17580.fb2
- Конечно, террор - это все, что нам остается. Я не из кровожадных и, пожалуй, согласил-ся бы даже на куцую конституцию, да ведь что поделаешь, если ее нет. Думская говорильня - оскорбительное учреждение, а расход на веревки не сокращается в г-государственном бюджете. И значит - остается террор. Вы знавали в Москве Володю Мазурина?
- Знала.
- Вот. Он, Володя, больше всего мечтал быть народным учителем. В знаменательные "дни свободы" говаривал: "Как чудесно! Брошу я университет и уйду в деревню учить ребятишек!" А полгода спустя его ловили, как самого отчаянного террориста, за которым немало числилось чужих жизней. П-пойма-ли, однако. Его братан, Сергей, был у него в тюрьме на свиданьи, перед самой казнью, и потом мне рассказывал. Володя, говорит, совсем стал кротким, просветленным, сидели мы у стола, а Володя, за разговором, рвал на кусочки чистую бумажку. Потом его увели, а сторожа и конвойные солдаты подобрали бумажки и посовали по карманам. Я спросил: "Зачем это вам? Или - примета?" "Нет,- говорят,- а на память. Уж очень человек приятный, вроде как бы святой!" Это про убийцу! Значит, что-то в нем почувствовали!
Бодрясин отвернулся и смешно всхлипнул. Потом встал и прошелся по комнате.
Наташа будто бы не заметила и, чтобы не молчать, сказала:
- Он был чудесный, Володя!
- Г-говорю - святой! Б-бумажки на память... Может, потом на божницу положили. А может, рядом клали, когда в карты дулись, в носки или в свои козыри. Говорят - п-помогает. С ума сойти!
Наташа, как всегда, с ногами в углу огромной кровати, на плечах сибирская шаль, под локтем подушка. Темнеет, и на фоне камина Бодрясин - как темный и неуклюжий силуэт.
Силуэт повертывается и с трудом выговаривает:
- П-п-путаница!
- Что?
- П-путаница во всех головах! Вы, милая женщина, подождите со всякими решениями. А обождавши - как-нибудь все-таки распутаемся.
- Да я и жду.
- Вот. Нужно п-прежнюю веру догнать и поймать за хвост.
- Я веры не теряла. Я просто как-то не вижу, что дальше делать.
- Не теряли? Ну, вы счастливая. А впрочем, и я в этом счастливый, только не очень. Н-ну, увидим.
Долго молчали. Потом Бодрясин, улыбнувшись широкой улыбкой, еще рассказал:
- Между прочим, он такой любопытный, наивный немножко...
- Кто?
- А этот б-бельгийский подданный. Мы с ним обедали, курицу ели. Он ел с ап-петитом, а мне было не по себе. Разговорами все занимал. И вот говорит: "Вы старой книжкой интересуе-тесь?" - "Ничего себе, только времени нет".- "А то у меня есть одна как раз по вашей части".- "По какой,- спрашиваю,- по моей?" - "А насчет казни Людовика Шестнадцатого, русское издание того времени, очень редкое".- "Почему же,- спрашиваю,- по моей части?" - "Да,говорит,- действительно, это я зря сказал, вы не обижайтесь!" - "Ничего". Потом ели сладкое, блинчики, что ли, уж не помню. Их я ел, люблю.
Бодрясин совсем повернулся к камину, руками уперся в колени, голову сжал ладонями и так сидел, пока в комнате совсем не потемнело.
ПЕРЕПУТЬЕ
Прошли первые месяцы парижской жизни. Люксембургский сад стал как бы своим: удиви-тельный фонтан с завистливым великаном, детские кораблики на круглом водоеме. Знакомы и профили зданий на сенских набережных, и кружевная розетка Нотр-Дам. Все, что нужно, посмот-рено в Лувре; Анюту смутила нагота статуй, а Наташа не нашла в себе восхищения перед Монной Лизой, которая улыбнулась ей со стены выцветшей и лживой улыбкой.
С серьезностью студентки, которая по долгой болезни пропустила большую часть курса, Наташа пыталась слушать лекции в Сорбонне. Чужой язык не смутил, но испугало другое: "зачем ей это нужно? С обычной правдивостью спросила себя и себе ответила: "Совсем не нужно, только надуманный интерес!" Стала ходить реже - и совсем перестала.
А что же нужно?
Если бы начать всю жизнь снова: детство в Рязани и деревне Федоровке, гимназия, курсы. Но тут неизбежно приходит девятьсот пятый год - революция, московское восстание. И как ни пыталась Наташа представить себе другую судьбу - всё возвращалось именно таким, как было: резко пресекался спокойный быт - и крутилась воронка революционного бытия. Пожалуй, многое хотелось бы забыть и даже вычеркнуть из жизни и памяти, но нельзя расстаться с образом Оленя и чувством спешной большой любви, которая тогда почти не замечалась, была только подробностью огромных и необычных переживаний, а теперь в памяти выросла превыше всего и стала святым прошлым. А братья Гракхи, славные юноши, которых она своими руками обрядила в саваны самопожертвования и смерти и которые, прощаясь, говорили:
- Спасибо вам. Вот уж и впрямь - родная.
Нет, этого изъять из жизни и воспоминаний нельзя. Что же тогда останется?
Вот она прочитала прекрасный и взволновавший роман. Можно ли дальше перейти к чтению маленьких бытовых рассказов, забавных житейских анекдотов, стишков и сказок? Самое главное случилось; сложнейшее свершилось на пороге жизни. Такого больше не может быть - иное не придумано. Странно и немного страшно не иметь желаний.
Утро. Начинается день в ряду других таких же. Заботливая Анюта прибрала их общую комнату. У Анюты всегда множество дел: куда-то сбегать, кого-то навестить, выкроить рубашки и лифчики, написать записку, переменить в библиотеке книжки. Анюта все умеет и всем нужна; со всеми ладит и каждому всегда готова помочь. Бодрясину она вывела на рукаве пятно. Почти не зная языка, она легко объясняется и с консьержкой и в магазинах, знает, где покупать дешевле и в какие дни в нашем квартале рынок. И успевает читать книжки и брошюры, которые ей дают прия-тельницы для скорейшего "развития". Не спрашивает, зачем это нужно, не сомневается: верит. Наташа смотрит на нее с завистью - но все равно Анютой ей не быть.
Вечер. Обычно является Бодрясин. С ним просто и легко,- он по-настоящему добр, ни о чем не допытывается, понимает. Но и Наташа понимает его женским чутьем: Бодрясин несчаст-лив. Он может быть верным, преданным, и он достаточно сильный. Его нельзя не уважать и можно ценить в нем прекрасного человека, друга. Но полюбить в нем мужчину нельзя - и Бодрясин это знает. Вероятно, оттого он и несчастен. Говоря с ним, забываешь об его физическом уродстве; но не может родиться желания приласкать Бодрясина,- а ему больше всего нужна ласка. И, подавая ему при прощании руку, Наташа чувствует себя словно бы виноватой за себя и за всех молодых и здоровых женщин, которые вот так же дружески и приязненно отвечают на его пожатие.
Ночь. Анюта засыпает в ту минуту, как ее голова касается подушки. Эта счастливая способ-ность знакома и Наташе и даже в тюрьме ее отличала от других каторжанок. Но в последнее время она спит хуже и часто, проснувшись ночью, смотрит на светлое пятно на потолке от уличного фо-наря и не думает, а просто не может прогнать начинающуюся и обрывающуюся мысль, несвязную и утомительную, главное - напрасную. Не тревожно, а скучно - даже во сне скучно. Нужно бы что-то обсудить и решить, а чего начать и для чего продолжать? Так и откладывается с часу на час и со дня на день - безответно. По своей здоровой природе Наташа никогда не умела мечтать, как это делают женщины,- мечтать со вкусом, подробно и образно. Но рождалось беспокойство тела - и оно прогоняло сон. Чтобы унять его, она откидывала одеяло и простыни и старалась остыть до дрожи; тогда, снова закутавшись, засыпала.
И опять утро, новый лишний день.
В один из таких дней Бодрясин неожиданно пришел со Шварцем, которого Наташа почти не знала - встретила не больше двух раз. Бодрясин был хмур, неуклюже резок и неостроумен; таким остался весь вечер. Шварц, наоборот, приветлив, выдержан и умен. Разговорился - и оживил Наташу, хотя ей не понравился. Говорили больше о России, о печальных оттуда вестях. Не в пример другим эмигрантам, Шварц не говорил праздных фраз, не отрицал в России все живое, даже какие-то надежды возлагал на Думу, на деятельность земств; и о литературе говорил охотно и знающе; и молодежь не осуждал за уход от революционных мечтаний. Но у других фразы вырывались от любви и отчаяния, а Шварц как будто писал серьезную и обоснованную статью, нисколько ею не волнуясь. Вывод все равно был для него предрешен, и не событиями, а тем, что он, Шварц, назначил себе и другим поступать так, а не иначе. Этого он не говорил - но это чувствовалось.
Уходя, Шварц спросил Наташу:
- Ну что же, вы отдохнули и осмотрелись в Париже?
- Да я и не так устала.
- Вот Бодрясин вас оберегает, а я все хочу звать вас работать с нами. Конечно - подумав-ши. Как-нибудь поговорим?
На этом и простились. А когда они ушли, Наташа вспомнила, как было когда-то просто и естественно предложить Оленю, что бы он ни задумал, свою молодую силу и свою жизнь. Тогда она верила, и все верили, и было невозможно остаться в стороне. Тогда тянуло на жертву и на отказ от всяких радостей личной жизни; жертва и была радостью! А вот теперь Шварц пришел за ней, как за какой-то профессионалкой в терроре; он как бы оказывает ей честь. Может быть, он и прав - иного пути нет. Но ни радости нет, ни малейшего ощущения жертвенности. Самое боль-шее - обреченность.
Вернувшейся Анюте она сказала:
- Я, может быть, поеду в Россию, Анюта.
Та как будто давно ждала и спокойно ответила:
- Ну что же, Наташенька, и я с тобой! Если возьмете...
СТАРЫЕ ПРИЯТЕЛИ
Про шестую часть света нельзя сказать, что "вот ее люди спят" или что "вот они бодрству-ют"; нельзя сказать - "в ней зима" или "в ней лето" или еще - "она сыта и счастлива", "она голодна и бедствует".
В одном из ее городов утро, в другом ночь; в одной области вечная мерзлота, оберегающая от тления не только кости, но и мясо мамонта,- а в другой темнолицый южанин голыми ногами выдавливает сок виноградных гроздей. У нее нет одной мысли или одной любви, как не может быть одной веры и одного закона.
Время от времени кучка мудрых и многодумных выкладывает на счетах и выписывает на бумаге ее судьбу. Ветер несет слова, телеграф искру решений, почта пакет приказов. Ветер наты-кается на горы, искра тухнет в болотах, в пакете доходит труха и бумажный червь. Если бы не так,- тайный советник или народный комиссар и вправду могли бы приказать персикам расти на могиле мамонта.
Шестая часть света лязгает во сне челюстями, смалывает тупыми зубами историю, политику и прекрасный переплет ученого труда. Солнце спокойно обходит свои владения, в одном городе ночь, в другом утро, зябко на мысе Челюскина, знойно на Каспии, а счастье и несчастье не впи-саны в книгу человеческих законов. Кучка многодумных давно сгнила, тело мамонта нетронутым покоится в мерзлоте. Одной судьбы и одной истории нет: есть тьма судеб и тысяча историй.
Если прилично так выразиться о грузной и почтенной фигуре землепрохода и свидетеля истории,- отец Яков завертелся на сибирском приволье. Побывал на славном море Байкале, подивовался его красотам, прокатился и до Владивостока, побывал и на Амуре, и в Северной Монголии, и на всех великих сибирских реках - на Лене, на Оби, на Енисее. Людей перевидал множество, приятелей приобрел без конца и повсюду и написал статей и статеек столько, что и трети написанного не могли вместить дружественные издания. В Тобольске случайно сведя зна-комство с проезжим английским ученым, кое-как маракавшим и по-русски, отец Яков заготовил и поднес ему описание некоторых ссыльных и каторжных поселений, частью по личным наблюде-ниям, больше по чужим рассказам.