17580.fb2
** Копию покаянного письма Бакунина - в 1857 г. известный революционер Михаил Александрович Бакунин (1814-1876) написал из Шлиссельбургской крепости, где он находился в заточении за свою антиправительственную деятельность, прошение на имя Александра II, в кото-ром отрекался от своего прошлого, говоря, что его предыдущая жизнь, "растраченная в химериче-ских и бесплодных стремлениях, ... кончилась преступлением". Долгое время ходивший в списках, этот документ многими воспринимался как фальсификация.
Зимним вечером он начал писать род дневника,- с подробным объяснением, почему, вопре-ки традициям старых революционеров, он решился послать свое просительное письмо, какую при этом имел потаенную задачу, как нарочно облек свое прошение в хитрую, уничтожавшую все подозрения форму, выдержав стиль строжайше, вплоть до подписи "С искренним чувством". Выходило убедительно, но он никак не мог закончить эту страницу и прибавлял новые доказа-тельства и новые ссылки на тончайший тактический расчет. Он особо подчеркивал, что такой прием вообще принципиально не допустим, но что в данном случае вопрос шел о спасении дела революции, об образовании в России новых кадров и что только стоящий вне подозрений мог взять на себя полную ответственность за шаг, который для другого был бы предосудительным и тяжким.
В другой зимний вечер, страдая от холода и голода и того же одиночества, которое водило его пером на итальянской Ривьере, он уничтожил свой начатый дневник, как раньше уничтожил копию ничтожного документа.
Илья Данилов бывал в архиве ежедневно, являясь первым и уходя последним. А когда он не явился более недели, можно было сказать наверное, что он болен - и серьезно. Действительно, старый и истощенный, он жестоко простудился в нетопленом помещении архива и теперь лежал в такой же нетопленой квартире. В тот год умирали просто. Когда больной перебирает руками край одеяла, это - плохой признак. Но Илья Данилов перебирал пальцами по привычке, как бы торо-пясь долистать последнюю папку, где почти наверное он нашел бы бумагу, никому, кроме него, не нужную, документ слишком личный и притом случайный, ничего не доказывающий, рожденный усталостью и написанный слишком наспех, с напрасными словами.
Он умер под утро. Его лицо странно уменьшилось, стало с кулачок, и заострившийся нос был заметно искривлен.
Если бы его похороны были двумя годами позже, старому революционному бойцу оказали бы, конечно, почет, и была бы сказана речь, искренняя и малословная, без упоминания о том, что Илья Данилов не принадлежал к ныне господствующей партии; указав на его борьбу с самодер-жавным режимом, оратор дольше остановился бы на его позднейшей деятельности, уже при нынешнем режиме, по разработке политических архивов.
Этого не случилось, потому что год был очень тяжкий и утраты почтенных единиц никто не замечал. Совершенно неизвестно, кем и где был похоронен Илья Данилов, скучнейший человек незапятнанной революционной репутации.
СТИЛЬ БУДДЫ
Лицо профессора Белова купается в серебре седин. Статуэтка Будды также лоснится радос-тью: сегодня электричество в городе не выключено. Люстра освещает китайские безделушки и бутылку вина. Из многочисленных родов самоубийства профессор избрал простейший и бесхлопо-тный: остаться в Самаре и по уходе белых.
Белые, красные,- не все ли равно? Окраска случайная - сущность та же. Любопытно, что в историю и те и другие поступят в героическом ореоле, и вполне заслуженно: ими руководят высокие идеи защиты священных прав человека. Лучший и единственный способ защиты прав человека - убийство человека. Отступая, белые оставляют за собой трупы и пустые бутылки; наступая, красные наполняют эти бутылки кровью до самого горлышка. Вино красное и белое пьянят одинаково.
Улыбка Будды неизменна: улыбка свободного от желаний, которому завидуют боги. Город может обратиться в развалины и зарасти травой; через тысячу лет застучит кирка ученого - и древний город будет открыт. Еще через тысячу лет его последние камни выветрятся или на его месте образуется город новый. Надвинется пустыня или придут льды - свободному от желаний нет повода волноваться.
Профессор обходит комнаты и везде зажигает свет. В кабинете книжные стены: склады чело-веческой мудрости. Все это казалось и было нужным и значительным, во всяком случае давало радость познания и украшало жизнь. Все это легко исчезает, если повернуть выключатель. Можно самому повернуть выключатель жизни, можно предоставить это другим,- разницы никакой. Единственный недостаток такого умозаключения - его дешевая красивость.
Неужели нет хоть тени сожаления о жизни, которая была все-таки незаурядной, полной смысла и просто приятной? Ощущения старости нет, здоровье не растрачено, ум ясен, усталость лечится сном. И нет того, что разит и здоровых: нет сомнений, порывов самобичевания, поздних раскаяний. Ни малейшего побуждения осуждать себя за то, что жил в довольстве и даже богатстве - среди менее счастливых и совсем несчастных. Никаких кисло-сладких чувств и защитительных речей. Совершенно естественно, что вот сейчас придут серые и озлобленные люди, низвергнут неравенство, накажут порок и немедленно же запутаются в новых противоречиях. Они должны строить новый мир - почти точную копию старого, но в другой временной раскраске. Рабы, потомки рабов, родоначальники рабов грядущих. В каждой революции есть только один очарова-тельный момент - крушение власти; затем наступает безвкусица утверждения власти новой по образу и подобию сверженной.
Профессор усаживается в покойном кресле и наливает полный стакан. В последний вечер не следовало бы мыслить афоризмами, продиктованными досадой и звучащими провинциально. Воздух полон заразы дешевой философии, и только Будда ей не поддается,- только Будда, знающий, что без причин и без целей возникло и существует бытие.
Звонок раздается, как по заказу - в ту минуту, когда профессор, налив последний стакан, подносит его к губам. Звонок резкий, грубый, рассчитанно оскорбительный. Профессор смотрит стакан на свет, позволяя себе напоследок это кокетство, затем медленно пьет вино до дна. Звонок повторяется. Силой воли можно заставить пульс биться ровно и в этом найти удовлетворение. В дверь стучат - и профессор встает, чтобы отворить. Теперь он серьезен и не играет роли на геро-ических подмостках. Ему действительно скучно; шум улицы, который сейчас ворвется, противен и утомителен. Жизнь несколько затянулась. На ходу профессор приглаживает волосы и оправляет складки домашнего костюма,- он не позволил себе встретить революцию в халате. Революция вваливается в серых шинелях и громоздких сапогах, с винтовками и наганами. Революция не интересуется ни философией, ни улыбкой Будды, ни складками профессорского наряда. От ее шага звякают китайские изделия на лакированных полочках. Она завистливо косится на пустую бутылку, и удивительно, с какой неизменной законностью все поражения и все победы декора-тивно обставлены сосудами с узким горлышком!
Профессор слышит, видит, и если не отвечает, то не по вежливости, на которую неспособен, и не из презрения, до которого не унижается, а просто за полной ненадобностью вопросов и ответов, так как для него все уже предрешено и лишено элементов случайности. Покончено и с изучением,- он просто ждет. Ждать приходится дольше, чем он рассчитывал, но ему помогает давняя привычка путешественника по тайге и по пустыням: не считать минут и часов дороги и двигаться механически, вплоть до неодолимого препятствия или до намеченной цели.
Революция уходит, не погасив электричества и не забрав наиболее ценного: книг и рукопи-сей; их разборкой после займется строительство. Статуэтка Будды осталась невредимой, чтобы иметь право поступить в музей. Остался дорогой ковер, на котором медленно подсыхает кровь. Последняя сцена остается не описанной, чтобы не потревожить наступившей тишины и не нарушить стиля, созданного долгими годами и опытной рукой человека с изящным вкусом и несомненного джентльмена.
ИЗ-ПОД КИЕВА НА ЧЕРДЫНЬ
В книге о концах, где смерти, разительнице и избавительнице, дан полный простор завер-шать бег событий и выключать ненужные жизни, записан и конец жития отца Якова, любопытст-вующего землепрохода и свидетеля истории.
Ко дню великого избавления отец Яков был уже стар, но старостью бодрой, никого не обременявшей. Ушли полнота и лоск сединой украшенных щек, с меньшей живостью щупали мир поповские гляделки, и прежде чем отправляться в путь ближайший или дальний, отец Яков, корпусом отклонившись вправо, пальцами левой руки потирал поясницу вдоль хребта, приводя себя в желанную подвижность. Но не охал, не жаловался, не искал оседлости и последнего приюта. Придерживаясь глубокого тыла, слушал речи необычные и недобрые и дивился пробуж-дающейся мудрости человека, вместе с ним опасливо заглядывая в пропасть, края которой уже начали осыпаться.
За голодную зиму отец Яков поистрепался и исхудал, первым огорчаясь, второму даже радуясь, так как передвигаться приходилось ныне чаще всего по образу хождения пешего,- стали малодоступны обыкновенному человеку вагоны, лошади же, по бескормице, отказывались длить существование и поступали в пищу гражданам, опытным в отбивании духа гнилой кобылятины крепким уксусом.
Но что всего хуже - ряса отца Якова, хотя и не прежняя - сохранявшая долголетнюю нетронутость лиловых тонов,- а уже заплатанная и висевшая на костях мешком, теперь стала для бесприходного и запрещенного попа, следовательно, в культе неповинного, все же прямым препятствием и даже угрозой свободе, как и борода, как и длинные волосы. Иные давно сменили костюм культа на общегражданский, остригшись под гребенку, но отцу Якову это было недоступ-но, да и на ум не шло. Все равно как если бы ему предложили пройтись по улице в купальном наряде либо в юбочке балерины! Только волосы старательнее запрятывал под мездровый воротник полушубка, стянутого под мышками завязью полотняного мешка,- ныне без мешка никто на улицу не выходит.
В девятнадцатом году, пережив зиму несказанно тяжкую, голодную и для многих роковую, отец Яков, сохранивший двоих-троих вернейших из сотни друзей и, как бы случайно, людским потоком влекомый, попал из Москвы в хлебные губернии, а оттуда, в толпе спасавшихся, дока-тился почти до Киева, где одно правительство сменяло другое. Быть бы ему и в Киеве, и в Одессе, и, может быть, за пределами отечества, потрясенного междоусобной борьбой,- если бы в душе отца Якова не случился странный перелом, решивший его дальнейшую участь.
На одной из станций, где поезд привычно застрял неизвестно почему и на сколько, где люди в вагонах тревожно считали свои чемоданы, препирались за места и пугали друг друга слухами,- отец Яков, не спавший две ночи, страдавший от насекомых, вышел из вагона с мешком и портфе-лем, сказав соседу:
- Местечко мое не берегите, возвратиться не предполагаю.
- А куда же вы, батюшка? Или нашли местечко в другом вагоне?
Но отец Яков только улыбнулся и приподнял шляпу:
- Счастливого пути и спасения ото всяких напастей!
Вышел из вагона, вышел из вокзала, осмотрелся и зашагал по незнакомой улице в сторону, обратную ходу поезда, направившись за город, чтобы сегодня же и начинать свой последний и настоящий путь.
Обратный поезду путь отец Яков избрал не случайно. Наслушавшись в вагоне беженских разговоров, наглядевшись на груды всякого спасаемого барахла, чемоданов, корзин и узлов, заваливших проходы и полки,- отец Яков вдруг почувствовал со всей силой то, о чем раньше догадывался, но не с полным сознанием: что путь свидетеля истории лежит не в эту сторону, не к охране старого тела, а к спасенью духа великим страданием. Тело устало без меры последней усталостью, и временный отдых его не привлекал; дух же отца Якова, неутомимый и вечно любопытствующий, не сдавался и никак допустить не мог, чтобы дальнейшая жизнь и грядущие события свершались без его присутствия и внимательного участия, а вместилище этого духа обрекло бы себя на уход в топкие болота, куда поезд увозил людей, чемоданы, обывательскую тревогу и тифозную вошь.
Так мог бы рассуждать отец Яков, если бы решение его было плодом рассуждения и обсто-ятельной обдуманности. Но не было так: оно пришло сразу, без споров, накатом, естественной простотой. Случайная заминка в движении человеческого потока как бы сбросила повязку с глаз отца Якова и направила его стопы обратно стихии, едва его не увлекшей.
Из маленького городка отец Яков вышел скоро и безо всякой помехи и часа два шел полями, куда ему казалось правильным. Где пыльной дорогой, где перелеском ступала уверенно толстая подошва старых, но поистине удивительных добротностью сапог, которые были не случайной работой сапожного подмастерья, а сооружением истинного мастера, довоенного гения и великого пьяницы, обувавшего отца Якова в счастливые времена. Все рушилось, и одежда, и здоровье, и даже дух временами шатался, расслабляемый сомнениями,- сапоги же служили и обещали до последней минуты попирать гранитной подошвой многострадальную и любимую землю.
Дойдя до берега небольшой реки, отец Яков притомился, пристроился в тени дерева и, положив под седую голову портфель, заснул. Снилось ли ему что - не знаем. Из снов божествен-ных мог присниться Господь, отъезжавший за границу с господами и генералами, или же угодник Никола, в простоте оставшийся на Руси с мужичьем и записавшийся в товарищи. А может быть, видел отец Яков длинную дорогу через всю землю до края.
Был отдых его благодетелен и протянулся почти до солнечного склона, до вечерней свежес-ти. Давно не испытывал отец Яков такой телесной бодрости прекрасное начало пути! Промыв-ши глаза, посмотрел на живые струи речки, на камышовую заросль, улыбнулся и занялся делом.
Прежде всего снял одежду и освежил ноги. Вынув из мешка, надел чистую рубашку, а преж-нюю застирал песком и развесил на кусте для просушки. Потом изъял из старого и знаменитого, в пару сапогам добротного портфеля груду бумаг и бумажек, проспектиков, записей, брошюрок, вырезок, визитных карточек и рекомендаций, взвесил на руке, пересыпал и ласково назвал суетой сует. Всюду возил с собой, не бросал, любя этот дорогой хлам. В дальнейшем же сохранять нет надобности. Но в речку не кинул, а, нашарив в глубоком кармане драгоценную по тем временам коробочку спичек, чиркнул одной за ветром, возжег малый костер из сухих веток и травы, на него возложил бумаги и в воду сбросил только пепел.
Последок солнечного света затратил на поиски насекомых в складках бывшего парада и в мешке. Наконец закусил остатками сухого черного хлеба, в этих краях еще очень вкусного, пустой портфель сунул в мешок, взял свою палку и, перекрестясь не по вере, а по доброму обычаю, тронулся по холодку в путь неведомый, весьма нужный и единственно верный и правильный.
Идущему степью земля круглой не кажется, а просто вырастают скороспелыми грибами далекие колокольни, дома и деревья. Когда подойдешь они уже поспели, а минуешь - жди впереди новых.
Отцу Якову спешить было некуда. Держа путь на северо-восток, от жилья не уклонялся, но и на глаза не старался лезть. Проходя селами, в окна не стучал, а пристраивался у колодца и прохо-дящим почтенно кланялся. И редко случалось, чтобы пришедшая по воду женщина, напоив его из ведра, не спросила, издалека ли дедушка; и тогда он неизменно отвечал: "Из-под Киева на Чердынь". Про Киев слыхали все, про Чердынь никто, и за короткий разговор отца Якова всегда чем-нибудь угощали, а то давали и на дорогу. Иные расспрашивали, что видал на пути, и на это у него тоже был готовый ответ:
- Где степь, где поля, а где и лесок. Пешему дорога везде хороша.
- А кто там за хозяев? Господа или товарищи?
- В разных местах по-разному, а нам всюду одинаково. Говорил со старческой хитрецой и языком мужицким. Сам ни о чем, кроме дороги, не расспрашивал, а только смотрел и слушал; с молодыми был особенно осторожен, притворяясь простаком и глуховатым. И малым отличался от обычного странника, не то светского, не то духовного, идущего по делам спасения души. Когда приглашали, с охотой ночевал в избах, а без зова устраивался в поле, на стоге, под самыми настоящими деревенскими, ярко начищенными и густо навешенными звездами. И здоровье было хорошо, даже нечасто разминал пальцами поясницу.
В пути он был полон дум и воспоминаний, обо всем, чему в жизни был свидетелем. Может, и путь на Чердынь наметил только потому, что когда-то вышел оттуда в жизнь молодым и много-грешным, будучи лишен прихода и запрещен к служению за случай в устроенном им приюте для девочек-сирот. Но об этом вспоминал мало и неохотно, туманно за давностью лет, а чаще и прис-тальнее - о долгих своих российских блужданиях, любопытных знакомствах, о том, как работал в музеях и редакциях, как вел беседы с министрами и террористами, дружил с бедными и богатыми, учеными и мещанами, и везде, где жили люди, не зная, какая им близится участь. Так и прожил всю свою жизнь, не имея верного угла и окончательного дела, движимый беспокойной страстиш-кой все видеть и наблюдать со стороны, себе места не определяя:
- Лю-бо-пытно!
Но и любопытству пришел конец. Теперь иное влекло отца Якова из-под Киева на Чердынь. Конец мог быть Чердынью, но мог случиться и раньше. Цели не было, и было только направленье по звездной карте, пока не сносятся гранитные подошвы знаменитых сапогов.
КОНЕЦ ОТЦА ЯКОВА
В камеру, рассчитанную на одного, отца Якова поместили десятым. Когда дверь за ним защелкнулась, он, сделав шаг от порога и не усмотрев места, где бы примоститься, произнес негромко:
- Всем гражданам общий поклон!
Ближний подвинулся, пригласив отца Якова сесть; он сел на краешек койки, в грязных сбитых лаптях, в до крайности затасканной и местами прорванной рясе, а волосы, давно не мытые, слиплись косичками.
И как ни был усталым,- сразу узнал в соседе, человеке полуседом, но достаточно бодром, явном бывшем барине, давнего рязанского знакомого доктора Калымова. Узнав - виду не подал. Самого отца Якова теперь не признал бы никто - ничего не осталось в нищем страннике от некогда дородного и осанистого священника.