17569.fb2 Книга Мануэля - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Книга Мануэля - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

«Ты поосторожней», – хотела сказать Сусана, но промолчала – эти несносные привычные словечки любви и заботы осаждают тебя, как мухи, смешно думать, что Патрисио выскочит на улицу без оглядки как раз тогда, когда следует не слишком бравировать, в этот час везде царит покой, мускул нации дремлет, и тебя могут запросто прихлопнуть тут же, на улице, и никто даже не приподнимет жалюзи, разве что провизжат, что вот уже порядочным июлям не дают спать, sacrй nom de putain de dieu [87].

Мануэль был уже разбужен, соправительницы дружно подняли его с ковра и завернули в шарф, взятый у Лонштейна с обязательством вернуть, тут появился Патрисио и сообщил, что все спокойно. Эредиа спустился первым с Моникой и Гомесом, пригласившими его к себе в отель; через восемь ступенек, неся две корзины, шли Маркос и Оскар, которых Лонштейн проводил, заметно радуясь тому, что королевских броненосцев и бирюзового пингвина уносят прочь. Остальные соправительницы и Патрисио присоединились уже в подъезде, Мануэль на руках у отца тихонько хныкал; улица Савуа была пустынна, они увидели, как Гомес открыл дверцу машины и, резко обернувшись к ним, указал в направлении перекрестка с улицей Сегье. Затем сел в машину и включил зажигание, но двигатель не завелся. Маркос, оставив женщин и Мануэля в темной прихожей, вышел из подъезда и остановился – корзину с пингвином он прислонил к двери. Attenti, сказал Маркос, у Гомеса и Эредиа что-то не в порядке, не двигайтесь. Оскар и Патрисио стали вплотную рядом с ним, Маркос вытащил прут – две фигуры переходили по диагонали мостовую, идя с улицы Сегье, другие две, едва различимые, стояли, выжидая, у какого-то подъезда. Это все Фортунато, сказал Маркос, он, конечно, указал на Эредиа для слежки, они тоже не идиоты. Если подойдут к машине, надо им покрепче вмазать и смываться. У Патрисио был второй прут, он оглянулся назад, на Сусану и Мануэля, которые вместе с Гладис и Людмилой сливались в один темный силуэт. Вперед, сказал Маркос и побежал к перекрестку, Оскар за ним, приподняв воротник пиджака, инстинктивное движение, которое когда-то его не раз забавляло, и, как на грех, у него нет даже перочинного ножа, а позади топот бегущего Патрисио – и вот первый из муравьев дергает дверцу машины, а второй чем-то замахнулся, словно намереваясь разбить стекло, но, видимо, не посмел, и все это надо провернуть как можно более бесшумно в этот час и в этом районе, ведь, того и гляди, может нагрянуть полиция, а здешние полицейские не признают ни правого, ни виноватого, на всякий случай всех заметут, там, мол, разберутся, – Маркос накинулся сзади и схватил за шиворот того, что дергал дверцу, и в этот же миг Гомес открыл ее изнутри, чтобы выскочить на улицу. А перед Оскаром очутился один из прятавшихся в подъезде, теперь они прибежали на подмогу первым двоим – чего вам, черт побери, надо, сказал Оскар, убирайтесь к свиньям собачьим, сукины дети, муравьи дерьмовые, и, почувствовав удар прутом по локтю, который он вовремя успел приподнять, двинул противника ногой изо всех сил и со всей сноровкой опытного футболиста, оказавшегося па чужом поле. Патрисио сцепился с типом в белом плаще и с вьющимися волосами, они покатились по земле, а тем временем Маркос, отбиваясь от двоих, что были у машины, орудовал своим прутом; в заднем окошке белело лицо Моники, Эредиа, выскочив вслед за Гомесом и споткнувшись, упал, что-то ударило Оскара в плечо, и он, перекувырнувшись, повалился, двое муравьев убегали по улице Сегье, Гомес и первый из нападавших барахтались рядом с Патрисио и вторым типом, Людмила и Гладис, стоя в подъезде, не могли разглядеть, где кто, Сусана прижимала к себе Мануэля и что-то ему шептала, Людмила стала впереди нее, чтобы она, чего доброго, не вздумала выскочить на улицу; они увидели, как двое мужчин промчались мимо подъезда и свернули на улицу Гран-Огюстен, увидели на углу Оскара, держащегося за локоть, и Гомеса и Патрисио, бегущих вслед за теми двумя, и все это почти беззвучно, один-два возгласа, случайный удар ногой по мусорному баку, немой фильм в бешеном темпе. Патрисио хватает Мануэля, живо в машину, они могут вернуться с другими, бегите, Людмила и Гладис колеблются, пока не увидели стоящих на углу Гомеса и Эредиа, Гомес согнулся в три погибели, Маркос стоит, прислонясь к стене, и словно бы отключился; тут женщины побежали на угол, и Маркос с усилием проговорил, давайте побыстрей, здесь нельзя оставаться, Эредиа и Гомес опять садятся в машину, а Моника, высунувшись чуть не до пояса из окошка, смотрит на Маркоса, что случилось, Маркос, что с тобой, и Гладис обнимает Оскара, который трет локоть здоровой рукой и зашибленное плечо – ладонью поврежденной руки, и так-перетак вашу мать, если это город Просвещения, плевал я на Ламартина, Гомес рванул по встречной полосе улицы Сегье по направлению к Сене, идем скорей к твоей машине, сказал Маркос Людмиле, она на Гран-Огюстен, о'кэй, пошли живее, но, сделав шаг от стены, он пошатнулся, Оскар и Людмила вовремя его поддержали. Оскар снова ругнулся, резкая боль в локте пронзила его, он весь был локоть, будто его раздирала изнутри куча колючек, и так-растак вашу мать, что этих сукиных ублюдков выродила, сказал Оскар, знавший терапевтическую ценность брани, тогда Маркос выпрямился, сделал глубокий вдох и пошел вперед, поддерживаемый Людмилой, которая не сказала ни слова, ни к чему было теперь разговаривать, она поддерживала Маркоса за талию, пока он мягко не отстранил ее, все в порядке, давайте быстрей, и Людмиле, беги вперед, и едем, эти молодчики вернутся, я их знаю. Но на улице Гран-Огюстен не было никого, кроме черного кота, нисколько ими не заинтересовавшегося; Оскару уже стало полегче, ты уверен, что рука не сломана, ты ж пойми, стюардесса, он ударил меня по косточке, боль уже проходит, а Маркос все еще держится полусогнувшись, и вот он садится в машину рядом с Людмилой, которая заводит двигатель, впереди пустое место, где прежде стояла машина Патрисио, еще хорошо обошлось, сказал Маркос, в такой момент все могло полететь к чертям. Но чего им надо было, спросил Оскар. Оставь его в покое на минутку, сказала Людмила, гоня машину не хуже Фанхио, ты же видишь, он едва дышит. Какая ночь, танго Барди, пробормотал Оскар, осторожно потирая локоть, будто обжигающую присоску спрута, да еще с этой проказницей луной, ну чем не театральная декорация. Че, эти муравьи, уж точно наши ребята с берегов Ла-Платы. Один по крайней мере был бразилец, сказал Маркос, Эредиа сразу его приметил и дал ему специального пинка, зато другой, видимо, здорово треснул Эредиа по физиономии, бедняга, когда хотел вернуться к машине, не мог найти: дорогу. А ты, пробормотала Людмила, резко свернув на улицу Бак. Я ничего, полечка, получил ногой в живот, от таких ударов выблюешь все вплоть до первого причастия, трудно дышать и прочее. Ты, братец, хочешь знать, чего им надо было, я тоже. Они думали, что Эредиа и Гомес одни с Моникой, четверо тут легко бы управились, это называется «проучить», мы, мол, ему покажем, как приезжать из Лондона, чтобы здесь воду мутить, олуху дерьмовому, стиль знакомый. Но, безусловно, дело не только в этом, Фортунато ведь тоже не зря прилетел из Лондона, видно, и сообщил данные об Эредиа, да такие, которые требуют жестких мер, понимаете, сломать полдесятка ребер или одну могу, уложить надолго в больницу. Ладно, отправляйтесь теперь домой отоспаться, вы это заслужили. Погодите, я остановлюсь прямо возле «Лютеции», сказала Людмила, мне кажется, Оскару требуется двойная порция виски и лейкопластырь. Это я беру на себя, сказала Гладис, особенно что касается виски. А пингвин, сказала Людмила. Боже правый, сказала Гладис. Пусть засунут его себе в задницу, сказал Оскар. Жаль, сказала Гладис.

Черный кот с улицы Гран-Огюстен перешел на улицу Савуа, миновал угловой магазин и, приблизясь к подъезду, сердито выгнул спину; успокоился он, когда был уже на лесах на противоположном тротуаре, и лишь тихо шипел. Из опрокинутой корзины вылез пингвин, слегка встревоженный, однако ясно сознающий, что холодно и что луна вверху та же самая, какая светила в его антарктические ночи, и это придало ему духу, он прошел по улице Савуа до улицы Сегье, где в нескольких пятнах крови таилась резус-формула Эредиа и Патрисио, и, побуждаемый естественным инстинктом, направился к Сене – проследовав вдоль набережных, миновал угол улицы Жиле-Кер и добрался до площади Сен-Мишель, где его увидели пьянчуга и пара влюбленных и, понятно, опешили, а что уж говорить о враче, ехавшем в своей машине к больной старушке, – он резко затормозил перед пингвином, отчего следовавший за ним пикап разбил ему вдребезги бампер, происшествие, которое в иное время вызвало бы обязательные пять минут ругани, прежде чем будут предъявлены удостоверения страховых компаний, но тут, естественно, никто не обратил внимания, ибо вокруг пингвина уже собралась кучка обалдевших ночных гуляк и слышался свисток дежурного полицейского, бегущего со всех ног, – происшествие, само собой, но еще надо быть начеку из-за всяких там маоистов да сопротивления. В центре кружка пингвин наслаждался своим звездным часом, он хлопал крылышками и произносил что-то напоминавшее сердитую жалобу, которую даже Гладис не сумела бы перевести дежурному, вконец растерявшемуся из-за отсутствия каких-либо инструкций насчет экзотических птиц и прочих необычных нарушений.

– Высади меня на какой-нибудь стоянке такси и поезжай домой отдохнуть, – сказал Маркос. – На тебе, полечка, лица нет.

– Я отвезу тебя домой, – сказала Людмила. – Кажется, надо ехать мимо Пантеона?

– Поезжай по Вожирар, дальше я тебе покажу, но тогда ты вернешься к себе уже совсем поздно.

– Тебе и правда лучше? Может, купим что-нибудь в аптеке, а?

– Прекрасно, – сказал Маркос. – Ты бы хотела купить льняной муки, сделать мне компресс на живот да еще пощупать пульс.

– Дурень.

Кое-что я в свой час узнал о происшедшем от Людмилы, а главное, от моего друга, начиная с того момента, когда он, идя обратно по набережным, вернулся на улицу Савуа, сам не понимая зачем, со смутным желанием поболтать с Лонштейном наедине и странной путаницей перспектив, которая в этот час привела его к ностальгическим мыслям не о ком ином, как о Капабланке. Верно ли, что Капабланка мог предвидеть все варианты партии и что однажды он на четвертом ходу заявил своему противнику, что даст ему мат на двадцать третьем, – и сделал это, и не только сделал, но потом доказал аналитически, что иначе и быть не могло? Южноамериканские легенды, думал мой друг, который, кстати, едва умел переставлять фигуры и всегда на двадцать три хода отставал, но как было бы полезно предвидеть развитие Бучи, когда сумятица в этих делах становится все более ощутимой. Отсюда его некоторые графики, или чертежики, с помощью коих он пытался уловить всю эту роящуюся в уме мошкару – «Целую Кока» и прочие варианты за различными столиками кафе.

Для Оскара, с изрядно опухшим локтем и лейкопластырем, уложенного в постель, – булькающее виски и голенькая Гладис, душистое облако, источающее кровосмесительные материнские ласки и заботу, – одолевавший его сон не слишком отличался от того, что произошло на улице Савуа, на любой улице, где есть стены домов и ограды, бешеный темп, ты бьешь, и тебя бьют, ты ругаешься,

и тебя ругают, драка в незнакомом месте незнакомого города (он и города Ла-Платы не очень-то знал), местность, куда его доставили в машине, названия улиц и магазинов, которые невозможно запомнить; были, конечно, в его сне» муравьи, но муравьи также входили в эту киноленту без запоминающихся имен, они также были анонимами и где-то терялись в пути, как и боевики отряда НРА или конные полицейские, преследовавшие одуревших-от-полнолуния-девчонок; что ж до Гладис, она тоже мало что могла бы объяснить, лучше уснуть, и пусть все смешивается как попало, раз все равно невозможно отделить скопившееся и памяти от настоящего, – бедняжка, какой у тебя локоть, гм, чепуха, погоди, я погашу свет, гм, лежи спокойно, ах нет, веди себя хорошо, ты же ранен, гм, я же не двигаюсь, вот так, на боку, ты несносный, оставь меня, ну немножко так, ах, Оскар, Оскар, и в какой-то миг свет луны просачивается сквозь жалюзи вместе со смутным гулом рассвета на бульваре Распай, далекий звон, крик пьяного или сумасшедшего, едва слышное цоканье конских подков, большинство уже перелезало через ограду – только бы убежать, затеряться в городе, и опять пара подружек, блондинка и чернявая, они обнялись, скачет галопом конный полицейский, все сбились в кучу, бедра Гладис прижались к его бедрам, блондинка спиной к кладбищенской ограде, и мулат обхватил ее талию, нащупывает молнию, а жалюзи все светлеет, какой-то тюремный рассвет, серость тоски и поражения, тюремная служительница, открывшая дверь, чтобы вынести ведро с мусором, задержана и изолирована для ведения допроса, и Алисия Кинтерос, у которой, но словам Эредиа, зеленые глаза, и бегом, бегом, лезть через ограду, по битому стеклу, бегом, бегом, как

теперь сон на рассвете, в котором все смешалось – Ла-Плата и Париж, телеграммы и названия, уже имевшие определенный смысл для Маркоса и Патрисио, но не для него, для него это пустые слова, парк Монсо, дом в Веррьере, отель «Лютеция», угол на улице Савуа. Моему другу, напротив, не спалось, и он знал Париж досконально, посему он начал с того, что подобрал корзинку с королевскими броненосцами, каковые, в отличие от пингвина, воспринимали происходящее с подчеркнутым равнодушием, и отнес ее обратно наверх к Лонштейну, чтобы толстуче, когда она выглянет в семь утра, не любоваться этим зрелищем. Лонштейн, ясное дело, застыл на месте, увидев моего друга, а главное – броненосцев, хрюкавших в корзине, пока шло описание уличного происшествия.

– Это было предсказвидимо, – рычал Лонштейн. – Патрисио в качестве бойскаута никогда не блистал, и вот мне опять приходится быть baby-sitter [88] при этих вонючих тварях, хорошо еще, что пингвин улепетнул. Сообщаю, мой гриб уже достиг двадцати одного сантиметра – идеальный размер, принятый в высших слоях общества. Заходи, есть горячий кофе.

* * *

– Спасибо, полечка, – сказал Маркос, открывая дверцу и делая прощальный жест.

– Мне хотелось бы напоить тебя чаем, – сказала Людмила.

Маркос ничего не ответил, однако подождал ее возле машины и помог закрыть дверцы, глянув раз или два на улицу Кловис, белевшую в лунном свете и без каких-либо муравьев. У тебя даже есть лифт, невероятно, сказала Людмила. Я, знаешь ли, пижон, че, сказал Маркос, но уже вид квартиры это опровергал – помесь монашеской кельи и пивнушки, везде грязные чашки и стаканы, книги на полу и заткнутые тряпками щели в стенах. Телефон, да, и Маркос немедленно им воспользовался, чтобы на французском что-то сообщить или дать инструкции Люсьену Вернею и утрясти детали с обменом долларов, которые по телефону именовались «дынями», хотя вряд ли в такой час муравьи стали бы подслушивать. Людмила на кухне ловила обрывки фраз и искала жестянку с чаем, словно чай, дабы соответствовать своему назначению, должен быть в жестяной банке, и всякий разговор должен быть понятен, и все случившееся в эту ночь должно для нее, Людмилы, иметь объяснения и ключи. Идиотка, идиотка, идиотка, трижды произнесла Людмила, засунув голову в стенной шкаф, будто мне недостаточно слышать его голос, знать, что он мне доверяет, что все разрешили мне слышать его голос (Гомес, пожалуй, не совсем был доволен, это да) и присутствовать, когда они этой ночью обсуждали то, что будет в пятницу. Черт, тут только саго да куски сыра, чай наверняка где-нибудь в ящике для обуви. Однако она нашла его в склянке из-под бульонного концентрата и подумала, что поделом ей за педантизм – чтобы чай в жестянке для чая. Буча в рамках Аристотелевой логики, каждая вещь на своем месте, как Андрес, который спит с Франсиной или слушает пластинки в стереофоническом шлеме, купленном для бессонных ночей. Бедняга, смутно подумала Людмила – Андрес вдруг стал отдаляться, блекнуть, ведь он этой ночью не обсуждал пятницу, он не дрался на улице Савуа. Четыре года с головокружительной быстротой съеживались со всеми своими днями и ночами, поездками, играми, подарками, сценами, слезами, всем этим калейдоскопом, – но ведь это невозможно, невозможно. Это невозможно, громко произнесла Людмила, ища чайник, дерево не теряет сразу все листья, непостоянство, твое имя – женщина. Непостоянство или слабость? Предмет спора для переводчиков, во всяком случае, имя этому женщина, в чае завелась моль, и годы тоже точит моль, если время может так сокращаться, нет, я проснусь, я обязательно проснусь, я дала себя увлечь этой минуте и радости, особенно же радости, потому что Буча это радость и абсурд, и я ничего не понимаю и именно поэтому хочу быть здесь, ну, конечно, в этом доме куча склянок с перцем, но ни кусочка сахара, ах, мужчины, мужчины, кончится тем, что в жестянке со спагетти я найду презерватив.

Маркос снял пиджак и, расстегнув сорочку, потирал себе живот, Людмила увидела огромный зеленоватый кровоподтек с багровой каймой, с желтыми и синими пятнами. Только теперь она заметила, что у Маркоса изо рта шла кровь, – высохшая струйка змеилась по шее; поставив чайник на пол, Людмила пошла в ванную за полотенцем, смочила его и принялась оттирать от крови губы и подбородок Маркоса, который, откинувшись в кресле, задерживал дыхание, словно ему было больно. Людмила осмотрела кровоподтек, он простирался вниз, под пояс брюк. Ни слова не говоря, она очень осторожно стала расстегивать пояс, слегка врезавшийся в тело; рука Маркоса поднялась к ее голове, слабо провела по волосам и упала обратно на подлокотник кресла.

* * *

– Я разрабатываю изобор, – сообщил Лонштейн, разлив предварительно вино в стаканы натуральной величины. – Твоя хорошая черта то, что ты один из всей этой шайки не возмущаешься моими неофонемами, посему я хочу тебе объяснить изобор, авось на минуту забуду об этих поганых броненосцах – слышишь, как они хрюкают? Исходная точка для меня – фортран.

– Ага, – сказал мой друг, настроившись оправдать высказанное о нем лестное мнение.

– Ладно, никто не требует, чтобы ты его знал, че. Фортран – это термин, обозначающий язык символов в программировании. Иначе говоря, фортран – составное слово из формула транспозиции, и изобрел это не я, но я считаю, что это изящный оборот, и почему вместо «изящный оборот» не говорить «изобор»? Тут будет экономия фонем, то есть экофон – ты меня понимаешь? – во всяком случае, экофон должен бы стать одной из основ фортрана. Подобным синтезирующим методом, то есть синметом, мы быстро и экономно продвигаемся к логической организации любой программы, то есть к лоорпро. На этом вот листочке записан всеобъемлющий мнемонический стишок, я его придумал для запоминания неофонем:

Стремись синметом к экофону,чтобы всегда фортран царилв любой беседе, коль желаешь,чтоб лоорпро научным был.Изобор!

– Похоже на какую-то из хитанафор, о которых говорил дон Альфонсо Рейес, – решился заметить мой друг, к явной досаде Лонштейна.

– Ну вот, ты тоже отказываешься понять мой порыв ввысь, к символическому языку, применимому по ту или по эту сторону науки, например, фортран поэзии или эротики, всего того, что уже стало редкими чистыми зернами в куче вонючих словечек планетарного супермаркета. Такие вещи не изобретаются систематически, но, если сделать усилие, если каждый человек время от времени придумает какой-нибудь изобор, обязательно возникнет и жофон, и алоорпро.

– Вероятно, лоорпро? – поправил мой друг.

– Нет, старик, за пределами науки это будет алоорпро, то есть алогическая организация любой программы, – улавливаешь различие? Ну, я тебя уже достаточно помучил, так что, если желаешь взглянуть на гриб, надо всего только пройти в кабинет. Стало быть, они дрались насмерть на улице с муравминетами и муравьекратами, а может, то были лишь муравьеминимы. Вот увидишь, это плохо кончится, но все равно, дружище, это хорошо, Маркос из числа ищущих, он, ясное дело, за происшествия на улицах, а я скорее признаю граффити на стенках, только дураки не понимают, что и это улица, че, а Маркос понимает, и поэтому он мне доверяет, что мне самому бывает удивительно, ведь, в конце-то концов, кто я, ловец поэтических рыбок или вроде того, программист всяких алоорпро.

– В общем, – сказал мой друг, – мне, к сожалению, недостает уймы синметов, фортранов и изоборов, чтобы разобраться, но, как бы то ни было, я рад, что ты видишь в Маркосе нечто большее, чем сухого программиста без воображения, – дай Бог, чтобы все намеченное, исполнившись, приняло когда-нибудь твои неофонемы или прибытие бирюзового пингвина, хотя товарищи Ролан или Гомес, как всегда, упрекнули бы меня в легкомыслии, – но если кто получил иммунитет от подобного обвинения, так это я.

– Нас сотрут в порошок, это точно, – сказал Лонштейн, – для того-то здесь муравьи, и они не оплошают. И все же ты прав, надо продолжать развивать фортран, неопубликованный символ человеческого желания и надежды; Бухарин, видно, этого не говорил, но я считаю, что бинарные революции (я бы сказал манихейские, но от этого слова меня передергивает с тех пор, как «Насьон» двадцать лет тому назад ввела его в моду) обречены еще до победы, потому что приняли правило игры – думая, что они все ломают, они сами перерождаются, что я и te la voglio dire [89]. Сколько требуется безумия, братец, безумия расчетливого и мужественного, и в итоге все сводится к тому, что гоняют с места на место муравьев. Вышибить из противника мысль о его могуществе, как говаривал Джин Тан-ни, – ведь пока он навязывает ее нам, мы обречены усваивать его семантические и стратегические образы. Надо действовать так, как показано на рисунке Чаваля, – мы видим арену в момент, когда должен появиться бык, но вместо быка выходит жуткий вышибала, и на тебе – храбрый тореро и вся его квадрилья улепетывают кто куда. В этом-то суть, проблема условных рефлексов, надо отказаться от предвидимых, логических структур. Скажем, примерно, так: муравьи ожидают быка, а Маркос им подсовывает пингвина. В общем, пошли смотреть на гриб и поговорим о чем-нибудь другом.

* * *

Говоря о чем-нибудь другом, вот, например, газетная вырезка, которую пустил по рукам Эредиа, а Моника еле спасла in extremis [90] от Мануэля, засунувшего ее в рот с

явным намерением пожевать. Эредиа был хорошо знаком с «Сидом» (настоящее имя Кейрош Бенхамин), он в Алжире рассказывал корреспонденту «Африказии» об операциях, которыми руководил в Рио. В тот момент моему другу было не вполне понятно, почему в рассказе Сида усматривали некий образец. Образец чего – кроме важности самого факта? Позже, беседуя этим ранним утром с Лонштейном, он яснее разглядел некую особенность того, что остальным представлялось одной из многих партизанских акций. Сид описывал операцию, предпринятую против некоего Алмейды, депутата правящего большинства и миллионера, – то была добыча стоимостью семьдесят тысяч долларов плюс на тридцать тысяч драгоценностей, хорош депутат. Один из наших симпатизантов (в переводе бедняжки Сусаны, всегда в таких случаях сыроватом) известил нас, что депутат хранит свои доллары и драгоценности дома в сейфе, что он, кроме того, коллекционирует полотна знаменитых художников и падок на рекламу. Поэтому мы послали к нему одну из наших женщин, весьма соблазнительного товарища (a traduc??o ? um mal necessario ', проворчал Эредиа, что значит «соблазнительного», я прекрасно знаю эту девушку, называть, ее соблазнительной значит оскорбить ее, и ее мать, и всю Бразилию, потому как она самый что ни на есть бесценный символ нашей страны и не требуется никого соблазнять – достаточно ее увидеть, чтобы пасть ниц, этот журналист ни черта не понимает, продолжай читать), которая представилась как корреспондент «Реалидад», весьма популярного бразильского еженедельника. Обрадовавшись поводу показать миру свои сокровища, Алмейда с восторгом согласился принять «техническую бригаду», дабы они сфотографировали произведения живописи. Пока он отвечал на вопросы, щедро наливая виски, техники фотографировали картины, а я определил местонахождение сейфа. И тут мы достали оружие. У Алмейды случился сердечный приступ. Но один из наших товарищей был врач, и он живо заставил Алмейду реагировать на наши требования. Снаружи нас ждала машина. Добытые доллары нам впоследствии очень пригодились для экипировки. А наша «жертва» даже не посмела заявить в полицию. Славная работа, сказал Люсьен Верней. Работа, подумал мой друг, он видит здесь только это – работу.

* * *

– Очень легко отвергать порядок, а также логику, – заключила Франсина, глядя на меня из своей крепости, да, кошка, или кладезь галлоримской мудрости + декарт + паскаль + энциклопедия + позитивизм + бергсон + профессора философии. – Плохо то, Андрес, что сегодня вечером ты здесь не для того, чтобы отвергать все это, а как раз наоборот; в твоем порядке что-то сломалось, в твоей логике что-то подвело, и бедняжка обиженный пришел поплакать на плече у своей подруги номер два. Сейчас ты скажешь «нет», потом мы будем пить кофе и коньяк, мадам Франк уйдет, мы спустимся вниз, чтобы ты полистал новинки в магазине, потом поднимемся опять пить коньяк, и тогда тебе полегчает, ты снова станешь маргинальным, свободным человеком, будешь целовать меня, а я тебя, мы разденемся, ты поставишь ночник на пол, тебе ведь нравится сизый полумрак (ты это сказал в первый раз, такое запоминается), ты меня обнимешь, я тебя поцелую, повторением мы победим время, старая система. И все будет хорошо, Андрес, но, во всяком случае, я должна тебе сказать – я не хочу, чтобы ты держался так, будто я не понимаю, что тебя удручает и тревожит.

– Теннис, – сказал я. – Парная игра.

Она выжидающе посмотрела на меня из-за дымка сигареты. Да, дорогая, теннис, игра между двумя, сперва, Людмила, теперь ты, мячик летает туда-сюда, падает на труднодоступные места, но всякий раз его изумительно отбивают – изящная и вместе с тем жестокая игра, две безжалостных спортсменки решают спор.

– Полно тебе, Франсина, я пришел не с тем, чтобы, как ты говоришь, плакать на твоем плече, я просто рассказал, что происходит, и в который раз сознаю, что совершил ошибку, что надо четко разграничивать, что в этих делах не бывает ничего общего.

– Ничего, – подтвердила Франсина. – Если бы было, Людмила и я ходили бы вместе в кино или по магазинам, ухаживали бы за тобой, когда у тебя грипп, я по одну сторону кровати, она по другую, и, как в добрых фривольных романах, мы занимались бы любовью втроем, впятером, всемером. Знаю, тебя такого рода общность не прельщает, именно ты делишь участки, ты решаешь и указываешь, так что не говори об ошибке, раз это основа твоей системы.

– То есть мне следует молчать и здесь, и там, приходить к тебе, словно все остается неизменным, и, когда возвращаюсь домой, поступать так же, – ничего не говорить Людмиле, раздваиваться, не идя ни на малейшие уступки, убивая одну из вас в другой каждый день и каждую ночь.

– Это не наша вина, я имею в виду Людмилу и себя. Повторяю, здесь вопрос системы – ни ты, ни мы обе не можем ее нарушить, она слишком древняя и слишком многое вмещает; твоя хваленая свобода тут бессильна, это весьма бледная вариация все того же танца.

– Тогда давай пить коньяк, – сказал я, устав от слов. – Представишь себе, что я только что вошел и ничегошеньки тебе не рассказывал. Как поживаешь, дорогая? Много работала сегодня?

– Шут, – сказала Франсина, гладя меня по голове. – Да, работы было много.

* * *

– Ты тоже будешь меня упрекать, что я на все смотрю или все вижу из своего закутка, – сказал Лонштейн. – Сам Маркос, а он знает меня лучше, чем кто-либо, иногда меня поругивает, находит чересчур радикальным. Как хочешь, а мне всегда нравилось в том парне, что он действительно пришел с мечом, захватил Галилею и перевернул ее, как оладью; не его вина, что потом ему смастерили церковь, не будешь же ты упрекать Ленина за Союз советских писателей, правда? Потомство – всегда эпигоны, диадохи [91], или как их там. Смотри, ну разве не прелесть?

Гриб достиг двадцати одного сантиметра ровно в пять утра и, казалось, решил на этом остановиться до нового распоряжения. Лонштейн, спрятав сантиметр, оросил основание гриба жидкостью, которую мой друг принял за воду, хотя с Лонштейном никогда нельзя быть уверенным. В общем, если мой друг правильно понял его речи / Смотри, какое голубое свечение / Ты мне говорил, что / Это не от лампы, если я ее погашу, фосфоресценция не прекратится, пойми / Ладно, если ты не хочешь говорить ни о чем другом, мне все равно / Почему же, вот, например, онанизм, я знаю, все возмущаются, что я себя объявил онанистом, им, видите ли, подавай приличия, скромность, и ты, я уверен, такой же, как все / Пожалуй, да, то есть, по-моему, тема не так уж увлекательна после тринадцати лет / Жирная ошибка, как говаривал левый нападающий у Бенедетти, но давай оставим гриб в покое, пусть поспит, он в эту ночь здорово надрывался, и ему нужна темнота; если хочешь, попьем мате, и, сдается, у меня где-то еще осталась водка.

Моему другу стало ясно, что с этой минуты его ждет

ЛОНШТЕЙН ON MASTURBATION [92]

и так и случилось – теперь проблема для моего друга состояла в том, запомнить ли речь Лонштейна для себя или при удобном случае повторить ее кому-либо. Он сам себе удивился, осознав, что при удобном случае он ее повторит, что в известном смысле это может оказаться необходимо, хотя некоторые будут ужасаться. Дело не в том, чтобы искать причины, их много, сказал Лонштейн, для этого существуют сыновья Зигмунда [93], но они не всегда сыновья Зиглинды, и потому на несколько голов отстают от Зигфрида – уж извини за эту вагнераналитическую ссылку / Если ты по-прежнему хочешь, чтобы я тебя понимал, решительно вставил мой друг, прекрати это дуракаваляние с изобором, неофонемами и прочими сокращениями твоих семантических сфинктеров / Жаль, сказал Лонштейн, но в конце концов. Мы говорили, что важно не то, почему я онанировал вместо того, чтобы трахаться, а надо ухватить суть дела без психолипсических намеков. Например, пара, это универсальное понятие эротизма, – конечно, я, когда был молод, искал ее, как все, и во Флориде и в Корриентесе, но со мной было то же, что с Титиной. Я случай крайний, хотя отнюдь не редкий, то есть я не сумел найти себе пару, даже сменив пять-шесть объектов за столько же лет. Даже сделал попытку с почтальоном, приносившим мне «Сур», журнал, который я тогда выписывал, ему было – разумеется, почтальону – семнадцать лет. Заметь мой научный подход, решимость штурмовать проблему всесторонне. Результат – убеждение, что я никогда не смогу жить в паре ни с женщиной, ни с мужчиной, но также и то, что мне не хватает женщины и в дружбе, и в постели. Почтальон исчез из моей жизни, как из всей этой парадигмы, ибо опыт in vivo [94] показал, что гомосексуальная связь меня не привлекает, скажу тебе, что я даже отказался от подписки на «Сур», чтобы его больше не видеть. Но женщина – да, обойтись без женщины невозможно, и тут было, как я уже сказал, пять или шесть попыток в молодости, сперва все шло прекрасно, ибо с обеих сторон метод страуса и невероятный восторг, любой недостаток вначале предстает интересной, характерной чертой, придающей человеку своеобразие, любой спор кажется диалектическим стимулом к взаимному духовному обогащению, см. Хулиан Мариас. Я не смеюсь, че, это давным-давно известно и говорится этими самыми клишештампами, но также известно, что приходит день, когда недостаток это недостаток, и тут конец. В таком случае статистически обычное поведение – терпеть, вступить в брак и воспользоваться его благом, которого нередко больше, чем зла. Со мной эта система не сработала, я трижды пытался жить в паре, при третьей попытке у нас родился сын, и на этом всё, теперь он учится, чтобы мать могла похвалиться дантистом в семье, ты же знаешь, в Вилья-Элисе вода способствует развитию пиореи. Расскажу тебе подробней хоть об одном случае – второй раз я сошелся с Йоландой, а через полгода взаимное разочарование стало настолько очевидным, что мы решили жить каждый своей жизнью, но не разводясь, – то были времена, когда чертовски трудно было найти квартиру. Что тебе сказать, старик, это стоило бы показать через спутник – каждый приходил в дом и уходил, точно другого там и духу нет, и это понимай буквально, а не так, когда супружеская пара поссорится, а затем наступают часы неловкости, обида у обоих уже прошла, и они сожалеют почти обо всем, что было сказано, и не потому, что это неправда, но слово не воробей, всякие были намеки, ссылки на древнюю историю, временами угроза пощечины, – словом, оба бродят, как собаки, которых искупали в противочесоточной жидкости, но, конечно, воспитание сказывается, все этак вежливо, везде голубые бантики, хочешь чашечку чаю, я не прочь, я даже могу заварить, нет, уж позволь мне, ладно, спасибо, будем пить в гостиной, а то здесь жарко, ты прав, духота в эту пору в этой комнате ужасная, не думаешь ли, что можно было бы проложить какой-нибудь теплоизолятор, я видела в «Клаудиа» рекламу, принеси, посмотрим вместе, да, пожалуй, это выход, ладно, сперва я приготовлю чай, согласен, а я пока полью цветы на балконе, и так далее, к концу чаепития, глядишь, и усмешечка, противный, нет, это ты противная, ты начала, да, я начала, потому что ты завел разговор об отпуске, ты ошибаешься, я завел, но не с таким намерением, ах так, а я-то думала, видишь, какой ты злюка, а ты драчливая курица, это твоя тетушка, вот она таки курица, бедная моя тетушка, она скорее на сову похожа, и тут уже оба смеются, потом поцелуй, а потом постель – все, молчи, все прекрасно, всякая ссора с благополучным концом – это предэротический акт, надо вам знать. Налей-ка мне мате, я задыхаюсь.

– Значит, с твоей так называемой Йоландой было по-другому, – сказал мой друг, не любивший отступлений и того, что сочиняется к случаю.

– Почему ты говоришь «так называемой»? – обиделся Лонштейн. – Вы, портеньо, уже ничему не верите, ублюдки чертовы. Да, ее действительно звали Йоланда, у нее и сейчас галантерейная лавка в Колехиалес – штука-то была в том, что я хотел выяснить, сумеем ли мы сохраниться как пара, даже не здороваясь по утрам; признай, что в этой идее были зародыши антропологической мутации. Вероятно, все могло бы потихоньку возродиться, и, долгое время не видясь, мы бы увидели друг друга такими, какими были на деле, но покамест наша квартира походила на театр марионеток – один уходит, другой приходит, один обедает в двенадцать, другой в час, разве что нам обоим вдруг вздумается поесть в четверть второго, и тогда мы одновременно накрывали на стол и стряпали, при этом случались ужасные ошибки, когда мы вместе хватались за солонку или за сковороду, доля секунды решала, кто победил; а другой оставался с повисшей в воздухе рукой, или, например, однажды я сидел на толчке, и тут входит Йоланда, и, увидев меня, она после многих недель молчания заявляет: «Или ты уберешься, или я наделаю на голову», и я, не поняв, на чью голову, ее или мою, сбежал, не завершив дела. Заметь, что вопрос секса решался у нас единственно возможным в то время способом, ведь для любви нужны были мы оба, и это составляло проблему, которая все же решалась в какой-то период, – когда великий слепой черный бог вонзал свое копье, один из нас подходил и клал другому руку на плечо, и тот мгновенно подчинялся. Варианты, повторения, капризы – все выражалось инстинктивными движениями, и партнер понимал их и уважал; это и впрямь было ужасно.

– Ну ладно тебе, – с облегчением сказал мой друг, которому казалось, будто он слышит исповедь паука или кролика.

– Вот в то время, когда у нас с Йоландой все кончилось и она вернулась к родителям, я и начал заниматься онанизмом упорядоченно, а не так, как в детстве. Теперь у меня был богатый опыт, точное знание пределов удовольствия, его вариантов и разветвлений; то, что многие полагают – или, еще чаще, притворяются, будто полагают, – неким эрзацем эротизма в парном сексе, у меня постепенно становилось произведением искусства. Я научился онанировать, как человек учится водить самолет или вкусно готовить, я обнаружил, что эротизм этот здоровый, если не прибегать к нему только как к заменителю.

– Послушай, а тебе не трудно об этом говорить?

– Еще как трудно, – сказал Лонштейн, – и именно поэтому я считаю, что должен говорить.

Мой друг испытующе поглядел на него в профиль, в три четверти – Лонштейн был немного бледен, но глаз не отводил, руки его между тем доставали и зажигали сигарету. Было очевидно, что его исповедь не следствие эксгибиционизма или другого извращения. «Именно поэтому я считаю, что должен говорить». Почему «именно поэтому»? Потому что трудно и противоречит схемам благоприличий? Давай, давай, сказал мой друг, для меня, правда, это отнюдь не ночь Клеопатры, давай трепись, проклятущий кордовец, пока не покажется Феб.

* * *

В эти часы или дни – уж не помню, в среду или в четверг, – разговоры, в которых мне приходилось участвовать, походили на разговоры стрелочников – словами, гримасами, будто руками, медленно приводились в движение какие-то рычаги, и поезда, прежде мчавшие с востока на запад, поворачивали на север (один из них вышел из Парижа в Веррьер – эта поездка в нормальных условиях заняла бы двадцать минут, а на сей раз продолжалась несколько дней, но не будем подражать вышедшим из моды сфинксам или – но это подумал уже мой друг – пуччиниевским принцессам, поющим из динамиков в отеле), суть в том, что в разговор вступаешь, будто входишь в кафе или развертываешь газету – открываешь рот, дверь или страницу, не думая о дальнейшем, и вдруг – авария. С Людмилой я это знал заранее, однако рука нажала на стрелку слишком грубо, поезд пустился по новой колее со скрежетом неминуемой катастрофы уже на первой странице, не знаю, каким маневром тормозов машинист избегал крушения, но факт, что избегал, – эти воображаемые поезда валятся под откос, и никто даже не заметит. Любопытно (какое-нибудь наречие всегда подвернется, коль хочешь что-то замаскировать), что я как раз тогда прочитал Рене Шара о периоде сопротивления нацистам на юге Франции, из многих страниц дневника и стихов мне запомнилась одна простая фраза: «Certains jours il ne faut pas craindre de nommer les choses impossibles ? d?crire» [95], и тут мой друг рассказывает мне о ночи с Лонштейном, и мы оба почувствовали, что, хотя Лонштейн говорил о чем-то конкретном, что ему было необходимо высказать, пусть через силу, в этом никак нельзя видеть лишь исповедь, поскольку раввинчик не относился к категории людей, нуждающихся в исповеди; скорее это было связано с некими внешне далекими обстоятельствами, на мой взгляд противоречивыми и меж собой не связанными, но мой друг, более осведомленный, сумел их соединить и связать воедино – вот, к примеру, Оскар, тот факт, что Оскар тоже состоит в Буче, выполняя функцию, совершенно не объяснимую в свете принципов разума или директив КП. Посему мой друг начинал преступно смешивать все вместе, он, претендовавший на то, чтобы все расставить по полочкам – чубарых в одну сторону, соловых в другую; теперь он уже понимал, что разделить все причины почти невозможно, во всяком случае, они были неразделимы и для Лонштейна, и для Оскара (также для Маркоса, но Маркос об этом не очень-то распространялся, разве что под действием можжевеловой, как при его хвалах «восторгам», где вдобавок темой была Людмила), и в те дни, когда мой друг встречался с Андресом, карты в его колоде перемешались, и Андрес подумал, что у моего друга и у Людмилы уже нет общего расписания поездов, по которому можно, как прежде, сверяться, ибо стрелки везде сдвинули рельсы и со вторника до пятницы происходило какое-то всеобщее нарушение движения. Для меня все это имело личный интерес, и мне вовсе не хотелось вносить ясность и посвящать в эти дела третьих лиц, но мой друг двигался по иной колее – Буча, сперва казавшаяся ему чем-то бредовым, а потом забавным, но всегда чем-то простым и даже примитивным, начинала в таком виде сыпаться у него меж пальцев, как струйка песка, и поэтому он смотрел на Лонштейна с явным неудовольствием.