17650.fb2
Лернер нутром чуял, какого усилия над собой потребовал от нее этот наивно-веселый вопрос. С тех пор как Шолто Дуглас заставил ее временно уступить ему Александра, восхищение, с которым она относилась к нему как к своему коммерческому наставнику, несколько померкло. Ей стало нелегко сохранять в общении с ним хотя бы видимость равноправного, товарищеского тона. Но она все же пыталась. Уж если кто-то здесь мог показать пример дисциплинированного поведения, то в первую очередь она, госпожа Ганхауз.
Как опасался Лернер, Дуглас, кажется, нарочно старался довести ее терпение до предела. Если при них в комнату входил Александр, она вздрагивала и старалась заглянуть сыну в глаза, но зачастую ее попытки оставались тщетными. Александр ходил теперь в дорогом костюме и розовом галстуке из толстого шелка, который ярким цветком сиял рядом с еще не повзрослевшим, но уже не свежим его лицом. Его представление о том, каким должен быть личный секретарь, строилось на образе театрального лакея из хорошего дома, в нем смешивались чванство и нагловатость. Вместо того чтобы отвечать матери, он только приподнимал брови и напускал на лицо отсутствующее выражение. "И как он только смеет!" — думал, глядя на него, Лернер.
— Алекс? — спрашивает Шолто пришедшего раздвигать занавески Александра. Дуглас долго проспал и теперь принимал своих друзей, лежа в кровати.
— Сэр? — откликается Александр.
— Fine weather to-day[25], — произносит Дуглас.
— How right you are, sir[26], — без запинки отвечает Александр, как обезьяна подражая его произношению, хотя по-английски едва умеет связать несколько слов.
Неужели это тот самый мальчишка, которого госпожа Ганхауз еще совсем недавно наставляла на путь истинный, отвешивая ему материнской рукой пощечину? Пока Шолто не смотрел в ее сторону, госпожа Ганхауз тревожно поглядывала на них, переводя взгляд с одного на другого. Потом снова надевала на лицо свою сияющую улыбку.
Если опустить ниточку в банку с насыщенным раствором квасцов, можно видеть, как нить мгновенно обрастает кристалликами. Атмосфера салона, куда Шолто Дуглас позвал своих гостей, была так насыщена ожиданием, что казалось, оно вот-вот материализуется на бронзовых цепях люстры, висящей под потолком над головами присутствующих. На Шолто Дугласе поверх рубашки с фрачной манишкой была надета шикарная розовая бархатная куртка с гусарскими шнурами, а обут он был в шитые золотом бархатные туфли, подчеркивающие маленькую ступню. Чем меньше Шолто мог позволить себе помышлять о возвращении на родину, тем более подчеркнуто он старался выпячивать чисто английские привычки. Даже рейнгауэр, самое обыкновенное висбаденское вино, он разводил зельтерской и называл эту смесь "Hock and seltzer"[27]. Рядом с ним, на полшага отступя назад, находился Александр, во фраке, с лунообразным ликом, на котором под заплывшим глазом светился сизый фонарь, словно съехавшее на лицо эксцентрическое украшение. Он держался так важно, что, глядя на эту напыщенную спесь, как-то неловко было осведомляться, откуда взялся такой синяк. Оставалось принимать его как нечто естественное.
Вопрос о соответствующем наряде имел для госпожи Ганхауз самое серьезное значение. У нее не было приличного вечернего платья, и не из чего было его сымпровизировать. В ее случае требовалось что-то солидное. Наглость Шолто натолкнула ее на гениальную идею. В похоронном бюро высокого разряда она заказала себе вдовий наряд. Когда гостиничный слуга распахнул перед ней двустворчатую дверь, она явилась на пороге как королева с длинном траурном крепе. При виде нее в зале смолкли все разговоры. Ее приветствовали уважительно, даже почтительно, хотя Шолто и счел необходимым покачать головой и взглянуть на нее с насмешливой улыбкой. Горестно посмотрев на Александра, она заставила себя оторвать взгляд и обратиться к одному из гостей, который случайно оказался рядом:
— У нас сегодня все должно быть без лишних церемоний. Мы просто хотим непринужденно пообщаться с друзьями. Господин статский советник, не желаете ли проводить меня к столу как свою даму? А вы, господа, рассаживайтесь кому как вздумается.
Лернер бросил на нее благодарный и восхищенный взгляд. Она была неподражаема! За этим столом, блистающим серебряными приборами и хрусталем, она держалась так же спокойно, как в отдельном кабинете "Пиковой дамы". Но совладать с общей атмосферой какой-то двусмысленности, которая царила в этом помещении, даже ей оказалось не по плечу. Единственное, что ей оставалось, — это ее игнорировать. Господа приглашенные держались несколько настороженно. Было заметно, что они не привыкли вот так собираться вместе. Их вежливость казалась натянутой и в то же время как бы изучающей. Они приняли приглашение знаменитого господина Дугласа. Наверняка тут можно ожидать какого-то особенного предложения.
В меню значились названия изысканных старых вин. Бургундские и токайские, шерри и шампанское, двухсотлетний портвейн и столетний коньяк следовали друг за другом нескончаемой чередой.
— Так вы, значит, плавали в Ледовитом океане? — задал вопрос, советник окружного суда Фритце, самый молодой из присутствующих, не считая Лернера и Александра, и, не дожидаясь ответа Лернера, тут же процитировал: — "Это — море великое и пространное: там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими; там плавают корабли, там этот левиафан, которого Ты сотворил играть в нем"[28]. Вы, конечно же, помните это место? Видали вы левиафана?
Статский советник Альбертсгофен, с красным лицом, лоснящимся от сального блеска, ответил, не дав заговорить Лернеру:
— Ну, Фритце, вы прямо как англичанин! Речь идет о колонизации Ледовитого океана, а вы тут цитируете библейские стихи! Демон властолюбия скрывает свое лицо под маской праведности. В этом видна английская склонность приукрашивать действительность с помощью морализаторства, прикрывая им великодержавную политику. Начало, кстати, было положено еще Томасом Мором. Господин Дуглас, как это у вас называется?
— У нас это называется cant[29], — откликнулся Шолто с нескрываемым удовольствием.
Доктор Ган (Лернер только сейчас обратил на него внимание), лицо которого, испещренное дуэльными шрамами, смотрело на мир словно из-за прутьев решетки, иронично подхватил его слова:
— На что имеет полное право народ, который сам себя ставит в образец всему человечеству.
— Так ведь все делают то же самое, — сказал Шолто. — И вы, господа, сами такого же мнения.
— Во всяком случае Англия, будучи морской державой, выступает зачинательницей новой политической революции, — произнес тайный советник Доннер. — Сухопутная держава ограничена пространством, пространство и власть — квазиидентичные понятия. Поэтому мне представляется убедительным новое, венчающее нынешние достижения понятие "крупнопространственного" государства, тогда как, говоря о времени, можно употребить эпитет "великое", но "крупное" не скажешь.
— Венчающее понятие! Венчать или поженить! — воскликнул Фритце. — "Драгая женитьба!" — пропел он на мотив хора из "Набукко"[30], где поется про "драгую отчизну". — Прошу прощения за мою шутку, — сказал он, обращаясь к госпоже Ганхауз, — вы недавно понесли утрату, похоронив супруга.
— Какое там! Уже давно, — издевательски взвизгнул Шолто.
Доннер непременно желал докончить свою мысль, но среди поднявшегося гвалта не смог добиться, чтобы ему дали слово, и обратился к Лернеру, чтобы в частной беседе с ним завершить свою лекцию:
— Суть власти заключается в ее присутствии, а чтобы присутствовать — требуется пространство. Непроницаемость физических тел представляла собой пространство, а это и есть власть. Именно этому ныне приходит конец. Безграничная проницаемость волн — это уже не власть, а влияние.
— Сегодня мы понимаем под пространством не просто любое мыслимое, не наполненное никаким смысловым содержанием трехмерное пространство. Пространство в нашем понимании — это силовое поле человеческой энергии, деятельности, достигнутых результатов! — Эти слова были выкрикнуты дискантом, который так и взлетел над поднявшимся гвалтом. Доктор Ган, выпятив подбородок, бросал их куда-то в пустоту. Лернер впервые зримо представил себе, что значит "говорить в пустое пространство".
Сейчас перед каждым из гостей лежал на тарелке черный шарик, который был покрыт желейной оболочкой, украшенной сусальным золотом. Под ней, сняв ее вилкой, можно было обнаружить скрюченное птичье тельце, уместившееся, как в яичке, внутри трюфеля.
— Ах, овсянки по-королевски! — воскликнул Геберт-Цан, как и Гарткнох, не участвовавший в беседе.
— Нет, a la Rothschild, — поправил его Дуглас. — Полагаю, из уважения к золоту.
По лицам присутствующих было заметно, что выпито уже много, причем всего вперемешку.
— Завоевателем может быть только тот, кто знает свою добычу лучше, чем она сама, — это было сказано Альбертегофеном в сторону Лернера.
Действительно, время от времени кто-то из гостей обращался к нему с какими-нибудь словами. Но ответить он никогда не успевал. С таким же успехом банкет мог бы происходить без него. Впрочем, нет! Ведь счет за него, конечно, будет предъявлен к оплате Германской Компании по освоению Медвежьего острова.
— На эти деньги мы могли бы целый год прожить в "Монополе", — шепнула ему госпожа Ганхауз, когда они выходили из гостиницы. Она чуть пошатывалась. Ее рука была обтянута ажурной перчаткой. Ему стало больно, когда она пожала ему руку.
В итоге этот вечер принес неплохие результаты. Дуглас только щелкнул пальцами, и Александр неделю спустя вручил матери протокол сто семьдесят седьмого заседания рейхстага. Синим карандашом в нем был отчеркнут следующий диалог: "Депутат Ган: Я не могу не обратиться к господину государственному секретарю со следующим вопросом: как в настоящий момент обстоят дела относительно Медвежьего острова? (Смех в зале.) Доктор граф фон Позадовски-Венер, председатель кабинета министров, государственный секретарь министерства внутренних дел, заместитель рейхсканцлера, уполномоченный представитель при бундесрате: Господа, господин депутат доктор Ган обращает внимание палаты на остров Медвежий. Я воздерживаюсь от обсуждения этой темы, иначе это завело бы нас слишком далеко".
Шолто Дуглас, с тех пор как он вошел в жизнь Лернера, стал задавать ритм всех происходящих событий. Прежде Лернер каждый день совещался с госпожой Ганхауз, составлял письма, прочитывал ей черновики и затем, как правило, переделывал по-новому. Он проводил деловые беседы с господами Бурхардом и Кнёром и с господином Валем в Кёльне, он подгонял господ Мёлльмана и доктора Шрейбнера, заставлял их перерабатывать свои экспертные заключения, чтобы они звучали более завлекательно. Теперь же все, что касалось вырабатывания новых планов и тезисов, перешло исключительно в ведение господина Дугласа. Он сам все обдумывал, а затем сообщал только окончательный результат и, не давая себе труда убеждать Лернера в правильности тех или иных шагов, намечаемых в связи с очередным изменением планов, объявлял о своем решении в приказном тоне. Например: коммерции советнику Геберт-Цану следует направить заключение Шрейбнера, а не Мёлльмана, но почему нужно делать именно так, а не иначе, оставлялось без объяснений, и самое скверное, что госпожа Ганхауз полностью подчинилась новым правилам.
Когда Дуглас в своей тягучей манере принимался что-то вещать, мучительно запинаясь на каждом слове, и Лернер от нетерпения открывал было рот, чтобы докончить за него начатую фразу, она прикладывала палец к губам, преданно глядя в рот Дугласу. Разве не она только что распиналась перед Лернером, расписывая, как высоко она ценит его ум и энергию? Теперь же госпожа Ганхауз словно говорила ему: "Разумеется, я не отказываюсь от этого мнения. Я вами, безусловно, восхищаюсь, но сейчас, пока говорит мистер Дуглас, об этом надо на время забыть". И это притом, что было совершенно неясно, чего, собственно говоря, Шолто Дуглас хочет добиться в связи с Медвежьим островом.
Роскошное предложение, сделанное им в то незабываемое, принесшее с собой столько страданий и счастья утро в отеле "Монополь", было тем духовным капиталом, на котором зиждился авторитет Дугласа в глазах
Лернера и госпожи Ганхауз. Однако об обещанной в то утро сделке, то есть о том, чтобы откупить у них компанию, о чем он объявил тогда внезапно изменившимся голосом, в котором вместо обычных капризно-писклявых интонаций зазвучали вдруг жесткие, стальные нотки, мистер Дуглас давно уже не заводил речи. Уж коли условились о цене, то почему он все откладывает акт покупки? Казалось бы, заплати деньги — и ступай своей дорогой! Он выдвинул свое предложение, получил согласие, о цене никто не торговался — Дуглас сам ее назначил, а Лернер согласился, и вот пожалуйста, теперь вдруг выясняется, что для осуществления сделки требуются все новые и новые подготовительные шаги.
— Что вы хотите? — говорила ему госпожа Ганхауз. — В колониях Шолто ворочал такими делами, где счет прибылям и убыткам шел на миллионы. У него же совершенно иные масштабы!
То есть надо понимать так, что и убытки тоже масштабные. Госпожа Ганхауз познакомилась с ним в Лондоне, когда его чуть было не засудили. С тех пор он полюбил Германию, прежде всего Рейн, а на Рейне — город Висбаден, в котором полно англичан, а в придачу еще и русских.
— Надо бы построить на ничейной земле особые города, исключительно для состоятельных людей из всех стран мира, где паспортом служил бы только банковский счет, все остальное — не важно. Эта идея у меня тоже в работе. С точки зрения климата неплохо подошла бы Южная Африка, но, к сожалению, там сейчас неблагополучно в политическом плане.
Сам Шолто, кажется, считал покупку компании делом решенным и чуть ли не состоявшимся фактом, а Лернер и госпожа Ганхауз, не подписав никакого контракта, превратились из владельцев в служащих мистера Шолто Дугласа.
Так ли это на самом деле? Спрашивать Лернер не смел. Госпожа Ганхауз считала крайне опасным "раздражать Шолто". Она называла его по имени, в то время как Лернер все еще оставался для нее "господином Лернером", иногда разве что "дорогим другом". Дуглас же говорил ей с налетом английского произношения "мадам". В его устах это обращение приобретало какой-то двусмысленный оттенок, словно он отпускает насчет госпожи Ганхауз ядовитую шутку.
Относительно своих передвижений он также держал их в неведении. Иногда, договорившись о встрече с кёльнскими или гамбургскими коммерсантами, он вдруг не появлялся в назначенное время. Тогда Лернеру приходилось заменять его на переговорах, причем ему строго запрещалось ссылаться на Дугласа.
— Не понимаю, почему мы все еще занимаемся тем, что продаем Медвежий остров или участие в компании. Ведь он давным-давно уже продан?! — спрашивал Лернер. — А если мы все еще продолжаем искать инвесторов, то могли бы это делать и без Дугласа.
— Мы много чего могли бы сделать и без него, но с ним это получится лучше, уж поверьте мне, дорогой друг!
Лернер никому так не доверял, как госпоже Ганхауз. Он целиком и полностью находился под ее обаянием. Он слушался ее, даже когда внутренне этому противился, но сейчас его начало тревожить то, что она перестала вдруг быть последней инстанцией. Оказывается, госпожа Ганхауз признает над собой какую-то власть (а может быть, так было всегда?), а тот, кто теперь занял решающую позицию, оказался неприятной личностью.
Между тем вступление в игру еще одной, новой фигуры открывало перед Лернером и новые возможности, расширив его поле деятельности. Семейство, с которым он познакомился в вагоне: директор банка Коре с супругой и безропотной племянницей, — представляло собой тайный козырь в этой игре; и Лернер послал Корсам обещанную фотографию, для того чтобы закрепить за собой эту выигрышную карту, однако пускать ее в ход побоялся. Как ни странно, ответного письма с благодарностью он так и не дождался. Но воспоминание о блистающей переливчатыми павлиньими красками даме развеивало все его сомнения.
За спиной госпожи Ганхауз Лернер связался с Эльфридой Коре. Ведь чем черт не шутит, может быть, банк Корса окажется джокером в этой игре!
"С Медвежьим островом дело по-прежнему не сдвинулось с мертвой точки", — сообщил он в своем письме в шутливом тоне, надеясь, что госпожа Эльфрида оценит его юмор. Она ответила иронично и дружелюбно. В письме содержалась приписка, где она спрашивала, не заезжает ли он иногда в Любек. Он подумал, что стоило бы съездить. Госпожа Ганхауз ведь тоже во всех своих предприятиях следовала тому принципу, что кроме текущего дела на всякий случай всегда надо иметь еще что-нибудь про запас.