17569.fb2
– Блуп, – сказала Людмила, садясь на корточки, – но сперва ты мне объясни про выкуп, то есть кого вы потребуете освободить и что будет, если другая сторона этого не выполнит.
– Завтра я тебе покажу список, Оскар и Эредиа привезли имена, которые у нас еще не значились, ты же знаешь, как быстро список увеличивается. Моника готовит материал для газет.
– Да, но в случае, если…
– Этот случай еще далеко, полечка. Спи.
– Я не хочу иметь неприятности с Аппаратом, – сказал Гад, и Муравьище вмиг понял, что все дальнейшее будет приказом, хотя говорится под glace aux parfums des iles [111] и кофе с марочным коньяком. – Они встревожены прямо-таки массовыми похищениями и знают, что здесь имеется активно работающая группа.
– Варварство, – сказала Гадиха, глядя на тележку с десертом, но, видимо, не по адресу десерта.
– Помолчи ты. Сперва к этому отнеслись не слишком серьезно, думали, что причиной были споры о контактах, о добывании средств и о связях с другими леваками для создания благоприятного климата в европейской прессе, запродавшейся русским или китайцам, но теперь меня информируют, что дело гораздо хуже, просто дерьмово. Хоть смейся, хоть плачь, но можно подумать, что в Аппарате опасаются ни много ни мало военного десанта, как было на Кубе.
– Дон Гуальберто, десанты-то разные бывают, – сказал Муравьище. – Я думаю, Аппарат имеет основания тревожиться, и полагаю, что мы сумеем сделать все возможное, чтобы дать по рукам этим выродкам, простите, сеньора.
– Особенно тревожатся, Ихинио, у нас на юге, и больше всего из-за Монтевидео, а теперь еще эта банда бразильских преступников в Алжире – представляете, есть опасение, что может, чего доброго, образоваться коалиция всех левых сил здесь и что это укрепит левых у нас, которые прежде чувствовали себя как бы изолированными.
– Не больно они страдают от своей изоляции, – сказал Муравьище, – вы же видели телеграммы о последних уругвайских событиях. Но я, дон Гуальберто, тоже так понимаю, тут надобно не церемониться, бросить все силы па то, чтобы ликвидировать главарей, и это вы предоставьте мне.
– Ай, Ихинио, вы ж не забывайте, что Бето здесь подвергается самой большой опасности, берегите его получше, – сказала Гадиха, уплетая смородиновое мороженой со взбитыми сливками.
– Дай нам поговорить, голубка, Ихинио знает, что делает. Я завтра воспользуюсь этой беседой, чтобы подкрепить нашу позицию, так что у тебя, Ихинио, если твои ребята чуток повольничают, не будет проблем.
– Это было бы прекрасно, дон Гуальберто.
– Так давайте выпьем еще коньяку, на то мы во Франции.
– Ох, Бето, не пей столько много, потом у тебя высыпает экзема по всему телу.
– Зато тебе приятно меня чесать, – сказал Гад, толкнув локтем Муравьище и подмигнув Гадихе, которая стыдливо уставилась в порожнюю вазочку, уж эти поганые французы, мороженого подают, будто карликам.
Все сошлось одно к одному – голос Мориса Фанона с пластинки, легкое головокружение от разговора, который I пинается в сторону и требует еще вина и сигарет, чтобы удержаться в русле, да, голос Фанона как горестный итог, "me souvenir de toi / de ta loi sur mon corps» [112] – хорошо поет, сказала Франсина, странно слышать такое в ресторане.
– «Ме souvenir de toi / de ta loi sur mon corps». Да, детка.
– Не грусти, Андрес, ты ее забудешь, забудешь нас обеих, вернешься к своей музыке, по сути, ты никогда не побил женщин, для тебя существует только твое нутро, уж не знаю, как сказать, и в нем ты неторопливо прогуливаешься, будто тигр.
Но действительно ли она это говорила или то были слова песни? Да, отвлечься, мысленно уйти, сидя вот так напротив Франсины, которая пришла ради меня и сидит со мною в ночь моей тоски (о которой я никогда прежде ей не говорил, да она бы и не поняла), мысленно уйти от сс спокойного, даже внимательного лица, наполняя ее бокал, бродить по городу, улица Кловис, улица Декарта, улица Туэна, улица Эстрапад, улица Клотильды и снова улица Кловис, для чего, почему, если я сам того захотел. Бедная Франсина, она еще дальше от меня, чем Людмила, и этот час, когда я снова наливаю ей бокал, гладя ее руку, и мы слушаем, слушаем Фанона «me souvenir de toi / de ta loi sur mon corps», и все это лишь бегство и отдаление, бережная система изживания пустоты и разлуки, Франсина в ресторане, голос Фанона, я сворачиваю за угол на улицу Туэна, я наливаю ей еще бокал вина и глажу ее руку, непонятная система движения поездов по сходящимся и расходящимся путям, никчемные занавесочки на окнах, никчемная близость, я слишком рассеян и пьян, я сам – поезд и заодно кто-то в нем, заблудившийся и кого-то ищущий, слова еще раз выстраиваются в порядке, чтобы дать название беспорядку, слушай, детка, слушай эти
– Надо все изобретать заново, полечка, – сказал Маркос, – любовь тоже не должна быть исключением, люди думают, что нет ничего нового под неоном, мы погрязли в рутине, дети вопят, требуют туфли «карлитос», ты тридцать восьмого года, а я сорок третьего, смех, да и только. Знаешь, когда я покупаю себе сорочку в «Монопри», первое что у меня спрашивает продавщица, это номер воротничка. Не волнуйтесь, говорю я, мне нужна сорочка побольше и пошире. Она молчит, глаза вытаращены, губы поджаты, нет, это невозможно, прямо видишь, как она думает и бесится, видишь отчетливей, чем если бы у нее под челкой была камера ТВ. Но, мсье, от номера вашего воротничка зависит размер сорочки / Вовсе нет, мадам, потому как я люблю сорочки длинные и широкие, а по моему номеру воротника вы мне дадите сорочку в обтяжку, по фигуре, что идет Алену Делону, но мне в такой, как в собственной кишке / Какой вы странный, это впервые / Не огорчайтесь, мадам, дайте мне самую большую сорочку, какая у вас есть / Но она будет плохо сидеть, мсье / Мадам, в этой сорочке я буду на седьмом небе от счастья / Так продолжается довольно долго, и надо не уступать, все надо изобретать заново, к сожалению, я результатов не увижу, но, пока могу, буду изобретать, буду и тебя, полечка, изобретать и хочу, чтобы ты меня изобретала ежеминутно, потому что, кроме этого влажного животика, мне нравится в тебе то, что ты озорная, ты всегда как бы сидишь где-то на дереве, и тебя больше восхищают воздушные змеи, чем хорошо темперированный клавир.
– Блуп, – сказала Людмила. – Это неправда, мне куда больше нравится клавир.
– Потому что ты его слушаешь так, как будто это воздушный змей, ты слышишь ветер, и удары хвоста, и шелест бантов… ты не из тех женщин, кто с ума сходит из-за музыки, из-за театра, из-за траханья, из-за помидорного салата. Только подумать, что еще двух часов не прошло, как ты стянула с меня штаны, словно я Мануэль и меня надо мыть-купать, а потом еще хотела натереть меня смоченным в спирту полотенцем – кстати, боюсь, что ты извела мою лучшую водку, полечка, ты мне за это заплатишь.
– И потом ты лапал мне грудки, – сказала Людмила.
– Я не так оригинален, как ты, но я стараюсь, – сказал Маркос, сжимая ее в объятиях, пока она жалобно не завопила, – и не только грудки, но и здесь, и здесь, и между этим и этим.
– Ай, – сказала Людмила, – ты уж слишком изобретаешь, блуп, но ты прав, я тоже хочу, чтобы все было по-новому, другое и с воздушным змеем, как ты говоришь, – на твоей родине, там, наверно, полно воздушных змеев и козлят, я это поняла по слойкам, они не обманут, по твоим рукам, ай, черт.
– Моя родина, полечка, находится в старой и усталой стране, там все придется обновить, верь мне, ты скажешь, это болтовня, но это так – старая и усталая из-за пустых надежд и еще более пустых обещаний, которым вдобавок никто не верил, кроме перонистов старого закала, да и те по весьма разным и весьма понятным причинам, хотя финал был такой, как всегда, то есть полковники, пинками вытолкнувшие героя-эпонима [113].
– Но почему многие твои друзья, и эти газетные вырезки, и Патрисио говорят о перонизме как о какой-то силе и надежде?
– Потому что так и есть, полечка, потому что слова обладают ужасной силой, потому что Realpolitik [114] – это единственное, что у нас осталось против полчищ пентагоновских горилл и Гадов; ты пока не можешь этого понять, но постепенно убедишься, подумай, сколько выгоды извлекли из слова Иисусова, из образа Иисуса, пойми, что нам сегодня необходимо тавматургическое [115] слово и что образ, которому это слово соответствует, обладает воздействием почище кортизона.
– Но ты-то, Маркос, в этот образ не веришь.
– Что с того, если он помогает нам низвергать нечто гораздо худшее, дедовская этика нынче вышла из моды, полечка, уж не говоря о том, что у наших дедов в час, когда либо пан, либо пропал, были две этики, уверяю тебя. Ты права, я ни в грош не ставлю этого старца, который претендует на телеправление тем, с чем не сумел справиться прежде, имея на руках самые выигрышные карты, фактически он уже вне игры, просто имена и образы более живучи, чем называемое и представляемое, и в более умелых руках они могут сделать то, чего не сделали в свое время, – видишь, какую речугу я тебе выдал.
– Я хочу лучше понять, – сказала Людмила, – хочу понять столько мне неизвестного, но все это так далеко, не разглядеть, что там, за океаном.
– Там тоже далеко не все ясно, и я не стану тебя терзать чем-то более сложным, чем закон о квартплате, пойми одно – для нас, то есть для Бучи, годится любое эффективное оружие, потому что мы знаем, что мы правы и что мы окружены и внутри страны, и вне ее гориллами и янки и еще пассивностью миллионов тех людей, которые ждут, пока другие достанут каштаны из огня, вдобавок одно то, что враги перонизма таковы, каковы они есть, дает нам более чем законный повод защищать его и опираться на него с тем, чтобы когда-нибудь, да, когда-нибудь оставить его и все с ним связанное и пойти по единственно возможному пути, сама понимаешь, по какому.
– И тогда мы с тобой поедем в Кордову, – сказала Людмила, у которой бывали навязчивые идеи, – и я хочу, чтобы там было много воздушных шаров, и птиц, и козлят, и слоек.
Маркос понял, что эти слова уже от усталости, бедная полечка, столько нового надо уместить в голове. Он попросил принести попить и смотрел, как она, нагая, ушла и пришла уверенной походкой актрисы, владеющей своим телом, каждым движением своего силуэта в полутьме. Когда-нибудь все будет такое, как ты, подумал Маркос, подзывая ее, все будет более обнаженно и более прекрасно, мы сбросим столько засаленных одежд и грязных трусов, что какой-то толк будет, полечка. Но надо до умопомрачения полюбить этот желанный образ вопреки Realpolitik и прочему оружию, необходимому, но не всегда чистому и красивому, вопреки неизбежным не наилучшим шагам – ведь хирург, чтобы извлечь опухоль и возвратить больного к жизни, марает руки калом и желчью, – только таким способом, и в конце концов, когда пробьет час, преодолев все, мы выберемся из мрака.
– Мне больно, здесь не надо.
– Больно? Прости, я не заметил, даже когда говоришь о политике, случается.
– Это место очень чувствительное, а почему, сама не знаю.
Маркос лег на нее, всем телом ощущая ее жар, потом соскользнул вниз, пока его губы не оказались в углублении меж ее бедер, и стал нежно его целовать, касаясь языком мягкой соленой ямочки: Людмила, ропща и постанывая, приподнялась, он услышал ее оклик, но продолжал забираться все глубже, сжимая руками ее бедра, как человек, утоляющий долгую жажду. Предаваясь наслаждению, которое и другие мужчины умели ей доставить, Людмила чувствовала, что все же оно иное, что теперь все изменилось и, в конце концов, теперь все соединилось – ее влагалище, рот Маркоса, ее бедра, руки Маркоса, а изнутри поднималось что-то другое, то, что он хотел прежде сказать ей, что-то вроде надежды на их сходство вопреки всем различиям. Погружая руки в шевелюру Маркоса, она звала его подняться, изгибалась, как лук, шепча его имя, когда уже чудилось, что все плывет из каких-то иных пределов, из тех краев, что за размежеванием, оттуда, где кругом будут лишь мечты, да воздушные змеи, да козлята, да театры, где Буча когда-нибудь будет называться всеми этими именами, всеми этими звездами.
Страницы для книги Мануэля: благодаря своим дружеским связям, неуемным и своекорыстным, Сусана добывает газетные вырезки, которые она подклеивает педагогически, то есть чередуя полезное с приятным, дабы, когда настанет должный час, Мануэль читал ее альбом с таким же интересом, с каким Патрисио и она в свое время читали «Сокровище юности» или «Билликен», переходя безболезненно от чтения к игре, – конечно, кто знает, какое тогда будет чтение, и какие игры, и каков будет мир Мануэля, но к чертям сомнения, старушка, говорит Патрисио, ты правильно делаешь, ты ему вклеивай нашу с тобой нынешнюю жизнь и еще всякое другое, тогда у него будет выбор, он узнает все про наши катакомбы, и, возможно, малыш сумеет полакомиться тем зеленым виноградом, до которого нам не дотянуться.
От подобных мыслей они отнюдь не впадают в меланхолию, но, напротив, безумно веселятся, и Сусана, например, решает, что Мануэлю в возрасте для аргентинской начальной школы будет полезно узнать, что здесь, рядом с ним, говорят о том, о чем другие, тоже южноамериканские, ребята треплются без проблем, – все это по-песта-лоцциевски должно смягчить отличия и провинциализм упомянутых ребят, и, долго не раздумывая, она обильно мажет клеем целую страницу альбома и прихлопывает чилийский экземпляр, подарок Фернандо (кстати, исчезнувшего с горизонта после, вероятно, возникшего у него подозрения, что дело пахнет керосином и лучше благоразумно укрыться в своем отеле, ведь со стипендией шутить нельзя), таким образом, дойдя до обучения грамоте, Мануэль узнает, что
Второй этаж над запруженным людьми бульваром, неоновая приманка для провинциалов, узкая лестница, красная с позолотой, залах коллективного платного действа, гардероб с беззубой старухой и засаленными, стертыми номерками, да, надо быть в беспросветной тоске, подумала Франсина, поднимаясь по лестнице первой, чтобы решиться зайти в подобное заведение; она готова была отказаться, попросить Андреса проводить ее до такси, пусть бы один завершал эту ночь дешевки, но она продолжала подниматься по лестнице, вино нагнало на нее усталость, столь же унылую и тупую, как зал на втором этаже, – сквозь густой дым смутно виднелись фигуры мужчин на венских стульях, расставленных в несколько рядов перед эстрадой, где в лучах двух движущихся юпитеров, зеленого и голубого, как в душном аквариуме, двигалась большая золотистая рыба, которая, улыбаясь в пространство, заканчивала снимать бюстгальтер в блестках и еще раз, пятый раз за эту ночь, клала его на стул, где уже лежали блузка и юбка и куда она собиралась беспечно бросить красные трусики, чтобы мадемуазель Антинея осталась совсем голой в трех метрах от Андреса и Франсины, начинавших уже различать формы и цвета в радужном тумане аквариума.
– В конце концов, – сказала Франсина, – если на тебя нашел такой каприз, можно было пойти в заведение получше.
Я с жалостью взглянул на нее, слишком одетую и неуместную здесь, единственную женщину в партере. Как ей сказать, что мы пришли сюда не ради стриптиза, что я просто хочу еще раз поглядеть на ее драматическое, мгновенное, упорное самоутверждение в каждой необычной ситуации, на ее мораль, действующую столь же автоматически, как дезодорант или лак для волос. Как, черт возьми, вывести ее и себя из равновесия, из кастрирующих ритмов хлеба насущного на каждый день в этот час, когда все вокруг Людмила и омут, поездка в замызганном поезде ревности, и все время что-то вроде барабана, далекого колокола, это, наверно, сердцебиение от избытка белого вина, тамтам под веками, Фриц Ланг, угодливое и одновременно властное выражение лица подошедшего ко мне капельдинера, пистолет, вероятно, нацеленный из оттопыренного кармана белейшего пиджака, и полное выключение света, при котором все вокруг в напряженном ожидании, хотя что-то во мне знало об этом и видело это в снах, то есть пережило, и теперь надо как-то объяснить Франсине, на кой черт я притащил ее в этот унылый свинарник, где, что ни говори, мадемуазель Антинея единственное (с Франсиной на другом полюсе, в другой, равной ирреальной реальности), что можно назвать прекрасным, что может длиться, такое, чем была для меня Людмила, все данное точны, все завершается в течение одной ночи, все так ясно при звуках тамтама, который упорно не дает ответа, и тут надо бы сказать Франсине, но послушай, милая моя старушка, моя маленькая дурочка, неужто ты не понимаешь, что не ради стриптиза пришли мы сюда, взгляни на этого толстого алжирца, который наверняка прокучивает свои сбережения за неделю, взгляни на старичка в накрахмаленной сорочке, который уселся в первом ряду, чтобы не упустить ни одной подробности, что я считаю крупной ошибкой, известно ведь, что любая подлая лупа может прикончить самое Клеопатру, посмотри на этих словно бы дремлющих парней, их идеал мужественности состоит в том, чтобы изображать равнодушие, они прикрывают глаза и сквозь ресницы следят за мадемуазель Антинеей, которая и впрямь куда лучше, чем можно было ожидать за такую плату, ты как считаешь?
– Они мне противны, она и все здесь, и больше всего мы с тобой.
– Ох!
– Фарс для лицемеров, для импотентов и неудачников.
– Ах!
– Зачем, Андрес, зачем! Ну, понимаю, сегодня и все такое, но зачем именно это.