17650.fb2
— Нам нужно побеседовать с господином Ганхаузом, но не здесь, поэтому мы просим его последовать за нами без промедления, — все так же вполголоса сказал один из подошедших. — Мы не хотели бы привлекать внимание. И тем более ни в коем случае не хотим уводить господина Ганхауза в наручниках.
— Александр, — обратилась к сыну госпожа Ганхауз, — объясни мне, пожалуйста…
Но Александр уже изобразил на лице высокомерную улыбку, хотя сам дрожал и сделался бледнее обычного.
— Господа, это невозможно, — возразила она в ответ на сдержанную угрозу незнакомцам. — Мы как раз собираемся…
— Вы собирались пересечь границу, а этого мы, к сожалению, не можем допустить.
На мать молодого человека ордер на арест не был выписан, многозначительно добавил говоривший. Но никто не будет препятствовать, если она захочет пойти вместе с сыном в Полицейское управление, где ее присутствие может быть полезно для выяснения всех обстоятельств. Госпожа Ганхауз кивнула. Ее взгляд старался поймать взгляд Александра.
— А вы кто такой?
— Меня зовут Теодор Лернер.
— Член Компании по освоению Медвежьего острова, не так ли? На вас также нет ордера на арест. — (Для ушей доктора Гека это прозвучало как "еще нет ордера".) — Но в заведенном деле упоминаетесь и вы. А вы тоже член Компании по освоению Медвежьего острова?
— Моя фамилия Гек. Я директор Берлинского зоопарка.
Госпожа Ганхауз вставила умоляющим тоном:
— С этим господином мы познакомились случайно, как попутчики.
— Ну, тогда счастливого вам пути, господин директор! И будьте впредь поосторожнее со случайными знакомствами.
Последнее замечание столь корректного до сих пор комиссара шло вразрез со всеми предписанными правилами, и, очутившись в Полицейском управлении, госпожа Ганхауз и господин Лернер выразили против него резкий протест.
Уже сидя в поезде, на обратном пути во Франкфурт, госпожа Ганхауз спросила:
— Вы заметили, каким взглядом нас проводил доктор Гек?
— Нет, у меня не хватило мужества обернуться.
"Одно бы интересно узнать, — размышляла госпожа Ганхауз, — задумал ли Шолто продажу не принадлежащей ему Компании по освоению Медвежьего острова еще тогда, на банкете? Был ли господин коммерции советник Геберт-Цан (или мистер Габбертсон, как называл его Шолто), якобы передавший Александру пятьдесят тысяч марок первоначального взноса, обманутым или же сам каким-то образом принимал участие в плане Шолто? Хотел ли Александр надуть только Лернера и свою матушку или собирался обмануть самого Шолто? И еще: состоялась ли тогда вообще какая-то сделка? Уж не Шолто ли натравил на меня полицию?"
— Если Александр присвоил себе взнос Габбертсона, то Шолто нечем возвращать эти деньги. Но не станет же такой опытный человек, как Габбертсон, покупать несуществующую фирму? А может быть, Александр присвоил себе только часть денег? И потом, быть может, он знает, где находится Шолто? Нет, я окончательно запуталась! Слишком много неясностей. И еще, Теодор, скажите, что вы думаете насчет доктора Гека?
— О докторе Геке можно не беспокоиться. Больше мы его никогда не увидим.
Бегство, внезапный отъезд, после которого она залегала на дно, — все эти жизненные ситуации в терминологии госпожи Ганхауз назывались рокировкой, этот шахматный ход позволяет осажденному со всех сторон королю, который не покидал своего первоначального поля, поменяться местами с ладьей, занимающей угловое поле шахматной доски. Это выражение позволяло ей внести в хаос видимость упорядоченности, представить его как нечто правильное и продуманное. В той шахматной партии, какой была ее жизнь, госпожа Ганхауз выступала как королева, и здесь, в отличие от партий, которые разыгрывались посетителями "Пиковой дамы", рокировки разрешалось производить столько раз, сколько захочешь. Как знать, может быть, даже собственную смерть госпожа Ганхауз рассматривала как очередную рокировку?
Отъезд Лернера из отеля "Монополь" с оставлением чемоданов был произведен под ее руководством после тщательной подготовки. Чемоданы были пустыми, так как все, что в них лежало, Лернер предварительно вынес из гостиницы по частям (например, надевая по две рубашки одна на другую). Проходя через вестибюль в последний раз, он, следуя указанию своей наставницы, остановился возле стойки администратора и обратился к тому с настоятельной просьбой непременно сказать господину, с которым у него ровно в три часа назначена здесь встреча, чтобы тот его дождался, так как, возможно, он задержится на несколько минут. Это была его прощальная речь в доме, в котором он провел несколько волнующих недель. Память о "Монополе" он сохранил на всю жизнь, образ этого отеля неизменно всплывал перед ним, когда он жевал свежую булочку: вместе с ней возникал грохот печных заслонок, горячие испарения и дрожжевой запах, доносившийся со двора.
В мансардной комнатке доходного дома, расположенного в западной части города, к тому времени как он в ней поселился, уже находились все его вещи: одежда, деловые бумаги и конверты с черновиками писем. Умудренная опытом, госпожа Ганхауз постаралась устроиться по приличному адресу, по которому невозможно было догадаться о том, насколько убого это жилище. В соседней комнатушке ютилась среди нагромождения газетных кип старушка, не желавшая пожертвовать их как макулатуру в утиль, словно надеясь продать когда-нибудь этот хлам за более выгодную цену. Старушка питалась супчиком, который изо дня в день потихоньку варился на малом огне, так что вся мебель, обои и даже штукатурка пропитались его испарениями. Помещение, где жил Лернер, было так мало, что в нем поместилась только кровать да узенький шкаф. От тюремной камеры оно отличалось только рыжевато-коричневым бархатным покрывалом на кровати, навсегда впитавшим в себя запахи множества постояльцев, и черной железной печкой на львиных лапах. Можно ли ее топить? — спрашивал себя Лернер, спокойно валяясь среди дня на кровати в ботинках, так как в этой квартире не было бдительной хозяйки, которой надо было бы опасаться. Заслонка печки стояла открытая. Специальная черная метелка для подметания выпавших из печки углей была покрыта толстой пылью. Неужели даже неживые предметы теряют свои рабочие качества не только оттого, что изнашиваются и ломаются? — удивлялся Лернер, утративший после переезда на эту квартиру всякую способность к чтению газет или более или менее длинного текста, поскольку ни на чем не мог сосредоточиться. Неужели неживые предметы могут умирать и от них остается труп, подобный мумии с продубленной кожей и угасшими глазами? Он вдруг поверил, что печь и метелка от заброшенности утратили былую способность служить человеку. Если разжечь в такой печке огонь, он будет, наверное, гореть, но не греть, словно ее железо превратилось в бесчувственный асбест.
Безумными эти мысли вряд ли можно назвать. Это были скорее порожденные хандрой пустопорожние фантазии, предаваясь которым душа человека, чьи планы перечеркнуты жизнью, упорно отказываясь взглянуть в глаза действительности, сражается с вымышленными противниками и под влиянием негативного настроения позволяет им одержать над собою верх.
Солнце за окном сверкало, словно остановившаяся молния, так что глазам делалось больно смотреть. На улице веял прохладный ветерок, солнечные лучи обжигали. Мир словно бы приоткрылся в своем истинном виде, с него как будто спали теплые завесы, за которыми видны только размытые очертания и рассеянный свет. Солнце превратилось в злую звезду. Может быть, таким светом озарен ад — хлестким, холодным и неизменным? От этого света спасал супчик газетолюбивой старушки, образуя над Лернером защитный купол из съестных запахов. Бывают обстоятельства, когда атмосфера затхлости становится норкой, куда может заползти, как в укрытие, загнанный человек.
""Виллем Баренц" и без капитана найдет дорогу в Арктику!" — услышал вдруг Лернер, как наяву, слова Крокельсена, и они точно впервые по-настоящему дошли до его сознания. "Виллем Баренц" — это корабль-призрак, он — "Летучий голландец". В его непрестанных странствиях, в которые он отправлялся, несмотря на все ухудшающееся состояние, чудилась какая-то бесовская одержимость. Дразня Лернера, "Виллем Баренц" промелькнул перед ним на горизонте. Его вечная команда с маньяком фотографом мистером Грантом оглушительно хохотала, глядя на его переговоры с Крокельсеном.
Лернер повернулся лицом к стенке. На побуревших обоях остались высохшие следы стекавших когда-то капель, они выбелили бумагу и оставили вокруг пятен темно-коричневые полоски. Получилась большая географическая карта, на которой среди высохших равнин тянулись реки, пропадавшие в песке. Жить там было невозможно. Но оказывается, все же нашлись существа, которые как-то устроились в этом пространстве.
Перед носом у Лернера полз муравьишка. Должно быть, он заблудился. Да и куда могли вести эти дороги? На всей бескрайней равнине не было ни одного иглу, где можно было бы укрыться. Но муравей был тут не один. Вот показался второй, выползший из тьмы между стеной и кроватью. Он встретился с первым, столкнулся с ним нос к носу, словно на всем обширном пространстве им негде было разойтись, и побежал прочь. Наверное, муравей не нуждался в компании.
"Может, они слепые?" — подумал Лернер. Тут приползло более крупное насекомое. По сравнению с крошечными муравьями муха казалась слоном. Неуверенно переставляя лапки, она двигалась, как пьяная, словно скоро осень и ей пришло время умереть. При этом верхняя часть ее туловища высоко топорщилась над стеной. Лапки едва прикасались к обоям.
"И как только она держится на стене?" Затем тихо наблюдавший за ней Лернер обнаружил, что ковыляющая по стене муха и впрямь мертва. Ее тащили на себе два совсем крошечных муравейчика. Они никак не могли достигнуть согласия относительно места назначения, куда нужно было доставить их общую ношу, которая по росту и весу во много раз превосходила своих носильщиков. Каждый дергал муху в свою сторону. Вместо того чтобы объединить усилия, они дрались за муху, и ни один ее не отпускал. Без них она провалилась бы в темную бездну, такую глубокую, как расстояние от Земли до Луны. Временами то один, то другой муравей, делая передышку, повисал на мухе и волочился следом. Неудивительно, что Лернеру муха показалась живой. Воля, заключенная в двух крошечных тельцах, не могла вызвать у мухи жужжания или выжать из нее какую-то каплю, не могли они и заставить ее быстро-быстро замахать жесткими крылышками, но они могли победить силу тяжести и затащить муху под самый потолок, туда, где кончались обои и где ее ждала укромная трещина, в которую она поднималась точно на своих ногах.
Что привлекало насекомых? Может быть, газетные кипы соседки, вся эта куча раскатанной в тонкие листы разлагающейся и пожелтевшей от времени древесины? Может быть, соседняя комната была населена множеством народов, состоящих из муравьев и жуков? Лернер так увлекся муравьиным занятием, словно перетаскивание мухи было его собственной насущной задачей. Если бы он мог отличить муравьев друг от друга, то сделал бы на одного из них ставку.
Приполз еще один муравей. И тут положение стало патовым. Дерганье и копошение, направленное в три разные стороны, привело к тому, что муха остановилась на месте. Она тряслась и качалась. Казалось, она дышит, беспокойно переминаясь на одном месте. Разорвать муху на три части муравьи не могли. Им не под силу было даже вырвать у нее одну ножку. Но ни один не желал никому уступать добычу. Каждый хотел вернуться в потаенную столицу муравьиного государства с трофеем, который мог накормить многих муравьев.
"Разве мы с госпожой Ганхауз, и мертвый Рюдигер, и господа Бурхард и Кнёр из Гамбурга, и злополучный Шолто Дуглас не такие же муравьи, как эти? — подумал Лернер. — Мы дергаем Медвежий остров туда и сюда, но все слишком слабы, чтобы в одиночку им завладеть, слишком слабы, чтобы действовать дружно, как честные и порядочные люди. Мы только мешаем друг другу, понапрасну растрачиваем силы, изматываем друг друга, доводим до сумасшествия, и все для того, чтобы, ни с кем не делясь, самому завладеть дохлой мухой. Больше-то она никому не нужна Россия ее не захватывает. Германия с ней не хочет связываться. Англии этот остров безразличен. Неужели мы боремся за никому не нужную вещь? Разве неправда, что половину года Медвежий остров недоступен из-за льдов и туманов и отрезан от всего мира? Если бы я побольше знал про этот остров! Я же ничего о нем не знаю". Остров напоминал ему что-то вроде выпуклой крышки, которую еще никто не приподнимал, чтобы заглянуть под нее.
Сражающиеся насекомые на обоях только усилили овладевшее Лернером настроение, которое и привело к первой серьезной размолвке с госпожой Ганхауз. Она с удивлением поняла, что на этот раз ей так и не удалось добиться, чтобы он устыдился своего малодушия. Исчезновение Шолто Дугласа из "Розы" и арест Александра заставили ее отвлечься от Лернера. Как мать, она вынуждена была развернуть самую энергичную деятельность. Посещать в тюрьме Александра, который находился под следствием, делать все, чтобы расшевелить адвокатов, не давая им потерять интерес к делу сына, рассылать во все концы весточки в надежде, что они как-нибудь дойдут до Шолто Дугласа, — вот чем у нее теперь был до отказа заполнен каждый день. С Лернером ей почти не удавалось поговорить. Все силы ее ума были заняты одним — как вызволить Александра. Нужно было найти такую щелку, через которую мог бы протиснуться ее тучноватый сынок. Где-нибудь эта щель существует, в этом госпожа Ганхауз была уверена. Но покуда она, ведомая надеждой, шла к своей цели, Лернер опустил руки и все больше погружался в пучину отчаяния и безнадежности. Этого она не ожидала. Словно садовница, посадившая луковицу, она отвернулась и потом очень удивилась, что луковица без нее не хочет расти и вот-вот погибнет, лишившись ее заботы.
К сожалению, Лернер не просто скукожился, как мертвая луковица. Он выпустил листик — письмо такого сорта, какое может написать только окончательно запутавшийся человек, несчастный нытик, мечтатель, обиженный на весь мир, захудалый политиканишка. Кому обычно пишут все отчаявшиеся люди, не имеющие ни связей, ни друзей, которые бы их выслушали? Нетрудно догадаться, что кайзеру! Еще когда Теодор Лернер маялся один в "Монополе", его вдруг посетило озарение, что нужно сообщить о своем деле кайзеру. Разве не катается кайзер на яхте в норвежских фьордах? Разве он не заядлый охотник? Разве не он поборник колониальных интересов Германии? Так к кому же, как не к нему, обращаться по поводу Медвежьего острова и тех богатств, которые он таит в своих недрах? Разве не должен кайзер сказать свое веское слово об овладении Медвежьим островом и скрытыми в его почве сокровищами?
Такие мысли Лернера были, конечно, простительны. Возможно, госпожа Ганхауз даже не стала бы его отговаривать. Письма к кайзеру входили в арсенал ее излюбленных средств. Во всяком случае она бы не преминула воспользоваться посылкой такого письма, чтобы тотчас же во всеуслышание заявить, что, дескать, его величество император в настоящий момент внимательно изучает данный вопрос. Разумеется, ее послание было бы выдержано совсем в другом тоне, чем то, которое родилось у Лернера в отеле "Монополь" и которое он со смешанными чувствами волнения и скуки тотчас же сунул в конверт и отослал по почте.
"Светлейший и великодержавный император и король, всемилостивейший император, король и государь, — начиналось послание Лернера, дословно переписанное из книжечки под названием "Письмовник", в которой давались полезные советы, как следует составлять письма к императору. — Прошу Ваше императорское и королевское величество всемилостивейше выслушать мою покорнейшую просьбу о предоставлении мне аудиенции. Беспокойство о дальнейшей судьбе давно начатого мною и, несмотря на трудности, шаг за шагом по сей день осуществляемого предприятия, целью которого является освоение Ледовитого океана и его островов в интересах Германии, заставляет меня всеподданнейше просить Ваше величество принять мое послание как призыв о помощи, исторгнутый горькой необходимостью, поскольку у меня уже не хватает сил бороться с теми препятствиями, которые ежечасно встают на моем пути".
— И это вы написали? — тихо и холодно спросила госпожа Ганхауз, когда вновь обратилась к их общему делу.
Лернер тотчас же уловил упрек в ее тоне и заартачился:
— А чем это вам так уж не нравится?
— Если вы хотели со всей ясностью продемонстрировать его величеству свою полнейшую непригодность для подобного предприятия, то выразили это крайне неловко! Призыв о помощи! Вы что, спятили? Ежечасные препятствия, встающие у вас на пути! Сил не хватает! Вы, может быть, решили требовать помощи от императора под угрозой пистолета? Вы грозитесь, что у вас кончились силы! Да уж! Именно такие герои нужны императору для завоевания Ледовитого океана! Услышав, что у вас не хватает сил, император сразу перепугается. Он прямо тотчас же возьмет хорошую сумму из денег на содержание двора, купит Медвежий остров и преподнесет его вам на бархатной подушечке к дню рождения! — Госпожа Ганхауз не смущалась тем, что в ее голосе появился оттенок презрения. Затем положила черновик на кровать, поднялась и отвернулась от Лернера. Скрепя сердце, она силой воли заставила себя побороть охватившее ее отвращение. — Сейчас это уже вообще не имеет значения, — весело сказала она, снова обернувшись к нему. — Больно нужен нам император! Я прочитала в газете про того самого короля Теодора, с которым вас сравнивали. Тут только я поняла, что на самом деле хотел сказать этот редактор. Так вот, барон Теодор Нейгоф был коронован в восемнадцатом веке корсиканскими пастухами, которые желали отделиться от Генуи. Его поддерживала Англия. Вот о чем мы не должны забывать! Король Теодор — звучит недурно, но для этого нужна еще Англия.
— Англия? — возмущенно воскликнул Лернер. — После предательства Шолто, после того, как он скрылся, вы еще можете говорить об Англии!
— Всего лишь в переносном смысле, — таинственно сообщила госпожа Ганхауз, — Я говорю "Англия", но подразумеваю Россию. Слушайте, Теодор Лернер! Вот самое главное — мы станем русскими!
— Станем русскими?
— Я только что познакомилась в Висбадене с русским послом. Его превосходительство приглашает вас и меня послезавтра на завтрак.
Оказалось, что русский посол — не посол, но Теодор Лернер уже так долго прожил в обществе госпожи Ганхауз, что не удивился бы даже, если бы оказалось, что он и не русский. Однако Владимир Гаврилович Березников действительно был русским, и притом дипломатом. Он был членом дипломатического корпуса. Как профессиональный дипломат он по возрасту мог считать свою карьеру законченной. Он служил в качестве атташе в Париже, затем был советником посольства в Баварии, затем снова советником посольства в Черногории, но тут попал в немилость и был назначен консулом в Тромсё, то есть очутился на такой должности, которая сильно смахивала на почетную ссылку на Новую Землю. Чтобы поправить непоправимое, ему наконец предложили ("Ведь вы, Владимир Гаврилович, выучили за это время язык") возглавить генеральное консульство в Стокгольме. После Тромсё Стокгольм казался почти Санкт-Петербургом. Дух Березникова не засох за время пребывания в Мюнхене, Цетине и Тромсё. Хмель столичной жизни хлынул в его жилы и наполнил до краев все сосуды, вплоть до мельчайших капилляров. Сразу же после перевода мужа в Стокгольм умерла мадам Березникова, и это было очень горестное событие, так как она сопровождала его во всех странствиях, куда бы ни заносила его дипломатическая карьера, и так же мало роптала, как он сам, но одновременно кончина подруги жизни послужила ему знамением, предвещавшим наконец начало чего-то нового. Потом умер состоятельный дядюшка Березникова. Если бы это случилось раньше, Владимиру Гавриловичу не пришлось бы начинать бесславную чиновничью карьеру, не имея никаких связей, но и сейчас деньги все еще пришлись кстати. Он чувствовал себя духовно и физически способным должным образом принять подарок судьбы. Он взял двух-, месячный отпуск для укрепления здоровья. Это путешествие должно было стать выражением его нынешней свободы, поэтому он отправился туда, где, как ему было известно по опыту, любили останавливаться свободные от службы русские, то есть в Висбаден. Он нанял две комнаты на вилле с какими-то особенными витыми колоннами (такая вилла вполне могла бы стоять и в Одессе) и чердачную каморку для камердинера. Самое замечательное на вилле была ванная комната: три ступеньки вниз вели к бассейну, а там из большого никелированного крана лились струей воды висбаденского горячего источника, которые попадали к Березникову еще довольно горячими. Вода была его стихией, и он с величайшим наслаждением плескался в горячей воде среди облаков пара, пока не порозовеет, как марципановый поросенок. Весь распаренный и отмытый до скрипа, он потом сидел, обернув потную голову полосатым полотенцем, и курил сигары. Кальян что-то барахлил. Камердинер оказался так неловок, что не сладил с этим прибором, но сигара тоже была хороша, хотя это было и не так стильно, как кальян. Взяв в рот трубку кальяна, человек словно подключался к космосу и его первобытным силам, он впитывал в себя что-то такое, что приходило к нему из неведомых далей. По крайней мере так это было в представлении Березникова, такое ощущение родилось у него в молодые годы, когда он жил в Цетине. Ах, где это время! Однако он не жалел ни об одном прожитом годе. Волосы его побелели, но кожа была гладкой и розовой, а о молодом дурачке, каким он был двадцать пять лет назад, ей-ей, не стоило горевать. В Висбадене Березников встречался с немногими людьми, причем исключительно с русскими. Немцы ему были несимпатичны. Таково было общее убеждение всей русской колонии. Всем хотелось во что бы то ни стало жить в Висбадене, или Наугейме, или в Гамбурге, но желательно так, чтобы не видеть немцев. Это было нетрудно. Там были рестораны, в которые ходили только русские, роскошные русские часовни с золотыми куполами и даже несколько русских врачей, которым можно было довериться в случае чего-то серьезного. Ну, как тут было немцу познакомиться с Березниковым? Вообще-то никак, разве что случайно.
Была, разумеется, одна сфера, в которой немецкие обитатели Висбадена соприкасались с такими людьми: официанты, парикмахеры, рассыльные, уборщицы, почтальоны и торговцы. Однако не нужно принимать это за признак высокомерия, ибо Березников, если отвлечься от этого круга общения, был поразительно чужд какого бы то ни было высокомерия. Пухленькая полукокетливая и получопорная, как старая дева, владелица перчаточной лавочки на Вильгельмштрассе виделась, например, с господином Березниковым почти каждый день, когда он заходил купить свежую пару лайковых перчаток. Для примеривания перчаток там была сделана подставка с красной подушечкой, чтобы опереть локоть. Когда руку ставили локтем на эту подставку, кисть торчала кверху, словно какое-то мясистое растение. На толстые ветки этого растения продавщица натягивала тесную перчатку и расправляла ее вплоть до мельчайших складочек на пальцах. В эти моменты Березников невольно вздыхал. Сколько же нервных отростков и скрытых сладострастных ощущений, дававших о себе знать, таилось в пальцах, когда энергичная, опытная рука натягивала и поправляла материю! Каждый день свежая пара перчаток — это, конечно, роскошь, но она сама напрашивалась в доме, где не было хозяйки. Камердинер Березникова портил все, что требовало более или менее сложной стирки. Однако генеральный консул ни за что не хотел бы лишиться этих мгновений тихой близости, совместной работы, состоящей из энергичного натягивания, напряжения твердо подставленной руки и разминания складок. Что-то при этом в нем высвобождалось. Он выходил из лавки расслабленный и вновь готовый упиваться красотой жизни.
В один прекрасный день, в тот миг, когда он, уперев локоть в подушечку, отдался в заботливые руки миловидной, слегка увядающей продавщицы, на лицо ему упала чья-то тень. Грудной женский голос с материнскими интонациями произнес:
— Разве вы не видите, милая Мари, что перчатка на полразмера меньше?