу, ежеминутно, ежесекундно, а клей, подумать только, а расходы на ножницы, а дополнительные заботы по верному подбору кадров, призванные исключить мечтателей, которые будут бесконечно пялиться на фотографии, витая в облаках и предаваясь идиотическим грезам. На лице зама появилось выражение, какое обретало оно в самые скверные дни, когда на всех столах громоздились кипы бумаг, а шеф вызывал его к себе и интересовался, вполне ли тот уверен, что справляется со своими обязанностями. Благодаря фотокарточке он и не сомневался, что формуляры, лежащие в изголовье у его подчиненного, не из Главного Архива, но поспешность, с которой сеньор Жозе прикрыл их, продолжая, однако, делать вид, что сделал это случайно или по рассеянности, показалась заму подозрительной. Насторожило уже и влажное пятно на полу, а теперь еще и эти формуляры неизвестного образца, с приклеенными в углу фотографиями какой-то, как успел он заметить, девочки. Пересчитать формуляры, лежащие стопкой, он не мог, но по толщине ее понял — не меньше десяти. Как странно, десять формуляров с фотографиями, что им тут делать, думал зам в недоумении, которое усилилось бы безмерно, знай он, что все они выписаны на одно лицо, и лицо это, миловидное и грустное, принадлежит, судя по снимкам, приклеенным к двум последним формулярам, совсем уже взрослой девушке. Оставив упаковку таблеток на ночном столике, он удалился. А выходя, оглянулся и увидел, что локоть его подчиненного по-прежнему опирается на стопку бумаг. Надо будет шефу доложить, сказал он себе. Едва лишь притворилась за ним дверь, сеньор Жозе быстрым движением, словно опасаясь быть застигнутым с поличным, сунул их под матрас. И некому в этот миг было сказать ему, что уже поздно, сам же он думать об этом не хотел.
Сказано было: грипп, дня три постельного режима. Некоторое время назад сеньор Жозе на подгибающихся ногах, со звоном в ушах, поднялся с кровати и пошел открывать: Простите, доктор, что заставил вас ждать на улице, сами видите, каково это одному жить, и врач пробурчал, входя: До чего же погода мерзкая, закрыл зонтик, с которого бежала вода, поставил его в угол у двери и, когда сеньор Жозе, стуча зубами, снова залез в постель, спросил: Ну, на что жалуемся, и, не дожидаясь ответа, добавил: Грипп. Посчитал пульс, велел открыть рот, несколько раз проворно ткнул стетоскопом в грудь и спину и повторил: Грипп, и еще скажите спасибо, что грипп, а не пневмония, дня три постельного режима, а дальше посмотрим. Он только присел к столу, чтобы выписать рецепт, когда дверь, что вела прямо в Архив, открылась и появился шеф собственной персоной. Добрый день, доктор. Отвратительный день, сеньор хранитель, добрый он был бы, сиди я сейчас в тепле своего кабинета, а не разгуливай по улицам в такую погоду. Как поживает наш пациент, осведомился хранитель, и врач ответил: К счастью, всего лишь грипп, я велел полежать в постели. Но сейчас это был не всего лишь грипп. Укрытый до кончика носа, сеньор Жозе дрожал, как в лихорадке, дрожал так, что ходуном ходила железная кровать, на которой был распростерт, но озноб этот, который принято называть потрясающим, объяснялся не тем, что вновь начался жар, но леденящим страхом и глубочайшей растерянностью: Шеф здесь, у меня, проносилось в голове у больного, меж тем как шеф спросил: Ну, как себя чувствуете. Благодарю вас, немного получше. Принимали лекарство, которое я вам прислал. Конечно. Был эффект. Еще бы. Ну, теперь эти больше не принимайте, а принимайте те, что доктор прописал. Разумеется. Если только это не одно и то же, дайте-ка взглянуть, ну да, так и есть, ах, еще и уколы, ну, я об этом позабочусь. Сеньор Жозе не мог поверить, что человек, сложивший и бережно спрятавший в карман рецепты, это и есть его начальник, главный хранитель Архива, шеф, который, насколько он знал, а знание это досталось ему нелегко и стоило дорого, никогда бы не повел себя таким образом, нипочем не явился бы лично справиться о его самочувствии, а само предположение, что он сам, собственной персоной займется приобретением медикаментов для захворавшего младшего делопроизводителя, выглядело бы совершеннейшим абсурдом. Нужна будет сестра делать уколы, промолвил, припомнив, доктор, склонный оставить эту проблему на усмотрение того, кто расположен и способен ее решить, и, уж разумеется, не этого гриппующего бедолаги, осунувшегося и обросшего сероватой щетиной, лежащего в разоре и неуюте своего бедного жилища, где на деревянном полу виднеется мокрое пятно, совершенно явно появившееся от неисправности канализации, о, сколько печальных житейских историй мог бы поведать доктор, не сковывай его обязанность хранить профессиональную тайну. А вот на улицу выходить в подобном состоянии я вам категорически запрещаю, прибавил он. Не беспокойтесь, доктор, сказал шеф, я позабочусь и об этом, позвоню нашему архивному фельдшеру, он купит лекарство и будет приходить делать уколы. Редкий вы начальник, сказал на это врач. Сеньор Жозе слабо кивнул, и это был максимум того, что он мог бы сделать, ибо он, наделенный исполнительностью и послушанием, парадоксальным образом внушавшими ему гордость, не был ни угодлив, ни подобострастен и никогда бы не выдавил из себя какой-нибудь льстивой глупости вроде: Побольше бы таких шефов Главных Архивов, или: Нет на свете вам подобного, или: Таких людей больше не встретишь, вас в бронзе отлили, а изложницу разбили, или: Ради него я, при моих-то головокружениях, лезу на любую верхотуру. И сеньора Жозе томит сейчас другая тревога, гнетет иная печаль, он мечтает, чтобы начальник удалился тотчас же, чтобы ушел первым, раньше врача, и трепещет при мысли, что может остаться с ним наедине и под прицелом роковых вопросов: Что же все же это за пятно такое, или: А что за формуляры лежали на вашем столике в изголовье, Откуда вы их принесли, Где взяли, Чья это фотография. И всем видом своим, выражающим нестерпимое страдание, как бы говорит: Дайте хоть помереть спокойно, и, закрыв глаза, тотчас в испуге снова открывает их, когда: Что ж, надо идти, сказал врач, станет хуже — дайте знать, но я полагаю, оснований для беспокойства нет, это явно не пневмония, и: Буду вас держать в курсе дела, доктор, говорил шеф, пока провожал доктора к дверям. Сеньор Жозе, услышав, как хлопнула дверь, снова закрыл глаза, подумал: Что же теперь будет. Звук твердых шагов хранителя слышался все ближе, но вот они стихли у кровати. Сейчас он наверняка смотрит на меня, думал сеньор Жозе и не знал, что делать — притвориться ли спящим, сделать вид, что медленно погружается в сон, как это свойственно больным, утомленным от посещений, но подрагиванием век уже выдал свое притворство, и можно было, конечно, попытаться изобразить слабый страдальческий стон из разряда тех, что душу рвут, но все же обыкновенный грипп не причиняет таких уж мучений, и обманешь им разве что какую-нибудь балду, балду стоеросовую, но уж никак не хранителя, назубок и как свои пять пальцев ведающего тайны царств видимых и незримых, их ведающего, а также ими. Открыл глаза и — вот он, хранитель, стоит в двух шагах от кровати, лицо его непроницаемо, а взгляд устремлен на него, на сеньора Жозе, которому в голову пришла спасительная мысль — надо поблагодарить Главный Архив за хлопоты, пространно и красноречиво изъявить признательность, и тогда, может быть, удастся избежать вопросов, — но в тот самый миг, когда он уже открывал рот, готовясь произнести вышеупомянутое: Не знаю, право, как вас благодарить, — шеф повернулся спиной, бросив только: Лечитесь, и в единственном этом словечке прозвучали разом и снисходительная участливость, и непререкаемая властность, и только лучшим из лучших начальникам удается так гармонично, без малейшего зазора свести воедино столь противоположные чувства, а за то подчиненные их и чтят. Сеньор Жозе попытался хотя бы ответить: Большое вам спасибо, однако шеф уже вышел, деликатно, как и полагается в доме, где лежит больной, притворив за собой дверь. У сеньора Жозе болит голова, но это сущие пустяки по сравнению с тем, какая буря чувств бушует в душе. Сеньор Жозе пребывает в таком смятении, что первым его побуждением, едва лишь закрылась пресловутая дверь, было запустить руку под матрас и проверить, на месте ли еще формуляры. Дальнейшие действия еще сильнее оскорбляли здравый смысл, ибо он поднялся с кровати и на два оборота запер дверь, ведущую в Архив, чем в полной мере уподобился человеку, который навешивает замки да щеколды после того, как жилище уже ограблено. Улечься снова в постель было четвертым по счету деянием, третье же состояло в том, что он обернулся, подумав: А что, если шеф вздумает вернуться, не благоразумней ли, чтобы избежать подозрений, оставить дверь лишь на защелке. Положительно, к сеньору Жозе в полной мере применимо речение насчет клина, выходящего неизменно и вне зависимости от того, как ты кинешь.
Когда появился фельдшер, был уже вечер. Во исполнение приказа шефа он принес прописанные врачом таблетки и ампулы для инъекций, но, к вящему изумлению пациента, имел с собой и некий сверток, который очень осторожно водрузил на стол, сказанные же при этом слова: Все еще горячее, надеюсь, не разлил, — означали, что он доставил больному еду, каковой вывод подтвердился следующей его фразой: Покушайте, пока не остыло, но сначала все же давайте укольчик сделаем. Сеньор Жозе, по правде сказать, уколов не любил, особенно те, которые делают внутривенно, в руку, и всегда в таких случаях отводил глаза, а потому обрадовался, когда медик сообщил, что укольчик будет произведен в ягодицу, ибо как человек культурный, старой школы, неизменно говорил ягодицы и, щадя стыдливость своих пациенток, прочих, более распространенных обозначений этой части тела не употреблял и вовсе почти забыл про их существование, так что этим понятием пользовался, даже пользуя болящих той категории, которые слышали в этом слове нестерпимо жеманную языковую вычуру и предпочитали задницу, привычную и расхожую. При нежданном появлении пропитания и радости от того, что колоть будут не в вену, дрогнули и смешались оборонительные порядки сеньора Жозе, а может быть, он позабыл или попросту еще не заметил, что пижамные штаны на коленях густо выпачканы пролитой в результате вчерашних ночных верхолазаний кровью. Однако от внимания фельдшера, уже державшего на весу шприц с набранным лекарством, она не укрылась, и вместо того, чтобы сказать: Повернитесь, он спросил: Это что, а сеньор Жозе, которого нежданно преподанный урок жизни утвердил во мнении о благодетельности именно внутривенных, в руку производимых вливаний, ответил, разумеется: Упал. Что ж вам так не везет-то, а, сперва упал, потом грипп подцепил, счастье еще, что такой начальник у вас, ну ладно, повертывайтесь, сказал фельдшер, а потом окинул взглядом поврежденные колени. Сеньор Жозе, ослабелый телом, душой и волей, изнервничавшийся до последней крайности, едва не расплакался как малое дитя, когда почувствовал жалящее прикосновение иглы, а вслед за ним — медленное и болезненное проникновение раствора в ткань мышцы. Совсем я барахло какое-то стал, подумал он, и был прав, бедное двуногое животное, простертое на убогой кровати в убогой комнатенке, где в углу за шторкой спрятана выпачканная на месте преступления одежда, а посередине на полу красуется влажное пятно, которое никогда, видимо, не высохнет. Лягте-ка на спину, сказал медик, посмотрим ваши раны, и сеньор Жозе, вздыхая и кряхтя, подчинился, с трудом перевернулся и теперь, вытянув шею, смотрит, как медик отдергивает и закатывает ему штанины выше колен, разматывает грязные бинты, побрызгав на них предварительно перекисью и очень бережно отделяя их от тела, и, по счастью, в чемоданчике, который у этого истого профессионала с собой, есть все необходимое для скорой помощи, найдутся средства едва ли не на все случаи. Разглядев колени, он скорчил гримасу, явно подвергая обоснованному сомнению версию сеньора Жозе о падении, ибо знал толк в ссадинах и ушибах, а потому невольно и попал вынесенным диагнозом в самую точку: Слушайте, похоже, вы ободрались о стену, на что пациент возразил: Говорю же — упал. Должен буду доложить по начальству. Это не имеет отношения к службе, каждый человек имеет право свалиться, не уведомляя начальство. Если только медицинскому работнику, посланному сделать внутримышечную инъекцию, не приходится заниматься дополнительным лечением. Да ведь я вас об этом не просил. Ваша правда, не просили, но вот если завтра нагноится да воспалится, кто тогда будет виноват, кому отвечать за халатность и ненадлежащее исполнение своих обязанностей, а, правильно, мне отвечать, кому ж еще, а кроме того, шеф желает знать все, это ведь он только вид такой делает, будто ничего на свете ему неинтересно и неважно. Я сам завтра ему скажу. Самым настоятельным образом рекомендую вам это сделать, и факты, изложенные в рапорте, тогда подтвердятся. Каком рапорте. Моем. Я в самом деле не понимаю, неужели же какие-то пустяшные ссадины так важны, что заслуживают упоминания в рапорте. Даже самые пустяшные ссадины важны. Мои, когда подсохнут корки, оставят по себе лишь едва заметные шрамы, которые со временем исчезнут. Да, на теле раны зарубцуются, но в рапорте пребудут вечно разверсты, не затянутся, не закроются и не исчезнут. Не понимаю. Как давно вы состоите на службе в Архиве. Скоро будет двадцать шесть лет. Скольких шефов знавали вы по сию пору. Считая нынешнего, троих. И, судя по всему, не замечали. Чего. Да такое впечатление складывается, что вообще ничего не замечали. Не понимаю, куда вы клоните. У шефов обычно очень мало работы, так или нет. Так, все об этом говорят. Ну, тогда примите к сведению, что основное их занятие в те часы, когда они предаются бесконечной праздности, пока подчиненные работают, — собирать об этих самых подчиненных сведения разного рода, и, сменяя друг друга, делают они это с тех пор, как стоит Главный Архив. Дрожь, пробившая сеньора Жозе, не укрылась от внимания медика: Знобит. Знобит. Чтобы вы яснее представляли себе, о чем идет речь, скажу, что даже и этот озноб должен был бы фигурировать в рапорте. Должен, но не будет. Не будет. Примерно представляю себе почему. И почему же. Потому что тогда пришлось бы указать, что озноб прошиб меня после того, как вы упомянули, что начальники собирают сведения о подчиненных, а наш начальник непременно захочет узнать, с какой стати вы завели со мной такой разговор, а также и то, откуда у фельдшера взялась закрытая информация, такая закрытая, что я, например, за четверть века службы ни разу о ней не слышал. Люди обычно очень откровенны с нами, хоть и не так, конечно, как с врачами. Намекаете, что шеф поверяет вам тайны. И он не поверяет, и я на это не намекаю, а просто получаю распоряжения. И должны всего лишь исполнять их. Вы ошибаетесь, в мои обязанности входит нечто большее, я обязан еще и правильно истолковывать приказ. Почему. Потому, что обычно есть разница меж тем, что он приказывает, и тем, чего хочет на самом деле. И если, к примеру, он велел вам прийти и сделать мне укол, то. То это всего лишь видимость. Что же скрывается за ней, какова, так сказать, подоплека. Вы и представить себе не можете, как много всякого-разного можно узнать, только взглянув на раны. Ну, эти вы увидели по чистой случайности. Всегда надо рассчитывать на чистые случайности, они очень помогают. Ну и что же вам стало ясно. Что вы ободрали колени, карабкаясь по стене. Я упал, говорю вам. Да, это я уже слышал. Подобные сведения, даже если предположить, что они точны и правдивы, не сильно пригодятся шефу. Пригодятся, нет ли, это уж не моя печаль, мое дело — рапорты подавать. О том, что у меня грипп, он уже осведомлен. А о сбитых коленях — еще нет. И о влажном пятне на полу — тоже. В отличие от озноба. Если больше вам здесь делать нечего, я вас убедительно прошу удалиться, устал, знаете ли, мне надо поспать. Нет, сначала вы должны будете поесть, не забудьте, и надеюсь, за разговорами нашими ужин не совсем простыл. Лежачего, как известно, на еду не позывает. И все же. Это шеф приказал вам доставить мне ужин. Вы знаете кого-нибудь еще, кто захотел бы сделать это. Да, если бы только этот кто-нибудь знал, где я живу. И кто же это. Некая преклонных лет дама из квартиры в бельэтаже. Ободранные колени, внезапный и необъяснимый озноб, а теперь еще старушка из бельэтажа. Ну-ну. Это был бы мой лучший рапорт, если бы, конечно, я написал его. А вы не напишете. Да нет, напишу, но для того лишь, чтобы проинформировать, что сделал вам укол в левую ягодицу. Спасибо, что обработали мои раны. Из всего, чему меня учили, это я усвоил лучше всего. Когда медик ушел, сеньор Жозе еше несколько минут полежал неподвижно, пытаясь обрести спокойствие и собраться с силами. Разговор вышел трудным, с потайными люками, с ложными дверьми на каждом шагу, малейшая неосторожность — и он неостановимо заскользил бы, как по льду, к полному признанию, не будь он, духом пребывая настороже, так чуток к многозначному смыслу слов, не отбирал бы их столь тщательно, особенное внимание уделяя тем, которые на первый взгляд значат лишь то, что значат, вот с ними следует быть особенно осторожным. Вопреки установившемуся мнению, смысл и значение — далеко не одно и то же, значение — вот оно, постоянно пребывает рядом, оно прямо, оно буквально и ясно, замкнуто в самом себе, одноименно, так сказать, тогда как смысл не способен пребывать в покое, он вечно бурлит вторыми, третьими и пятыми смыслами, ветвится расходящимися лучами, а они в свою очередь, делясь и подразделяясь на новые и новые сучья, рассохи и поветья, уходят вдаль, пока не исчезнут из виду, и смысл каждого слова похож на звезду, напролет через пространство движущую отливами и приливами, космическими ветрами, магнитными бурями и возмущениями.
И наконец сеньор Жозе вылез из кровати, сунул ноги в шлепанцы, надел халат, в холодные ночи служивший также добавочным одеялом. Хоть желудок и сводило от голода, но все же сперва открыл дверку, выглянул в Архив. Он чувствовал, что внутри у него скребет и посасывает, томит и млеет, будто прошло много-много дней с тех пор, как он был в своем учреждении в последний раз. Ничего, впрочем, не переменилось, все осталось как было — длинный барьер, у которого толпятся посетители и просители, а под ним — ящики, содержащие формуляры живых, а дальше — восемь столов младших делопроизводителей, четыре стола делопроизводителей старших, два — заместителей и большой стол хранителя, освещенный свисающей с потолка лампой, уходящие под самый свод исполинские стеллажи и окаменелая темнота там, где хранятся документы мертвых. Хотя в здании Главного Архива не было ни души, сеньор Жозе запер дверь на ключ, да, запер на ключ, хоть в здании Главного Архива и не было ни души. Благодаря тому, что медицинский работник заново перебинтовал ему колени, раны не саднили, и он мог идти свободно и бодро. Присел за стол, развернул сверток и обнаружил две поставленные друг на друга мисочки, причем в первой обнаружился суп, во второй же, как и следовало ожидать, — второе, мясо с картошкой, причем то, и другое, и третье было еще теплое. Сеньор Жозе жадно выхлебал суп, потом отдал дань второму. Повезло мне с таким начальником, пробормотал он, припомнив слова фельдшера, если бы не он, помер бы я здесь с голоду, всеми заброшенный, околел бы, как пес под забором, и повторил: Да, повезло, повезло, словно нуждался в том, чтобы убедить себя в правоте этих только что произнесенных слов. Насытясь и посетив вслед за тем клетушечку, что именовалась туалетом, снова прилег. И был уже готов погрузиться в сон, как вспомнил про тетрадь, куда заносил впечатления о первых своих шагах, посвященных разысканиям. Завтра запишу, сказал он себе, но надобность не менее острая, чем голод, подняла его и погнала искать тетрадь. Затем, усевшись на край кровати, в халате поверх доверху застегнутой пижамы, а сверху еще укрывшись одеялом, продолжил записи с того места, где прервал их. Шеф сказал мне: Если здоровы, как тогда объяснить, что в последнее время вы работаете из рук вон скверно. Не знаю, сказал я, может быть, это потому, что я плохо сплю. И до глубокой ночи сеньор Жозе с жаром, то бишь при повышенной температуре, строчил в тетради.
Прошло не три дня, а целая неделя, прежде чем у сеньора Жозе упала температура и прекратился кашель. Ежедневно приходил фельдшер, приносил еду и делал уколы, через день наведывался доктор, но чрезвычайное усердие последнего, ибо речь идет сейчас именно о нем, не должно побуждать нас к скороспелым суждениям относительно эффективности ведомственного здравоохранения и медицинской помощи на дому, ибо эффективность эта стала всего лишь и просто-напросто следствием недвусмысленно ясного приказа, отданного хранителем: Вот что, доктор, вы его лечите, как лечили бы меня, это очень важно. И доктор не стал ломать себе голову над столь явно выраженным требованием проявить особое внимание и уж подавно не задумался над тем, насколько соответствует действительности это оценочное суждение, хотя, по долгу службы бывая у шефа дома, знал, как мало общего меж этим самым домом, где жизнь была изысканна и уютна, и унылой берлогой, где обитает этот небритый пациент, у которого едва ли найдется лишняя пара простыней. Да нет, второй комплект постельного белья наличествовал, не до такой все же степени был он беден, но это не помешало ему на предложение фельдшера, как-то предложившего проветрить матрас и застелить его чистым простынями взамен прежних, пропахших испариной и лихорадкой: Пять минут — и ляжете в свежую постель, отозваться сухо и неприязненно: Не беспокойтесь, мне и так хорошо. Да ну, что вы, никакого беспокойства, это же моя работа. Я ведь сказал — мне и так хорошо, повторил сеньор Жозе, который никак не мог явить постороннему взору хранимые под матрасом школьные формуляры неизвестной девочки и тетрадь со своими заметками, где описывалось, как он вламывался в школу. Конечно, ничего не стоило перепрятать все это в шкаф с папками, полными вырезок о жизни знаменитостей, это мгновенно решило бы все вопросы, но столь сильным и отчасти даже возбудительным было ощущение, что сеньор Жозе собственным телом закрывает свою тайну, что он не мог отказаться от него. Чтобы избежать повторных дискуссий с фельдшером, а равно и с доктором, который, хоть и не позволял себе никаких комментариев, уже не раз поглядывал со скрытой укоризной на смятые простыни и выразительно морщил нос от нехорошего запаха, ими источаемого, сеньор Жозе однажды ночью восстал с одра и сам, слабыми своими силами, перестелил постель. И чтобы не давать ни доктору, ни фельдшеру ни малейшего повода для новых нареканий, повода, а то и, как знать, возможности известить хранителя о вопиющей неопрятности младшего делопроизводителя, он направился в ванную, побрился, вымылся как мог лучше, потом извлек из комода старую, но чистую пижаму и снова улегся. И почувствовал себя таким обновленным и свежим, что, словно бы собственного развлечения для и забавы ради, решил обстоятельно, во всех подробностях описать в тетради всю процедуру приведения себя в порядок и божеский вид, через которую только что прошел. Это уходила из него болезнь, или сам он, как не замедлил уведомить хранителя доктор: Пошел на поправку, через двое суток и на работу сможет выйти, не опасаясь рецидивов, на что хранитель ответил лишь: Очень хорошо, причем ответил как-то рассеянно, будто мысли его витали где-то далеко.
Да, сеньор Жозе поправился, вернее, выздоровел, потому что за время болезни сильно похудел, хотя фельдшер регулярно доставлял ему хлеб и прочее пропитание, пусть и раз в сутки, но в количествах более чем достаточных для поддержания жизнедеятельности взрослого мужчины, не тратящего физических усилий. Однако следует учитывать, как разрушительно воздействуют лихорадка и повышенная потливость на жировые отложения, тем более если их, как в описываемом случае, и отложилось-то немного. В стенах Главного Архива Управления Записи Актов Гражданского Состояния не принято было отпускать замечания личного характера, особенно связанные с состоянием здоровья, а потому худоба и изнуренный вид сеньора Жозе не вызвали никаких комментариев со стороны его коллег и начальников, комментариев, непременно следует добавить, облеченных в слова, поскольку обращенные к нему взгляды достаточно красноречиво выражали общее для всех снисходительное и сдержанное сострадание, которое человек посторонний, не знакомый с обычаями данного ведомства, совершенно ошибочно истолковал бы как полнейшее безразличие. Для того чтобы изъяснить, до чего же заботит его многодневное отсутствие на службе, сеньор Жозе самым первым оказался в начале рабочего дня у дверей Архива ожидая появления нового зама, на коего по должности были возложены обязанности как отпирать их утром, так и запирать вечером. Инструмент, исполнявший эту операцию, был всего лишь неказистой бледной копией настоящего ключа, а тот, истинный шедевр барочного искусства, некогда созданный резчиком, хранился в качестве материального символа власти у хранителя, который, впрочем, никогда им не пользовался, потому ли, что его, чересчур увесистый и украшенный замысловатыми завитушками, трудно было носить в кармане, или потому, что в соответствии с неписаными, но с давних пор действующими правилами субординации и иерархии обязан был входить в здание последним. И вообще, одной из многих тайн Главного Архива, тайны, раскрытием которой в самом деле стоило бы заняться, если бы история сеньора Жозе и неизвестной женщины не приковывала к себе безраздельно все наше внимание, было то, каким непостижимым образом сотрудники ведомства, несмотря на терзающие город пробки, умудряются всегда появляться на службе в одном и том же нерушимом и неизменном порядке — сначала, вне зависимости от выслуги лет, младшие делопроизводители, за ними — второй зам, отпирающий дверь, за ним, по старшинству, — делопроизводители старшие, за ними — первый зам, а уж за ним — хранитель, который приходит, когда сочтет нужным, и никому в этом отчета не дает. Ну, это так, к сведению.
Снисходительное сочувствие, встретившее, как уже было сказано, возвращение сеньора Жозе в строй, ощущалось вплоть до той минуты, когда через полчаса после начала рабочего дня в Архив вошел шеф, а вслед за тем мгновенно сменилось завистью, вполне, в конце концов, объяснимой и понятной, но, по счастью, не выраженной словами или деяниями. Зная о душе человеческой то, что мы о ней знаем, хоть и не можем похвастаться, будто знаем все, скажем, что иного не следовало и ожидать. Еще за несколько дней до этого пошли, побежали по углам и закоулкам Главного Архива слухи, пополз шепоток о том, что шеф как-то очень уж близко к сердцу принял болезнь сеньора Жозе, и так близко, что распорядился доставлять ему на дом еду, и сам, однажды по крайней мере, навестил его, да притом — в рабочее время, у всех на виду, и неизвестно еще, не повторил ли он свой визит. И нетрудно вообразить себе, какое смятение охватило весь личный и наличный состав сотрудников, безотносительно к их рангу и служебному положению, когда шеф, прежде чем пройти к своему столу, замедлил шаг возле сеньора Жозе и осведомился, вполне ли тот оправился от недомогания. Смятение было тем более ошеломительным, что у всех еще свежо было в памяти, как не очень давно подобный эпизод уже имел место и шеф спрашивал тогда у сеньора Жозе, избавился ли тот от своей бессонницы, словно бы бессонница сеньора Жозе имела для нормального функционирования Главного Архива значение судьбоносное, была вопросом жизни и смерти. Не веря своим ушам, сотрудники внимали абсурдной со всех точек зрения беседе на равных, когда сеньор Жозе благодарил шефа за внимание и заботу, дойдя уж и до того, что открытым текстом упомянул о присылке еды, каковое упоминание в их чопорной среде звучало грубо, чтобы не сказать — непристойно, шеф же объяснял, что никак не мог оставить своего подчиненного на произвол злой судьбы холостяка, которому никто не подаст чашку бульона и не отогнет поверх одеяла край простыни: Плохо, сеньор Жозе, торжественно провозглашал он, водить компанию с одиночеством, необоримые искушения, великие печали и роковые ошибки проистекают почти всегда оттого, что человек остается один, без дружеского участия и возможности получить добрый совет, когда что-либо смущает нашу душу сильней, чем всегда. Не могу с полным правом сказать, что предаюсь печалям как таковым, ответствовал сеньор Жозе, просто я, быть может, по натуре несколько склонен к меланхолии, но это ведь не порок, что же до искушений, то, гм, и по возрасту, и по достатку я от них избавлен, а иными словами, если бы они меня одолевали, я легко бы их одолел. Ну хорошо, а ошибки. Вы имеете в виду упущения по службе. Я имею в виду ошибки вообще, а служба, что ж служба, она их допускает, она их рано или поздно и исправляет. Я никогда никому не причинял зла, по крайней мере осознанно, вот все, что я могу сказать. Ну а в отношении себя самого. Таких я, надо полагать, наделал немало, потому вот и остался один. Чтобы совершать новые. Только те, что порождены одиночеством, и сеньор Жозе, поднявшийся, как полагается, при появлении начальника, почувствовал внезапно, что ноги у него ослабели, а испарина волной накрыла все тело. Он побледнел, дрожащими руками зашарил по столешнице в поисках опоры, но ее оказалось недостаточно, и пришлось опуститься на стул, пробормотав: Прощу прощения. Шеф несколько секунд разглядывал его с непроницаемым лицом, а потом направился к своему столу. Подозвал к себе зама, отвечавшего за участок, на котором трудился сеньор Жозе, какое-то распоряжение отдал ему вполголоса, а вслух добавил: Не расписывать, и это означало, что сию минуту полученные замом инструкции, касающиеся одного из младших делопроизводителей, должны быть, вопреки правилам, обычаям и традиции, не спущены вниз, но выполнены им самим. Иерархическая цепь безбожно расклепалась еще раньше, когда шеф велел этому же самому заму отнести сеньору Жозе лекарства, но тогда это можно было объяснить опасениями, что рядовой сотрудник не справится должным образом с поручением, состоявшим, главным образом, не в том, чтобы доставить таблетки от гриппа, а в том, чтобы по возможности внимательно осмотреть жилище и потом доложить об увиденном. Оный сотрудник не увидел бы ничего необычного во влажном пятне на полу и, объяснив его появление зимним временем года или его, пятна то есть, внутренними причинами, на формуляры же у изголовья внимания не обратив вовсе, воротился бы в Архив с сознанием выполненного долга и готовностью отрапортовать: Все нормально. Тут надо заметить, что оба зама и этот второй — в особенности, благо был непосредственно вовлечен в процесс и призван активно в нем участвовать, догадывались, что шеф руководствуется в своих действиях определенной целью, некой стратагемой и неведомой центральной идеей. В чем она, идея эта, заключается и какова цель, они представить себе не могли, но как люди опытные и хорошо знающие, что представляет собой их начальник, шеф и хранитель, отчетливо сознавали, что все его слова и деяния направлены на достижение определенного результата, а сеньор Жозе, собственной ли волей, волей случая или стечением обстоятельств ставший у него на пути, либо послужил ему просто орудием, неосмысленным, но полезным, либо оказался неожиданной и не менее удивительной причиной всей затеи. Вот из-за того-то, что обоснования поступков были столь противоположны, а чувства — столь противоречивы, и получилось, что переданный сеньору Жозе приказ гораздо больше напоминал просьбу, с коей обратился к нему хранитель, нежели те ясные, не допускающие двоякого толкования инструкции, которые и были даны на самом деле. Сеньор Жозе, сказал зам, шеф склоняется к тому мнению, что вы еще недостаточно окрепли, чтобы выйти на работу, сами видите — недавно лишились чувств. Ничего подобного, я не лишился чувств, не упал в обморок, это была мимолетная слабость. Слабость или обморок, моментальная или длительная, но интересы Главного Архива требуют, чтобы вы полностью оправились от своего недомогания и восстановили здоровье. Я по возможности буду работать сидя и за несколько дней войду в форму. Шеф полагает, что вам бы стоило взять небольшой отпуск, ну, не трехнедельный, разумеется, но дней десять-двенадцать, будете правильно питаться, отдыхать, понемножку гулять по городу, в парках, в садах, там сейчас как раз высаживают розы, и тогда-то уж восстановитесь как следует, и мы вас не узнаем, когда вернетесь. Сеньор Жозе поглядел на зама испуганно — в самом деле, не ведут с младшими делопроизводителями таких разговоров, и было в них что-то постыдное. Ясно, шеф хочет, чтобы он взял отпуск, что уже само по себе интриговало, но, словно этого было мало, выказывал необычную, непомерную заботу о его здоровье. И в стенах Главного Архива, где график отпусков всегда был выверен до миллиметра с тем, дабы на основании многообразных факторов и соображений, ведомых одному лишь хранителю, справедливо распределить время, ежегодно отпускаемое для отдыха, досуга и блаженной праздности, опять же не водилось такого, чтобы в нарушение столь тщательно разработанного плана отпусков на текущий год шеф отправлял младшего делопроизводителя ни больше ни меньше как отдыхать — случай невиданный. Сеньор Жозе, по лицу было видно, смешался. Спиною он ощущал озадаченные взгляды сослуживцев, замечал растущее нетерпение зама, которому его колебания должны были казаться лишенными всяких резонов, равно как и почвы, и готов уж был произнести: Слушаюсь, и просто-напросто повиноваться приказу, как вдруг все лицо его осветилось, ибо его только сейчас осенило, что будут значить для него десять дней нежданной свободы, десять дней, которые он, освободясь от ярма службы, от ее неукоснительного распорядка, сможет употребить на розыски, какие там сады и парки, какое восстановление, в вечной славе пусть воссияет тот, кто выдумал грипп, и потому сеньор Жозе улыбался, произнося: Слушаюсь, и следовало быть сдержанным в проявлении чувств, неизвестно ведь, как представит дело зам, что он скажет шефу: По моему мнению, он отреагировал как-то странно, поначалу, мне показалось, был не то раздосадован, не то плохо улавливал смысл моих слов, а потом вдруг — как будто получил главный выигрыш в лотерею, переменился прямо на глазах и неузнаваемо. У вас есть сведения о том, что он играет. Нет, этот оборот я употребил так, для сравнения. Меж тем сеньор Жозе уже говорил заму: Мне и в самом деле как-то не по себе, я должен поблагодарить сеньора хранителя. Я передам ему вашу признательность. Полагаю, что лучше сделать это лично. Вам очень хорошо известно, что у нас это не принято. Но принимая во внимание исключительность случая, и, произнеся эти слова, с бюрократической точки зрения более чем уместные, сеньор Жозе повернул голову туда, где сидел шеф, никак не ожидая, что тот смотрит в его сторону, и еще менее — что догадывается, о чем идет разговор, однако же обе неожиданности немедля подтвердились отрывистым, одновременно и властным, и досадливым мановением руки, означавшим: Довольно расшаркиваться, делайте, что вам говорят, и ступайте домой.
А дома сеньор Жозе перво-наперво озаботился одеждой, висевшей за шторкой в нише, служившей гардеробом. Если прежде она была грязной, то теперь превратилась и вовсе в нечто совершенно непотребное, издающее кисловатый смрад, смешанный с ароматом прогорклого свиного жира, и, более того, в складках появились зеленые пятна плесени, а иначе и быть не может, если мокрые пиджак, брюки, сорочку, носки завернуть в плащ, насквозь пропитанный водой, да и оставить в таком виде на неделю. Сеньор Жозе как попало запихал все это в большой пластиковый мешок, убедился, что формуляры и Дневник надежно спрятаны под матрасом, формуляры — в изголовье, дневник — в ногах, а дверь, ведущая в Архив, заперта на ключ, и наконец, утомленный, однако со спокойной душой, вышел и направился в ближайшую химчистку, услугами коей пользовался пусть не очень часто, но регулярно. Приемщица, опорожнив содержимое пакета на прилавок, не смогла или не захотела скрыть недовольства: Извините, конечно, но вы что, мариновали это. Почти угадали, сказал сеньор Жозе, который, будучи вынужден прибегнуть к спасительной лжи, решил лгать логично и последовательно: Две недели назад, когда я нес все это в чистку, пакет порвался, и вещи вывалились прямо в грязь, потому что как раз там шли какие-то дорожные работы, помните, как лило в ту пору. Но отчего же вы сразу не принесли. Я и сам свалился с гриппом, из дому не выходил, боялся осложнений. Знаете, вам это довольно дорого обойдется, два раза придется в барабан загрузить да прокрутить, да и то. Ничего. А брюки, посмотрите только, на что они похожи, вы в самом деле их в чистку принесли, посмотрите на колени, матерь божья, можно подумать, вы карабкались в них по стене. Сеньор Жозе в самом деле прежде не обращал внимания на то, в сколь бедственное состояние пришли от ползанья по крыше его бедные штаны, до блеска вытершиеся на коленях, а на одной брючине прохудившиеся, пусть и не очень сильно, ущерб немалый для его совсем даже не богатого гардероба. И ничего нельзя сделать. Почему нельзя, можно, штопальщице их отдать, и дело с концом. У меня нет знакомых штопальщиц. Мы это устроим, но, предупреждаю, обойдется недешево, за хорошую работу и платить надо хорошо. Да лучше уж заплатить, чем остаться, простите, без штанов. Ну, можно и заплату поставить. В заплатанных штанах я смогу только дома ходить, на службу так не пойдешь. Ясное дело. Я служу в Главном Архиве Управления Загсов. Ах, в Главном Архиве, сказала приемщица химчистки, сменой тембра и тона обозначив уважительность, которую сеньор Жозе предпочел не заметить, потому что уже корил себя за это первый раз прозвучавшее признание, ибо и в самом деле — основательный и серьезный профессионал-домушник не должен оставлять следов, а что, если, предположим, приемщица эта замужем за продавцом лавки москательной, где сеньор Жозе приобрел стеклорез, или мясной, где куплен был свиной жир, и вот вечерком зайдет у них, как водится у супругов, легкий банальный разговор ни о чем, о том о сем, обмен, так сказать, обыденными коммерческими впечатлениями минувшего дня, и куда меньшего бывало достаточно, чтобы преступник, опрометчиво считавший, что он вне всяких подозрений, как раз и оказывался за решеткой. Впрочем, с этой стороны опасность вроде бы не грозила, если только подлое намерение донести не скрывалось в словах приемщицы, сказавшей с милой улыбкой, что сделает скидку и химчистка сама оплатит труды штопальщицы: В знак нашего уважения к сотруднику Главного Архива, уточнила она. Сеньор Жозе поблагодарил учтиво, но кратко и вышел. Слишком сильно наследил он по городу, чересчур много оказалось им опрошенных людей, и расследование выходило не таким, как он представлял, хотя, по совести говоря, вообще ничего представить не успел, идея осенила его внезапно и заключалась в том, чтобы искать и найти неизвестную женщину, причем так, чтобы никто не догадался о его усилиях, как если бы один невидимка искал другого. И вот вместо этой тайны за семью печатями, вместо этого тщательно оберегаемого секрета уже двое — жена ревнивого мужа и престарелая дама из квартиры в бельэтаже — знают о его намерениях, а это опасно и само по себе, потому что представим себе, что кто-нибудь из них, движимый похвальным стремлением способствовать розыску, как подобает сознательным гражданам, появится в Архиве в его отсутствие: Мне нужен сеньор Жозе. Сеньора Жозе нет на службе, у него отпуск. Ах, как жаль, у меня для него важные сведения касательно лица, которое он разыскивает. Какие сведения, какого лица, а уж о том, что последует за этим, сеньор Жозе опасался даже и думать, вот, скажем, продолжение диалога между женой ревнивца и старшим делопроизводителем: Поглядите-ка, что я обнаружила под половицей у себя в квартире, видите — дневник. Дневник. Ну да, многие ведь любят вести дневники, я и сама записывала разные разности, пока не вышла замуж. А мы тут при чем, наш Архив интересуют только рождения и смерти. Но быть может, обнаруженный мною дневник принадлежит кому-то из родственников человека, которого разыскивает сеньор Жозе. Мне ничего не известно о розысках, предпринимаемых сеньором Жозе, но в любом случае это не имеет отношения к Архиву, Архив не вмешивается в частную жизнь своих сотрудников. Ничего себе — частная жизнь, мне он сказал, что действует от имени Главного Архива. Попрошу вас подождать, я позову заместителя хранителя, но когда тот приблизился к барьеру, пожилая дама из квартиры в бельэтаже направо уже намеревается удалиться, ибо жизнь научила ее, что наилучший способ защитить собственные тайны — это уважать тайны чужие: Когда сеньор Жозе выйдет на службу, передайте ему, будьте добры, что приходила старуха из квартиры в бельэтаже. Может быть, вы назоветесь. В этом нет необходимости, он поймет. Сеньор Жозе может перевести дух, дама из бельэтажа — воплощенная скромность и ни за что не скажет старшему делопроизводителю, что получила письмо от крестницы. Последствия гриппа, подумал он, что за чушь в голову лезет, нет никаких дневников, спрятанных под половицей, и с чего бы этой даме, молчавшей столько лет, вспоминать вдруг о письме крестной матери, и, хоть старуха благоразумно не назвала свое имя, Главному Архиву и такого кончика ниточки хватит, чтобы, ухватясь за него, размотать все до конца — и скопированные им формуляры, и подделанный мандат, — ибо для него это так же просто, как собрать конструкцию, если чертеж перед глазами. Сеньор Жозе отправился домой, не последовав советам зама погулять, посидеть в городском саду, подставив солнышку бледное лицо выздоравливающего, одним словом, восстановить истраченные лихорадкой силы. Ему необходимо решить, какие шаги следует предпринять теперь, но прежде всего — необходимо унять беспокойство. Он оставил свое убогое жилье на милость Архива, всей своей циклопической громадой нависавшего над ним и готового вот-вот проглотить его. Должно быть, все же дают себя знать последствия жара, потому что в голове вдруг проносится мысль о том, что именно так и было поступлено с другими домишками — все они были пожраны Архивом ради того, чтобы толще стали его стены. Сеньор Жозе ускоряет шаг, ибо если, придя домой, дома не обнаружит, это будет значить, что исчезли с ним вместе и формуляры, и тетрадь с заметками, и он даже думать не хочет о таком несчастье, ведь прахом пойдут труды и усилия многих недель, бессмысленны окажутся все опасности, через которые пришлось пройти. Случатся там люди, которые с участием спросят, не пропало ли у него что-нибудь ценное при этом несчастье, и он ответит: Да, бумаги, и у него тотчас уточнят: Ценные бумаги, акции, казначейские обязательства, кредитные письма, иначе именуемые доверенностями, вот ведь как, ни о чем больше не желают думать нынешние люди, приземленные и бескрылые, все помыслы коих устремлены только к материальной сфере, к выгоде и доходу, и сеньор Жозе снова ответит: Да, и, мысленно придав иной смысл устоявшимся понятиям, добавит про себя: Не просто ценные, а бесценные, акции, которые я совершал, обязательства, которые я брал на себя, доверенность, которой меня удостаивали.
Однако дом стоял на прежнем месте, правда, казался еще меньше, чем всегда, или это здание Главного Архива за последние часы увеличилось в размерах. Сеньор Жозе вошел к себе, пригнув голову, хоть в этом и не было необходимости, притолока двери, выходившей на улицу, осталась на прежнем уровне, и вроде бы не выросли, физически по крайней мере, акции, облигации, кредиты. Он постоял, прислушиваясь, у двери, что вела в Архив, и не потому, что надеялся что-либо услышать, нет, в традициях ведомства работать тихо, а потому, что хотел как-то разрешить смутные сомнения, не дававшие ему покоя с той минуты, как шеф приказал ему уйти в отпуск. Потом извлек из-под матраса формуляры, разложил их на столе по датам — от самого давнего до самого последнего, и получилось тринадцать небольших картонных прямоугольников с чередой лиц — от маленькой девочки до подростка, от барышни до почти взрослой женщины. За эти годы семья трижды переезжала с квартиры на квартиру, но ни разу не удалялась настолько, чтобы нужно было менять школу. Не стоило теперь вырабатывать замысловатые планы действий, и оставалось сейчас сеньору Жозе только одно — отправиться по адресу, обозначенному на последнем формуляре.
И на следующий день с утра пораньше он отправился туда, решив, однако, не подниматься и не беспокоить расспросами новых обитателей квартиры и прочих жильцов дома. Вероятней всего, они ответили бы, что не знают, что недавно сюда перебрались или что не помнят: Сами понимаете, люди постоянно перемещаются с места на место, нет, я и в самом деле не помню эту семью, не стоит даже и голову ломать, а если кто-то и скажет, да, смутно что-то такое припоминается, то сейчас же и добавит, что отношения были такими, какие бывают между людьми воспитанными, то есть никакими не были. И больше вы это семейство не видели, спросит для верности сеньор Жозе, а ему скажут: Нет, с тех пор как переехали, не видал. Жаль. Сказал все, что знал, сожалею, что не могу быть полезен Главному Архиву. А счастливый случай повстречать для начала хорошо осведомленную пожилую даму из квартиры в бельэтаже, согласитесь, едва ли выпадает дважды, хотя уже потом, много-много позже, когда ничего из поведанного здесь уже не будет иметь никакого значения, обнаружит сеньор Жозе, что пресловутая удача ему в этом случае очень даже улыбнулась, избавив его от самых катастрофических последствий. Он не знал тогда, что по дьявольскому стечению обстоятельств один из замов проживал в том же самом доме, и легко представить себе ужасающую сцену — вот наш самонадеянный герой стучится у дверей, показывает формуляр, а может быть, предъявляет и липовый мандат, и встретившая его женщина говорит: Зайдите попозже, когда муж будет дома, он должен знать, и вот преисполненный упований сеньор Жозе возвращается спустя сколько-то времени и нос к носу сталкивается с разъяренным замом, и тот его отправляет в тюрьму, в самом прямом, ничуть не в переносном смысле слова, ибо уставы и регламенты Главного Архива, хоть мы, на свою беду, не все их знаем, таких самовольных легкомысленностей не допускают. И после того как ангел-хранитель настойчиво нашептал ему на ухо свои рекомендации, сеньор Жозе, решившись устремить усилия на окрестных лавочников, избежал, сам того не зная, самой крупной за всю свою долгую карьеру неприятности, по масштабу приближающейся к катастрофе. И ограничился тем, что лишь поглядел на окна дома, где жила в юности неизвестная женщина, и, влезши в шкуру настоящего дознавателя, представил, как выходила она отсюда с портфельчиком, как шла к остановке автобуса и там ждала, и не стоило даже идти по ее следам, сеньор Жозе и так превосходно знает, куда она направлялась, благо у него меж пружинной сеткой и матрасом имеются убедительные свидетельства. Через четверть часа после нее выходит отец, но ему — в другую сторону, потому и не провожает дочь в школу, хоть, может быть, отец и дочь просто не любят ходить вместе и пользуются этим предлогом, а может, и не пользуются, а заключили такое вот негласное соглашение, чтобы соседи не заметили их взаимное безразличие. Теперь сеньору Жозе нужно еще немного терпения, потому что вскоре отправится, как водится в семьях, за покупками мать, и он тогда узнает, куда направить вектор розысков, а ближе всего, всего через три дома, расположена аптека, но сеньора Жозе уже на пороге охватывают сильные сомнения, что он разживется полезной информацией, ибо стоящий за прилавком фармацевт здесь, то есть и на этом свете, и в данном торговом заведении, человек новый, о чем и сам тотчас сообщает: Нет, не знаю, я здесь человек новый, работаю всего два года. Но из-за такой малости сеньор Жозе падать духом не собирается, унывать не станет, и разве мало приобрел он в дополнение к собственному житейскому опыту сведений из журналов и газет, чтобы не понимать — подобные расследования, проводимые на старинный лад, штука весьма и весьма трудоемкая, придется шагать и шагать по городу, без устали топтать улицы и переулки, взбираться по лестницам, стучать в двери, спускаться по ступеням, в тысячный раз задавать одни и те же вопросы и слышать в ответ одни и те же ответы, произносимые чаще всего со сдержанной неприязнью: Нет, не знаю, никогда не слышал, и редко-редко случается так, чтобы из глубин аптеки, услышав разговор, появлялся фармацевт постарше годами и более любознательного нрава и спрашивал: Что вам угодно. Я разыскиваю одно лицо, ответил сеньор Жозе, уже готовясь запустить руку во внутренний карман за мандатом. Но завершить движение не успел, поскольку пробившая его вдруг тревога на этот раз поднята никаким не ангелом-хранителем, а взглядом аптекаря, взглядом, чья острота, плохо вяжущаяся с морщинами и сединами, до такой степени подобна стилету или сверлу бормашины, что, на этот взгляд наткнувшись, самое наивное и простодушное существо должно будет отпрянуть, и не по этой ли причине снедающее аптекаря любопытство никогда не удовлетворяется, ибо чем больше он хочет знать, тем меньше ему рассказывают. Так случилось и с сеньором Жозе. Он не предъявил подложный мандат, не сообщил, что представляет Главный Архив, а ограничился тем лишь, что достал из другого кармана последний по времени школьный формуляр, который его в счастливую минуту осенило прихватить с собой, и сказал: Наша школа разыскивает эту вот женщину, чтобы вручить аттестат, демонстрируя невесть откуда взявшуюся творческую фантазию с таким удовольствием, если не с энтузиазмом, что даже прозвучавший вопрос аптекаря: И все эти годы вы ее разыскиваете, не привел его в замешательство: Ей-то, может быть, это уже и без надобности, но учебное заведение обязано сделать все, чтобы вручить аттестат. И вы столько времени ждете, что она объявится. Сказать по правде, мы не сразу спохватились и заметили свою прискорбную оплошность, произошла, так сказать, бюрократическая ошибка, но никогда ведь не поздно исправить промах. Если ваша выпускница уже скончалась, то, выходит, именно что поздно. У нас есть основания полагать, что она жива. Это какие же. Для начала мы уточнили в каталоге, и сеньор Жозе благоразумно не назвал Главный Архив, и очень правильно сделал, потому что, по крайней мере, в этот самый миг не дал фармацевту вспомнить о заместителе хранителя Главного Архива, регулярно захаживающем к нему в аптеку, благо и живет совсем рядом, через три дома. Во второй уже раз избежал сеньор Жозе усекновения главы. Да, конечно, зам появляется в этой аптеке изредка, здешние товары, как, впрочем, и все прочие, за исключением презервативов, которые он по соображениям морального порядка приобретает в другом квартале, делает его жена, а потому не очень легко представить себе диалог меж ним и аптекарем, однако не следует исключать и возможность другого диалога — меж аптекарем и вышеуказанной женой: Знаете, был тут у меня один чиновник из отдела образования, искал некую даму, некогда проживавшую в вашем доме, и вот он упомянул, будто сверился с каталогом, и ушел, а я лишь после этого удивился, что он не сказал — в Главном Архиве, впечатление такое создавалось, будто он что-то скрывал, чего-то не договаривал, в какой-то миг даже полез во внутренний карман пиджака, как будто собирался предъявить мне документ да раздумал, а из другого кармана достал ученический формуляр, и с тех пор я ломаю голову, что бы это все значило, и, мне кажется, вам бы стоило поговорить с вашим уважаемым супругом, так, на всякий случай, мало ли что, сами знаете, сколько всяких темных личностей. Интересно, уж не тот ли это субъект, что стоял позавчера на тротуаре и пялился на наши окна. Средних лет, чуть помоложе меня, а лицо, знаете, какое бывает после недавней болезни. Он самый и есть. Ну а что я вам говорю, чутье меня никогда не обманывает, и не родился еще тот, кто обведет меня вокруг пальца. Жаль, что он не сунулся в квартиру, я бы попросила зайти попозже, ближе к вечеру, когда муж будет дома, и мы бы теперь знали, что он такой и чего добивается. Я буду настороже, вдруг решит снова здесь появиться. А я расскажу мужу. Она и в самом деле не позабыла это сделать, однако рассказала не все, невольно опустила одну подробность, самую, быть может, важную, не упомянула, что субъект, бродивший вокруг дома, по виду судя, недавно перенес болезнь. А проницательный зам, привыкший соотносить причины и следствия, ибо прежде всего на этом зиждется от начала времен система управления Главным Архивом, где все было, есть и будет связано со всем, покуда живое — с тем, что уже мертво, умирающее — с тем, что зарождается, люди —с людьми, предметы — с предметами, даже если на первый взгляд связь эта не обнаруживается и более того — сильнее проявляется то, что разъединяет их, а не объединяет, так вот, проницательный зам тотчас вспомнил бы о младшем делопроизводителе сеньоре Жозе, который в последнее время при беспримерном попустительстве шефа ведет себя очень странно. Ну и вот, потянувши за ниточку, весь клубочек бы размотали. Этого однако не произойдет, ибо сеньора Жозе в здешних краях больше не увидят. Лишь в трех из десяти магазинов различного назначения, включая аптеки, нашлись люди, вспомнившие девочку и ее отца, а фотография в уголку формуляра освежила им память, если, конечно, не заняла ее место, ибо весьма вероятно, спрошенным просто хотелось выглядеть отзывчивыми и не разочаровывать этого человека, по лицу судя, не вполне еще оправившегося от гриппа и толковавшего что-то такое об аттестате зрелости, который вот уж двадцать лет не удается вручить былой выпускнице. Сеньор Жозе, усталый и обескураженный, вернулся домой, решительно не зная, что делать дальше, ибо первая попытка, предпринятая в новой фазе расследования, никак не указала ему, каким путем следовать дальше, скорее, наоборот — воздвигла, казалось, пред ним преграду непреодолимую. Бедный человек улегся на кровать, спрашивая себя, почему не сделал то, что с плохо скрываемым сарказмом посоветовал ему фармацевт: Я бы на вашем месте давно решил эту проблему. Как, спросил его сеньор Жозе. Полистал бы телефонную книгу, в наше время это самый простой способ найти того, кто тебе нужен. Благодарю за предложение, мы уже попытались, но имя той, кто нам нужен, там не значится, ответил сеньор Жозе, уповая, что ответом этим заткнет рот аптекарю, но не тут-то было: Если так, обратитесь в налоговую, в налоговой знают все про всех. Сеньор Жозе долгим взглядом окинул этого человека, в полной мере заслуживающего определения кайфолом, о таком не вспомнила и пожилая дама из квартиры в бельэтаже направо, и, стараясь скрыть огорчение, еле выдавил из себя: Удачная мысль, непременно доведу ее до сведения директора. И вышел из аптеки, негодуя на самого себя, как если бы, в последний момент лишившись присутствия духа, не смог достойно ответить на обиду, и собрался было, никого ни о чем не расспрашивая, отправиться домой, однако передумал и с покорностью судьбе пробормотал: Вино налито, надо его пить, а не сказал в отличие от того, другого: Да минует меня чаша сия. Второй магазин оказался хозяйственным, третий — мясной лавкой, четвертый — писчебумажным, в пятом торговали электротоварами, все, словом, вплоть до десятого, было как водится в таких кварталах, но все же, можно сказать, удача ему сопутствовала, ибо никто вслед за ядовитым фармацевтом не советовал обратиться в налоговую инспекцию или полистать телефонную книгу. И вот теперь, лежа на спине, заложив руки за голову, сеньор Жозе глядит в потолок и спрашивает его: Ну и что теперь делать, а, а потолок отвечает: Да ничего, ты выяснил ее последний адрес, ну, то есть последний той поры, когда она ходила в школу, а больше у тебя нет ни следов, ни зацепок, чтобы продолжать поиски, ты, конечно, можешь пройти по другим адресам, но это наверняка будет всего лишь зряшной тратой времени, и если уж эти продавцы да торговцы, обосновавшиеся в своих магазинах сравнительно недавно, тебе не помогли, разве могут помочь другие. Стало быть, ты считаешь, надо сдаться и отступиться. Получается, что другого выхода нет, разве что и вправду наведаться в налоговую, навести справки там, это должно быть не очень трудно с твоим-то документом, да и потом, они чиновники, как и ты. Документ-то фальшивый. Разумеется, фальшивый, лучше бы им не размахивать, и, когда тебя рано или поздно зацапают, не хотел бы я оказаться в твоей шкуре. Это совершенно невозможно, поскольку ты — всего лишь оштукатуренный потолок. Оно, конечно, но разве то, что предстает твоему взору, не есть своего рода шкура, ибо шкура есть то, что мы желаем представить окружающим, а уж что там под ней, мы порой и сами не знаем. Ладно, я припрячу мандат. Лучше бы его порвать или сжечь. Нет, положу его в бумаги епископа. Тебе, конечно, видней. Мне не нравится твой тон, тоже мне, авгур нашелся. Беспредельна мудрость потолков. Если ты такой умный, научи, что делать. Продолжай смотреть на меня, иногда это приносит плоды.
И мысль, которую потолок подал сеньору Жозе, заключалась в том, чтобы прервать отпуск и выйти на службу: Скажешь шефу, что уже достаточно окреп, и остаток дней используешь в другой раз, но это, разумеется, в том случае, если найдешь способ выбраться из тупика, где оказался сейчас, — все двери закрыты, ни малейших следов или примет. Шеф удивится, что чиновник появляется на службе, хотя вовсе не обязан и его не отзывали из отпуска. Я тебе так скажу — то, чем ты занимался в последнее время, повергает в еще большое изумление. Да я жил себе спокойно, пока не бросился, как одержимый, искать женщину, даже не знающую о моем существовании. Ты знаешь, и это главное. Конечно, лучше было бы махнуть на все это рукой. Может быть, может быть, но помни, беспредельна не только мудрость потолков, но и число неожиданностей, которые преподносит нам жизнь. Что ты хочешь сказать этой тухловатой сентенцией. Что дни идут за днями и ни один не повторяет другого. Ну, это уж просто пошлость, и не говори мне, что в таких вот плоских банальностях заключена мудрость потолков, с пренебрежением отозвался сеньор Жозе. Ты ничего не знаешь о жизни, если думаешь, что есть в ней что-нибудь еще, ответил потолок и замолк. Сеньор Жозе встал с кровати, запрятал мандат в шкафу, меж документов епископа, потом взял свою тетрадь с заметками и занес в нее все разочарования сегодняшнего утра, особо отметив неприятную манеру аптекаря и его режуще острый взгляд, а в конце приписал, выдав эту идею за свою: Думаю, что мне будет лучше выйти на службу. Пряча дневник на прежнее место, под матрас, вспомнил, что не обедал сегодня, и ему напомнил об этом не желудок, но голова, ибо со временем люди, питающиеся нерегулярно, перестают слышать будильник аппетита. Останься сеньор Жозе в положении отпускника, для него не составило бы ни малейшего труда залечь в постель на весь день, проспать обед и ужин и, быть может, всю ночь до утра, по доброй воле впав в оцепенение, столь свойственное тому, кто желает отвернуться от неприятных жизненных явлений. Но назавтра предстояло идти работать, а потому следовало питать организм, ибо нельзя было допустить, чтобы, утирая ледяную испарину, одолевая приступы дурноты, снова вызывать деланое сочувствие коллег и нетерпение начальников. Он взбил в тарелке два яйца, добавил туда же несколько ломтиков колбасы, добрую щепоть крупной соли, вылил на сковороду оливкового масла, дождался, когда закипит, — приготовление яичницы было единственное его кулинарное умение, все прочие сводились к открыванию консервов. Получившийся омлет он съел медленно, маленькими, геометрически правильными кусочками, растягивая процесс как можно дольше, но не оттого, что смакован, а для препровождения времени. А главное — ему не хотелось думать. Воображаемый и метафизический диалог с потолком был пользителен уже и тем, что помог обнаружить, какая глубочайшая растерянность царит у него в душе, какой панический страх когтит ее при одной мысли о том, что ему больше нечего делать в этой жизни, если, как он имел все основания опасаться, розыск неизвестной женщины завершился. В горле стоял ком, словно в те времена, когда в детстве дразнили его, доводили, желая и до слез довести, а он сопротивлялся, держался изо всех сил, но слезы в конце концов все же выступали на глазах, вот как сейчас. Он отодвинул тарелку, уронил голову на скрещенные руки и заплакал без стыда, благо некому теперь было смеяться над ним и стесняться тоже некого. В подобных случаях потолки ничем не могут помочь огорченным людям и терпеливо ждут наверху, когда стихнет буря, изольется душа, устанет тело. Так случилось и с сеньором Жозе. Через несколько минут ему стало легче, резко вытер слезы рукавом рубашки и пошел мыть посуду. Впереди у него целый день, а делать решительно нечего. Подумал — не навестить ли пожилую даму из квартиры в бельэтаже, направо выложить ей более-менее откровенно все, что случилось, но подумал-подумал и передумал по тем соображениям, что какой, мол, в этом смысл, она рассказала ему все, что знала, и еще, чего доброго, спросит, на кой дьявол Главному Архиву горы сворачивать ради обычнейшей, ничем не примечательной женщины, а ответ, что, мол, для Главного Архива Управления ЗАГС мы все равны, ибо ведь и солнце ежедневно восходит для всех и каждого, звучать будет не только вопиюще глупо, но и режуще фальшиво, и кое-чего не следует произносить в беседе со стариками, если не хочешь, чтобы они рассмеялись тебе в лицо. В надежде, что мимо его внимания прошло что-нибудь интересное или что появились первые упоминания о ком-то, многообещающе вступившем на трудные дороги славы, сеньор Жозе отыскал в углу кипу старых журналов и газет, из которых уже вырезал заметки и фотографии. Он вернулся к своей коллекции.
Меньше всех удивился шеф. Войдя, по обыкновению, когда все уже сидели по местам и трудились, он секунды на три задержался возле стола сеньора Жозе, но не сказал ни слова. А сеньор Жозе ожидал, что его подвергнут прямому допросу о причинах преждевременного возвращения на службу, однако хранитель ограничился лишь тем, что, выслушав тотчас представленные объяснения старшего делопроизводителя, вскоре отпустил его отрывистым взмахом правой руки, на которой указательный и средний пальцы были сложены вместе и вытянуты, прочие же сжаты, что на принятом в Главном Архиве языке жестов означало — он больше не желает слушать ни слова по данному делу. Сеньор Жозе, слегка запутавшийся в своих ощущениях, ибо предвкушал допрос и одновременно испытывал облегчение оттого, что тот не состоялся, попытался прояснить свои мысли и сосредоточиться на работе в виде положенных ему на стол двадцати примерно заявлений о выдаче свидетельств о рождении, данные которых надлежало внести в формуляры, формуляры же в строгом алфавитном порядке разложить по каталожным ящикам под барьером. Работа была простая, но ответственная, а для сеньора Жозе, до сих пор нетвердо державшегося на ногах, имела то преимущество, что могла быть выполнена сидя. Ошибки переписчиков относятся к числу самых непростительных, ибо их никак не оправдают слова: Ах, простите, отвлекся, ибо не равносильно ли это признанию, что думал о чем-то другом, о чем-то своем, что не устремил все внимание на имена и даты, чья исключительная важность объясняется тем, что они, как в настоящем случае, дают законные права на существование реальности существования. И в особенности это касается имени новорожденного. Простая описка, случайная замена первой буквы фамилии сейчас же закинут формуляр очень далеко от его законного места и даже от того места, где он должен находиться, как неизменно случается в этом Главном Архиве, где имена суть многие, чтобы не сказать — суть все. Если бы в свое время помощник писца, копируя в документ имя сеньора Жозе, ошибкою написал бы, скажем, Шозе, введенный в заблуждение почти неразличимым созвучием, то в виде примечания внести в заблудившийся формуляр номера свидетельств о любых трех весьма обыденных и распространенных житейских событиях — женитьба, развод, смерть, — из коих двух можно еще так или иначе избежать, а третьего никогда, то это означало бы неминуемый конец всякой работе. И потому сеньор Жозе трудится, с необыкновенным тщанием и осторожностью выводя букву за буквой, приводя доказательства, что новые человеческие существа, доверенные его попечению, вправду существуют, а когда скопировал уже шестнадцать свидетельств о рождении, и потянулся за семнадцатым, и приготовил чистый бланк, рука его вдруг дрогнула, перед глазами все поплыло и на лбу выступил пот. Имя, значившееся перед ним и принадлежавшее лицу женского пола, было почти в точности такое же, какое носит неизвестная женщина, разница лишь во второй фамилии, но и она начинается на ту же букву. А потому есть все основания предполагать, что формуляр, выписанный на то имя, на который выписан, должен лежать сразу за другим, и вот сеньор Жозе, едва перебарывая нетерпение, ибо приближается миг столь вожделенной встречи, встал со стула, чуть только завершил копирование, устремился к соответствующему ящику каталожного шкафа, трепетными пальцами провел вдоль корешков, поискал и нашел. Нашел надлежащее место, ибо формуляр неизвестной женщины отсутствовал. Ярче молнии и столь же разяще вспыхнуло в голове сеньора Жозе роковое слово: Умерла. И хотя он по должности обязан понимать, что отсутствие формуляра в каталоге означает со всей непреложностью смерть лица, на которое был некогда заведен, и хоть давно утерян счет формулярам, которые он за двадцать-то пять лет службы своими руками извлекал отсюда и перекладывал туда, то есть в архив покойников, но сейчас он отказывается принять очевидное и поверить, что именно это и есть причина исчезновения, и не тешить себя иллюзиями, будто какой-то небрежный или неумелый сослуживец засунул формуляр не туда, быть может, он чуточку впереди или позади, да нет, не может, это сеньор Жозе, впав в отчаяние, хочет обмануть себя, ибо за многие века существования Главного Архива никогда еще не случалось так, чтобы карточка в этом каталоге стояла бы не на своем месте, и чуть теплится надежда на то, что женщина жива, а просто формуляр ее временно попал в руки одного из младших делопроизводителей, вносящих в него какие-то изменения. Может быть, она снова вышла замуж, размышлял сеньор Жозе, как вдруг, в один миг, нежданное противоречие, порожденное этой мыслью, смягчило и уняло его волнение. Вслед за тем, сам едва ли понимая, что делает, он положил заполненный формуляр, куда только что скопировал сведения из свидетельства о рождении, на место формуляра пропавшего, а потом на дрожащих ногах вернулся за свой стол. Он не мог спросить коллег, не у них ли случайно искомое, он не мог обойти их столы и краешком глаза оглядеть разложенные на них бумаги, он, одним словом, ничего не мог сделать — разве что держать в поле зрения заветный ящик каталога на тот случай, если вдруг кто из делопроизводителей вернет на место маленькую прямоугольную картонку, извлеченную оттуда по рассеянности, по ошибке или еще по какой-то причине, менее обыденной, чем смерть. Время шло час за часом, утро уступило место дню, то, что сеньор Жозе сумел проглотить на обед, было все равно что ничего, но, может, у него что-нибудь застряло в горле, а иначе почему так часто стоит комок в горле этом, почему перехватывает его спазмой, почему сдавливает тоской. За весь день ни один человек не открыл ящик каталога, ни один заблудившийся формуляр не нашел пути назад, и неизвестная женщина оставалась мертва.
В ту же ночь сенюр Жозе вернулся в Главный Архив, имея при себе карманный фонарик и стометровый моток крепкого шнура. Фонарик был снабжен новой батарейкой, сулившей несколько часов бесперебойной работы, но сеньор Жозе, более чем измытаренный трудностями, с которыми столкнулся во время кражи со взломом, усвоил прочно, что и самой дальновидной предусмотрительности бывает мало, особенно если с большака честной жизни сворачиваешь на извилистые тропки преступления. Вообразите, что будет, если маленькая лампочка фонарика перегорит, вообразите, что стекло, защищающее ее и усиливающее свет, вылетит из гнезда, простите за сравнение, столь же невольное, сколь и неуместное, с оперившимся птенцом, вообразите наконец, что фонарик с целыми и невредимыми лампочкой, стеклом и батарейкой выпадет и закатится в такую щель, откуда его ни рукой, ни крючком никаким не извлечешь, и, короче говоря, за неимением настоящей ариадниной нити, воспользоваться которой наш герой не осмелится, хоть ящик принадлежащего хранителю письменного стола, где на всякий непредвиденный случай лежит она вместе с мощным фонарем, никогда не запирается на ключ, сеньору Жозе заменит ее купленный в хозяйственном магазине моток простого и непритязательного шнура, который выведет назад, в мир живых, того, кто намеревается сейчас вступить в пределы мертвого царства. Как сотрудник Главного Архива, сеньор Жозе имеет совершенно законный доступ к любым документам, фиксирующим акты гражданского состояния, каковые документы, о чем излишне напоминать, составляют самое существо его работы, и потому не вполне понятно, почему бы ему не обратиться к соответствующему коллеге, сказавши: Иду в архив искать формуляр одной недавно скончавшейся женщины. Только дело-то все в том, что мало будет сказать так, надо еще привести административно обоснованное и бюрократически логичное объяснение, ибо коллега не преминет осведомиться: Зачем она вам, а на этот вопрос сеньор Жозе внятного ответа не отыщет, ибо нельзя же в самом деле сказать: Да хочу, знаете ли, убедиться, что она и вправду умерла, и во что же превратится наш Главный Архив, если начнет исполнять эти и подобные прихоти и чудачества, не столько, впрочем, зловредные, сколько непродуктивные. Самое скверное — это если сеньор Жозе в ходе своей ночной экспедиции не сумеет обнаружить документы покойницы в том хаосе, какой являет собой архив мертвых. Ясно, что в принципе, раз речь идет о недавней кончине, бумаги покойной должны бы размещаться недалеко от входа в архив мертвых, но тотчас возникает новая сложность, ибо попробуй-ка точно определить, где он, этот вход. И слишком просто было бы, уподобясь неисправимым оптимистам, заявлять, что пространство мертвых начинается там, где кончается пространство живых, и, соответственно, наоборот, и если во внешнем мире дела примерно так и обстоят, ибо если не брать в расчет события чрезвычайные и исключительные, ну, или как минимум не столь исключительные, как природные катастрофы или бедствия войны, то, согласитесь, едва ли можно увидеть на улицах мертвых вперемежку с живыми. Однако в Главном Архиве по причинам структурного характера, и не только, подобное вполне может случиться. Может и случается. Ранее мы уже объясняли, что время от времени, когда под постоянным и неодолимым напором мертвецов начинают закупориваться коридорные артерии Архива и вслед за тем, но и вследствие этого затрудняется доступ к нужным документам, ничего другого не остается, как снести заднюю стену и возвести ее снова, но уже на несколько метров дальше. Однако по невольной оплошности мы не упомянули два весьма пагубных последствия этой закупорки. Прежде всего, пока стена еще только сооружается, формуляры и личные дела новопреставленных за недостатком места в тыльной части здания угрожающе надвигаются на документы живых, находящиеся на самых дальних от входа полках, и соприкасаются с ними, отчего происходит каскад щекотливых ситуаций, а именно смешение живых и мертвых. Во-вторых, когда стена уже выстроена и потолок продолжен и архив мертвых может наконец зажить нормальной жизнью, эти же самые пограничные, с позволения сказать, стычки живых и мертвых делают если не невозможным, то крайне затруднительным перевод в торцевую тьму всей кучи докучных покойников, простите, если выражение это покажется вам неуместным. Прибавьте к этим совсем не малым несообразностям и то обстоятельство, что два самых младшеньких делопроизводителя, не заподозренных покуда ни шефом, ни его замами, время от времени, то ли из-за недостатков профессиональной подготовки, то ли из-за вопиющей этической глухоты, ничтоже, что называется, сумняшеся, отбрасывают мертвецов как попало, не поглядев, есть ли для них свободное место. И если на этот раз фортуна не улыбнется сеньору Жозе, если судьба не будет ему благоприятствовать, то недавнее проникновение со взломом в здание школы, сколь бы опасно оно ни было, покажется просто увеселительной прогулкой по сравнению с тем, что предстоит ему сейчас.
Возникает закономерный вопрос — для чего нужна сеньору Жозе путеводная нить длиною в сто метров, если протяженность Главного Архива, как бы его ни расширяли, все же не превышает восьмидесяти. Но задавать такие вопросы есть неотъемлемое свойство людей, воображающих, будто все на свете можно сделать, если только неукоснительно следовать некоей прямой линии, которая кратчайшим путем выведет из одной точки в другую, и, может быть, там, во внешнем мире, это у кого-то и получается, но здесь, где живые и мертвые делят одно и то же пространство, приходится без конца петлять и кружить, обходя горы папок, холмы личных дел, курганы формуляров, продираться сквозь чащобу и блуждать среди руин, брести над мрачными безднами вдоль стены грязных бумаг, нависающих над головой, и многие, многие метры шнура требуется протянуть и оставить позади, подобно извилистому, едва заметному в пыли следу, ибо иначе не понять, проходил ли ты тут или нет, и не найти пути назад. Сеньор Жозе один конец шнура обвязал вокруг ножки хранительского стола, причем вовсе не от недостатка уважения, а чтобы выиграть несколько метров расстояния, а другим окрутил собственную щиколотку, и, разматываясь при каждом шаге, шнур пополз вперед по одному из коридоров архива живых. План состоял в том, чтобы начать поиски с тыльной части, где полагалось бы находиться формуляру и личному делу неизвестной женщины, хотя по причинам, изложенным выше, мало надежды на упорядоченное размещение документов, очень мало. Строгой натуре сеньора Жозе, чиновника прежней школы, вышколенного, вымуштрованного старинными методами, глубоко противно иметь дело с безответственностью новых поколений и приниматься за поиски там, где лишь по злостному и умышленному нарушению основополагающих правил архивного хранения может находиться покойник. Наш герой знает, что главной трудностью, с которой он столкнется, будет темнота. Начиная от шефского стола, по-прежнему тускло освещенного неугасимой потолочной лампадой, весь Главный Архив погружен в густую тьму. Включать же светильники по пути следования, сколь бы ни были немощны они, слишком рискованно, потому что бдительный страж порядка, обходящий квартал, или просто сознательный гражданин, которому небезразличны порядок и безопасность, вполне способны будут различить слабое, рассеянное мерцание в высоких окнах и немедля поднять тревогу. И сеньор Жозе может рассчитывать только на желтоватый кружок, подрагивающий перед ним — а подрагивает он в такт шагам, но еще и потому, что сжимающая его рука нетверда. И, надо сказать, одно дело приходить в архив мертвых в дневные часы, чувствуя позади присутствие сослуживцев, которые, хоть и мало склонны, как мы имели случай убедиться, к товарищескому участию, все же непременно окажут помощь, если будет грозить всамделишная опасность или случится сильнейший нервный срыв, и прежде всего известят шефа: Посмотрите, что там творится с этим, — и совсем другое, когда во тьме ночной бродишь здесь по этим человеческим катакомбам, когда со всех сторон подступают к тебе имена, и поди-ка разбери, шелестит ли это бумага, шепчут ли голоса.
Сеньор Жозе дошел до последнего стеллажа живых и теперь ищет проход в торец Главного Архива, а проход этот в принципе и в соответствии с тем, как по проекту организовано здесь пространство, должен идти по биссектрисе, делящей треугольную проекцию здания на две равные части, однако чудовищные и постоянно увеличивающиеся залежи бумаг превращают прямую и верную дорогу в запутанную сеть тропинок, где на каждом шагу возникают препятствия или глухие тупики. Это белым днем да при включенном свете относительно легко пытливому исследователю не сбиться с пути, достаточно всего лишь дать себе труд бдительно и внимательно держаться тех дорожек, где меньше пыли, ибо это есть верный признак, что там ходят чаще, и до сих пор, хоть не обходилось дело без страхов и внушавших беспокойство задержек, все чиновники благополучно возвращались из экспедиций. Но свет, даваемый карманным фонариком, доверия не внушает и, кажется, производит не свет, но тени, и сеньору Жозе, раз уж он не осмелился позаимствовать фонарик у шефа, следовало бы купить одно из тех современных, мощнейших устройств, способных осветить все вплоть до самой глухой окраины мира. Надо сказать, страх заблудиться не очень мучит его, и натяжение обвязанного вокруг щиколотки шнура до известной степени успокаивает, но тот же шнур, если придется кружиться на месте, поворачиваться в разные стороны, обмотает его тугим коконом, не даст шагу ступить, и придется тогда все начинать сначала. Кстати, это уже происходило несколько раз, но по другой причине, ибо слишком тонкий шнур застревал меж кипами бумаг или на углах и — ни туда ни сюда. Само собой разумеется, что из-за всех этих сложностей и трудностей продвижение вперед осуществляется медленно, и мало чем помогает сеньору Жозе отличное знание здешней топографии, тем паче что сию минуту воздвиглась перед ним в рост человека рухнувшая гора папок, перекрыв то, что казалось правым путем, взметнув неимоверной густоты облако пыли, в котором испуганно запорхала моль, в луче фонарика кажущаяся почти прозрачной. Сеньор Жозе ненавидит этих насекомых, на первый и непросвещенный взгляд приведенных в этот мир только для украшения, ненавидит так же точно, как шашеля, тоже водящегося здесь в невиданном изобилии, ибо эти прожорливые твари повинны в истреблении памяти, в том, что столько детей не обрело отцов и столько денег попало в загребущие руки государства из-за отсутствия доказательств на право наследования, и сколько бы ни клясться и ни божиться, что документ съела, сожрала, сгрызла, в труху обратила нечисть, кишащая в Архиве, сколько бы ни доказывать, что хотя бы из чистого человеколюбия к клятвам этим следует прислушаться, ни один судья в расчет их не примет, решение в пользу вдов и сирот не вынесет, а скажет так: Нет бумаги — нет наследства. Ну а насчет ущерба, причиняемого мышами, нечего даже и говорить. И все же, все же, сколь ни велик ущерб, есть в деятельности грызунов и позитивная сторона, ибо, не будь их, Главный Архив давно бы лопнул по швам или занимал бы вдвое больше места, чем сейчас. Сторонний наблюдатель удивится, пожалуй, что не разрослось мышиное поголовье до такой степени, чтобы сожрать вообще все единицы хранения, особенно если учесть, что трави не трави, мори не мори, все равно стопроцентного успеха не добьешься. Объяснение же этому, хоть многие по-прежнему сильно сомневаются в его убедительности, кроется в том, что у тварей, столкнувшихся в местах своего обитания, которые сами выбрали или куда занесла их нелегкая, с отсутствием воды или достаточной сырости, начинается выраженная атрофия половых органов, что приводит к самым пагубным последствиям для возможности совокупления. Объяснение, приведенное выше, удовлетворяет далеко не всех, и то обстоятельство, что многие оппоненты настойчиво доказывают, что атрофия тут совершенно ни при чем, доказывает, что полемика продолжается и вопрос открыт.
Тем временем сеньор Жозе, весь в пыли, с тяжелыми космами паутины в волосах и на плечах, добрался наконец до пустого пространства, зиявшего между последними залежами документов и задней стеной, которые находились друг от друга метрах в трех и образовывали сужающийся с каждым днем неправильной формы коридорчик от одной боковой стены до другой. Тьма здесь царила уж и вовсе непроглядная. Слабое свечение, и так-то едва проникающее с улицы сквозь густой слой грязи изнутри и снаружи слуховых оконцев — сильнее всего досталось крайним с каждой стороны, — сюда не доходит из-за связок документов, возносящихся чуть не к самой крыше. А задняя стена по необъяснимой причине сделана совершенно глухой, а вернее — слепой, и в ней нет даже отдушины, способной прийти на помощь немощному лучу фонарика. Никто никогда не поймет, почему гильдия архитекторов, с таким тупым упрямством приводя неубедительные резоны эстетического характера, отказалась в свое время модифицировать исторический проект и пробивать окна в стене, постоянно выдвигаемой вперед, хотя даже полный профан поймет, что необходимость этого вызывается самыми элементарными требованиями функциональности. Вас бы сейчас сюда, пробормотал сеньор Жозе, поняли бы тогда, что почем. Кипы бумаг громоздятся по обе стороны прохода на разной высоте, формуляр вместе с делом неизвестной женщины может находиться в любой из них, но, вероятней всего, — в тех, что пониже, ибо чиновник, укладывавший их туда, следовал, надо полагать, закону о том, что привлекательность операции обратно пропорциональна количеству затраченных на нее усилий. К величайшему прискорбию, в нашем свихнувшемся человечестве немало еще извращенцев, так что не стоит удивляться, если помянутому чиновнику, укладывавшему на место формуляр и дело неизвестной женщины, если они и вправду здесь, пришла в голову коварная идея — ни зачем, так просто, по злобе — прислонить длиннейшую лестницу, имеющуюся здесь на этот самый случай, именно что к самой высокой груде да и положить документы на самый ее верх. Так уж устроен здешний мир.
Методично и неторопливо, и, кажется, даже припоминая, как действовал, как двигался на чердаке школы, когда отыскивал ученический формуляр неизвестной, но в ту пору еще вроде бы живой женщины, сеньор Жозе приступил к поискам. Пыли, покрывающей бумаги, здесь было значительно меньше, что и неудивительно, если вспомнить, что не проходит дня, чтобы сюда не приносили документы скончавшихся, и это все равно что сказать, выражаясь с вычурным дурновкусием, — в глубине Главного Архива Управления ЗАГС мертвые пребывают в чистоте. И лишь наверху, где бумаги, как уже было замечено, громоздятся чуть ли не до потолка, один слой спрессованной временем пыли лежит на другом, так что необходимо сильно встряхнуть папки, если хочешь узнать, чье имя значится на обложке. И если искомое не обнаружится на нижних этажах, сеньору Жозе придется, жертвуя собой, вновь карабкаться по ступенькам приставной лестницы, но на этот раз пылью он будет дышать не более минуты, да и голова закружиться не успеет, ибо луч фонарика тотчас покажет, клали ли сюда в последние дни какие-нибудь папки. Учитывая, что кончина неизвестной женщины, по всей видимости и с высокой вероятностью, имела место в весьма краткий промежуток времени плюс-минус день, совпадающий с одним из тех периодов, когда сеньор Жозе отсутствовал на службе, сперва постигнутый затянувшимся на неделю гриппом, потом отправленный в мимолетный отпуск, убедиться в наличии искомого, то есть прошерстить каждую из этих кип, можно довольно быстро, и если даже смерть неизвестной женщины случилась раньше, сразу после того памятного дня, когда формуляр попал в руки сеньора Жозе, то и в этом случае не столько времени прошло, чтобы эти документы оказались погребены под горой других. Это дотошное изучение возникающих ситуаций, эти упорные размышления, эти раздумья, пытливые и кропотливые, о ясном и темном, прямом и извилистом, чистом и грязном происходят, причем именно в таком порядке, как мы это излагаем, в голове сеньора Жозе. Чтобы изъяснить их или, точнее, облечь в слова, времени требуется много, слишком много, и это есть неизбежное следствие, как по сути, так и по форме, и вышеназванных факторов, и того, сколь своеобразны мыслительные способности нашего героя. А им, кстати, предстоит сейчас суровое испытание. Продвигаясь шаг за шагом вдоль узкого коридора, образованного, если помните, задней стеной и грудами документов, сеньор Жозе добрался наконец и до одной из боковых стен. Если рассуждать отстраненно и умозрительно, никому и в голову не придет счесть, что этот вполне просторный, трехметровой ширины коридор узок, но если соотнести его с длиной, которая, как уж было сказано не раз, кажется бесконечной, то поневоле спросишь себя, как же это сеньор Жозе, с его бессонницами и головокружениями, проистекающими от скверной психологической устойчивости, как, спрашиваем мы, до сих пор не испытал в этом удушающе замкнутом пространстве жестокий приступ клаустрофобии. А объяснение, вероятно, отыщется в том, что царящая здесь темнота, не давая осознать замкнутость оного пространства, размывая его границы, которые могут быть тут, там или где угодно, открывает взору лишь знакомую и успокоительную массу бумаги. Сеньор Жозе никогда еще не проводил здесь столько времени, потому что обычно это минутное дело — зайти, положить документы о чьей-то завершившейся жизни и сразу же вернуться в безопасность рабочего стола, но тревожное ощущение чьего-то незримого присутствия, что гнетет его сегодня с первой минуты пребывания в архиве мертвых, он считает проявлением того страха перед таинственным и непостижимым, который более чем присущ человеческой природе и свойственен, значит, даже храбрейшим из храбрых. А обычного страха, страха как такового, он не испытывал до тех пор, пока не дошел до конца коридора и не наткнулся на стену. Но когда наклонился над сваленными на пол папками, где вполне могли бы оказаться документы неизвестной женщины, брошенные здесь равнодушным чиновником, то внезапно, еще прежде, чем успел просмотреть их, перестал быть сеньором Жозе, младшим делопроизводителем Главного Архива Управления ЗАГС, пятидесяти лет от роду, а сделался вдруг маленьким Жозе, который только пошел в школу, который спать не может, оттого что всякую ночь снится ему один и тот же навязчиво повторяющийся кошмар, где предстает ему этот вот самый угол стены, этот глухой тупик, эта темница, а в другом конце коридора, тонущем во тьме, нет ничего, кроме обычного маленького камня. Маленького камня, который медленно растет, и хоть сеньор Жозе сейчас не видит его своими глазами, но память сновидений говорит, что он там, что разрастается и движется, как живой, лезет вверх и в стороны, взбирается на стены и ползет навстречу, обворачиваясь вокруг самого себя, будто это не камень, а грязь, будто это не грязь, а густая кровь. Когда эта омерзительная масса подбирается к самым его ногам, когда, не давая дышать, удавка ужаса захлестывает горло, ребенок с криком вырывается из цепких лап кошмара, но ведь то ребенок, бедному же сеньору Жозе не дано очнуться от сна, снящегося уже не ему. Скорчась у стены, как испуганный пес, дрожащей рукой направляет он луч фонаря в другой конец коридора, но так далеко фонарь не берет, свет замирает на полпути, там примерно, где угадывается проход в архив живых. Сеньор Жозе думает, что, если кинуться сейчас опрометью прочь, можно будет убежать от камня, но страх говорит ему: Берегись, почем ты знаешь, что он не ждет тебя там, побежишь да прямо к волку в пасть и попадешь. Во сне продвижение камня сопровождает музыка, странная какая-то музыка, берущаяся ниоткуда, словно из воздуха, но здесь тишина царит полнейшая, непроницаемая и такой густоты, что душит сеньора Жозе подобно тому, как тьма душит свет фонарика. Уже задушила. И кажется, что она сейчас бросится вперед, присосется к лицу на манер кровососной банки. Но страшный детский сон, впрочем, уже кончился. Для ребенка, что бы там ни толковали люди о душе человеческой, уже одно то, что он не видит больше стен темницы, ни близких, ни дальних, значит, что их здесь больше и нет, что пространство стало свободным и расширилось до бесконечности, а камни вновь обратились в минералы, из которых сделаны, кровь же струится лишь по жилам, а не из них. И теперь уже не детский кошмар пугает сеньора Жозе, его вогнала в столбняк вновь явившаяся мысль о том, что он может умереть здесь, в этом углу, как когда-то, бог знает как давно, ужасала мысль сверзиться с самого верха стремянки, да, умереть здесь, среди бумаг мертвых, и чтобы завтра мертвым нашли и его, раздавленного тьмою, накрытого лавиной бумаг, которая не замедлит рухнуть сверху: Сеньор Жозе не вышел на работу, Явится, куда он денется, — и кто-то из коллег, принеся сюда очередную порцию документов, найдет его в пятне света от своего фонаря, куда лучшего, чем этот вот, ничем не помогший сеньору Жозе, когда был так нужен ему. Прошло сколько-то минут, и прошло их ровно столько, чтобы сеньор Жозе мало-помалу начал различать голос, звучащий где-то внутри: Слушай-ка, до сих пор, если страх не считать, ничего плохого с тобой не случилось, вот ты сидишь целый и невредимый, ну, фонарик погас, эко дело, на что он тебе сдался, у тебя вокруг щиколотки обмотан шнур, другим концом привязанный к ножке стола, ты в полнейшей безопасности, вроде как младенец в утробе матери, пуповиной связанный с нею, хоть, конечно, шеф тебе никакая не мать и даже не отец, здесь отношения меж людьми, надо сказать, посложнее, и должен ты думать о том, что детские кошмары не сбываются, да и мечты — тоже, этот сон о камне и в самом деле очень страшен, но наверняка имеет какое-нибудь научное объяснение, помнишь, когда тебе снилось, как ты, раскинув руки, взмываешь в воздух, опускаешься, паришь над землей, это означало, что ты растешь, так и с этим камнем, зачем-то надо было пережить ужас, и лучше, чтобы это произошло раньше, чем позже, а кроме того, ты не просто должен, это уж никакой не долг, а святая профессиональная обязанность, должен, говорю, знать, что все эти мертвецы — это не всерьез, это просто так говорится, хоть звучит, согласен, и зловеще, это такое обозначение их архива, и если бумаги у тебя в руках вправду принадлежат неизвестной женщине, то ведь это все же и всего лишь бумаги, а не кости, документы, а не разлагающаяся плоть, очень расточительно поступил твой Главный Архив, обратив в бумажки жизнь и смерть человеческие, да, конечно, ты хотел отыскать эту женщину, но не поспел, да, ты даже и на это оказался неспособен, а может быть, хотел и не хотел, разрывался меж страхом и желанием, что вообще свойственно людям, и, может быть, в самом деле следовало бы пойти в налоговую инспекцию, сколько людей тебе советовали сделать это, все кончено, и лучше брось это, нет больше времени для нее, да и твое время уже на исходе.
Держась у шаткой стены, образованной бесчисленными папками, сеньор Жозе осторожно, чтобы не обрушить ее на себя, стал медленно подниматься. А голос, произнесший только что целую речь, говорил ему теперь что-то вроде: Слушай, не бойся, вокруг тебя не темней, чем внутри собственного твоего тела, и две эти тьмы разделены лишь твоей кожей, полагаю, ты никогда об этом не задумывался, и тебя же не пугает, что постоянно переносишь тьму с места на место и совсем недавно чуть было не начал вопить от страха потому лишь, что вообразил себе какие-то опасности, потому лишь, что припомнил свой детский кошмар, и тебе, мой милый, пора бы уж приучиться жить с той тьмой, что снаружи, как уживаешься ты уже столько лет с той, что внутри, ну а теперь вставай, вставай, нечего рассиживаться, положи фонарик в карман, он тебе ни к чему, а документы, раз уж решил забрать их, спрячь, сунь за пазуху, под пиджак или ближе к телу, под сорочку, так надежней, покрепче держись за шнур, разматывай его поосторожней, смотри не запутайся, а теперь вперед и не трусь, ибо хуже трусости ничего нет на свете. Слегка касаясь плечом бумажной стены, сеньор Жозе решился на два первых несмелых шага. Тьма расступилась перед ним наподобие черных вод, расступилась и сомкнулась за ним, еще шаг, еще, и вот уже пять метров шнура приподнялось над полом и размоталось, и как нужна сейчас третья рука, чтобы ощупывать перед собой воздух, но нашлось и другое решение, достаточно поднять обе имеющиеся руки на уровень лица, и одна пусть разматывает, а другая обматывается, это же принцип мотовила. СеньорЖозе уже почти выбрался из этой теснины, еще несколько шагов — и ему не страшен будет новый натиск кошмарного камня, и шнур слегка натянулся, это хороший знак, это значит, что он застрял где-то, чуть выше пола, на углу, за которым — выход в архив живых. В продолжение всего пути медленно падали на голову сеньора Жозе бумаги, одна, другая, третья, словно кто-то с намерением швырял их, падали и как будто прощались с ним. И когда наконец он дошел до стола и, не успев еще даже отвязать шнур, вытащил из-за пазухи подобранную с полу папку, достал и открыл ее и увидел, что она принадлежит неизвестной женщине, то взволновался так, что не услышал, как хлопнула, закрывшись за кем-то, сию минуту вошедшим в Главный Архив, входная дверь.
О том, что время психологическое течет не вполне так, как математическое, сеньор Жозе узнал точно тем же образом, каким приобрел и другие сведения разной степени полезности, и, прежде всего, что совершенно естественно, ибо при всей скромности своего делопроизводительного звания не таков он был и не затем появился на свет, чтобы лишь смотреть, стоя в сторонке, как ходят по нему другие, да, так вот, приобрел благодаря собственному житейскому опыту, но также благодаря благодетельному воздействию научно-популярных книг и журналов, заслуживающих доверия, ну или веры, в зависимости от того, о чем шла речь, а еще и вычитал в художественной литературе, которая относилась к жанру интроспекции и с поправкой, разумеется, на метод и, добавим, на силу воображения затрагивала те же вопросы. Однако никогда в жизни еще не приходилось ему испытывать такой реальной, объективной невозможности измерить время, похожей по своей непреложно физической, можно сказать, сути на непроизвольное мышечное сокращение, как в тот миг, когда уже дома он снова и снова глядел на дату смерти неизвестной женщины и хотел поместить ее, эту дату, во время, прошедшее с начала розысков. И прозвучи сейчас вопрос: Что же ты делал в тот день, — наш герой мог бы ответить практически мгновенно, лишь сверившись с календарем и вспомнив, как он, сеньор Жозе, служащий Главного Архива, по болезни отсутствовал в тот день на службе: В этот день я лежал в постели, у меня был грипп, — а для ответа на следующий вопрос: Теперь скажи, когда это было, уже пришлось бы соотнести дату со своей розыскной деятельностью, заглянуть в дневник, спрятанный под матрасом: Двое суток спустя после ограбления школы. На самом деле, если судить по дате, вписанной в формуляр с ее именем, неизвестная женщина скончалась через два дня после прискорбного эпизода, превращенного в преступный честным до той поры сеньором Жозе, однако эти пересекающиеся подтверждения — делопроизводителя и сыщика, сыщика и делопроизводителя, — которые внешне вполне убедительно доказывают совпадение психологического времени одного с математическим временем Другого, нисколько не облегчают им обоим тягостно головокружительные ощущения человека, безнадежно заплутавшего. Сеньор Жозе не стоит на последних ступенях высоченной лестницы, не глядит вниз и, стало быть, не видит, как они делаются все уже и уже, пока не превращаются в точку у самого пола, но тем не менее ощущает, что тело его, вместо того чтобы в череде сменяющих друг друга мгновений пребывать единым и целым, на протяжении последних дней, на протяжении психологическом или субъективном, отнюдь не математическом или реальном, вместе с ним то растягивалось, то сжималось. Абсолютную чушь несешь, укорил себя сеньор Жозе, в сутках уже было двадцать четыре часа, когда было решено так, и час делился и всегда будет делиться на шестьдесят минут, и шестьдесят секунд от начала времен составляют минуту, и если часы отстают или спешат, то порок не во времени, а в механизме, и, вероятно, у меня просто сносилась пружина. Эта мысль заставила его слабо улыбнуться: Насколько я понимаю, поломалась не машина реального времени, а психологический механизм, который его измеряет, и мне надо бы обратиться к психологу, чтобы подкрутил колесико. И снова улыбнулся, а потом стал серьезен: Нет, дело решится еще проще, природа сама все устроила, женщина умерла, и делать больше нечего, я спрячу формуляр и досье, если захочу сохранить осязаемое воспоминание об этом приключении, а для Главного Архива все будет так, словно она и вовсе не рождалась, и, вероятно, эти документы никем и никогда не будут востребованы, да и я могу оставить их в архиве мертвых, бросить где попало, хоть прямо у входа, где лежат самые давние, не имеет значения, где именно, у всех одна история, родился и умер, и кому теперь есть дело, кем она была, эта женщина, и кем были ее родители, горячо ли они ее любили, долго ли оплакивали, поначалу, наверно, сильно горевали, потом все меньше, а потом и вовсе успокоились, как это водится на свете, а уж бывшему мужу и вовсе безразлично, да, разумеется, она могла бы завести роман, с кем-то жить или за кого-то выйти замуж снова, но это относится к будущему, которое не может быть и не будет прожито, да и кому на свете есть дело до странного случая с неизвестной женщиной. Перед сеньором Жозе лежат досье и формуляр и еще тринадцать ученических формуляров, где одно и то же имя повторяется тринадцать раз, и есть двенадцать разных фотоснимков одного и того же лица, одна карточка повторяется, но все они мертвы, каждая умирала в свой срок, и все умерли еще до того, как умерла женщина, чей облик им суждено было запечатлеть, и старые фотографии лживы и обманчивы, ибо тешат нас иллюзией, будто на них мы живы, а это вовсе не так, и человека, на которого мы смотрим, давно уже нет, а он, если бы мог видеть нас, тоже бы не узнал и сказал бы: Кто это смотрит на меня с таким сожалением на лице. Тут сеньор Жозе внезапно вспомнил, что ведь имеется еще один портрет, полученный от пожилой дамы из квартиры в бельэтаже справа. Вот так совершенно неожиданно пришел ответ на вопрос, есть ли кому-нибудь на свете дело до странного случая с неизвестной женщиной.
Сеньор Жозе не стал дожидаться субботы. На следующий же день, едва окончилось присутствие в Главном Архиве, он отправился получать из химчистки свою одежду. И рассеянно слушал речи добросовестной приемщицы, говорившей так: Посмотрите только, как расстаралась штопальщица, нет, вы посмотрите, вы пощупайте, пальцами проведите и скажите, заметно ли что-нибудь, ведь как будто и не было ничего, то есть именно так, как говорят обычно люди, судящие по наружности. Сеньор Жозе расплатился, взял пакет под мышку, пошел домой переодеваться. Он намеревался нанести визит даме из бельэтажа и желал выглядеть опрятно и авантажно, демонстрируя не только невидимое миру искусство штопальщицы, в самом деле достойной всяческих похвал, но и стрелку на безупречно отутюженных брюках, крахмальный блеск сорочки, чудесно возрожденный галстук. Он уж совсем был готов к выходу, как вдруг в голове у него, единственном, насколько ему известно, органе размышления, мелькнула горькая мысль: А что, если дама из бельэтажа тоже умерла, ее ведь никак нельзя было назвать пышущей здоровьем, да и потом, чтобы уйти на тот свет, достаточно всего лишь явиться некогда на этот, а в ее-то годы — тем паче, и представил, как раз и другой нажимает кнопку звонка, и вот, венчая наградой его длительную настойчивость, открывается дверь квартиры в бельэтаже слева, и утомленная шумом женщина, появившись на пороге, говорит: Зря стараетесь, нет ее. Дома нет. Нигде нет. Умерла. Именно. И давно. Недели две как, а вы, простите, кто. Я из Главного Архива Управления ЗАГС. Из ЗАГСа, а не знаете, что она умерла, плохо, значит, работает ваша контора. Сеньор Жозе, обругав себя за навязчивую склонность к воображаемым разговорам, решил, не подвергая себя колкостям жилицы бельэтажа, все же выяснить, как обстоит дело на самом деле. Он войдет в Архив и меньше чем за минуту установит истину, к этому времени две уборщицы уже, надо думать, справились со своей работой, не слишком, прямо скажем, обременительной, поскольку они ограничиваются тем, что опорожняют корзины для мусора, слегка подметают и протирают влажной тряпкой пол до стеллажа, начинающегося за письменным столом хранителя, и никакими силами, ни лаской, ни таской, невозможно заставить их продвинуться чуть дальше, потому что они уверяют, что им страшно, утверждают, что скорее умрут — как видим, эти две тоже из тех, кто довольствуется внешним и в суть не вдается, — чем пройдут вглубь. И припомнив, что в формуляре неизвестной женщины должно значиться имя крестной матери, той самой дамы из квартиры в бельэтаже справа, сеньор Жозе осторожно приоткрыл дверь и заглянул. Как и следовало ожидать, уборщиц уже не было. Он вошел, быстро прошагал к каталогу, отыскал нужное имя и: Вот она, облегченно вздохнул. Вернулся домой, завершил туалет и вновь вышел. Чтобы сесть в автобус, который доставил бы его к дому дамы из бельэтажа, следовало оказаться на площади перед зданием Архива, ибо остановка находилась именно там. Хотя уже вечерело, еще много парящего в поднебесье дневного света уцелело над городом, и еще минут двадцать оставалось до того, как вспыхнули бы первые фонари. Сеньор Жозе на остановке был отнюдь не один и подумал, что, вероятней всего, в первый автобус сесть не сможет. Так оно и вышло. Но следующий показался довольно скоро и оказался не очень набит. Сеньору Жозе даже досталось место у окна. Он сел и стал смотреть в окно, наблюдая, как рассеянный в атмосфере свет, благодаря редкому оптическому эффекту, окрашивает в красноватые тона фасады зданий, как если бы для каждого из них восходило в этот самый миг солнце. Позади остался Главный Архив со своей древнейшей дверью, к которой вели три черные каменные ступени, с пятью прорезями окон, со всем своим обликом развалины, которую, когда упадок и разруха потребовали восстановления, чинить не стали, а просто подвергли мумификации. Какая-то там заминка на дороге не давала автобусу тронуться. И сеньор Жозе нервничал, не желая оказаться у квартиры в бельэтаже справа слишком поздно. Несмотря на то что в прошлый раз разговор с ее владелицей вышел откровенный, без недомолвок, на удивление доверительный для людей, сию минуту познакомившихся, отношения все же были не столь близки, чтобы барабанить в ее дверь в неурочный час. Сеньор Жозе снова оглядел площадь. Свет изменился, фасад Главного Архива вдруг стал серым, но не мертвенно-пепельным, а покуда еще живым, подрагивающим, колеблющимся и пребывал таким и в тот самый миг, когда автобус наконец резко взял с места, а какой-то рослый широкоплечий человек поднялся по ступенькам, открыл дверь и скрылся внутри: Шеф, подумал сеньор Жозе, интересно, зачем он здесь в такой час. И, охваченный внезапной, необъяснимой паникой, резко сорвался с места, сделал попытку выскочить, чем вызвал недоуменное недовольство соседа, а потом в замешательстве и растерянности снова опустился на сиденье. Он понимал, что еле поборол безотчетное побуждение убежать домой, будто спасаясь от неведомой опасности, что было совершенно явным логическим абсурдом. Вор, если даже принять еще одно абсурдное предположение и допустить, что это шеф, не стал бы входить в жилище сеньора Жозе через дверь Архива. Но не менее нелепо и то, что шеф по окончании рабочего дня вдруг захотел невесть зачем вернуться в Архив, где, как было в свое время указано в нашем правдивом повествовании, делать ему решительно нечего и где, сеньор Жозе готов дать руку на отсечение, никакая работа его не ждет. Представить себе хранителя за сверхурочной работой так же невозможно, как увидеть квадратный круг. Автобус уже выехал за пределы площади, а наш герой все продолжал подыскивать глубинные резоны, заставившие его действовать столь необъяснимым образом. И в конце концов возможную причину обнаружил в том, что уже на протяжении нескольких лет является единственным обитателем комплекса зданий, состоящего из Главного Архива и его собственного дома, если, конечно, последнему подобает это название, ибо если с точки зрения собственно и строго лингвистической он его заслуживает, ибо домом можно счесть любую постройку, то по отношению к эманации архитектурного достоинства, которая просто-таки должна излучаться им, особенно когда мы выговариваем это слово, звучит оно вопиюще неуместно. И вид хранителя, входящего в неурочный час в здание Главного Архива, поразил сеньора Жозе столь же сильно, как если бы, предположим, по возвращении домой он обнаружил начальство в собственном своем кресле. И относительное спокойствие, которое это соображение внесло в душу сеньора Жозе, вспомнившего, помимо неодолимых препятствий морального плана, о чисто физической, материальной невозможности для шефа Главного Архива проникнуть в личную жизнь своего подчиненного так глубоко, чтобы воспользоваться его креслом, так вот, спокойствие это внезапно рассеялось при мысли об ученических формулярах неизвестной женщины, и наш герой спросил себя, а спрятал ли он их под матрас или по непростительной небрежности оставил лежать на столе. Да будь его дом непроницаемей банковского хранилища с бронированными полом, стенами и потолком, да будь он снабжен кодовыми замками и хитроумными запорами, формуляры никогда, ни при каких обстоятельствах не должны оставаться на виду. И то, что никого дома нет и никто их не увидит, никак не может служить оправданием такой колоссальной неосторожности, ибо что мы, невежды необразованные, можем знать о новейших достижениях науки, и если невидимые радиоволны способны переносить звуки и образы по воздуху, через горы и реки, океаны и пустыни, то нет ничего необычайного в том, что уже открыты либо вот-вот будут изобретены волны иные, могущие проникать сквозь стены, фиксировать и передавать наружу находящиеся внутри постыдные тайны нашей жизни, которые мы считаем надежно защищенными от всяких нескромных посягательств. И прятать постыдные тайны под матрасом до сих пор остается более надежным средством, особенно если вспомнить, как с каждым днем все трудней и трудней становится нравам нынешним понимать нравы вчерашние. И сколь бы ни были изощренны новомодные волны, но даже они не додумаются заглянуть меж матрасом и пружинной сеткой кровати.
Хорошо известно, что наши мысли, будь то тревожные или радостные или ни те ни другие, рано или поздно сами от себя устают, самим себе наскучивают, надо лишь, как говорится, дать времени время, то есть предоставить их собственному ленивому струению, свойственному им от природы, не подбрасывать в костер новых, противоречаще-раздражительных идеек, а пуще всего постараться не вмешиваться всякий раз, когда перед уже готовой иссякнуть мыслью возникает соблазнительная развилка, ответвление, отклонение. Или наоборот, вмешаться, но как бы деликатно подталкивать ее — особенно если она из разряда тех, что будоражат и горячат, — в спину, словно бы ненавязчиво советуя: Ступай-ка вон туда, туда, в сторонку, не мешкай и мне не мешай. Вот именно так и поступил сеньор Жозе, когда в голове его возникла несуразная, но такая своевременная фантазия насчет новых волн, и он тотчас дал волю своему воображению, доверился ему и попросил показать, как обшаривают эти всепроникающие волны его жилище в поисках формуляров, оказавшихся все же не на столе, как в конце концов смущенно и пристыженно стихают они, не в силах выполнить полученное задание: Ну вот что, либо найдете, прочтете, сфотографируете, либо прибегнем к методам классического шпионажа. Сеньор Жозе еще немного подумал про шефа, но думы эти были уже вроде осадка и клонились к тому, чтобы подыскать все же приемлемое объяснение появлению шефа в Архиве в неурочное время: Да просто он забыл что-то, без чего не мог обойтись, вот и вернулся, а другой причины и быть не могло. И последнюю фразу сеньор Жозе, сам того не замечая, повторил вслух: Другой причины и быть не могло, уже во второй раз вызвав смятение соседа, резко переместившегося на другое сиденье, благодаря чему мысли его прочлись ясно и недвусмысленно: Сумасшедший какой-то, и можно биться об заклад, что выражались они этими или схожими словами. Сеньор Жозе не обратил внимания на ретираду соседа, ибо сам-то он без задержки переключился на обитательницу квартиры в бельэтаже справа, и вот пожилая дама уже стоит перед ним на пороге и на вопрос: Вы помните меня, я из Главного Архива, — отвечает: Помню прекрасно. Я к вам опять по тому же делу. Нашли мою крестницу. Нет, не нашел, то есть скорей нашел, но, как бы это сказать, ну, в общем, нет, и мне бы очень хотелось поговорить с вами, вот если бы вы мне уделили минутку. Да заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать. Но когда пресловутая дама из квартиры в бельэтаже справа, представ перед ним во плоти, открыла дверь, то речи, которыми она встретила сеньора Жозе звучали примерно так: Ах, это вы, воскликнула она, и ему, следовательно, не было ни малейшей надобности спрашивать: Вы помните меня, я из Главного Архива, но он не устоял перед искушением все же задать вопрос, ибо столь же постоянна, сколь и настоятельна наша потребность возглашать на весь белый свет, кто мы такие есть, даже если только что услышали: Ах, это вы, словно если нас узнали, то все решительно узнали и о нас, а те жалкие крохи, что остались, нового вопроса не заслуживают.
В маленькой гостиной ничего не изменилось, кресло, где в прошлый раз расположился сеньор Жозе, стояло на прежнем месте, на прежнем расстоянии от стола, и также, образуя точно такие же складки, висели шторы, и руки хозяйка сложила на коленях, как тогда, правую поверх левой, и только разве что свет казался тусклее, словно лампочка под потолком доживала отпущенный ей срок. Сеньор Жозе спросил: Как вы поживаете, — и тотчас же мысленно выругал себя за нечуткость, более того — за выказанную непростительную глупость, ибо пора бы уж знать, что элементарным правилам хорошего тона не следует следовать буквально, без учета обстоятельств, и предположим, что пожилая дама ответит с широкой улыбкой: Слава богу, хорошо, здоровье просто замечательно, лучше не бывает, и настроение превосходное, давно не ощущала я такой бодрости, а визитер возьмет да и огорошит ее следующей своей фразой: Ну, тогда крепитесь, потому что крестница ваша приказала долго жить. Но пожилая дама ничего не ответила на его вопрос, а только безразлично пожала плечами, а потом сказала: Знаете, я несколько дней собиралась позвонить вам в Главный Архив, но потом подумала, что рано или поздно вы сами наведаетесь ко мне. И хорошо, что передумали, шеф не любит, когда нам звонят, утверждает, это мешает работе. Понимаю, но эту проблему я решила бы моментально, достаточно было бы сообщить ему, ему лично, прямо и непосредственно, все, что намеревалась, и не надо было бы просить к телефону вас. На лбу сеньора Жозе выступил холодный пот. Он только что осознал, что несколько недель кряду, не замечая опасности, не сознавая угрозы, пребывал под дамокловым мечом большой беды, которая стряслась бы непременно, стань достоянием гласности все то, что он последовательно и совершенно сознательно творил, попирая священные установления Главного Архива ЗАГС, чьи разделы, главы и параграфы при всей их сложности, замысловатой и витиеватой, проистекающей прежде всего от архаического языка, которым они изложены, многовековой опыт свел к чеканной формулировке: Не суйся, куда не просят. Примерно секунду сеньор Жозе пылал лютой злобой к сидевшей напротив даме, обзывая ее мысленно разными нехорошими словами и наделяя оскорбительными определениями вроде старой карги, безмозглой, из ума выжившей твари, и, не находя лучшего способа отделаться от нежданного и почти смертельного ужаса, предвкушал, как сейчас, была не была, возьмет да и брякнет: Держись за воздух, грымза ты этакая, крестница твоя, ну та, что с портрета, в ящик сыграла. Вам нехорошо, сеньор Жозе, спросила меж тем хозяйка, дать воды. Нет-нет, не беспокойтесь, все в порядке, отвечал он, устыдясь своего злобного порыва. Я сейчас приготовлю чай. Нет, не стоит, благодарю вас, не утруждайтесь, и, произнося эти слова, сеньор Жозе чувствовал себя ничтожней и ниже уличной пыли, а когда хозяйка вышла из гостиной, услышал, как побрякивает на кухне посуда, и минуло несколько минут, ведь прежде всего надо вскипятить воду, сеньор Жозе, вспоминая вычитанное где-то, вероятно в одном из тех журналов, откуда он вырезал портреты знаменитостей, что чай надлежит заваривать вскипевшей, но уже не кипящей водой, думает, что вполне удовольствовался бы стаканом холодной воды, однако настой поможет больше, всякий знает, что для повышения тонуса и поднятия упавшего духа нет ничего лучше чашечки чая, в чем сходятся все руководства и наставления, как западные, так и восточные. Хозяйка появилась с подносиком, на котором стояли две чашки, сахарница и вазочка с печеньем: Ах, а я и не спросила, любите ли вы чай, просто подумала, что чай в это время суток предпочтительней кофе. Да, люблю, очень люблю. Сахару. Нет, благодарю, я пью несладкий, и вдруг побледнел и вновь покрылся испариной и понял, что нужно найти этому какие-то оправдания: Должно быть, я все же не вполне оправился от гриппа. Вот видите, если бы я все же позвонила в Архив, то вас бы там не застала, так и так пришлось бы рассказать вашему шефу о том, что со мной произошло. На этот раз взмокли только ладони, но все равно — счастье, что чашка стояла на столе, а иначе разлетелся бы фарфор об пол или горячий чай окатил колени бедного младшего делопроизводителя со вполне предсказуемыми последствиями вроде ожога и возвращения брюк в химчистку. Сеньор Жозе взял из вазочки печенье, медленно, неохотно откусил и, скрывая жеванием то, как трудно идут у него с языка слова, сумел выстроить несколько запоздалый вопрос: А что же вы намеревались сообщить мне. Хозяйка сделала глоток, неуверенно протянула руку за печеньем, но так и не взяла. И сказала: Помните, когда вы уже уходили, я предложила вам поискать имя моей крестницы в телефонном справочнике. Помню, но я предпочел не воспользоваться вашим советом. Отчего же. Трудно объяснить. Но у вас, вероятно, имелись какие-то резоны. Привести резоны того, что ты сделал или не сделал, это самое простое, ибо, осознав, что их у нас не было вовсе или что они были недостаточно весомы, мы пытаемся их изобрести, а в случае с вашей крестницей я мог бы сказать, что вознамерился идти более долгим и сложным путем. А этот резон, позвольте спросить, истинный или изобретен. Давайте сойдемся на том, что в нем столько же истины, сколько и вымысла. И сколько же. Исходя из того, как я действую и поступаю, его можно счесть чистой правдой. Но можно и не счесть. Можно, потому что не упомянут резон, по которому был выбран именно этот, а не более прямой и короткий путь. Вам, должно быть, приелась рутина вашей работы. Это могло бы послужить еще одной причиной. Ну и как далеко вы продвинулись в своих разысканиях. Сначала вы расскажите, что произошло, сделаем вид, будто я был в Архиве, когда вы решили позвонить, а шеф якобы не возражает, когда его сотрудников зовут к телефону. Женщина снова поднесла чашку к губам, потом совершенно бесшумно поставила на блюдце и ответила, одновременно сложив руки на коленях, правую поверх левой: Я сделала то, что советовала сделать вам. Позвонили ей. Позвонила. Говорили. Говорила. И когда же это было. Через несколько дней после вашего визита, воспоминания нахлынули, заснуть не могла. И что же было. Мы поговорили. Она, вероятно, удивилась. Мне так не показалось. Но это было бы естественно после стольких лет разлуки и молчания. Вижу я, вы не очень много знаете о женщинах, тем более — несчастливых. А она несчастлива. Очень скоро мы обе начали плакать, причем так дружно, словно были привязаны друг к другу цепочкой слез. А о жизни своей говорили. Она или я. Вы с нею. Мало, сказала только, что была замужем и развелась. Это уже нам известно, явствует из формуляра. Договорились, что, как только сможет, навестит меня. Навестила. Пока нет. И не звонила. Нет. И давно. Да уж недели две. Больше или меньше. Пожалуй, меньше, да, пожалуй, что меньше. А вы. Я поначалу думала, что она переменила решение, не хочет восстанавливать прежние связи между нами и былую близость, а слезы ее — это всего лишь минутная слабость, только и всего, это часто бывает, часто случается в жизни так, что мы даем себе волю и готовы выплакать наши горести на плече у первого встречного, помните, когда вы здесь были, я. Помню, и всегда буду вам бесконечно благодарен за доверие. Не стоит принимать за доверие то, что было всего лишь отчаянием. Так или иначе, вам никогда не придется раскаиваться в этом, можете быть совершенно уверены во мне, я не из болтливых. Знаете, а я и не сомневаюсь, что мне не придется жалеть о своей откровенности. Спасибо. А не сомневаюсь я потому, что мне это безразлично. А-а, и перейти от столь безутешного междометия к прямому вопросу типа такого: И что же вы делали потом, было совсем не просто, это требовало времени и такта, сеньор Жозе взял паузу в ожидании того, что придет следом. И хозяйка, будто тоже зная это, спросила: Еще чаю, и он кивнул: Если можно, и протянул чашку. Потом дама сказала так: Несколько дней назад я ей позвонила. И что же. Никто не брал трубку, пока не включился автоответчик. Вы позвонили только раз. В тот первый день — да, а в последующие — звонила еще и в разное время, утром, и днем, и вечером, и даже посреди ночи. И ничего. Ничего, подумалось, может быть, она переехала. Она вам не говорила, где работает. Нет. Беседа больше не могла ходить кругами у черного колодца, скрывающего истину, неумолимо приближался миг, когда сеньору Жозе надлежало произнести слова: Ваша крестница скончалась, хоть прозвучать они должны были бы, едва он переступил порог квартиры в бельэтаже справа, и именно в этом не замедлит обвинить его хозяйка: Отчего же вы мне сразу не сказали, зачем задавали все эти вопросы, раз уж знали, что ее больше нет, и он не сможет солгать, уверяя, что молчал, чтобы не обрушивать ей на голову горестное известие так вот, с бухты-барахты, как снег на голову, безо всякой подготовки, и, по правде говоря, единственным поводом к этому долгому и томительному диалогу были слова, услышанные сеньором Жозе при входе: Заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать, но в тот момент не нашлось у него смиренного спокойствия человека, решившего одолеть искушение и узнать, о чем же пойдет речь, даже если это будет самая малая малость, да, не хватило спокойного смирения произнести в ответ: Не стоит, она умерла. Словно то, что намеревалась поведать ему дама из бельэтажа, еще могло как-то, а как — неведомо, обратить время вспять и в самый последний изо всех последних мигов исхитить у смерти неизвестную женщину. Устало, уже не желая ничего, кроме как отсрочить неизбежное еще на несколько секунд, сеньор Жозе спросил: А домой к ней не наведывались, соседей не расспрашивали, может, они видели. Да, я, конечно, думала об этом, но так и не собралась. Почему. Потому что ей могло бы не понравиться, что суют нос в ее дела. Но ведь звонили. Это другое. Некоторое время оба молчали, а потом лицо хозяйки стало меняться, приобрело вопросительное выражение, и сеньор Жозе понял, что сейчас будет наконец спрошено, с чем же он сегодня пожаловал к ней, что слышно, какие новости по делу, решилась ли проблема, занимавшая Главный Архив, и если решилась, то когда, и: Сударыня, с прискорбием должен сообщить вам, что ваша крестница скончалась, вдруг быстро проговорил он. Хозяйка широко открыла глаза, сняла руки с колен, поднесла их ко рту: Что. Крестница, крестница ваша умерла. Откуда вы знаете, бездумно спросила женщина. На то и существует Главный Архив ЗАГС, отвечал сеньор Жозе и даже слегка пожал плечами, как бы говоря: Я тут ни при чем. Когда же это случилось. Я принес с собой формуляр, можете взглянуть. Женщина протянула руку, поднесла картонку-несгибай к самым глазам, потом отодвинула подальше, пробормотав: Очки, но за очками не пошла, сообразив, наверно, что они ничем ей не помогут, потому ни в каких очках не различить расплывающиеся от слез строки. Сеньор Жозе сказал: Мне очень жаль. Женщина вышла из гостиной и через несколько минут вернулась, утирая глаза платочком. Села, снова налила себе чаю, спросила: И вы пришли сюда, чтобы сообщить мне о смерти моей крестницы. Да. Очень трогательно с вашей стороны. Я подумал, что просто обязан сделать это. Почему. Потому что я перед вами в долгу. Почему. Ну, вы так радушно меня встретили в прошлый раз, так мило приняли, помогли мне, ответили на мои вопросы. Теперь, когда ваши труды завершились по причинам естественного порядка, силою вещей, так сказать, вы можете не заниматься больше розысками моей бедной крестницы. В сущности, да, могу. И, вероятно, получили распоряжение своих начальников начать искать еще кого-нибудь. Нет-нет, случаи, подобные этому, происходят довольно редко. Смерть хороша уже и тем, что разом все прекращает. Не всегда, сразу начинаются распри между родственниками, дележка имущества, налог на наследство. Я имела в виду всего лишь покойницу. А-а, ну да, для нее-то все уже кончено. Любопытно, что вы так ведь и не объяснили мне, зачем и для чего разыскивал Главный Архив мою крестницу, а очень бы хотелось знать. Но вы сами же только что сказали, что со смертью разом решаются все проблемы. Значит, они были. Были. Какие же. Стоит ли об этом говорить, теперь это уже неважно. Что — это. Не настаивайте, прошу вас, это конфиденциальные сведения, отрезал сеньор Жозе в отчаянии. Хозяйка с глухим стуком поставила чашку на блюдце и сказала, устремив взгляд прямо на гостя: Знаете, у нас с вами так уж с самого начала пошло, что один все время говорит правду, а другой все время врет. Я не врал и сейчас не вру. Значит, вы признаете, что я говорила с вами откровенно и честно, напрямик и без экивоков и что вам ни разу даже в голову не пришло, что в моих словах есть хоть крупица лжи. Признаю, признаю. Значит, если в этой комнате есть лжец, что у меня лично сомнений не вызывает, то это не я. И не я. Допускаю, что от природы вы не лживы, но, явившись сюда в первый раз, стали лгать и с тех пор лжете не переставая. Вы не понимаете. Понимаю достаточно, чтобы не верить, будто Главный Архив когда-либо посылал вас на поиски моей крестницы. Вы ошибаетесь, уверяю вас, посылал. Ну, хорошо, если больше вам сказать нечего, если это ваше последнее слово, сейчас же, сию минуту уходите отсюда вон, вон, и последние два слова были уже-почти выкрикнуты, после чего хозяйка расплакалась. Сеньор Жозе поднялся, шагнул было к дверям, но вернулся и снова сел: Простите меня, сказал он, не плачьте, пожалуйста, я вам все расскажу.
Когда я наконец умолк, она спросила: И что же вы намерены делать. Ничего, ответил я. Вернетесь к своим коллекциям знаменитостей. Не знаю, наверно, надо же чем-то занять голову, сказал я, а потом помолчал немного, подумал и ответил: Нет, вряд ли. Почему же. При ближайшем рассмотрении жизнь у них очень однообразная, все одно и то же, появляются, показываются, говорят, улыбаются в объективы и постоянно то прибывают, то уезжают. Как и все мы. Я — нет. И вы, и я, и все на свете показываемся, и тоже говорим, и тоже выходим из дому и возвращаемся домой, и иногда даже улыбаемся, разница лишь в том, что этого никто не замечает. Но нельзя же всем быть знаменитыми. В этом отношении вам повезло, а иначе ваша коллекция заняла бы весь Главный Архив. Да нет, потребовалось бы помещеньице побольше, Архив ведь интересует лишь, когда мы родились, когда умерли, ну и еще кое-что. Состоим ли в браке, развелись ли или овдовели, женились ли вторично, и Архиву совершенно безразлично посреди всего этого, были ли мы счастливы или нет. Счастье и несчастье подобны знаменитостям, появляются и пропадают, гораздо хуже, что Архив знать ничего не желает о том, кто мы такие есть, каждый из нас для него всего лишь картонка с несколькими именами и несколькими датами. Как формуляр моей крестницы. Да, как ваш или как мой. Ну а если вы бы все-таки отыскали ее, что бы стали делать. Не знаю, может, поговорил с ней, а может, и нет, никогда об этом не задумывался. А не думали вы о том, что, оказавшись наконец перед ней, узнали бы ровно столько, сколько в тот день, когда приняли решение разыскать ее, иными словами, ровно ничего, и если бы захотели в самом деле узнать, кто она, вам пришлось бы начать поиски снова, и они были бы намного труднее, если бы она, не в пример вашим знаменитостям, которые так любят красоваться, не захотела показываться. Ну да. Но теперь, когда она умерла, можете предпринять новый розыск, ей это уже все равно. Не понимаю вас. До сих пор, употребив столько усилий, вы выяснили только, что она ходила в школу, причем в ту самую, о которой я вам сказала. У меня есть фотографии. Фотографии — ведь это тоже бумаги. Мы можем разделить их. И думать при этом, что делим ее самое, часть — вам, часть — мне. Но больше ничего и нельзя сделать, сказал я в ту минуту, подумав, что на том и конец, однако она спросила меня: А почему бы вам не поговорить с ее родителями, с бывшим мужем. Зачем. Чтобы побольше узнать о ней, о том, как она жила, чем занималась. Едва ли муж будет словоохотлив, он, вероятно, станет руководствоваться принципом: что было, то сплыло, или, как говорят в народе, протекшие воды мельницу не вертят. А родители, родители-то наверняка будут не прочь поговорить о детях, пусть тех уже нет на свете, я давно заметила, что за родителями такое водится. Если я раньше к ним не пошел, то сейчас и подавно не пойду, раньше я хоть мог сообщить, что направлен к ним Главным Архивом. Отчего умерла моя крестница. Не знаю. Да как же так, причина смерти должна быть указана. Нет, в формуляре ставится только дата, а не причина. Но ведь наверняка имеется свидетельство или, не знаю, врачебное заключение, они же по закону обязаны, не могут же писать, что умерла оттого, что смерть пришла. Среди бумаг, которые я обнаружил в архиве мертвых, свидетельства о смерти не было. Почему. Не знаю, может быть, выронили, когда ставили папку на полку, может, я сам и выронил, но так или иначе — его нет, а искать — дело совершенно гиблое, все равно что иголку в стоге сена, вы не представляете, что там творится. Отчего же, теперь, когда вы рассказали, представляю. Нет, не представляете, это надо увидеть своими глазами. Но если так, вот вам и прекрасный предлог для визита к родителям, скажите им, что, к сожалению, из Архива пропало свидетельство о смерти их дочери и надо восстановить комплектность дела, иначе вас ждет суровое взыскание, постарайтесь принять встревоженный и жалкий вид, спросите, какой врач ее пользовал, где она скончалась и от чего, в больнице или дома, словом, все надо узнать, тем более что у вас еще и мандат, наверно, сохранился. Да, но он поддельный, не забудьте. Обманул меня, обманет и других, если не бывает жизни без обмана, пусть будет обман и в этой смерти. Служили бы вы в Главном Архиве, знали бы, что смерть обмануть нельзя, возразил я, а она решила, наверно, что не стоит мне отвечать, и была совершенно права, потому что произнесенная мною эффектная фраза относилась к тем, что кажутся глубокими, но ничего не имеют внутри. Мы молчали, наверно, минуты две, она глядела на меня с упреком, так, словно бы я торжественно пообещал ей что-то, а потом в последний момент отступился. Я не знал, куда себя девать, и хотел подняться, попрощаться да и уйти, но это было бы и грубо, и глупо, и совсем неделикатно по отношению к пожилой даме, которая вовсе такого обхождения не заслуживала, да и мне подобное не свойственно, более того, противно моей природе и воспитанию, да, я так воспитан, пусть и не всегда помню, что чай надо пить маленькими бесшумными глотками, но это неважно. Еще я думал, что лучше всего было бы принять эту идею, то есть приняться за новые поиски, смысл коих был бы противоположен прежним и движение было бы направлено от смерти к рождению, а не наоборот, когда хозяйка произнесла: Не обижайтесь, это, знаете ли, у меня уже старческое, когда мы доживаем до определенного возраста и понимаем, что время наше истекает, начинаем воображать, будто держим в руке средство от всех зол и бед в мире, и впадаем в отчаяние оттого, что на нас не обращают внимания. Я никогда не думал об этом. Всему своей черед, вы еще слишком молоды. Да какой там молод, мне уже пятьдесят два. Самый расцвет. Вы шутите. Только после семидесяти человек обретает мудрость, но тут уж она ему ни к чему, ни ему, ни еще кому. Поскольку мне было еще довольно далеко до указанного срока и я не знал, возражать или соглашаться, то счел за лучшее промолчать. А потом, чувствуя, что уже можно прощаться, сказал: Ну, не буду вас больше задерживать, спасибо вам за чуткость и терпение, вы уж меня простите за безумную выходку, за этот нелепый поступок, вы ведь сидели себе тихо у себя дома, а я нарушил ваш покой, появился с вымышленными историями, с поддельными документами, и, поверьте, я и сейчас готов сгореть со стыда, вспоминая, о чем только я вас расспрашивал. Да нет, какой там покой, я ведь одна-одинешенька, и, рассказав вам несколько печальных историй о своей жизни, я как бы сняла некий груз с души. Хорошо, если так. Так я думаю и, прежде чем вы уйдете, хочу обратиться к вам с просьбой. Слушаю вас и готов способствовать чем только смогу, вопрос лишь в том, смогу ли и что именно смогу. Лучше, чем вы, никто на свете с этим не справится, и просьбица моя проста и заключается в том, чтобы вы время от времени захаживали ко мне, как вспомните меня и захотите увидеть, захаживали даже не за тем, чтобы поговорить о моей крестнице. Непременно и с большим удовольствием. Вас всегда будет ждать чашечка чаю или кофе. Этого одного уже более чем достаточно, чтобы я пришел, но есть и другие причины. Спасибо, и вот что, не принимайте очень уж всерьез мою идею, в конце концов она столь же безумна, как была ваша. Хорошо, я подумаю. Я, как и в прошлый раз, поцеловал ей руку, но в этот самый миг произошло нечто совершенно неожиданное: дама из квартиры в бельэтаже перехватила мою руку и поднесла ее к губам. Никогда в жизни ни одна женщина так не делала, и я почувствовал удар в душу, толчок в сердце, да и сейчас, на рассвете, по прошествии уже стольких часов, записав в дневник впечатления минувшего дня, смотрю на свою правую руку и вижу, что она отличается от левой, но чем именно — сказать пока не могу, тут различия не внешние, а внутренние. Сеньор Жозе остановился, положил карандаш, аккуратно спрятал в тетрадь ученические формуляры неизвестной женщины, оказавшиеся все же посреди стола, а потом запрятал их поглубже между матрасом и пружинной сеткой кровати. Согрел оставшееся от обеда жаркое и принялся за еду. Тишину с полным основанием можно было назвать мертвой, если бы не чуть слышный рокот редких автомобилей за окном. Отчетливей раздавался другой приглушенный звук, делавшийся то громче, то тише, словно где-то в отдалении работали кузнечные мехи, но к этому сеньор Жозе давно привык, это дышал Главный Архив. Сеньор Жозе пошел спать, но уснуть не мог. Он перебирал в памяти все, что случилось за день, вспоминал, какое досадливое недоумение охватило его при виде того, как в неурочный час входит в здание хранитель, и изобилующую нежданными поворотами беседу с дамой из квартиры в бельэтаже направо, каковую, то есть не даму, разумеется, и не квартиру, а беседу он воспроизвел у себя в дневнике верно по сути, пусть не дословно, что вполне понятно и извинительно, ибо память, будучи штучкой чересчур чувствительной, обижается, когда ее ловят на изменах, а потому всегда старается заполнить бреши и пустоты порождениями собственной реальности, явно недостоверными, но более-менее схожими с теми, о которых остались у нее лишь воспоминания, зыбкие и смутные, как мелькнувшая мимо тень. Сеньору Жозе казалось, что он еще не дошел до логического заключения по поводу всего произошедшего, что решение еще предстоит принять и что последние слова, сказанные даме из квартиры в бельэтаже направо: Я подумаю, были не просто очередным обещанием из разряда тех, которые так часто звучат в разговорах и так редко выполняются. Он уж отчаялся забыться сном, как вдруг, неведомо откуда, незнамо, из каких глубин, возникло перед ним наподобие вдруг ухваченного кончика новой ариадниной нити выстраданное решение, и: В субботу пойду на кладбище, произнес он вслух. В возбуждении он буквально привскочил на кровати, но тотчас спокойный голос здравого смысла посоветовал: Раз уж решил, как поступишь, ляг и усни, перестань ребячиться, иди хоть сейчас, глубокой ночью, если желаешь перепрыгивать через кладбищенскую стену, и все это означало всего лишь, разумеется, фигуру речи. И сеньор Жозе послушно улегся, скользнул меж простынь, укрылся до самого носа, но еще минуту лежал с открытыми глазами и думал: Не смогу уснуть. А в следующую минуту уже спал.
Проснулся он поздно, когда до открытия Архива оставалось всего ничего, и, не успевая даже побриться, торопливо натянул на себя одежду и вынесся из дому опрометью, несообразной ни возрасту его, ни положению. Все чиновники, начиная с восьми младших делопроизводителей и кончая обоими замами, сидели на своих местах, вперив взгляд в стенные часы, и ждали, когда минутная стрелка коснется цифры двенадцать. Сеньор Жозе направился к своему непосредственному начальнику, которому обязан был представить объяснения, и извинился за опоздание: Плохо спал, попытался оправдаться он, хоть и знал по опыту прошлых лет, что причина не будет признана уважительной, и: Идите на свое место, услышал он сухой ответ. Когда же вслед за тем, последний раз вздрогнув, минутная стрелка перевела время ожидания во время рабочее, а сеньора Жозе, споткнувшегося на шнурках, которые он не успел завязать, еще не оказалось за столом, это прискорбное обстоятельство не укрылось от бесстрастного внимания начальства и было отмечено в рабочем дневнике. Прошло не менее часа, прежде чем появился шеф, и хотя по его сосредоточенному и почти хмурому виду, от которого ушли в пятки души сотрудников, можно было подумать, что и он тоже плохо спал сегодня, был однако, как всегда, тщательно выбрит, причесан волосок к волоску и безупречно одет. Он на миг приостановился у стола сеньора Жозе и поглядел на него молча и сурово. Тот, смутясь, машинальным жестом, свойственным мужчинам в растерянности, поднес было руку к лицу, как если бы намеревался проверить, сильно ли отросла щетина, словно таким манером можно скрыть столь очевидную для всех окружающих непростительную расхристанность своего облика, однако движения этого не завершил. Все подумали, что сейчас без промедления последует взыскание. Шеф устремился к своему столу, уселся и подозвал к себе своих замов. Общее мнение склонилось к тому, что дело плохо, ибо если уж хранитель вздумал вызвать обоих сразу, то уж не иначе как затем, чтобы осведомиться об их мнении относительно суровости кары, которую собирался наложить. Лопнуло его терпение, радостно смекнули младшие делопроизводители, в последнее время просто скандализованные фавором, в который совершенно незаслуженно попал сеньор Жозе у хранителя. Тут же, впрочем, выяснилось, как глубоко они заблуждались. Покуда один из замов приказывал всему персоналу, включая младших и старших делопроизводителей, повернуться лицом к шефу, второй обошел перегородку и запер входную дверь, предварительно вывесив снаружи объявление такого содержания: Закрыто по техническим причинам. Что бы все это могло значить, призадумались чиновники, включая обоих замов, знавших столько же, сколько и все остальные, ну или самую малость побольше, ибо шеф сообщил им, что намеревается говорить. И вот он заговорил, и первое слово, произнесенное им, было: Садитесь. Приказ прошел от замов к старшим делопроизводителям, а от тех — к младшим, и возникший было шум, неминуемо порождаемый стульями, которые поворачивались спинками к столам, быстро смолк, и уже через минуту в Главном Архиве установилась полнейшая тишина. Такая, что было бы слышно, как муха пролетит, благо имелись здесь таковые в достаточном количестве, но одни притаились в надежных местах, а другие тяжкой и позорной смертью умирали в паутинных сетях под потолком. Хранитель медленно поднялся и так же медленно обвел глазами своих подчиненных, задерживаясь на лице каждого, словно видел их впервые или силился узнать после долгой разлуки, и, как ни странно, хмурость уже не омрачала его черты, которые были теперь страдальчески искажены неведомой душевной мукой. Потом он заговорил: Господа, в качестве шефа Главного Архива Управления ЗАГС, в качестве последнего по времени хранителя, замыкающего собой череду своих предшественников, начатую тем, кто первым отобрал древнейший из хранящихся в наших архивах документ, и на основании вверенных мне властных полномочий, равно как и следуя примеру моих предшественников, я требую от самого себя и от других неукоснительного следования законам и установлениям, регулирующим нашу работу, не только не пренебрегая традицией, но и всячески оберегая ее и стремясь ежеминутно следовать ее живому духу. Вполне отчетливо сознавая неуклонный ход времени, я признаю необходимость постоянного и непрерывного обновления и, можно сказать, модернизации средств, подходов и процессов, но, подобно моим предшественникам на этом посту, и то, что сохранение духа — духа, который я назвал бы духом преемственности и органически присущего нам творческого поиска, должно превалировать над соображениями любого другого порядка, ибо в противном случае мы будем невольно потворствовать слому и сносу того морального здания, которое в качестве первых и последних хранителей жизни и смерти мы, как и прежде, представляем здесь. Без сомнения, у кого-то вызовет нарекания отсутствие здесь пишущей машинки, не говоря уж о еще более современном оборудовании, кто-то вознегодует, что каталожные шкафы по-прежнему изготовлены из натуральной древесины, а сотрудникам приходится, словно в незапамятные времена, обмакивать перо в чернильницу и пользоваться промокательной бумагой, не будет недостатка в тех, кто сочтет нас безнадежно застрявшими в прошлом, кто потребует от правительства оснастить нашу службу передовыми технологиями, но если законы и установления могут быть изменены в любую минуту, то ничего подобного не должно происходить с традицией, и суть, и буква которой требуют именно неизменности. Никому не под силу перенестись в ту эпоху, когда возникала традиция, рожденная временем и временем же вскормленная и взлелеянная. Никто не вправе сказать, будто сущего не существует, никто не осмелится, уподобясь малому дитяти, захотеть, чтобы бывшее сделалось небывшим. А если и решится кто-либо, то лишь попусту потратит время. Таковы бастионы нашего разума и нашей силы, такова стена, за которой мы оказались способны защищать, вплоть до самого последнего времени, нашу идентичность вкупе с нашей автономией. Так было, так есть. И так будет впредь до тех пор, пока наша пытливая мысль не укажет нам необходимость новых путей.
Надо сказать, что пока в речи хранителя не содержалось ничего нового, кроме того, что в стенах Главного Архива впервые прозвучало нечто вроде торжественного символа веры, обнародования принципов. Единообразные умы чиновников формировались главным образом службой и сначала отшлифовывались с большой точностью и строгостью, но затем, в следующих поколениях, вероятно от исторической усталости самой институции, стали случаться и множиться, происходить и повторяться известные нам случаи забвения служебного долга, предосудительные даже с точки зрения благожелательнейшего из судей. Затронутое за живое чиновничество подумало было, что это и станет центральной темой нежданной лекции, но очень скоро осознало всю меру своего заблуждения и не замедлило оказаться обманутым в своих ожиданиях. А вот если бы дало себе труд повнимательнее всмотреться в физиономию начальника и, главное, — в выражение ее, то сразу поняло бы, что цель нотации — не повышение дисциплины, не укрепление порядка, не общая выволочка, ибо в любом из этих случаев слова его хлестали бы не хуже оплеух, а на лице застыло бы презрительное безразличие. Меж тем ни единой из этих верных примет не имелось, и шеф вел себя и говорил подобно тому, кто, привыкнув к неизменным и постоянным победам, вдруг оказался лицом к лицу с противником, далеко превосходящим его силами. И вскоре кое-кто и прежде всего — замы и один старший делопроизводитель, которым показалось, будто последняя фраза возвещает немедленное пришествие эры модернизации, а о ней много уже велось досужих разговоров за стенами Главного Архива, вынуждены были в растерянности признаться в своей ошибке. Хранитель меж тем продолжал: Не дайте сбить себя с толку беспочвенными умствованиями относительно того, что упомянутые мной пытливые мысли суть те, что откроют наши двери для новшеств и новаций, нет, на это не стоит тратить мыслительные усилия, достаточно позвать специалиста в этой области, чтобы через двадцать четыре часа это здание заполнила разнообразная машинерия. Как ни горько мне вам об этом сообщать, как ни сильно будет ваше удивление, а возможно, и негодование, но на эти мысли меня навел именно один из основополагающих аспектов традиции, существующей в Главном Архиве, а именно — распределение живых и мертвых в пространстве, настоятельнейшая необходимость строгого разграничения тех и других, причем речь идет о распределении не только в разных отделах архива, но и в разных зонах нашего здания. Прошелестевший после этих слов легчайший ропоток заставил заподозрить, что это вдруг обрела звучание единая мысль озадаченных чиновников, да чем другим мог он быть, если никто из всей аудитории рта не осмеливался раскрыть. Понимаю, продолжал шеф, как вас всех это удивит, понимаю, потому что и сам сперва воспринял эту идею как ересь, хуже того — почувствовал себя виновным в осквернении памяти всех, кто занимал этот пост до меня, тех, кто трудился там, где теперь трудитесь вы, однако необоримая сила очевидности побуждает меня сбросить гнет традиции, той самой традиции, которую я всю свою жизнь считал нерушимой. И к осознанию этого я пришел не случайно, не по наитию. Дважды за тот срок, что я возглавляю Главный Архив, я получал предупреждения, но не обращал на них особого внимания, хотя теперь понимаю, что они торили путь для третьего, самого последнего по времени предупреждения, но о нем я по известным мне причинам распространяться не намерен. Итак, первый случай, как все вы, надо полагать, помните, произошел, когда один из моих заместителей, здесь, кстати, присутствующий, предложил переустроить архив мертвых с тем, чтобы давние покойники находились подальше, а новопреставленные — поближе. Из-за огромного объема требовавшихся для этого работ, а также из-за недостаточной численности персонала предложение было сочтено неосуществимым и демонстративно отвергнуто, да еще в таких выражениях, о которых я предпочел бы забыть, причем еще больше мне бы хотелось, чтобы о них забыл автор идеи. Упомянутый зам покраснел от удовольствия, обернулся, показываясь, а когда вновь оказался лицом к шефу, слегка наклонил голову, как бы говоря: Ну, будешь теперь слушать, что умные-то люди говорят. Хранитель продолжал: Я тогда не понял, что за этой идеей, которая показалась абсурдной, да с точки зрения оперативной таковой и была, таилось поистине революционное прозрение, невольное, разумеется, неосознанное, интуитивное, но от того не менее поразительное. Разумеется, более осмысленная идея и не могла зародиться в голове моего заместителя, но я, как хранитель, просто обязан был в силу своих должностных обязанностей и просто житейской опытности немедленно понять подоплеку этого вздорного на первый взгляд замысла. На этот раз зам оборачиваться не стал, а напротив — понуро опустил упомянутую голову, так что если пренебрежительный отзыв и вызвал краску на его щеках, то никто этого не заметил. Шеф помолчал, перевел дыхание и продолжил: Второй случай произошел с тем исследователем геральдики, который пропал в архиве мертвых и только через неделю, когда мы уже отчаялись найти его живым, был обнаружен едва ли не при смерти. Поскольку речь шла о происшествии из разряда тех, что случаются довольно часто, ибо, полагаю, нет никого, кому хотя бы однажды не пришлось заблудиться там, я ограничился тем, что принял должные меры предосторожности, специальным распоряжением запретив отправляться в архив без ариадниной нити, как в классическом и, если позволено будет сказать, довольно ироническом духе именуем мы шнур, лежащий в ящике моего письменного стола. А о том, что меры эти оказались более чем уместны и своевременны, свидетельствует тот факт, что с этих пор ни одного подобного или хотя бы схожего происшествия не отмечено. Вы вправе спросить, какие выводы в контексте моего нынешнего сообщения должен был бы я извлечь из дела этого специалиста по геральдике, и я отвечу вам с полной самокритичностью, что если бы недавно возникшие новые обстоятельства не заставили меня задуматься об этом, то я никогда бы не осознал в полной мере двойную нелепость отделения мертвых от живых. Прежде всего это абсурдно с точки зрения архивистики, ибо если нужно найти мертвых, то искать их лучше всего там, где находятся живые, благо эти последние, будучи живыми, постоянно у нас перед глазами, а во-вторых, и с точки зрения мемуаристики, ибо если бы мертвые не находились среди живых, то были бы рано или поздно, но неизбежно в конце концов позабыты, и тогда, уж простите мне вульгарность выражения, черта с два найдешь их, как понадобятся, что, кстати, тоже рано или поздно, но обязательно происходит. И хочу довести до сведения всех присутствующих без различия служебного ранга, занимаемой должности и личных обстоятельств, что говорю сейчас исключительно о нашем Главном Архиве, а не о мире в целом, где ради того, чтобы сохранить физическое и душевное здоровье живых, мертвых принято предавать, земле, я хочу сказать, предавать. Однако возьму на себя смелость заметить, что именно она, забота о гигиене и душевном здравии, требует, чтобы мы, сотрудники Главного Архива Управления ЗАГС, мы, составляющие и запускающие в оборот документы о жизни и смерти, должны собрать в одном едином архиве, который назовем просто историческим, живых и мертвых, сделав их неразлучными хотя бы здесь, если уж за стенами нашего учреждения закон, обычай и страх не допускают это. И отныне во вверенном мне ведомстве вводится новый порядок, согласно коему, во-первых, мертвые будут пребывать там же, в тех же хранилищах, где находились при жизни, и, во-вторых, постепенно, шаг за шагом, досье за досье, документ за документом, от последних — к более давним, будет проводиться воссоединение мертвых в архиве прошлого, который вскоре станет объединенным архивом настоящего. Отдаю себе отчет, что этот шаг потребует многих десятилетий, что не только нас с вами, но, скорей всего, и следующего поколения не будет на свете к тому моменту, когда обтрепанные, изъеденные молью, потемневшие от вековой пыли бумаги вернутся в тот мир, откуда они по жестокой и никому не нужной прихоти были когда-то отторгнуты. И подобно тому, как смерть есть последний плод, произведенный желанием забыть, так и желание помнить сможет даровать нам вечную жизнь. Пожалуй, вы не без хитроумия ответили бы, если бы, конечно, мне было бы интересно ваше мнение, что эта вечная жизнь уже ничего не даст тем, кто умер. А я на это скажу, что так рассуждать может лишь человек, не видящий дальше собственного носа. И в этом случае я, если бы, конечно, счел нужным отвечать, ответил бы, что говорю здесь только о жизни, а не о смерти, а если вы не поняли этого раньше, то лишь потому, что вообще не способны понимать что бы то ни было.
Благоговение, с которым присутствующие внимали речи своего начальника, было грубо нарушено сарказмом его последних слов. Хранитель вновь сделался всем давно и хорошо известным шефом, надменно насмешливым в обращении, беспощадно резким в суждениях, неумолимым ревнителем Дисциплины, что довольно скоро выяснилось из его дальнейших слов. Исключительно в ваших, а никак не в моих интересах могу еще добавить, что совершите величайшую в жизни ошибку, если расцените как слабохарактерность, как ослабление моей власти то, что я обращаюсь к вам с открытой душой и делюсь своими сокровенными помыслами. Я не приказал попросту, не вдаваясь в объяснения, как позволяют мне мои полномочия, объединить архивы лишь потому, что хочу, чтобы вы уразумели глубинные причины моего решения, потому что хочу, чтобы предстоящая всем вам работа выполнялась с воодушевлением людей, созидающих нечто новое и прекрасное, а не с бездушным механическим усердием бюрократов, перекладывающих бумажки с места на место. Дисциплина в нашем Главном Архиве останется такой же строгой, как и прежде, никаких отвлечений, ни единого слова, не имеющего самого что ни на есть прямого отношения к делу, никаких опозданий, никакого разгильдяйства, никаких небрежностей как в поведении, так и во внешнем виде. Сеньор Жозе подумал: Это он про меня, я же небрит, но не слишком встревожился, может быть, это к нему относится, а может быть, сказано так, вообще, но на всякий случай очень медленно пригнул голову, подобно школьнику, который не выучил урок и боится, как бы не вызвали к доске. Речь вроде бы завершилась, но никто не осмеливался шевельнуться, и все ожидали, что вот сейчас отдан будет приказ вернуться к работе, а потому и удивились так сильно, когда хранитель звучно и отрывисто вызвал: Сеньор Жозе. Тот поспешно поднялся, соображая: Зачем бы это я ему мог понадобиться, и уже не думая о щетине на щеках, ибо нечто гораздо более серьезное, нежели простой выговор, сулило и суровое лицо шефа, и о том же благим матом вопила тревога где-то в самой глубине нутра, когда он увидел, как начальник направляется в его сторону, останавливается перед ним, и, затаив дыхание, ожидал первого слова, как ждет приговоренный, когда упадет топор, натянется веревка или грянет залп расстрель-ной команды, но шеф произнес всего лишь: Бриться надо. После чего отвернулся и сделал замам знак: Возобновить работу. На лице его теперь проступила некая размягченность, что-то вроде странного умиротворения, словно и он сейчас завершил долгий дневной переход. Никто из сослуживцев не стал обсуждать с сеньором Жозе свои впечатления, во-первых, чтобы не забивать голову разными фантазиями, а во-вторых, ясно же было сказано: Ни единого слова, не имеющего самого что ни на есть прямого отношения к делу.
Чтобы попасть на кладбище, надо сначала войти в старинный дом, по виду почти неотличимый от здания Главного Архива. Те же три черные каменные ступени, та же обшарпанная дверь посередине, те же пять узких окон. Если бы не массивные ворота сбоку, единственным зримым отличием была бы эмалированная табличка на дверях, гласящая: Главное Кладбище. Ворота на запоре уже много лет, с той поры, как со всей очевидностью выяснилось, что через них не ходят, что они перестали исполнять свое предназначение, заключающееся в том, чтобы обеспечить удобный проход не только покойникам и лицам их сопровождающим и в последний путь провожающим, но и тем, кто будет впоследствии проведывать их могилы. Как и все кладбища в нашем да и в любом другом мире, это тоже начиналось с сущей безделицы, с крошечного клочка земли на окраине — даже еще не города тогда, а городового зародыша, на вольном воздухе холмов, но потом, с течением времени, как оно, к сожалению, на свете водится и ведется, росло и росло, пока не стало таким, как теперь. Поначалу оно было обнесено оградой, но по мере смены поколений и всякий раз, как скученность могил начинала препятствовать и упорядоченному размещению мертвых, и беспрепятственному перемещению живых, стало происходить в точности то же, что и в Главном Архиве, где стены рушили и возводили вновь, но уже на некотором удалении. И в один прекрасный день, отстоящий от нас уже столетия этак на четыре, тогдашний смотритель кладбища решил открыть его, сохранив стену, обращенную к улице, то есть не на все четыре, а лишь на три стороны, а принял он свое решение, сочтя это единственным способом восстановить душевную связь меж тем, что внутри, и тем, что снаружи, связь к этому времени полураспавшуюся, в чем мог бы убедиться каждый, поглядев, в какой мерзости запустения пребывают могилы, особенно давние. Итак, смотритель пришел к выводу, что ограда, хоть в смысле гигиены и декора играет роль позитивную, все же способствует забвению, отращивает, так сказать, памяти крылья, что, впрочем, никого не должно удивлять, ибо со времен изначальных и незапамятных, от их истока, с той поры, как мир стал миром, ходит по нему поговорка о том, что с глаз долой — из сердца вон. У нас имеются многочисленные и веские основания предполагать, что исключительно внутреннего свойства были причины, побудившие хранителя Главного Архива задумать, вопреки традиции и поперек привычки, слияние архива живых с архивом мертвых, а значит, пусть хотя бы в этой ограниченной документами сфере объединить и все общество. И потому тем труднее нам уразуметь, отчего же не был сразу усвоен им урок его предтечи, смиренного и простодушного кладбищенского смотрителя, человека, который сообразно своей профессии и в соответствии с духом времени был не слишком просвещен, однако оказался наделен даром поистине революционного прозрения, хоть оно, как должны мы с глубокой печалью и со стыдом отметить, не удостоилось соразмерного себе упоминания на могильной плите. Напротив, вот уже четыреста лет сыплются проклятия, клевета, оскорбления и брань на голову бедного новатора, ибо в исторической перспективе его считают ответственным за положение, в котором ныне находится некрополь, а находится он в катастрофическом хаосе не только потому, что у Главного Кладбища по-прежнему нет стен, но и потому, что их и не может быть. Сейчас растолкуем подоходчивей. Выше уже говорилось, что кладбище разрасталось, и нет нужды объяснять, что происходило это не благодаря присущей ему способности к размножению, то есть, извините за такой в полном смысле слова кладбищенский юмор, не покойники производили на свет себе подобных, а оттого всего лишь, что увеличивалось население города, а с ним — и занимаемая им поверхность. Когда Главное Кладбище еще было обнесено оградой, не раз случалось в сменяющих друг друга эпохах то, что на языке муниципальных бюрократов называлось последствиями ползучего демографического взрыва. Мало-помалу заселены оказались обширные территории за кладбищем, и там возникли скопления построек, поселки, деревеньки, в свою очередь разраставшиеся, сливавшиеся или вплотную примыкавшие друг к другу, однако оставались и немалые пустые пространства, которые использовали как поля, или сады, или пастбища. Вот туда-то и устремилось кладбище, когда рухнули стены. Как паводок, что, петляя по долинам, сначала заполняет низины и впадины, а потом неторопливо и степенно взбирается по склонам холмов, так и могилы завоевывали себе пространство, зачастую нанося большой ущерб сельскому хозяйству, ибо занимавшиеся им землевладельцы не видели иного способа спастись, как только продавать свои участки, а иногда и огибая нивы да пашни, огороды да выпасы, но никогда не удаляясь от поселений и оказываясь с ними, что называется, дверь в дверь. И при взгляде сверху Главное Кладбище кажется огромным поваленным деревом с коротким толстым стволом, состоящим из ядра первоначальных могил, и четырьмя могучими ветвями, которые в череде бесконечных развилок уходят все дальше и дальше друг от друга и от своего общего корня, так что в конце концов теряются из виду и образуют густолиственный купол, где, выражаясь поэтически, жизнь и смерть смешаны воедино подобно тому, как в кронах настоящих деревьев пребывают в теснейшем соседстве листва и птички. Вот по этой причине ворота Главного Кладбища перестали пропускать через себя похоронные процессии. И открываются они во всю свою ширь, только если какой-нибудь исследователь древних камней, уже изучивший самые первые захоронения, попросит разрешения сделать модель плиты или надгробья, что потребует гипса, мешковины, проволоки, а иногда и тонких и точных фотографий, производство коих, в свою очередь, предполагает всяческие объективы, рефлекторы, фотометры, светофильтры, зонтики, а все это громоздкое оборудование не потащишь ведь через маленькую дверь, соединяющую контору с кладбищем.
Несмотря на это утомительное нагнетание подробностей, которые вполне могут быть сочтены малозначительными и несущественными, ибо если вернуться к ботаническим сравнениям, есть шанс не увидать за деревьями леса, нельзя исключить, что иные слушатели нашего доклада, из тех, кто повнимательней и побдительней прочих и еще не утерял чувства нормативной требовательности, унаследованной от мыслительных процессов, определяемых прежде всего логикой познания, да, так вот, кто-нибудь из наших слушателей резко выскажется против самого существования и тем более распространения столь беспорядочно и бездумно, чтоб не сказать — безумно устроенных кладбищ, как то, что описано нами и проходит, едва не задевая их плечом, по местам, которые живые издавна предназначили исключительно для своего пользования, то есть по домам, по улицам и площадям, по скверам, и паркам, и общественным садам вкупе с детскими площадками, по театрам и кино, по кафе и ресторанам, по больницам обычным и психиатрическим, по стадионам, ярмаркам и выставкам, по большим магазинам и крохотным лавочкам, по тупикам, спускам и проспектам. И сколь бы ясно ни сознавали они, что Главному Кладбищу самым настоятельным образом необходимо расти в гармоническом симбиозе с развитием города и сообразно увеличению народонаселения, считают все же, что место, отведенное для последнего упокоения, должно держаться в строгих границах и удерживаться писаными законами. Обычный прямоугольник земли за высокими, лишенными украшений или архитектурных излишеств стенами был бы, твердят они, куда лучше этого исполинского осьминога, поскольку, как ни жалко плодов поэтического воображения, не на дерево похоже кладбище, а на осьминога, протянувшего свои щупальца, сколько их там — восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре, — так, словно собрался опутать ими весь мир. Добавят еще, что существует проверенная опытом практика держать покойников под землей сколько-то лет, обычно не больше пяти, по истечении коих, благодаря чудодейственному отсутствию коррупции, то немногое, что еще уцелело от работы негашеной извести и пищеварения червей, выкапывается и уступает место своего захоронения новому обитателю. В цивилизованных странах не существует нелепого обычая считать любую могилу неприкосновенной и навечно принадлежащей тому, кто в ней лежит, ибо уж если жизнь не окончательна, можно ли считать таковой смерть. И последствия этого налицо, в чем всякий может убедиться самолично, взглянув на вечно затворенные бездействующие ворота, на хаотическое коловращение по кладбищу, на все более и более кружные пути, по которым похоронные процессии должны добираться до места захоронения, на любую оконечность одного из шестидесяти четырех щупальцев, до которой не дойдешь без провожатого. Точно так же, как и в Архиве ЗАГС, хоть соответствующая информация из-за прискорбной небрежности не была предоставлена своевременно, неписаным девизом Главного Кладбища должны стать слова Все Имена, хотя следует признать, что архиву слова эти пристали значительно больше, подходят, как перчатка на руку, поскольку именно там в самом деле собраны все имена, и живые, и мертвые, тогда как кладбище, дарующее последнее пристанище и последнее упокоение, уже по природе своей должно довольствоваться лишь именами покойных. Эта математически выраженная очевидность тем не менее не приводит в замешательство хранителей и смотрителей Главного Кладбища, не заставляет их смущенно умолкнуть, нет, оказавшись перед лицом своей численной неполноценности, они пожимают плечами и говорят: Дайте срок, наберитесь терпения, все там будем, а Главный Архив по здравом размышлении окажется всего лишь притоком полноводного нашего ведомства. Излишне говорить, как больно щемит самолюбие Архива уподобление его притоку. Несмотря на такое соперничество, на такую профессиональную ревность, отношения между служителями архивными и кладбищенскими вполне дружеские, проникнутые взаимным уважением, потому что помимо сотрудничества, к которому их просто принуждают смежность и объективно существующая статусная близость их учреждений, они понимают, что с двух концов возделывают один виноградник, именуемый жизнью и находящийся между двумя видами небытия.
Сеньор Жозе не впервые появлялся на Главном Кладбище. Бюрократическая необходимость проведения всяческих проверок, разъяснения неясностей, сличения данных, уточнения расхождений довольно регулярно требовала, чтобы туда наведывались сотрудники Главного Архива, чаще всего, разумеется, младшие делопроизводители, значительно реже — старшие, а замы или шеф, само собой разумеется, вообще никогда. И делопроизводителям Главного Кладбища по схожим мотивам приходилось бывать в архиве, где их принимали с тем же радушием, что выпало сейчас на долю сеньора Жозе. Не только фасад, но и внутреннее убранство кладбищенской конторы представляло собой точную копию архива, хотя справедливости ради надо уточнить, что, по мнению чиновников кладбища, именно архив — копия кладбища, а не наоборот, и указывают еще на ворота, отсутствующие у архива, на что архивные отвечают обычно в том смысле, что, мол, что же это за ворота такие, смех один, вечно на запоре. Ну, как бы то ни было, здесь тоже имеется длинный, тянущийся поперек всего огромного зала и перегораживающий его барьер, стоят такие же высоченные стеллажи, так же, треугольником, размещены столы сотрудников, из коих восемь младших письмоводителей, четверо старших и двое подсмотрителей, ибо их принято называть здесь именно так, а не делопроизводителями и замхранителями, и, соответственно, не хранитель венчает всю эту пирамиду, но смотритель. Впрочем, персонал состоит не только из сотрудников аппарата, ибо по обе стороны от входа и лицом к барьеру сидят на двух длинных скамьях проводники. Кое-кто по старой памяти продолжает грубовато именовать их могильщиками, но эта категория обозначена в официальном бюллетене как кладбищенский проводник, что при более внимательном рассмотрении и вопреки тому, что может явиться воображению, не в полной мере соответствует иносказанию, придуманному из лучших побуждений, дабы завуалировать прискорбную грубость заступа, отрывающего в земле четырехугольную яму, ибо этот термин все же правильно очерчивает круг должностных обязанностей этих людей, которые перед тем, как опустить покойника в глубины вечности, должны еще и провести его по поверхности. И они, работающие попарно, сидят и безмолвно ждут появления траурных кортежей, а дождавшись, вооружаются маршрутным листом, заполненным письмоводителем, на чью долю пришлись хлопоты по оформлению того или иного покойника, садятся в одну из припаркованных на служебной стоянке машин, снабженных мигающей надписью Следуйте за мной, как это принято в аэропортах, что дает смотрителю кладбища основание заявлять, что его учреждение технологически вооружено несравненно лучше Главного Архива, где традиция все еще велит писать, обмакивая перо в чернильницу. Впрочем, и в самом деле, когда видишь, как катафалк и провожающие послушно следуют за проводниками по гладким улицам города и разбитым проселкам предместий и вплоть до самого места захоронения светящиеся буквы, помаргивая, неустанно твердят лишь Следуйте за мной да Следуйте за мной, невозможно не признать, что перемены происходят в мире не только к худшему. И хотя нижеследующая подробность едва ли будет способствовать всеобъемлющему пониманию нашего рассказа, пусть поведает лезвие лопаты, пусть объяснит оно, что одна из самых ярких черт личности этих самых проводников — это святая вера в то, что вселенная исправно управляется высшим разумом, постоянно и чутко прислушивающимся к надобностям и чаяниям человеческим, а иначе никогда бы не изобрели автомобили как раз в ту пору, когда приспела в них нужда, а иначе говоря, когда Главное Кладбище распространилось столь обширно, что поистине крестная мука — доставлять усопшего на голгофу традиционными средствами, будь то палка и веревка или тачка о двух колесах. Если же со сдержанной учтивостью заметить, что рассуждающим таким образом следовало бы, пожалуй, поаккуратнее выбирать слова, поскольку крестная мука и голгофа — суть одно и то же, да и вообще не стоило бы употреблять понятия, обозначающие страдания, по отношению к тому, кто страдать уже перестал, они, вероятней всего, грубо возразят вам, что не учи, мол, ученого и так далее.
Итак, сеньор Жозе вошел и прямо направился к барьеру, бросив по дороге неприязненный взгляд на проводников, поскольку из-за них численное равновесие двух ведомств нарушалось в пользу кладбища. Его здесь знали, и можно было не предъявлять удостоверение сотрудника Главного Архива, что же касается пресловутого мандата, нашему герою и в лоб, что называется, не влетело взять его с собой, ибо даже самый неопытный младший письмоводитель с полувзгляда определил бы, что это — подделка от первой до последней строчки. Из восьми чиновников сеньор Жозе выбрал того, кто понравился ему больше остальных. Тот был на вид чуть старше его самого и взирал на мир рассеянным взором человека, который ничего уже не ждет от жизни. Когда бы, в какой бы день недели наш герой ни пришел сюда, он неизменно находил его здесь. Поначалу даже думал, что чиновники Главного Кладбища работают круглый год без выходных и отпусков, пока кто-то не сказал ему, что это не так, а просто есть сколько-то сотрудников, по особым условиям договора согласившихся трудиться по воскресеньям, рабство ведь давно отменено, сеньор Жозе. Излишне говорить, что давней и заветной мечтой прочих было, чтобы указанные сотрудники выходили на службу также и по субботам, однако из-за сложностей с бюджетом и сметой это законнейшее требование еще не было удовлетворено, и ничем не помогла работникам Главного Кладбища ссылка на работников Главного Архива, которые по субботам работают только до обеда, а потому не помогла, что, по афористичному высказыванию начальства, отклонившего ходатайство: Живые могут подождать, а мертвые — нет. Так или иначе, сроду не бывало такого, чтобы архивный чиновник появлялся здесь в субботний вечер, когда по всем божеским и человеческим законам полагалось бы наслаждаться радостями семейной жизни, либо прогуливаться на природе, либо заниматься домашними делами, отложенными до тех пор, когда время будет, либо предаваться сладостному безделью, либо задаваться вопросом, зачем вообще нужен досуг, если неизвестно, на что его употребить. И сеньор Жозе, дабы избежать удивления, которое так легко могло бы перерасти в подозрение, озаботился тем, чтобы удовлетворить еще невысказанное любопытство собеседника заранее заготовленным объяснением: Случай исключительный, крайне срочный, зам хранителя должен получить эти сведения в понедельник утром, а потому попросил меня прийти сюда в неурочное время. А-а, понятно, так изложите дело. Дело очень простое, нам необходимо знать дату захоронения этой вот женщины. Кладбищенский принял формуляр из рук архивного, переписал имя покойной и дату смерти и пошел проконсультироваться со старшим письмоводителем. Сеньор Жозе, хоть и не слышал, о чем у них шла речь, ибо в этой конторе, как и в его, принято говорить вполголоса, а здесь эти полголоса скрадывались еще и расстоянием, однако же видел, как начальник кивнул, а по движениям его губ не сомневался, что тот произнес: Разрешаю предоставить требуемые сведения. Чиновник отправился свериться с каталогом под барьером, где хранились формуляры скончавшихся за последние пятьдесят лет, тогда как все прочие занимают места на полках высоких стеллажей, уходящих в глубь здания, выдвинул нужный ящик, отыскал формуляр, переписал на бумажку данные и вернулся к сеньору Жозе со словами: Вот, пожалуйста, после чего добавил, как бы сочтя, что эта информация может пригодиться: Разряд самоубийств. Сеньор Жозе почувствовал, как внезапно засосало под ложечкой, то бишь диафрагмой, где, если верить некогда читанной статье из научно-популярного журнала, размещается многоконечная звезда, нервный узел, иначе еще именуемый солнечным сплетением, однако сумел скрыть свое изумление за автоматически включившимся безразличием. Причина смерти непременно должна была значиться в свидетельстве о смерти, каковое было утрачено, а потому он его никогда не видел, однако, как сотрудник Архива, да еще и явившийся со служебным заданием на Главное Кладбище, никак не мог обнаружить свое незнание. Очень аккуратно сложил бумагу вдвое, спрятал в бумажник, поблагодарил письмоводителя, не забыв добавить, что, впрочем, было чистейшим сотрясением воздуха, ничего не значащей любезностью, фигурой речи, так сказать, ибо оба были мелкими сошками, что, ежели возникнет нужда навести какую-либо справку в Главном Архиве, всегда будет рад содействовать по мере сил и будет в его распоряжении. И, уже сделав шаг и другой к дверям, вдруг обернулся: Знаете, мне сейчас захотелось прогуляться по кладбищу, не разрешите ли пройти здесь, чтобы кругаля не давать. Обождите, пожалуйста, я спрошу, отвечал коллега. И изложил просьбу тому же старшему письмоводителю, однако тот, не отвечая, поднялся и направился к своему подсмотрителю. Расстояние было немалым, но сеньор Жозе по движению головы, по шевелению губ догадался, что ему разрешат воспользоваться внутренним ходом. Помощник письмоводителя не сразу вернулся к барьеру, а сперва открыл шкаф, из шкафа извлек большой лист картона, заложил его под крышку какой-то машины, помаргивавшей разноцветными огоньками. Нажал кнопку, машина загудела, вспыхнули другие лампочки, и из боковой щели выполз лист бумаги поменьше. Помощник взял его, картон снова запер в шкаф и, наконец подойдя к перегородке, сказал так: Возьмите-ка вот план, а то у нас уже были случаи — терялись люди, а искать их потом — такая, знаете ли, морока, на этот случай приходится отрывать от дела проводников, сажать в машины да отправлять на поиски, а дело стоит, и скапливаются похоронные процессии. Люди, надо сказать, легко впадают в панику, а нужно-то всего лишь идти по прямой в одном направлении, вот у нас в архиве мертвых это трудней, там-то прямых нет вообще. Теоретически вы правы, но и здесь прямые — вроде как коридорные лабиринты, постоянно обрываются, меняют направление, крутят вокруг какой-нибудь могилы, и человек сбивается с пути. В нашем Архиве мы пользуемся ариадниной нитью, ни разу еще не подводила. У нас она тоже когда-то была в ходу, но недолго, потому что мы несколько раз обнаруживали, что она перерезана, а установить, кто и по какой причине учинял такую шкоду, так и не удалось. Уж во всяком случае, не покойники. Как знать, как знать. Эти потерявшиеся были какие-то растяпы, могли бы по солнцу сориентироваться. Могли бы, конечно, но только если день погожий. А у нас в архиве таких машин нет. Я вам так скажу — большое подспорье в работе. Подобная беседа не может течь бесконечно, старший уже дважды обращал взор в сторону беседующих, причем во второй раз — нахмурив брови, и тогда сеньор Жозе заметил вполголоса: Ваш начальник уже дважды взглянул на нас, не хочется, чтобы у вас были из-за меня неприятности. Да я только покажу вам на карте могилу этой женщины, вот взгляните на оконечность этой ветви, волнистая линия — это ручей, который пока все еще обозначает границу, а могила находится вот здесь, определите по номеру. А по имени на плите. Ну да, и по имени, если уже поставили плиту, но по номерам надежней, имена не помещаются на карте, а чтобы поместились, потребуется лист со всю землю величиной. Вы ее обновляете. Ну а как же, ежедневно. А скажите мне, с чего вы решили, будто я собираюсь осмотреть могилу этой женщины. Да ни с чего, просто я бы на вашем месте поступил именно так. Это почему же. Чтобы убедиться. Что она умерла. Нет, что была когда-то жива. Старший письмоводитель взглянул в третий раз, обозначил намерение приподняться, тотчас, впрочем, вновь опустившись на стул, и сеньор Жозе торопливо распрощался со своим собеседником: Спасибо, спасибо, сказал он, мелкими кивками в сторону смотрителя одновременно изъявляя тому самую искреннюю признательность, ибо благоговейную хвалу начальству должно воздавать, даже если оно смотрит в другую сторону, точно так же, как молитву воссылают и к небесам, задернутым тучами, а важное отличие состоит лишь в том, что в последнем случае голова не склоняется, но задирается.
Самая старая часть Главного Кладбища, протянувшаяся на несколько десятков метров от задов административного здания, сиречь конторы, издавна была облюбована археологами для своих изысканий.Большая часть древних камней была так безжалостно обработана временем, что не враз поймешь, что там на плите — остатки ли полустершихся букв или следы соскользнувшего неумелого долота, однако надгробья по-прежнему служили предметом острых дискуссий, горячей полемики, в которых, благо представлялось решительно невозможным определить, кто покоится в могиле, дебатировался столь животрепещущий вопрос, как приблизительная дата захоронения. Незначительные колебания на сто лет в ту или иную сторону становились поводом для ожесточенных споров, как публичных, так и печатных, приводивших почти неизменно не только к яростному разрыву отношений, но и к вражде не на жизнь, а на смерть. Дело непоправимо осложнилось еще более, если только это возможно, когда в перепалку встряли историки и искусствоведы, ибо если корпорация археологов еще могла относительно легко прийти к согласию и договориться о главном, оставив даты на потом, то эстетические пристрастия тянули каждого из критиков в свою сторону, причем нередко случалось так, что один резко менял свое мнение потому только, что оно нечаянно совпадало с мнением другого. На протяжении столетий несказанный и пресловутый вечный покой, царивший на Главном Кладбище со всеми его цветами, самочинно и буйно разросшейся зеленью, ползучими растениями, густыми зарослями кустарника, гирляндами и фестонами, чертополохом и крапивой, с могучими деревьями, которые корнями своими иногда взламывают надгробья и выставляют на белый свет удивленные этим кости, да, так вот, покой этот часто делался жертвой и свидетелем ожесточенных словесных схваток, а иногда и оскорблений действием. Всякий раз, когда такое случалось, смотритель для начала приказывал соответствующим проводникам растащить ученых мужей, как, впрочем, и жен, а затем, когда и если того настоятельно требовала накаляющаяся ситуация, появлялся собственной персоной, чтобы насмешливо напомнить драчующимся, что не стоит из-за такой малости драть друг другу волосья, ибо всем рано или поздно придется отсвечивать голым черепом. Как и хранитель Главного Архива, смотритель Главного Кладбища склонен к блистательному сарказму, что подтверждает догадку о том, что для успешного отправления высокой должности совершенно необходим подобный склад мышления, как, разумеется, и немалые теоретические знания вкупе с практическими навыками. И археологи, искусствоведы и историки, проявляя завидное единодушие, все же признали тот очевидный факт, что Главное Кладбище есть истинный кладезь стилей, образцовый их каталог и выставка достижений архитектуры, скульптурного мастерства и декоративного искусства, а стало быть, и свод всех существующих способов видеть, пребывать и обитать, начиная с первого, долотом по камню примитивно выбитого изображения человеческого тела и кончая нержавеющей сталью, зеркальными стеклами, синтетическим волокном и прочими изысками.
Сеньор Жозе, сверяясь с картой и жалея, что не прихватил с собой буссоль, направляется в сектор самоубийц, где похоронена женщина с формуляра, но шагает теперь уже не так стремительно, не так решительно и время от времени и вовсе останавливается, чтобы разглядеть какую-нибудь скульптурную деталь, испятнанную мхом, исполосованную дождевыми подтеками, всмотреться в каких-нибудь плакальщиц, устроивших себе передышку между двумя голошениями, или чтобы разобрать надпись на плите, привлекшую его по пути, но тотчас понимает, что расшифровка уже первой строчки займет много времени, ибо этот чиновник, хоть у себя в архиве и должен был по службе изучать пергаменты приблизительно той же эпохи, не поднаторел в чтении древних текстов, а потому и не продвинулся дальше младшего делопроизводителя. Взойдя на невысокий округлый холмик под сенью обелиска, который прежде был геодезической меткой, сеньор Жозе озирается по сторонам, но вокруг, насколько хватает глаз, нет ничего, кроме могил, поднимающихся и спускающихся сообразно рельефу местности, по равнине расползающихся, а какую-нибудь нежданно возникшую возвышенность — обтекающих. Да их тут тьма-тьмущая, пробормотал он и задумался над тем, сколько же пространства удалось бы сэкономить, если бы покойников хоронили стоймя, плечом к плечу, сомкнутыми рядами, выровненными как на смотру, и в головах у каждого в качестве единственного признака их присутствия здесь ставили бы камень кубической формы, а на пяти открытых взгляду гранях его указывали бы основные сведения о жизни покойного, и были бы эти пять каменных прямоугольников как пятистраничное резюме книги, написать которую невозможно. Там, там, там, почти у самого горизонта сеньор Жозе увидел медленно перемещающиеся огоньки, и они, мерцая подобно желтым светлякам, вспыхивали и гасли через правильные промежутки времени, а были это машины проводников, что звали следующих за ними: Следуйте за мной, следуйте за мной, и вот один внезапно остановился, исчез, то есть достиг цели. Сеньор Жозе взглянул, высоко ли солнце, а потом на часы и понял, что, если хочет добраться до могилы женщины-самоубийцы засветло, надо прибавить шагу. Сверился с картой, проскользил по ней указательным пальцем, чтобы хотя бы приблизительно восстановить путь, что проделал от здания конторы досюда, потом прикинул, сколько еще осталось, и едва не пал духом. По прямой выходило километров пять, однако здесь, на Главном Кладбище, как уже было сказано, прямая прямой остается недолго, и к этим пяти километрам птичьего полета надо, если идешь по земле, прибавить еще два, а то и три. Сеньор Жозе оставил было расчеты, оставил да и предоставил их времени и последним крохам бодрости, еще позволявшим передвигать ноги, но тут услышал голос благоразумия, советовавший ему перенести на другой день посещение могилы, ибо, раз уж он теперь знает, где она, то, последовав примеру всех, кто намеревается поплакать над своими близкими, положить свежие цветы или сменить под ними воду, что особенно актуально в летнюю пору, может сесть в любое такси или рейсовый автобус, обогнуть кладбище с внешней стороны и оказаться в непосредственной близости от места назначения. Сеньор Жозе маялся, пребывая в нерешительности, как вдруг на память ему пришло его приключение в школе в ту бурную и ненастную ночь, вспомнилось, сколь крут и скользок сделался скат крыши, и как, перемазавшись с ног до головы, с ободранными коленями, болезненно саднившими при каждом соприкосновении с брючинами, свершал лихорадочный поиск внутри, и как, благодаря уму и упорству сумев победить собственные страхи, одолеть тысячи препятствий, встававших на пути, проник все-таки на таинственный чердак, где царила тьма пострашнее, чем в архиве мертвых. И разве есть у человека, который оказался способен на все это, право дрогнуть и спасовать перед трудностями долгого пути, сколь бы долог он ни был, тем паче что свершится переход белым днем, при ясном солнце, а оно ведь, как известно, покровительствует героям. А если сумерки наступят прежде, чем он выйдет к могиле неизвестной женщины, если ночь перекроет ему пути, заселит их в изобилии своими невидимыми призраками и не пустит его вперед, то почему бы ему не дождаться рождения нового дня, устроившись на одной из этих замшелых плит, где каменный ангел будет оберегать его сон. Или под защитой этой вот подпорной арки, подумал про себя сеньор Жозе и тотчас вспомнил, что еще немного — и никаких подпорных арок уже не будет. Благодаря неустанной смене поколений и бурному развитию гражданского строительства очень скоро изобретут какой-нибудь менее затратный способ подпирать стену, а на Главном Кладбище прогресс особенно бросается в глаза исследователям или просто любопытным, так что кое-кто уверяет, будто это нечто вроде библиотеки, где вместо книг — захоронения, да и в самом деле, не все ли равно, у кого учиться. Сеньор Жозе поглядел назад и едва различил над высокими могильными памятниками конек кровли. Однако далеко же я забрался, пробормотал он и, сделав это наблюдение, двинулся дальше, словно для шага вперед ему необходимо было лишь услышать звук собственного голоса.
К тому времени, когда сеньор Жозе дошел наконец до сектора самоубийц, небо уже подернулось светлым еще покуда пеплом ранних сумерек, и он решил, что либо сбился с пути, либо карта врет. Перед ним простиралась бескрайняя пустошь, густо поросшая деревьями, так что и не пустошь это была, а скорее чуть ли не роща или даже лесок, в гуще которого могилы, если над ними не стояли надгробные памятники, выглядели как кочки, пригорки или природные бугорки. Ручей отсюда не виден, но доносится легчайшее журчание струящейся меж камнями воды, воздух же, подобный зеленоватому хрусталю, напоен свежестью, каковую нельзя объяснить лишь первыми минутами наступающего вечера. А столь же свежая, всего несколько дней как отрытая могила неизвестной женщины неизбежно должна находиться на самом дальнем кладбищенском рубеже, и хорошо бы теперь еще понять, в какой именно стороне. Сеньор Жозе подумал, что, чтобы не заплутать, надо будет свернуть к ручью и далее двигаться вдоль берега, пока не попадутся последние могилы. Тень ветвей вдруг накрыла его, как внезапно обрушившаяся ночь. Надо бы испугаться, пробормотал сеньор Жозе, этого безмолвия, могил, деревьев, обступающих меня со всех сторон так тесно, а я почему-то спокоен, будто сижу у себя дома, только ноги ноют от долгой ходьбы, а вот и ручей, и было бы мне страшно, я ушел бы отсюда в любую минуту, достаточно было бы перейти его, а для этого надо лишь разуться да закатать брюки, башмаки связать шнурками и перекинуть через плечо да и идти, здесь не глубже, чем по колено, и вскоре был бы среди живых, вон там, где только что зажглись огни. Через полчаса, когда выкатилась из-за горизонта почти полной полноты, почти идеальной круглоты луна, сеньор Жозе достиг края кладбища. Здесь на могилах еще не лежат надгробные плиты с затейливой вязью имен, не стоят памятники, и различить захоронения можно только по белым цифрам номеров, которые выведены на черных табличках в головах и напоминают издали порхающих бабочек. Лунный свет мало-помалу разливается по кладбищу, медленно выступает из-под деревьев, словно являющееся по заведенному порядку и благожелательное привидение. И на прогалине сеньор Жозе нашел то, что искал. Нет, он не сверился с бумагой, полученной от помощника кладбищенского письмоводителя, а еще прежде того не постарался, чтобы комбинация цифр врезалась в память, но вот ведь, понадобилось — и вспомнил номер, который вот сейчас предстает перед ним, ярко светясь во тьме, словно выведен фосфоресцирующей краской. Здесь, говорит сеньор Жозе.
Сеньор Жозе сильно промерз той ночью. Произнести-то бесполезное и явно лишнее слово: Здесь, он произнес, но что делать дальше, не знал. Не вызывало сомнений, что долгие, многие, тяжкие усилия увенчались успехом и он нашел неизвестную женщину, вернее, то место, где она упокоилась навеки на расстоянии семи пядей от поверхности земли, которая его пока еще носит, но наедине с собой и себе самому он признался, что гораздо естественней было бы пребывать в страхе, чему как нельзя лучше способствуют и место, и время, и шорох ветвей в таинственном лунном свечении, и в особенности — само это особенное кладбище вокруг, собрание самоубийц, скопление молчаний, в любую минуту готовых взорваться криками: Мы пришли сюда до срока, мы ушли своей волей, однако то, что сеньор Жозе чувствовал сейчас, правильней было бы назвать нерешительностью, уподобить сомнению, как если бы его поиски хоть и завершились, да не кончились и пришел он не к финишу, а на какую-то промежуточную станцию, не более значимую, чем квартира дамы из бельэтажа, или школа, или аптека, где он тщился навести не мосты, так справки, или архив, где хранились документы мертвых. Впечатление это было столь сильным и довело сеньора Жозе до такой крайности, что он пробормотал, словно для того, чтобы самого себя в этом убедить: Она умерла, я больше ничего не могу сделать, со смертью не совладаешь. И ему ли, столько долгих часов бродившему по Главному Кладбищу, вдоль эпох, династий, царств, империй и республик, войн и эпидемий, мимо бесчисленного множества отдельных, разрозненных смертей, начиная от самой первой, причинившей такую боль человечеству, и кончая совсем недавней, случившейся всего несколько дней назад — этой женщины, ему ли, спрошу я, не знать, что со смертью не совладаешь. На всем протяжении его пути, вымощенном покойниками, ни один из них не поднялся на звук его шагов, никто не попросил помочь собрать тот прах, что был некогда мясом и костями, никто не взмолился: Вдохни в меня жизнь, ибо они-то лучше всех знают, что со смертью не совладаешь, они это знают, и мы это знаем, но откуда же тогда тоска, сдавливающая горло сеньора Жозе, отчего это так томится душа беспокойством сродни тому, что мучит человека, который трусливо бросил работу на полдороге и теперь не знает, как, не теряя достоинства, снова взяться за нее. Невдалеке, на другом берегу ручья, виднеются дома с освещенными окнами и льющие мертвенный свет фонари на улицах предместья, а то вдруг на миг возникнет в фарах промчавшегося автомобиля кусок шоссе. А чуть впереди, не далее чем шагах в тридцати, как рано или поздно, поближе или подальше должно было случиться, обнаруживается и мостик, переброшенный с одного берега на другой, и, следовательно, сеньору Жозе, если он желает попасть отсюда туда, не нужно разуваться и закатывать брюки. В иных, обычных обстоятельствах он уж давно бы так и сделал, тем паче что не наделен отчаянной храбростью, без которой трудно стоять посреди ночи на кладбище, когда снизу — покойники, а сверху — лунный свет, порождающий призраков. Но обстоятельства сложились именно так, а не иначе, и речь тут не о храбрости или трусости, а о жизни и смерти, и потому сеньор Жозе, даже зная, что нынче ночью много раз придется пугаться, что ветер ужаснет его своими протяжными вздохами, а на рассвете холод, спускающийся с небес, соединится с тем, что поднимается от земли, все равно уселся под дерево, укрылся в спасительной выемке ствола. Поднял воротник пиджака, весь сжался, собирая и сберегая все тепло, сколько ни есть его в теле, обхватил себя руками, ладони сунул под мышки и решил дождаться дня. Он чувствует, как посасывает в животе, как позывает на еду, но это ничего, не страшно, никто еще не умер оттого, что интервал между двумя приемами пищи немного увеличился, если, конечно, вторая трапеза не отодвигается так далеко, что времени на нее уже не остается. Сеньор Жозе желает знать, в самом ли деле все кончено или же наоборот — осталось что-то такое, что он позабыл сделать, или, что еще и несравненно важнее, — такое, о чем он никогда не думал прежде и что в конце концов станет самой сутью странной авантюры, в которую он по случайности ввязался. Он искал неизвестную женщину повсюду, а нашел здесь, под низким холмиком земли, который очень скоро скроется под буйным напором сорняков, если до этого не стешет его кладбищенский служитель, чтобы установить обычное надгробье с выбитыми на нем словами и датами, первой и последней, хотя, конечно, может быть, семья покойной пожелает поместить на могиле простой прямоугольник раковины, а в нем — высадить какую-нибудь декоративную травку, убив таким решением сразу двух зайцев, ибо и обойдется дешевле, и послужит приютом для насекомых, обитающих на поверхности земли. Ну, стало быть, женщина здесь, для нее все пути пресеклись и оборвались, она прошла по ним столько, сколько должна была пройти, а остановилась, где пожелала, и точку поставила там, где сочла нужным, однако сеньор Жозе никак не может отделаться от навязчивой идеи, сознавая, что никто, кроме него, не в силах двинуть последнюю кость, остающуюся на доске, последнюю, решительную кость, что, будучи послана в верном направлении, способна придать реальный смысл игре, и что, если он этого не сделает, выйдет вечная ничья. Он покуда еще не знает, что же это за магический бросок, а если решился провести здесь ночь, то не потому, что надеялся на тишину, которая нашепчет ему это в самое ухо, на лунный свет, который ласково вырисует это в тени дерев, нет, всего лишь потому, что подобен путнику, взобравшемуся на вершину ради дивных видов, сверху видных див, и отказывающемуся спускаться в долину до тех пор, пока не насытит помраченный от восторга взор безмерной ширью пространства.
А приют сеньор Жозе нашел у подножия старой оливы, до сих пор одаряющей своими плодами жителей предместья, хоть оливковая роща и превратилась в кладбище. Под воздействием многих-многих лет с одной стороны ствола образовалась глубокая и высокая впадина, сделав его похожим на колыбель, ради экономии места поставленную стоймя, и вот там-то и задремал было сеньор Жозе, но сейчас он в испуге проснулся оттого, что ветер ударил в лицо, а может быть, и оттого, что безмолвие и неподвижность воздуха сделались столь глубоки, что духу, едва лишь погрузившемуся в сонное забытье, приснилось, как мир с криками скользит в никуда. И в какую-то минуту с решимостью человека, решившего исцелить собачий укус собачьей же шерстью, сеньор Жозе пришпорил свою фантазию и принялся мысленно вспоминать все те классические ужасы, что присущи месту сему, а среди них были и вереницы неприкаянных душ в белых саванах, и пляска смерти в исполнении скелетов, прищелкивающих в такт костями, и сама зловещая смерть, со свистом водящая окровавленным лезвием косы над самой землей, чтобы мертвые смиренно принимали свою участь, но поскольку ничего из перечисленного на самом деле не имелось, а была только игра воображения, на сеньора Жозе стало постепенно снисходить безраздельное умиротворение, лишь изредка нарушаемое безответственным мельтешением светлячков, ибо те способны поставить на грань нервного расстройства любого, сколь бы ни был этот любой крепок духом, ясен умом и сведущ в началах органической химии. Но сеньор Жозе, надо отдать ему должное, при всей своей робости демонстрирует отвагу, какой после всех расстройств и огорчений, коих были мы свидетелями, нельзя было бы ожидать с его стороны, и это лишний раз доказывает — лишь в мгновенья величайших испытаний доказывает дух свое истинное величие. Уже перед рассветом, когда рассеялись страхи, он, пригретый и убаюканный мягким теплом обнявшего его дерева, заснул наконец мирно и сладко, меж тем как мир вокруг него медленно избавлялся от зловещих ночных призраков, от двусмысленного лунного блеска. Когда же сеньор Жозе открыл глаза, был уже белый день. Он совершенно закоченел, благодетельные древесные объятия оказались очередным обманчивым сном, если только дерево, сочтя, что долг гостеприимства, предписанный всем оливам в силу самой их природы, исполнен, разжало их раньше времени и выпустило его без защиты под холодную изморось, сеявшуюся, порхавшую, стелившуюся над кладбищем. Сеньор Жозе с трудом поднялся, чувствуя, как скрипят все без исключения сочленения, и спотыкливо побрел навстречу солнцу, одновременно размахивая руками в надежде согреться. У могилы неизвестной женщины пощипывала влажную траву белая овца. Вокруг там и тут паслось еще несколько. И пожилой человек с посохом в руке шел навстречу. Пес неизвестной породы, не большой и не маленький, не проявлявший враждебности, но всем своим видом показывавший, что ждет на это хозяйского приказа, сопровождал его. Человек остановился по ту сторону могилы и поглядел выжидательно, всем видом своим давая понять, что не просит объяснений, но уверен, что получит их, когда же сеньор Жозе сказал: Доброе утро, ответил: Доброе утро. Славный денек. Да вроде ничего. Я заснул, промолвил потом сеньор Жозе. Да неужто, спросил пастух с сомнением. Да, пришел на могилу своей приятельницы, присел отдохнуть вон под той оливой да и заснул. И всю ночь тут провели. Да. Впервые довелось мне повстречать здесь человека так рано, в тот час, когда гоню овец на выпас. А в остальное время здесь не бываете, спросил сеньор Жозе. Это нехорошо было бы, неуважительно по отношению к людям, что приходят помянуть своих близких, помолиться за упокой их души, поплакать, а тут меж могил овечки бродят, орешки из-под хвоста сыплют, да и проводники не любят, когда им мешают рыть могилы, так что я волей-неволей должен дарить им сыру, чтобы не нажаловались смотрителю. Но ведь Главное Кладбище открыто со всех сторон, стало быть, всякий волен войти, а говоря про всякого, я имею в виду и людей, и бессловесных тварей, даже странно, что на всем пути от конторы я не встретил ни единой кошки или собаки. Тех и других в избытке. А мне вот ни те ни другие не попались. Вы что же, пешком шли. Пешком. Могли бы на автобусе, или в такси, или на своей машине, если есть. Я не знал точно, где могила, и должен был сначала справиться в конторе, ну а потом решил прогуляться, благо погода была на загляденье. Странно, что вас не завернули. Я попросил разрешения, и они согласились. Вы археолог. Нет. Историк. Тоже нет. Неужто искусствовед. Да ну что вы. Может быть, спец по геральдике. Я вас умоляю. Ну тогда я решительно не могу взять в толк, чего ради отмахали вы столько, да и как сумели переночевать здесь, на могилах, я уж на что человек привычный, но после захода солнца не задерживаюсь тут и на минуту. Говорю же, присел и незаметно для себя задремал. Смельчак вы, однако, вот что я вам скажу. И здесь вы тоже не угадали. Ну и нашли, кого искали. Да, вот она, могила, как раз рядом с вами. Мужчины или женщины. Женщины. Могилка-то еще безымянная. Полагаю, семейство озаботится мраморным надгробьем. Я, знаете ли, примечаю, что семьи самоубийц не исполняют этого самого первого своего долга, может, оттого, что совесть их гложет, виноватыми себя чувствуют. Может быть, может быть. Мы ведь с вами ни с какого боку не знакомы, отчего же не скажете, что, мол, тебя не касается, чего пристал. Такая уж у меня манера, о чем бы ни спросили, всегда отвечаю. Вы человек подчиненный, покорный, зависимый, рассыльный. Я младший делопроизводитель Главного Архива ЗАГС. Ага, тогда вам повезло узнать всю правду о секторе самоубийц, но сперва вы должны мне торжественно поклясться, что никому не выдадите эту тайну. Клянусь всем святым. И что же это такое в настоящую минуту. Сам не знаю. Все. Или ничего. Признайтесь, клятва получилась несколько неопределенная. Какая есть, другой не припас. Вот что, поклянитесь-ка честью своей, никогда крепче этой клятвы не было. Будь по-вашему, поклянусь честью, но знайте, что хранитель Архива лопнул бы со смеху, услыхав, что один из его сотрудников клянется честью. Если такую клятву приносит младший делопроизводитель пастуху, это — серьезно и тут уж не до смеха, так что давайте на том и поладим. Ну так в чем же заключается правда об участке самоубийц, спросил тогда сеньор Жозе. А в том, что здесь все не так, как кажется. Но ведь это же кладбище, Главное Кладбище. Это лабиринт. Тогда это было бы заметно снаружи. Не всегда, есть лабиринты невидимые. Не понимаю. Ну, к примеру, здесь лежит, сказал пастух, дотрагиваясь кончиком посоха до холмика, вовсе не тот, кто вы думаете. Земля поплыла под ногами у сеньора Жозе, последняя кость на игральной доске, предельная и непреложная его убежденность в том, что неизвестная женщина нашлась наконец, только что исчезла. Вы хотите сказать, что номер перепутали, весь дрожа, спросил он. Номер есть номер, номер никогда не обманет, отвечал пастух, если вынуть эту табличку отсюда и воткнуть в другое место, будь оно хоть на самом краю света, номер останется номером. Не понимаю. Сейчас поймете. Объясните, пожалуйста, а то у меня голова кругом. Ни один из тех, кто здесь похоронен, не носил при жизни имя, ныне выбитое на мраморе его плиты. Не могу поверить. Я вам говорю. А номера. Номера все поменяны. Как. Так, кто-то их меняет перед тем, как доставить и установить здесь надгробья с именами. И кто же этот кто-то. Я. Но ведь это преступление, возмущенно вскричал сеньор Жозе. Никакой закон я не преступал. Да я сейчас же уведомлю администрацию Главного Кладбища. Вспомните свою клятву. Я отрекаюсь от нее, в данных обстоятельствах она недействительна. Всегда можно добрым словом прикрыть слово злое, но назад взять ни то ни другое нельзя, слово есть слово, клятва — это клятва. Смерть — священна. Вы спутали, господин младший делопроизводитель, это жизнь священна, по крайней мере, так принято говорить. Но ведь надо же питать хоть каплю уважения к усопшим, пусть даже во имя простой порядочности, ведь сюда же приходят люди помянуть родных и друзей, поразмышлять или помолиться, положить цветы или поплакать над дорогим именем, и вот, извольте видеть, по вине какого-то пастуха истинное имя заменено другим, и бренные останки принадлежат вовсе не тому, о ком мы думаем, и смерть, таким образом, обращена в фарс. Не думаю, можно ли оказать незнакомому человеку большее уважение, нежели поплакать над его прахом. Но смерть. Что — смерть. Смерть следует уважать. Мне бы очень хотелось услышать от вас, в чем, по вашему мнению, должно заключаться уважение к смерти. Ну, прежде всего, над нею нельзя глумиться. Смерть, знаете ли, из тех явлений, над которыми особенното не поглумишься. Вы же прекрасно понимаете, я говорю не о смерти как о явлении, а о покойниках. Укажите мне хоть малейший признак глумления. Поменять местами таблички с номерами — это ли не глумление. Понимаю, что младший делопроизводитель Главного Архива ЗАГС по должности обязан относиться к именам соответствующим образом. Пастух замолчал, показал псу, чтобы пригнал назад отставшую овцу, и продолжил: Я ведь вам еще не сказал, по какой причине вздумал менять местами таблички с номерами могил. Сомневаюсь, что у меня это вызовет интерес. А вот я не сомневаюсь. Ну, хорошо, говорите. Если люди в самом деле, а я лично в этом совершенно уверен, кончают с собой потому, что не хотят, чтобы их нашли, то лежащие в этих могилах, благодаря злому умыслу пастуха, от людской назойливости избавлены, избавлены окончательно и бесповоротно, ибо я и сам, по правде говоря, уже не смог бы, даже если бы захотел, вспомнить, где чье место, и знаю только, о чем думаю, когда прохожу мимо одного из этих мраморных надгробий, где высечены имя и даты жизни. И о чем же. О том, что можно не замечать лжи, даже если она у тебя перед глазами. Утренняя дымка уже давно рассеялась, и теперь стало видно, сколь обширно стадо. Пастух покрутил посохом над головой, приказывая псу сбить овец покучнее. И сказал так: Мне пора, сейчас появятся проводники, я уже вижу фары двух машин, но эти пока не сюда. Я еще побуду, ответил сеньор Жозе. Вы в самом деле намерены донести на меня, спросил пастух. Я человек слова, что обещано, то свято. Наперед знаю, что они посоветуют вам не поднимать шума. Это еще почему. Сами подумайте, каких трудов будет стоить все дальнейшее, покойников же придется выкапывать и идентифицировать, а ведь многие из них уже прах среди праха. Овцы меж тем уже собрались, и только одна отставшая проворно скакала по могильным плитам, удирая от пса. Пастух спросил: А вы что же, друг ей будете или родня. Я даже не был с ней знаком. И все же разыскали ее могилу. Я и разыскивал могилу, потому что не знал ту, которая лежит в ней. Вот видите, как я был прав, сказав, что нельзя выказать уважения сильнее, чем оплакать незнакомого тебе человека. Прощайте. Может быть, мы еще когда-нибудь встретимся. Не думаю. Не зарекайтесь. Кто вы такой. Овец пасу, как видите. И больше ничего. Ничего. Вдалеке замерцал свет. А вот это сюда, сказал сеньор Жозе. Да, похоже на то. С собакой во главе стадо двинулось к мосту. Прежде чем скрыться за деревьями на другом берегу, пастух обернулся, прощально взмахнул рукой. Сеньор Жозе ответил тем же. Теперь он отчетливо различал пульсирующий свет на крыше машины. Время от времени он исчезал, скрываясь за пригорками или ныряя в низины, прячась за башенками, обелисками, пирамидками, и снова возникал, делаясь ближе и ярче, и надвигался стремительно, что было явным признаком того, что провожающих немного. Сеньор Жозе, когда говорил пастуху, что еще побудет, имел в виду еще немного побыть здесь одному, а уж потом пуститься в обратный путь. Он и хотел-то лишь подумать о себе, собраться с мыслями, определить истинную меру своего разочарования, принять его, успокоить дух, сказать: Все кончилось, однако сейчас другая мысль приходит ему в голову. Подойдя к могиле, он принимает вид человека, глубоко погруженного в думу о том, сколь неумолимо мимолетно наше бытие, сколь несбыточны мечты и тщетны упования, сколь преходяща слава мирская и небесная. И в самом деле задумался так глубоко, что вроде бы даже не заметил появления тех шести-семи человек, что сопровождали покойника и провожали его в последний путь. Не трогался с места все то время, что опускали гроб в могилу и забрасывали ее землей, а из оставшейся насыпали и потом утрамбовывали холмик. Не двинулся и когда один из проводников установил в головах могилы черную металлическую табличку с белыми цифрами номера. Стоял неподвижно и те две минуты, пока родственники утирали слезы и произносили какие-то бесполезные слова, не шевельнулся и потом, когда обе машины — и автомобиль проводников, и катафалк — уехали и пересекли мост. И лишь оставшись один, снял табличку с могилы неизвестной женщины и воткнул колышек над могилой свежей. А номер отсюда поместил туда. Обмен совершился, правда стала ложью. Во всяком случае, совершенно не исключено, что завтра пастух, обнаружив свежую могилу, перенесет, сам того не ведая, установленную на ней табличку на могилу неизвестной женщины, и по этой иронической гипотезе ложь, вроде бы повторяя себя самое, сделается правдой. Пути случайностей неисповедимы. Сеньор Жозе отправился домой. По пути зашел в кондитерскую. Попросил кофе с молоком и ломоть поджаренного хлеба. Потому что есть хотелось просто нестерпимо.
Сеньор Жозе, решив возместить бессонную ночь, сразу же по приходе домой улегся в постель, но уже через два часа проснулся. В странном и загадочном сне он видел себя самого посреди кладбища и в гуще отары овец, столь многочисленных, что под их копытами едва виднелись могилы, и на голове у каждой овцы имелся номер, менявшийся беспрестанно, но поскольку овцы неотличимы друг от друга, то и невозможно понять, овцы ли меняют номера или номера — овец. И чей-то голос, кричавший: Я здесь, я здесь, не мог исходить от овец, потому что они уже давным-давно лишились дара речи, но из могил тоже не мог, потому что не было еще случая, чтобы те когда-либо говорили, а меж тем голос настойчиво продолжал выкликать: Я здесь, я здесь, и сеньор Жозе, взглянув туда, откуда он доносился, увидел только поднятые морды овец, а потом те же слова зазвучали позади, или слева, или справа, и он торопливо повертывался в разные стороны, но не улавливал источник. В тоске сеньор Жозе хотел и не мог проснуться, и сон длился, и возник в нем пастух со своим псом, и сеньор Жозе подумал: Нет такого, чего не знал бы этот пастух, и он, конечно, скажет мне, чей же это голос, но пастух не промолвил ни слова, а только покрутил над головой посохом, и пес понесся кругами, гоня стадо к мосту, по которому беззвучно ехали машины с мигающими светящимися надписями: Следуйте за мной, Следуйте за мной, и стадо исчезло в одну минуту, исчезла собака, исчез пастух, и осталось только кладбище, сплошь покрытое номерами, теми самыми, что были прежде на головах у овец, но теперь, собранные вместе, они вились бесконечной спиралью вокруг сеньора Жозе, который-то и не мог понять, где начинается один и кончается другой. Весь в испарине, он проснулся со словами: Я здесь. Веки его все еще были сомкнуты, он еще не вернулся к яви, но дважды с нажимом повторил: Я здесь, я здесь, потом открыл наконец глаза на то убогое пространство, где обитал столько лет, увидел низкий свод потолка с трещинами на штукатурке, рассохшийся щелястый пол, стол и два стула посреди гостиной, явно не заслуживающей такого звания, шкаф, где хранились вырезки и портреты знаменитостей, закуток, отведенный под кухню, и другой, служивший ванной, и лишь после этого произнес: Надо все-таки как-то избавиться от этого наваждения, имея в виду, разумеется, женщину, теперь уже навсегда остающуюся неизвестной, поскольку бедное обиталище его, бедное и, можно даже сказать, несчастное, было ни в чем не виновато, да и какой с него, убогого, мог быть спрос. Опасаясь повторения сна, сеньор Жозе даже и не попытался заснуть снова. Лежал на спине, уставившись в потолок, ждал, когда тот спросит: Ну, чего уставился, но потолок молчал, по-прежнему ограничиваясь безразличным и отчужденным наблюдением. Сеньор Жозе понял, что от него содействия ждать не приходится, проблему придется решать самому, а наилучший способ для этого — убедить себя, что и нету никакой проблемы. От мертвого гада не бойся яда, пришла ему в голову и выговорилась поговорка, не слишком уважительная по отношению к неизвестной женщине, ибо так получается, что именно она и есть ядовитая гадина, да притом забылось как-то, что иные яды действуют столь медленно, что, когда эффект произведен, мы уж запамятовали, что же послужило причиной отравления. Затем, придя в себя и опомнившись, сеньор Жозе пробормотал: Поосторожней, смерть иногда, и довольно часто, и есть такой медленный яд, а потом спросил себя: Когда же и почему начала она свое умирание. В этот миг потолок без всякой видимой связи, прямой или косвенной, с тем, что только что услышал, нарушил свое безразличное молчание, чтобы напомнить: Есть по крайней мере еще трое тех, с кем ты не разговаривал. Это кто же, спросил сеньор Жозе. Родители и муж. Мне и в самом деле не пришло в голову наведаться к родителям, я было подумал об этом, а потом решил оставить до другого случая. Другого случая не будет, сейчас или никогда, ты можешь еще немного развлечься, пройдя по этому пути, прежде чем окончательно уткнешься носом в стену. Не был бы ты потолком, знал бы, что все это мало походило на развлечение. Ну, не развлечешься, так отвлечешься. А в чем разница. В словаре посмотри, они для этого и существуют. Да я так просто спросил, всякий и так знает, что развлечение и отвлечение суть явления разного порядка. Ну а про него что ты скажешь. Про кого про него. Про бывшего мужа, он, вероятно, может кое-что поведать тебе об этой твоей неизвестной женщине, я полагаю, что жизнь супружеская, жизнь совместная подобна увеличительному стеклу, и не думаю, будто что-то способно надолго укрыться от объективов постоянного наблюдения. Да нет, иные считают, что чем больше смотришь, тем меньше видишь, и, как бы то ни было, не желаю беседовать с этим человеком, проку от него не будет. Просто боишься, что он расскажет, почему они развелись, а ты не хотел бы слышать ничего, что порочило бы эту женщину. Людям, как правило, и с самими-то собой не ужиться, не то что с другими, и верней всего он представит дело так, чтобы доказать свою правоту. Тонкий анализ, нечего сказать. Да я вообще не дурак. Уж не знаю, дурак ли, нет, но слишком долго не можешь уразуметь некоторые веши, даже самые простые. Например. Что у тебя не было иных причин разыскивать эту женщину, если только это не. Что. Не любовь. Только у потолка могло возникнуть столь нелепое предположение. Помнится, я говорил тебе, и не раз, что потолки в домах суть множественное божье око. Не помню. Значит, говорю это сейчас и этими самыми словами. Может, заодно скажешь, как я могу любить женщину, которую не знаю и даже никогда не видел. Вопрос хорош, спору нет, но ответить на него можешь только ты сам. Чего ж с ног на голову все переворачивать. Речь не о ногах и не о голове, а о другой части тела, а именно — о сердце, о коем вы, люди, любите говорить, что это, мол, движитель и средоточие чувств. А я тебе повторяю, что нельзя полюбить женщину, которую не знал, а если и видел, то лишь на каких-то давних-давних снимках. Ты хотел видеть ее, ты хотел познакомиться с ней, то есть испытывал влечение, признаешь ты это или нет. Богатая у вас, у потолков, фантазия. Да не у нас, а у вас. Ты чересчур самонадеян, если полагаешь, будто тебе известно обо мне все. Все не все, но кое-что знаю, после стольких-то лет совместного обитания, хотя, побожусь, ты никогда не думал, что мы живем с тобою вместе, а разница меж нами в том, что ты обращаешь ко мне взор, лишь когда тебе требуется совет, тогда как я смотрю на тебя беспрерывно и неотрывно. Око Господа. Ты вправе принимать мои метафоры всерьез, если угодно, но за свои их выдавать, пожалуй, не стоило бы. После этого потолок решил умолкнуть, сообразив, что помыслы сеньора Жозе уже устремились к посещению родителей, каковое посещение долженствовало стать последним шагом перед тем, как уткнуться носом в стенку, что в переводе с языка метафор означало: Дойти до конца.
Сеньор Жозе поднялся с кровати, сготовил себе кое-чего поесть и, восстановив таким образом физические силы, обратился вслед за тем к мобилизации сил душевных, нужных для того, чтобы с необходимой бюрократической холодностью позвонить родителям неизвестной женщины и узнать, прежде всего, дома ли они, а в случае положительного ответа справиться, смогут ли они сегодня же принять сотрудника Главного Архива Управления ЗАГС по делу, касающемуся их покойной дочери. Шла бы речь о каком-либо ином звонке, сеньор Жозе сделал бы его из кабины телефона-автомата на противоположной стороне улицы, но в данном случае был риск, что абонент, даже самый простодушный и доверчивый, услышав шум падающих в приемник монет, непременно попросит объяснить, с какой это стати пользуется телефоном-автоматом да еще и в воскресенье чиновник, звонящий по служебной надобности. Трудность эта, впрочем, хоть и была легко преодолима, ибо ничего не стоило украдкой вновь проникнуть в здание архива и набрать номер с телефона, стоящего на столе у шефа, однако связана была с немалым риском, ибо счета за все без исключения телефонные звонки, ежемесячно присылаемые со станции и проверяемые хранителем, непременно обнаружили бы тайную связь. А кто это звонил отсюда в воскресенье, спросит своих замов хранитель и, не дожидаясь ответа, прикажет провести расследование, причем немедленно. И нет ничего проще, чем установить, кто звонил, потому что достаточно лишь набрать подозрительный номер и получить все сведения: Совершенно верно, в этот день нам звонил сотрудник Главного Архива Управления ЗАГС, и не только звонил, но и сам пришел, хотел узнать, по какой причине покончила с собой наша дочь, это нужно для статистического отчета, по крайней мере, так он уверял. Так, все понятно, а теперь слушайте меня внимательно. Слушаю. Для того чтобы окончательно прояснить это дело, вам с мужем необходимо вступить во взаимодействие с руководством Архива. И что же мы должны делать. Завтра явиться в Главный Архив на опознание сотрудника, который был у вас. Явимся. За вами пришлют машину. Воображение сеньора Жозе, не удовольствовавшись тем, что создало такой тревожный диалог, принялось вслед за тем рисовать картины дальнейшего разбирательства, представляя, что вот родители неизвестной женщины входят в Архив и указывают: Вот этот, или нет, еще раньше, еще сидя в машине, которая подвезет их к зданию, будут наблюдать за вереницей тянущихся на службу чиновников и вдруг ткнут пальцем: Вот этот. Сеньор Жозе пробормотал: Я погиб, выхода нет. На самом деле выход был, стоило всего лишь отказаться от похода к родителям самоубийцы или прийти к ним без предупреждения, а просто постучать в дверь и сказать: Добрый день, я из Главного Архива Управления ЗАГС, простите, что беспокою вас в воскресенье, однако наша служба из-за того, что столько людей рождается и умирает, так уплотнилась, что мы теперь постоянно работаем сверхурочно. Вот такое поведение, само собой разумеется, было бы разумным и в будущем гарантировало бы сеньору Жозе безопасность, однако по всему выходило, что последние часы, проведенные на этом огромном, широко раскинувшемся кладбище, мутная луна, бродящие там и тут тени, конвульсивные пляски светлячков, старый пастух со своими овцами и безмолвным псом, которому словно удалили голосовые связки, могилы с перепутанными номерами — словом, все впечатления минувшего дня привели в смятение мысли нашего героя, обычно рассуждавшего довольно здраво и умевшего управлять своей жизнью, ибо иначе нечем было бы объяснить, почему он с таким упорством цепляется за свою первоначальную идею да еще и тщится оправдать ее в собственных глазах ребячески наивным доводом: Предварительный звонок расчистит путь к сбору сведений. Он думает даже, что знает формулу, способную сразу же при входе развеять любые сомнения, то есть скажет, да нет, уже говорит, рассевшись в хранителевом кресле: Вас беспокоят из Главного Архива и так далее, и она откроет перед ним все двери, и, надо сказать, рассудил он верно, ибо в ответ не услышал ничего, кроме да, конечно, в любое удобное вам время, мы сегодня будем дома безвыходно. Последний всплеск благоразумия, намекнувший, что сеньор Жозе, кажется, сию минуту затянул петлю у себя на шее, был подавлен безумием, успокаивающе сообщившим, что счет за телефонные переговоры придет еще только через несколько недель, а хранитель, как знать, будет в это время в отпуске, или заболеет и сляжет, или просто-напросто прикажет кому-нибудь из замов проверить номера, не в первый раз, а все это вселяет почти полную уверенность в том, что преступление раскрыто не будет, поскольку ни одного зама такое распоряжение не обрадует. Ладно, пока розга вверх-вниз гуляет, спина отдыхает, припомнил в заключение сеньор Жозе старинную поговорку, решив смиренно принять все, что ни пошлет судьба. Он пододвинул телефонный справочник в точности на то самое место, где тот лежал раньше, повернул его под прежним углом, протер трубку носовым платком, уничтожая отпечатки пальцев, и вернулся к себе. Прежде всего начистил башмаки, затем платяной щеткой прошелся по костюму, надел свежую сорочку, повязал лучший свой галстук и уже протянул руку к двери, как спохватился, что забыл мандат. Предстать перед родителями неизвестной женщины и сказать им просто так: Это я вам звонил из архива, нет, это не имело бы, можно не сомневаться, той убедительной силы, как если бы он помахал перед носом хозяев бумагой с грифом, подписью и печатью, наделяющими подателя сего полномочиями и правами при исполнении им своих служебных обязанностей и возложенного на него задания. И сеньор Жозе открыл шкаф, вытянул епископское досье, а из него — мандат, но, едва пробежав его глазами, понял, что не годится. Прежде всего, потому, что дата выдачи предшествовала дате самоубийства, а во-вторых, из-за самих выражений, в которых составлен был мандат, предписывавший выяснить все, что имело отношение к прошлому, настоящему и будущему неизвестной женщины. Я ведь и не знаю даже, где она сейчас, подумал сеньор Жозе и уже собрался было положить мандат на место, но в последний момент все же решил повиноваться состоянию своего духа, заставившего его одержимо сосредоточиться на одной идее и не отступаться от нее, покуда она не будет воплощена. Снова зашел в Архив, намереваясь достать новый бланк, но позабыл, что после того расследования шкафчик, где они хранятся, теперь всегда заперт. И впервые в жизни этот миролюбивый тихий человек испытал приступ такой лютой ярости, что едва сдержался, чтоб не садануть кулаком в стекло, не думая о последствиях. Но вовремя, по счастью, опомнился, а опомнившись, вспомнил, что зам, отвечающий за расход бланков, держит ключик от шкафа в одном из ящиков своего стола, каковые ящики в соответствии со строгими правилами архива не запираются никогда. Я здесь единственный, кто имеет право хранить тайну, говаривал шеф, а слово его было законом, не вполне, впрочем, применимым к старшим и младшим делопроизводителям, а причина этого столь же проста, сколь и их письменные столы, ящиками не снабженные. И сеньор Жозе, обмотав руку платком, чтобы не оставлять опять же отпечатков, извлек ключ и отпер шкаф. Достал лист бумаги с грифом Главного Архива ЗАГС, шкаф запер, ключ вернул на место, но в этот миг заскрипел, поворачиваясь, и щелкнул замок в дверях архива, все на тот же миг приковав сеньора Жозе к месту. Но немедленно — да, не медленно, а очень даже проворно — вслед за тем, как сеньор Жозе, будто в давних, детских снах, когда невесомо паришь над крышами и садами, на цыпочках, беззвучно отпрянул. Когда же язычок замка высвободился полностью, то был уже у себя дома и с трудом переводил дух, чувствуя, как сердце готово вот-вот сейчас выскочить. Минула долгая минута, прежде чем по ту сторону двери не раздалось чье-то покашливание. Шеф, подумал сеньор Жозе, и ноги у него ослабели, чуть-чуть не попался. Вновь донеслось покашливание, на этот раз — уже более громкое, а может быть, производящий его просто подошел поближе, и отличалось оно от первого тем, что было как бы намеренным, умышленным, словно некто желал оповестить о своем присутствии. Сеньор Жозе с ужасом глядел на хлипкую дверь, отделявшую его от архива. Он даже не успел повернуть ключ в замочной скважине, и запирала дверь только щеколда. Толкнешь — откроется, а как войдет сюда, кричал внутренний голос, так и схватит тебя с поличным, с бланком в руке, с мандатом на столе, и больше ничего не добавил, сжалившись, наверно, над младшим делопроизводителем, ни слова не сказал об имеющих наступить тогда последствиях. Сеньор Жозе медленно отступил к столу, схватил мандат и спрятал его вместе с бланком между еще незапятнанно-свежими простынями. Потом сел и начал ждать. А спросили бы его, чего он ждет, ответить бы, пожалуй, не сумел. Но прошел час, и сеньор Жозе стал терять терпение. Из-за двери не доносилось ни звука. Родители неизвестной женщины, должно быть, уже удивляются, отчего так запаздывает сотрудник дежурной части Главного Архива, поскольку исходят из того, что срочность есть принципиальная особенность дел, находящихся в ведении этого подразделения, будь то авария с водопроводом, газом, электричеством или же самоубийство. Сеньор Жозе провел еще больше четверти часа, не поднимаясь со стула. Когда же даже и это время истекло, понял, что уже принял решение, и речь в данном случае шла не об осуществлении его навязчивой идеи, но именно о решении, хоть он и сам бы не мог объяснить, как оно к нему пришло. И произнес едва ли не вслух: Чему быть, того не миновать, а страх ничего не решает. И со спокойствием, которому уже перестал удивляться, взял мандат и бланк, присел к столу, придвинул чернильницу и вскоре изготовил новое, исправленное и дополненное, издание документа: Я, как хранитель Главного Архива ЗАГС, настоящим уведомляю представителей всех военных и гражданских организаций, должностных, официальных и частных лиц, что Такой-то и Такой-то получил непосредственно от меня приказ и поручение проверить все, относящееся к обстоятельствам самоубийства Такой-то и Такой-то, уделяя особое внимание причинам и побудительным мотивам последнего, как непосредственно предшествовавших ему, так и отдаленных, а с этого места новый вариант текста уже почти не отличался от старого вплоть до заключительной формулы: Подлежит безусловному исполнению. К сожалению, из-за появления шефа в архиве только что состряпанная бумага не могла быть украшена печатью, но заключенная в каждом слове весомая властность ее от этого нимало не пострадала. Первый мандат сеньор Жозе спрятал в вырезках дела епископа, второй сунул во внутренний карман пиджака и с вызовом взглянул на дверь. За нею по-прежнему царила тишина. Да плевать мне, есть там ты или нет, пробормотал сеньор Жозе, шагнул к двери и резко, двумя оборотами кисти запер ее на ключ.
Такси подвезло его к дому, где жили родители неизвестной женщины. На звонок в дверях появилась дама лет шестидесяти с небольшим, то есть моложе дамы из бельэтажа, с которой тридцать лет назад изменял ей муж: Это я вам звонил из Главного Архива, сказал сеньор Жозе. Заходите, пожалуйста, мы вас ждем. Простите, что задержался, пришлось уладить еще одно срочное дело. Ничего-ничего, заходите. Квартира была сумрачная, с тяжелыми портьерами на окнах и дверях, с массивной мебелью, с развешанными по стенам потемневшими картинами, изображающими сельские виды, каких на свете не бывает да и быть не должно. Хозяйка провела сеньора Жозе в комнату, служившую, надо думать, кабинетом, и представила поднявшемуся навстречу мужчине, который на вид был значительно старше жены: Этот сеньор из архива. Прошу садиться, ответил тот, указывая на кресло. Сеньор Жозе извлек из кармана мандат и, держа его в руке, заговорил: Простите, что приходится тревожить вас в вашем горе, но этого требуют интересы службы, ознакомьтесь, пожалуйста, здесь с исчерпывающей полнотой сказано, в чем заключается моя миссия. Он протянул бумагу хозяину, и тот, поднеся ее к самым глазам, прочитал, после чего сказал: Миссия у вас, должно быть, чрезвычайной важности, раз уж тут употреблены столь сильные выражения. Так уж принято в нашем ведомстве, даже когда посылают сотрудника с таким несложным заданием, как мое, например, все равно пишут в подобном категорическом духе. Расследовать причины самоубийства, это, по-вашему, несложно. Не истолкуйте мои слова превратно, я всего лишь хотел сказать, что каково бы ни было поручение, где требуется предъявлять мандат, текст его неизменно составляется в таком вот стиле. Авторитарная риторика. Можно и так сказать. Тут вмешалась хозяйка, спросив: А что же Главный Архив хочет от нас. Во-первых, узнать, каков мог быть непосредственный повод к самоубийству. А во-вторых, осведомился хозяин. Обстоятельства, которые предшествовали этому печальному событию или могли привести к нему, признаки — словом, все, что позволило бы нам лучше понять, что же произошло. Моя дочь покончила с собой, неужели этого недостаточно. Позвонив и сказав, что мне нужно увидеться с вами для уточнения статистических данных, я несколько упростил вопрос. То есть. Те времена, когда мы довольствовались одними цифрами, прошли, и ныне нам необходимо со всевозможной полнотой воссоздать ту психологическую картину, в рамках которой развивалось суицидальное намерение. Зачем, осведомилась мать, мою дочь это не воскресит. Для того, чтобы установить параметры вмешательства. Не понимаю, сказал отец. Испарина пробила сеньора Жозе, дело оказывалось более сложным, чем он предполагал. Уф, жарко, воскликнул он. Дать воды, спросила мать. Если вас не затруднит. Нет, нисколько, поднялась и вышла и через минуту вернулась со стаканом. Сеньор Жозе, припав к нему жаждущими устами, понял, что нужно сменить тактику. Он поставил стакан на поднос, который держала хозяйка, и сказал так: Представьте, что рокового события еще не было, представьте, что расследование, проводимое Главным Архивом ЗАГС, уже позволило выработать те советы и рекомендации, которые, будучи применены своевременно, смогут если не пресечь, то задержать суицидный процесс. Это и есть параметры вмешательства, спросил отец. Точно так, ответил сеньор Жозе и, перехватывая инициативу, нанес упреждающий удар: Если не смогли предотвратить самоубийство вашей дочери, быть может, сумеем с вашей помощью и с помощью других лиц, оказавшихся в схожем положении, избежать большого горя и многих слез. Покуда мать плакала, повторяя: Доченька, доченька, отец с еле сдерживаемой яростью вытер глаза тылом ладони. Сеньор Жозе надеялся, что ему не придется вводить в действие последний ресурс, то есть громко и сурово прочесть, отчеканивая каждое слово, свой мандат. Если же и это не подействует, не останется ничего другого, как подыскать благовидный предлог да убраться отсюда, причем как можно скорей. Да молиться, чтобы твердокаменный отец неизвестной женщины не вздумал позвонить в Главный Архив и справиться там насчет того, что вот тут приходил к нам ваш сотрудник, сеньор Жозе, как фамилия, не помню. Но нет, обошлось. Отец сложил мандат и протянул его визитеру. Потом сказал: Мы в вашем распоряжении. Сеньор Жозе облегченно вздохнул, ибо путь был наконец-то расчищен и можно было приступить к делу: Ваша дочь не оставила предсмертной записки. Нет, ничего не написала, не сказала ни слова. То есть вы хотите сказать, она ушла из жизни за, извините, здорово живешь, беспричинно. Да нет, причины, конечно, были, только нам они неизвестны. Моя дочь была несчастлива, сказала мать. Мало ли на свете несчастных, но не все кончают с собой, нетерпеливо оборвал ее отец. А почему несчастлива, спросил сеньор Жозе. Не знаю, она и в детстве все грустила, а спросишь, что, мол, с тобой, попросишь рассказать, что случилось, всегда отвечала одно и то же: Ничего, мама. То есть причиной самоубийства был не ее развод. Нет, напротив, если и видела я ее счастливой, то именно после развода. Они с мужем плохо жили. Не плохо и не хорошо, это был брак, каких тысячи. Кто же инициировал его расторжение. Она. По каким мотивам. Откуда же нам знать мотивы, да нет, просто оба дошли до конца какого-то пути. А муж что из себя представлял. Обычный человек, ничего особенного, характера покладистого, ничего дурного о нем сказать не могу и жаловаться было не на что. А он ее любил. Думаю, любил. А она его. Тоже. И несмотря на это, они не были счастливы. Никогда. Как странно. Жизнь вообще штука странная, заметил отец. Наступило молчание, мать поднялась и вышла. Сеньор Жозе замялся, не зная, дожидаться ли, когда она вернется, или лучше будет продолжить беседу. Он опасался, что эта заминка нарушит течение допроса, ибо напряжение, висевшее в комнате, было почти физически ощутимо. И спросил себя, не были ли эти последние слова отца отзвуком давней связи с дамой из квартиры в бельэтаже направо, а поспешный уход матери — единственно возможным в данную минуту ответом на них. Сеньор Жозе, тяня и выигрывая время, снова взял стакан, отпил глоток, потом спросил наугад: Ваша дочь работала. Да, преподавала математику. И где же. В той самой школе, которую сама окончила, а потом поступила в университет. Сеньор Жозе торопливо потянулся за стаканом, едва не выронил его, забормотал: Простите, простите, и голос внезапно изменил ему, а отец с пренебрежительным любопытством наблюдал, как пьет визитер, и, по всему судя, думал, что Главный Архив ЗАГС набирает совершенно негодных сотрудников, и в самом деле, стоило ли вооружаться столь грозным мандатом, чтобы потом вести себя так по-дурацки. В ту минуту, когда он осведомлялся ироническим тоном: Не желаете ли узнать номер школы, глядишь, это будет способствовать успешному завершению вашей миссии, в комнату вернулась мать. Буду вам весьма признателен, ответил сеньор Жозе, и отец, склоняясь над столом, вывел на листочке номер и адрес школы, протянул его гостю, да тот уж был совсем не тот, что мгновение назад, ибо восстановил душевное равновесие, вспомнив, что владеет старой семейной тайной, о чем даже не подозревают эти двое. И от этой мысли родился и в следующую минуту прозвучал вопрос: Не знаете ли, вела ваша дочь дневник. Кажется, нет, по крайней мере, я никогда ничего такого не видела, сказала мать. Но ведь наверняка должны были остаться какие-то записи, наброски, наметки, если бы вы позволили мне взглянуть на ее архив, может быть, нашлось что-нибудь интересное. Мы еще ничего не выносили из ее квартиры, сказал отец, и не знаю, когда соберемся. Она арендовала квартиру. Нет, это ее собственная. Сеньор Жозе медленно развернул мандат, пробежал его глазами сверху вниз, как бы проверяя, прописаны ли там и эти полномочия, после чего предложил: Если бы вы позволили мне, в вашем, разумеется, присутствии. Нет, отрывисто и сухо ответили ему. Но мой мандат, напомнил сеньор Жозе. А ваш мандат пусть довольствуется теми сведениями, которые уже были предоставлены, сказал отец и добавил, если угодно, мы можем продолжить нашу беседу завтра, у вас в архиве, а сейчас простите, мне некогда. Да нет, вам нет необходимости являться в архив, то, что я услышал про обстоятельства, предшествовавшие самоубийству, кажется мне достаточным, но у меня еще три вопроса. Слушаю. От чего скончалась ваша дочь. Наглоталась снотворных таблеток. Она была дома одна. Одна. А памятник на могиле уже поставили. Мы этим как раз занимаемся, а почему вы спрашиваете. Так просто, из чистого любопытства. И с этими словами сеньор Жозе поднялся. Я провожу, сказала женщина. Когда вышли в коридор, она прижала палец к губам, жестом показала: Подождите. Из ящика маленького стола у стены бесшумно извлекла связку ключей, потом, открывая дверь, сунула их в руку сеньору Жозе, шепнула: Это от ее квартиры, на днях зайду в архив, заберу назад. И, придвинувшись совсем вплотную, не назвала, а выдохнула адрес.
Спал сеньор Жозе как убитый. Вернувшись домой из своего опасного, но благополучно завершившегося похода к родителям неизвестной женщины, он хотел было занести в дневник необыкновенные события последних дней, но так хотелось спать, что не продвинулся дальше разговора с письмоводителем Главного Кладбища. Не ужиная, улегся в постель, уже через две минуты заснул, а когда при первом свете зари открыл глаза, убедился в том, что принял неведомо как и когда решение на службу не ходить. Был понедельник, то есть как раз самый неподходящий для прогула день, а уж для младшего делопроизводителя — тем паче. Сколь бы извинительна ни была предполагаемая причина, сколь убедительно ни звучали бы объяснения в любой другой день и при других обстоятельствах, но, высказанные в оправдание воскресной неги, продолжившейся в понедельник, коему издавна и традиционно пристало быть посвященным работе, они наведут на неизбежные подозрения и будут выглядеть всего лишь вздорной отговоркой. После череды разнообразных и все более тяжких проступков, совершаемых с тех пор, как он пустился на поиски неизвестной женщины, сеньор Жозе убежден, что прогул способен стать последней каплей, которая переполнит чашу начальственного терпения. Пугающая перспектива, однако, нимало не поколебала его решимости следовать принятому решению. Ибо то, что предстоит сделать сеньору Жозе, нельзя перенести на выходные. И веских причин для этого две. Во-первых, мать неизвестной женщины со дня на день может явиться в архив за ключами, во-вторых же, что очень хорошо известно нашему герою, да не просто известно, а испытано на собственной шкуре, школа по субботам закрыта.
Сеньор Жозе, хоть и решил, что на службу не пойдет, поднялся очень рано, ибо хотел оказаться как можно дальше от архива к той минуте, когда начнется присутствие, чтобы непосредственный зам не послал кого-нибудь справиться через дверь, уж не заболел ли он опять. Бреясь, прикидывал, отправиться ли сначала домой к неизвестной женщине или в школу, и склонился ко второму варианту, поскольку принадлежал к той категории людей, которые самое важное всегда откладывают на потом. Еще спрашивал себя, взять ли с собой мандат или же, напротив, оставить его от греха подальше, чтобы избежать возможной опасности, потому что директор школы просто по должности обязан быть сведущ, начитан и хорошо образован, и представим, что будет, если выражения, в которых составлен документ, покажутся ему чересчур сильными, преувеличенно резкими, задумаемся, какая неприятность выйдет, если он поинтересуется, почему отсутствует гербовая печать, и во избежание всего этого благоразумно положим второй мандат рядом с первым, заложим его меж невинных епископских бумаженций. Служебного удостоверения, где сказано, что я сотрудник Главного Архива ЗАГС, должно быть более чем достаточно, заключил сеньор Жозе, ведь, в конце концов, я приду за подтверждением конкретного, объективного факта, а именно преподавала ли математику в этой школе некая женщина, недавно покончившая с собой. И из дому он вышел в такую рань, что магазины были еще закрыты, и окна темны, и лишь изредка показывалась машина, и даже самый усердный из чиновников Главного Архива сейчас, наверно, только еще вставал с кровати. Чтобы не маячить в окрестностях, сеньор Жозе нырнул в парк, начинавшийся в двух кварталах от главного проспекта, по которому некогда, а точней — в тот день, когда он увидел входящего в архив шефа, доставил его автобус к дому дамы из квартиры в бельэтаже направо. Даже если бы кто и знал заранее, что сеньор Жозе в парке, все равно не различил бы его в густом кустарнике, в пышной листве низко нависающих ветвей.Опасаясь вечерней сырости, он не присел на скамейку, а принялся убивать время, прогуливаясь по аллеям, развлекаясь разглядыванием цветочков и ломая себе голову над их названиями, и, согласимся, ничего удивительного, что так слабо разбирается в ботанике человек, который провел всю жизнь в четырех стенах, где пахло затхлостью старых бумаг и лишь изредка веяло смешанным ароматом розы с хризантемой, о чем мы, помнится, упоминали на первой странице нашего повествования. Когда стрелки часов сообщили, что Главный Архив открылся для посетителей, сеньор Жозе, счастливо избегнувший неприятных встреч, тронулся по направлению к школе. Он не торопился, зная, что сегодняшний день целиком и полностью принадлежит ему, и потому решил идти пешком. На выходе из парка задумался, в какую сторону идти, сообразил, что, если бы во исполнение первоначального своего замысла купил план города, не пришлось бы сейчас спрашивать у полицейского дорогу, хотя, с другой стороны, комическая ситуация, когда правопорядок указывает путь преступлению, не могла не потешить его душу, не согреть ее тайной отрадой. Дело неизвестной женщины близится к завершению, осталось лишь порасспросить о ней в школе, а потом посетить ее дом и, если хватит времени, нанести краткий визит даме из квартиры в бельэтаже направо, рассказать о последних событиях, и все на этом, и больше нет ничего. Сеньор Жозе спросил себя, чем станет жить теперь, вернется ли к своей коллекции знаменитостей, на несколько мгновений представил, как будет по вечерам за столом вырезать заметки и фотографии из стопки лежащих под рукой газет и журналов, интуитивно предугадывая неожиданный и бурный взлет либо, напротив, преждевременный закат, ибо в прошлом уже бывало, что он провидел судьбу каких-то людей, которые вдруг обрели значительность, или в числе самых первых чувствовал, что те или иные лавры вскоре увянут, пожухнут, рассыплются во прах. Все кончается помойкой, проговорил он, сам в этот миг не зная, имеет ли в виду скоротечность мирской славы или собственную коллекцию.
Сейчас, когда солнце щедро освещало фасад, когда зеленела листва соседних деревьев, а на клумбах пестрели цветы, школа совсем не напоминала тот мрачный дом, куда в ненастную ночь лез, ломился и наконец проник сеньор Жозе. Сейчас, миновав главный вход, он говорил вахтерше: Мне необходимо поговорить с директором, нет-нет, я не из управления образования, нет-нет, и поставки учебных материалов тоже не по моей части, я сотрудник Главного Управления ЗАГС, у меня служебное дело. Вахтерша, сняв трубку внутреннего телефона, кого-то уведомила о приходе посетителя и сказала: Пожалуйста, поднимайтесь, вас ждут, директор сейчас в канцелярии, это на втором этаже. Благодарю вас, ответствовал сеньор Жозе, степенно двинувшись по лестнице, и уж ему ли было не знать, на каком этаже канцелярия. Директор беседовал с какой-то женщиной, вероятно заведующей учебной частью, и говорил ей: График нужен мне сегодня же, а она отвечала: Будет, сеньор директор, и сеньор Жозе остановился в дверях, ожидая, когда его заметят. Директор замолчал, посмотрел на него, и лишь тогда сеньор Жозе сказал: Доброе утро, сеньор директор, а потом, уже с удостоверением в руке, сделал три шага вперед: Как вы можете убедиться, я сотрудник Главного Управления ЗАГС, у меня служебное дело. Директор движением руки обозначил, что в предъявлении документов нет необходимости, и осведомился: В чем же состоит ваше дело. Я по поводу одной вашей учительницы. Какое отношение имеют учителя моей школы к архиву ЗАГС. В качестве учителей — никакого, но ведь они люди или были таковыми. Объяснитесь, пожалуйста. Мы сейчас проводим исследование феномена самоубийства, как в психологическом аспекте, так и в социологическом, и я изучаю историю женщины, которая преподавала у вас математику и покончила с собой. Лицо директора изобразило скорбь: Бедная женщина, ужасная история, мы все по сию пору не понимаем, что толкнуло ее. Первое, что мне надлежит сделать, сказал сеньор Жозе, стараясь выражаться на чистейшем бюрократическом языке, это подвергнуть сличению элементы идентификации, находящиеся в распоряжении архива, с данными личного дела. Понимаю, сказал директор и обратился к секретарше: Разыщите-ка этот формуляр. Мы его еще не успели удалить из ящика, извиняющимся тоном ответила та, одновременно перебирая корешки папок: Да, вот он. Сеньор Жозе ощутил знакомое стеснение в области грудобрюшной преграды и легкую, по счастью, но все же дурноту, от которой перед глазами все поплыло, да, прямо надо сказать, сильно расшатана нервная система у этого человека, в весьма плачевном она состоянии, хотя, с другой стороны, нельзя не признать, что любой бы на его месте взволновался, увидев заветный формуляр в пределах досягаемости, вот он, только руку протяни, всего-то лишь надо открыть ящик с наклейкой Педагоги, чтобы увидеть его, да; все так, но кто бы мог подумать, что девочка, столь усердно разыскиваемая, будет преподавать математику в той самой школе, где училась сама. Сумев совладать с душевным волнением, но не уняв дрожь в руках, сеньор Жозе притворился, что сличает формуляры, а потом сказал: Да, это одно и то же лицо, а на вопрос директора, взглянувшего на него с участливым интересом: Неважно себя чувствуете, ответил просто: Ну да, я ведь уже немолод. Я полагаю, вы желаете задать мне какие-то вопросы. Именно так. Ну, тогда пойдемте, пойдемте в мой кабинет. Шагая следом за директором, сеньор Жозе улыбался про себя: Я не знал, что ее формуляр лежит здесь, а ты не знаешь, что я провел ночь на твоем диване. Вошли, и директор предупредил: У меня мало времени, но я в вашем распоряжении, присаживайтесь, и показал на диван, некогда приютивший ночного гостя. Я бы хотел знать, сказал сеньор Жозе, не замечали ли вы каких-либо перемен в ее настроении в те несколько дней, что предшествовали самоубийству. Нет, она всегда была очень замкнута и молчалива. Хорошая учительница. Одна из лучших за всю историю школы. Она была близка с кем-нибудь из коллег. В каком смысле. В самом прямом. Она была со всеми приветлива, дружелюбна, но не думаю, что кто-то мог назвать свои отношения с ней близкими или теплыми. А ученики ее любили. Да, очень. На здоровье не жаловалась. Насколько мне помнится, нет. Странно. Что странно. Я беседовал с ее родителями, и то, что услышал от них, а теперь от вас, заставляет меня предположить, что это было необъяснимое самоубийство. Позвольте узнать, сказал директор, а разве бывают объяснимые самоубийства. Я — про это. А я — вообще. Иногда оставляют прощальные записки. Да, конечно, вот только не знаю, можно ли счесть объяснением причин то, что нам доводится в них прочесть, да и вообще многое в жизни нуждается в объяснении. Это правда. Вот, например, как объяснить происшествие, имевшее место за несколько дней до самоубийства. Какое происшествие. Мою школу ограбили. Ну да. Откуда вы знаете. Простите, мое ну да носит характер не подтверждения, а вопроса, быть может, я просто не придал ему нужной интонации, но в любом случае грабеж вообще-то объяснить нетрудно. Если только злоумышленник не влезает на крышу, не проникает через окно, выдавив предварительно стекло, не бродит по всему зданию, не ночует в моем кабинете на моем диване, не съедает продукты, найденные в холодильнике, не похищает бинты и прочее из медпункта, а потом не уходит, ничего не взяв. Почему вы решили, что он спал здесь. Потому что обнаружил на полу одеяло, которым имею обыкновение укрывать колени, а то стынут, я ведь тоже, по вашему меткому замечанию, не молод. Вы заявили в полицию. Зачем же, если ничего не тронуто, это ни к чему, а полиция наверняка ответила бы мне, что ее дело распутывать преступления, а не раскрывать тайны. Странно, а вы уверены, что ничего не пропало. Мы все осмотрели, все проверили, сейф не взломан, все цело, все осталось на своих местах. Кроме одеяла. Вот именно, кроме одеяла, и вот я спрашиваю вас, есть ли этому какое-либо объяснение. Об этом спрашивать надо злоумышленника, он-то знает, и с этими словами сеньор Жозе поднялся: Сеньор директор, не стану больше отнимать у вас время, благодарю вас за то, что так внимательно и благосклонно отнеслись к злосчастному делу, приведшему меня сюда. Не думаю, что сильно помог вам. Вероятно, вы были правы, сказав, что всякое самоубийство необъяснимо. Следует уточнить — необъяснимо с точки зрения разума и логики. И все это похоже на то, как если бы она просто открыла дверь и вышла. Или вошла. Да, или вошла, это зависит от точки зрения. Вот вам и превосходное объяснение. Но это же метафора. Лучше метафоры ничего не объясняет сути явления. Будьте здоровы, сеньор директор, примите еще раз мою самую сердечную признательность. До свиданья, рад был познакомиться, хоть, конечно, лучше бы не по столь печальному поводу, пойдемте, я провожу вас до лестницы. И когда сеньор Жозе уже миновал второй пролет, директор вдруг вспомнил, что так и не спросил, как его зовут. Ну да и ладно, подумал он сразу же вслед за тем, все равно эта история уже кончена.
А вот сеньор Жозе этого бы сказать не мог. Ему предстояло сделать еще один, последний шаг, отыскать в доме неизвестной женщины дневник ли, записку, клочок бумаги, что угодно, запечатлевшее бы крик, всхлип, выдох: Больше не могу, который всякий самоубийца неукоснительно обязан оставлять после себя, прежде чем выйти в пресловутую дверь, хотя бы для того, чтобы пребывающие покуда еще по эту ее сторону смогли утишить голос совести и утешиться словами: Бедняжка, вот, оказывается, вот в чем дело-то было. И сколько же можно талдычить снова и снова, что душа человеческая издавна облюбована противоречиями, ибо вплоть до самого последнего времени что-то не замечалось, чтобы они процветали или хотя бы сносно существовали вне ее, и, должно быть, по этой самой причине кружил сеньор Жозе по городу, бродил как потерянный, то вверх, то вниз, то в одну сторону, то в другую, будто безнадежно заплутал без карты и маршрута, хоть и знает превосходно, что должен сделать в этот последний день, ибо завтра наступит уже другое время, либо время останется прежним, а вот он сам изменится неузнаваемо, доказательством чего могут служить его мысли: А кем же буду я после этого, завтра, например, и какого же делопроизводителя обретет в моем лице Главный Архив ЗАГС. Дважды уже проходил он мимо дома неизвестной женщины и ни разу не останавливался, потому что боялся, и не будем спрашивать чего, это противоречие больше других на виду, сеньор Жозе хочет и не хочет, желает и страшится своего желания, и так — всю жизнь. Сейчас, выигрывая время, отодвигая неминуемое, он счел, что сначала надо бы все же позавтракать в каком-нибудь ресторанчике, недорогом, где цены сообразуются с его средствами, да еще и расположенном где-нибудь в отдалении, чтобы не в меру бдительный сосед не догадался о намерениях этого человека, который зачем-то крутится возле дома. Хотя по виду сеньор Жозе не отличается от наших представлений о том, как обычно выглядят порядочные люди, но кто же может за это поручиться, кто даст твердые гарантии, внешность, как известно, обманчива, оттого ее и назвали внешностью, и кому бы, например, взбрело в голову, приняв в расчет бремя лет и хилую стать сеньора Жозе, заподозрить, что он по ночам лазает по крышам. Он растягивал свой скромный завтрак как только мог и, поднявшись из-за стола, когда было уже сильно за три часа, неторопливо, нога за ногу, побрел на ту улицу, где жила неизвестная женщина. И прежде чем завернуть за последний угол, остановился, глубоко вздохнул, подумал: Я же не трус, чтобы приободриться, однако был он, как и очень многие мужественные люди, когда именно что трус, а когда и храбрец, а то обстоятельство, что провел ночь на кладбище, нимало не унимает нынешнюю дрожь в коленках. Сунув руку в карман пиджака, он нащупал ключи, из которых один, маленький и узкий, был от почтового ящика, а два других почти совсем не отличались друг от друга, но один был от подъезда, а второй — от квартиры, и не дай бог ошибиться, особенно если внизу сидит консьержка, да еще из породы тех, кому непременно во все нужно сунуть нос, и что ей сказать, как объяснить свое появление, вероятно, тем, что он пришел сюда с разрешения родителей покойной, пришел провести опись ее имущества, я, сударыня, из Главного Архива ЗАГС, вот мое удостоверение, и, как видите, мне доверили ключи. Выбранный наугад ключ подошел, и стражница при подъезде, если таковая и имелась в этом доме, не появилась и, следовательно, не спросила: Вы к кому, и не врет поговорка, что страх перед сторожем стережет лучше его самого, и потому следует прежде всего победить страх, а дальше видно будет, все видно, в том числе — и сторожа, а может, и нет, если он и вовсе не явится. Дом, хоть и старой постройки, но снабжен лифтом, на счастье сеньора Жозе, потому что ему на подгибающихся, отяжелевших ногах нипочем бы не добраться до шестого этажа, где помещается квартира учительницы. Открываясь, дверь заскрипела, испугала посетителя, который вдруг засомневался, что его объяснения возымели бы действие на консьержку, поинтересуйся та все же, куда он и зачем. Сеньор Жозе торопливо проскользнул внутрь, осторожно прикрыл за собой дверь и оказался во тьме, совсем чуть-чуть не дотягивавшей до звания кромешной. Ощупал стену возле дверной притолоки, нашарил выключатель, но благоразумно не стал приводить его в действие, ибо это могло быть опасно. Постепенно глаза его стали привыкать к темноте, и можно было бы сказать, что в подобных обстоятельствах такое происходит с любым и каждым, однако не так широко известно, что младшие делопроизводители Главного Архива, благодаря вынужденно частым посещениям тех помещений, где хранятся документы мертвых, по прошествии известного времени развивают зрительные свои способности до пределов, далеко превосходящих возможности всех иных. И в конце концов начинают видеть в темноте наподобие кошек, если, конечно, это совершенствование не пресекается выходом на пенсию.
Хотя пол в квартире затянут ковром, сеньор Жозе предпочел все же разуться, чтобы сотрясением или нечаянным стуком каблука не оповестить о своем присутствии соседей снизу. С тысячей предосторожностей задернул шторы на том окне, что выходило на улицу, но не наглухо, а так, чтобы немного света все же проникало в комнату. Вошел в спальню. Помимо узкой, девичьей, как принято говорить, кровати там стояли ночной столик, гардероб, еще какой-то шкаф. Вся мебель была выдержана в простом и строгом стиле, являвшем контраст тяжеловесной помпезности родительской обстановки. Сеньор Жозе обошел остальное пространство, состоявшее из гостиной с, как водится, диваном и книжными полками от стены до стены, кабинетика, совсем крохотной кухоньки и туалетной комнаты, ужатой в своих габаритах до последней крайности. Да, здесь вот, в этой квартире жила неизвестная женщина, которая неведомо почему покончила с собой, побывала замужем, но расторгла свой брак, после развода могла бы вернуться в отчий дом, но предпочла жить сама по себе, которая, как и все, была когда-то девочкой, потом девушкой, однако уже в те времена каким-то вполне определенным, хоть и не определяемым словами образом обещала стать той, кем стала, школьной математичкой, чье имя при жизни значилось в картотеках Главного Архива вместе с именами всех иных живых жителей этого города, а по смерти вернулось в мир живых, потому что именно этот сеньор Жозе вернул его из царства мертвых, да, только имя, а не ее самое, ибо младшему делопроизводителю такое никак не под силу. Двери из комнаты в комнату были открыты, и потому свет дня более или менее распространялся по всей квартире, но сеньору Жозе надо бы поторапливаться со своим делом, если он не хочет бросить его на полдороге. Он выдвинул ящик письменного стола, рассеянно скользнул взглядом по его содержимому, но ни школьные задачи и примеры, ни столбцы с вычислениями, ни чертежи никак не объясняли жизни и смерти женщины, что сидела в этом кресле, зажигала эту лампу, держала в руке этот карандаш и писала им. Сеньор Жозе медленно закрыл ящик, начал было выдвигать другой, но, движения своего не завершив, вдруг на долгую минуту или на несколько кратких мгновений, показавшихся часом, погрузился в размышления, потом с силой задвинул ящик, потом вышел из кабинета, потом уселся в гостиной на диванчик и так и остался. Он глядел на свои старые, кое-где заштопанные носки, на неглаженые брюки, привздернутые так, что открывались худые белые голени в редких волосках. Почувствовал, что его тело постепенно приноравливается к мягкой вогнутости, которую на пружинной гобеленовой подушке дивана оставило другое тело. Больше уж так не посидеть, пробормотал он. Тишину, казавшуюся ему всеобъемлющей, взрезал уличный шум, в котором время от времени особо выделялся рев автомобилей, но чувствовалось в воздухе и чье-то ровное и глубокое дыхание, какое-то медленное пульсирование, так, должно быть, дышат дома, оставшись одни, а этот вот, наверно, еще не успел понять, что внутри его опять кто-то есть. Сеньор Жозе сказал себе, что надо бы осмотреть и другие ящики, в комоде например, где хранят обычно самые интимные принадлежности туалета, да и в ночном столике у изголовья, откуда берут принадлежности иные, но не менее интимные, или в гардеробе, скажем, и подумал, что, если откроет его дверцу, не устоит перед искушением провести пальцами по висящим там платьям, как по клавишам немого рояля, и еще подумал, что приподнимет подол какого-нибудь и вдохнет аромат или просто запах. А ведь есть еще ящики письменного стола, которые он не успел осмотреть, и маленькие шкафчики, вделанные в книжный стеллаж, и где-нибудь да спрятано то, что он ищет, — письмо, дневник, прощальное слово, след последней слезы. А зачем, спросил он себя, ну, предположим, что эта записка существует, что я ее найду, что я ее прочту, но ведь от этого платья не перестанут быть пустыми, и не решится ни одна математическая задача, и неизвестное в уравнении не определится, и покрывало вовеки не будет сдернуто с кровати, а пододеяльник — натянут до груди, и лампа у изголовья никогда не осветит страницу книги, ибо что кончилось, то кончилось. Сеньор Жозе наклонился вперед, обхватил лоб ладонями, словно намеревался еще попредаваться малость размышлениям, хотя это было не так, кончились у него мысли. Свет вдруг померк, видно, проплыла в поднебесье туча. И в этот миг зазвонил телефон. Сеньор Жозе раньше и не замечал его, а он был тут, стоял в углу на маленьком столике, как вещь, которой пользуются не слишком часто. Включился автоответчик, женский голос назвал номер и произнес: Меня нет дома, оставьте сообщение после длинного гудка. Кем бы ни был звонивший, он дал отбой, есть люди, которые терпеть не могут разговаривать с машиной, а может быть, просто понял, что не туда попал, и в самом деле — имеет ли смысл продолжать беседу, если нам ответил незнакомый голос. Это должно было бы объяснить сеньору Жозе, никогда прежде не видевшему вблизи таких устройств, принцип его работы, но он, скорее всего, не прислушался бы ни к каким объяснениям, потому что его очень сильно взволновали эти несколько слов: Меня нет дома, оставьте сообщение после длинного гудка, и той, которая произнесла их, никогда больше не будет дома, здесь остался только ее голос, глуховатый и тусклый, с какой-то рассеянной интонацией, как будто говорила она одно, а думала в эту минуту о чем-то другом. Сеньор Жозе сказал: Может быть, еще позвонят, и в этой надежде неподвижно просидел на диване еще час, а мрак в доме меж тем становился все гуще, и никто больше не позвонил. Тогда он поднялся, пробормотав: Пора идти, но прежде чем покинуть квартиру, в последний раз обошел ее, снова вошел в спальню, где света было больше всего, присел на минутку на край кровати, раз и другой медленно провел ладонью по кружевному отвороту пододеяльника, потом открыл шкаф, где висели вещи женщины, которая произнесла такие определяющие слова: Меня нет. Вытянул шею так, что они коснулись его лица, и запах, исходивший от них, можно было бы назвать запахом отсутствия или скорее даже тем смешанным ароматом розы и хризантемы, каким веет иногда в помещении Главного Архива. И на этот раз не обнаружилась консьержка с вопросом, откуда это он идет, безмолвный дом казался необитаемым. Именно эта тишина заронила в голову сеньора Жозе идею, дерзновенней которой не бывало еще в его жизни: А если я останусь здесь, проведу ночь в ее постели, никто ведь этого не узнает. И да будет известно сеньору Жозе, что нет ничего проще, чем подняться на лифте, войти в квартиру, скинуть башмаки, совершенно ведь не исключено, что кто-нибудь опять ошибется номером, и если так, то вновь раздастся глуховатый печальный голос учительницы математики: Меня нет, а если ночью какой-нибудь приятный сон возбудит твое старое тело, разнежившееся в ее постели, сам знаешь, средство под рукой, смотри только поосторожней с простынями. Этих грубых и пошлых насмешек сеньор Жозе не заслужил, ибо его идея, скорее романтическая, нежели дерзновенная, ушла так же внезапно, как и пришла, да и он сам уже на улице, и, похоже, ему помогло покинуть этот дом воспоминание о старых, кое-где заштопанных носках и белых тощих голенях, поросших редким волосом. Все на свете бессмысленно, пробормотал он и направился туда, где в бельэтаже, в квартире направо, проживает пожилая дама. День кончается, Главный Архив уже закрыт, и не очень много часов осталось у младшего делопроизводителя, чтобы сплести историю, объясняющую сегодняшнее не то чтобы опоздание, а полноценный прогул. Всем известно, что у него нет домашних, которым срочно потребовалась бы его помощь и уход, а если бы и были, разве может это служить оправданием для человека, живущего за стеной Главного Архива, что бы ему стоило всего лишь войти да объявить: Прощайте, до завтра, а то у меня кузина при смерти. И сеньор Жозе думает, что, пожалуй, на этом служба его может и кончиться, погонят его, скорей всего, из архива, уволят, но, может быть, пастуху будет нужен помощник менять номера на могилах, особенно если захочет расширить свое поле деятельности, и почему же в самом деле надо ограничиваться только самоубийцами, в конечном-то счете все покойники одинаковы, и все, что можно сделать с одними, то можно и с другими, то есть перепутать их всех, перемешать, эко дело, подумаешь, если мир так и так лишен смысла.
И когда сеньор Жозе звонил в дверь дамы из квартиры в бельэтаже направо, все помыслы его были только о предстоящей чашечке чаю. Нажал кнопку раз, нажал два, но никто не открывал. В смятении и тревоге он позвонил в квартиру слева, и возникшая на пороге женщина неприветливо осведомилась: Вам что. Никто не открывает. И что поэтому. Может быть, вы знаете, не случилось ли что-нибудь. Что. Ну, несчастный случай или болезнь. Весьма вероятно, ее увезли в карете скорой помощи. Когда. Три дня назад. И больше никаких сведений, может быть, вам известно, где она сейчас. Мне неизвестно, позвольте, и дверь закрылась, оставив сеньора Жозе во мраке. Завтра пойду по больницам, подумал он, чувствуя, что вконец измучен, ибо целый день на ногах, и более того — на нервах, а теперь еще и это нежданное потрясение. Вышел из подъезда и остановился на тротуаре, спрашивая себя, что тут можно еще сделать, не расспросить ли других жильцов, не все же такие неприятные, как соседка из квартиры в бельэтаже налево, и с этой мыслью сеньор Жозе снова вошел в дом, по лестнице поднялся на второй этаж, позвонил в квартиру, где живут мать с ребенком и ее ревнивый муж, который к этому часу наверняка уже вернулся с работы, но это неважно, он ведь всего лишь спросит, не знают ли они чего-нибудь о пожилой даме. На лестнице горит свет. У женщины, открывшей дверь, не было на руках ребенка, и, не узнав сеньора Жозе: Что вам угодно, спросила она. Простите за беспокойство, я пришел навестить ту даму из квартиры в бельэтаже направо, но ее нет, а соседка сказала, что три дня назад ее увезла скорая. Да, это так. А вы не знаете случайно, где она, в какой больнице или, может быть, у родни. Прежде чем женщина успела ответить, донесся из глубины квартиры мужской голос: С кем ты там, и, повернув голову, она ответила: Да тут справляются о даме из квартиры в бельэтаже направо, потом перевела глаза на сеньора Жозе: Нет, мы ничего не знаем. Понизив голос, сеньор Жозе спросил: Вы меня не узнаете, и женщина, поколебавшись, сказала: А-а, да, помню, помню, причем сказала шепотом, после чего медленно притворила дверь.
На улице сеньор Жозе остановил такси: В Главный Архив, рассеянно сказал водителю. Он бы, конечно, предпочел пойти пешком, чтобы сберечь деньги, которых оставалось мало, и завершить день так же, как он его начал, но от усталости и в самом деле валится с ног. Так он рассудил. Когда же шофер сказал: Приехали, сеньор Жозе увидел, что приехать-то они приехали, да не к дверям его дома, а ко входу в Главный Архив. Не стоило, конечно, объяснять таксисту, что следует обогнуть площадь и проехать боковой улицей, в конце концов, тут и пятидесяти метров не будет, не о чем говорить. Расплатившись последними монетами, вышел, а когда оказался обеими ногами на тротуаре, поднял голову и увидел свет в окнах архива. Опять, промелькнуло у него в голове, из которой моментально улетучились и беспокойство за судьбу дамы из квартиры в бельэтаже справа, и воспоминания о той матери с ребенком, теперь надо придумать, чем завтра оправдываться. Он завернул за угол, и вот он, его дом, приземистая руина, прилепившаяся к высокой стене здания, нависавшей над ним и готовой, кажется, вот-вот раздавить его. И тут словно чьи-то грубые пальцы стиснули сердце сеньора Жозе. Внутри его жилища горел свет. А ведь он был уверен, что, уходя, погасил, впрочем, если вспомнить, какая каша была у него в голове на протяжении уже стольких дней, вполне можно допустить, что позабыл повернуть выключатель, да и потом, допустить это можно было бы лишь в том случае, если бы не горели так ярко все пять окон по фасаду Главного Архива. Сеньор Жозе вставил ключ в замочную скважину, наперед зная, кого увидит у себя, но все же задержался на пороге, как если бы правила хорошего тона властно предписали ему выказать удивление. На столе в большом порядке были разложены бумаги, а у стола сидел шеф. И сеньору Жозе не было нужды подходить ближе, чтобы увидеть, что это за бумаги — оба фальшивых мандата, школьные формуляры неизвестной женщины, тетрадь с записями и архивный скоросшиватель с официальными документами. Входите, сказал хранитель, будьте как дома. Младший делопроизводитель прикрыл за собой дверь, сделал шаг к столу и остановился. Он молчал и чувствовал, что все его мысли растворяются в водовороте внезапно словно бы раз-жижившихся мозгов. Садитесь, я же сказал, будьте как дома. Сеньор Жозе заметил, что на стопке ученических формуляров лежит точно такой же ключ, что и у него. Смотрите на ключ, спросил хранитель и спокойно продолжил: Не думайте, что это копия, квартирам чиновников, когда они у них имелись, полагалось два ключа, один, разумеется, вручался им для собственного пользования, второй оставался в распоряжении Главного Архива, все очень, как видите, складно. За исключением того, что сюда вы вошли без моего разрешения, сумел вымолвить сеньор Жозе. Оно мне и не требовалось, у кого ключ, тот и хозяин, так что скажем, мы с вами оба хозяева этого дома, точно также, как и вы считали себя хозяином архива в достаточной степени, чтобы выносить оттуда официальные документы. Я могу объяснить. В этом нет необходимости, я регулярно следил за всеми ваши действиями, да и дневник ваш оказался большим подспорьем, и пользуюсь случаем отметить, что у вас прекрасный слог и богатый язык. Завтра я подам прошение об отставке. Которую я не приму. Сеньор Жозе поглядел на него с удивлением. Нет. Нет, не приму. Позволено ли будет узнать причину. Разумеется, если я намереваюсь стать вашим сообщником в этих предосудительных действиях. Я вас не понимаю. Хранитель взял в руки досье неизвестной женщины и сказал так: Скоро поймете, но сначала расскажите, что там было на кладбище, ибо запись в дневнике обрывается на вашей беседе с тамошним письмоводителем. Долгая история, в двух словах не расскажешь. А вы все же попытайтесь, чтобы у меня создалась цельная картина, но покороче. Ну, я пешком дошел через все кладбище до сектора самоубийц, переночевал под оливой, наутро оказался посреди овечьей отары, а потом узнал, что пастух ради собственного развлечения меняет местами таблички с номерами могил, пока на них еще не установлены надгробья с именами и датами. Зачем же он это делает. Трудно объяснить, все вроде бы вертится вокруг того, что надо бы узнать, где они, люди, которых мы ищем, и пастух вот, к примеру, считает, что нам этого знать не дано. Как та, кого вы называете неизвестной женщиной. Именно. Ну а сегодня вы чем занимались. Был в школе, где она преподавала математику, был у нее дома. Что-нибудь нашли. Нет, и, пожалуй, не хотел ничего найти. Хранитель раскрыл папку, достал тот самый формуляр, который сеньор Жозе когда-то случайно унес вместе с пятью другими, выписанными на знаменитостей: А знаете ли, что бы я сделал на вашем месте. Откуда же мне знать. А знаете ли, каков тот единственный логический вывод, что следует из всей этой истории. Тоже нет. Заполнить на эту женщину новый формуляр, точно такой же, как прежний, и указать там все данные, кроме даты смерти. А потом. А потом поместить его в каталог живых, словно бы она и не умирала. Но это же будет подлог. Ну да, подлог, но если не совершим его, все нами сделанное и нами сказанное лишится даже капли смысла. Не могу постичь. Хранитель откинулся на спинку стула, медленно провел обеими руками по лицу, а потом спросил: Помните, что я сказал в архиве, в пятницу, когда вы появились на службе небритым. Помню. Все помните. Все. Значит, и то, как я упомянул кое-какие обстоятельства, не будь которых никогда бы не осознал, насколько же абсурдно отделять мертвых от живых. И это помню. Надо ли повторять, какие именно обстоятельства я имел в виду. Совершенно незачем.
Хранитель встал: Вот второй ключ, пользоваться им впредь не собираюсь, и добавил, не давая сеньору Жозе возразить: Осталось решить последний вопрос. Какой же. В досье вашей неизвестной женщины отсутствует свидетельство о смерти. Да, я не сумел его найти, то ли оно так и лежит где-то в глубинах архива, то ли я его обронил по дороге. Покуда не найдете, эта женщина останется мертвой. Останется, даже если и найду. Если не уничтожите свидетельство — не останется. С этими словами он повернулся и вышел, и вскоре стало слышно, как хлопнула, закрываясь, дверь Главного Архива. А сеньор Жозе остался посреди своего жилища. Можно было не заполнять новый формуляр, потому что в досье уже имелась копия. Предстояло, значит, порвать или сжечь оригинал с проставленной датой смерти. И еще там лежало свидетельство о смерти. Сеньор Жозе вошел в архив, выдвинул ящик письменного стола, где дожидались его фонарик и ариаднина нить. Обвязал один ее конец вокруг лодыжки и двинулся во тьму.