17650.fb2
— Позвольте, ваше превосходительство! — почтительно обратилась она к Березникову и ребром ладони похлопала между его растопыренных пальцев, чтобы перчатка встала на место. — Вот как они должны сидеть.
Она проделала это так, будто давала продавщице практический урок по надеванию перчаток. Но пока она это делала, господина Березникова окутало душистое облако из ароматов розы, корицы и госпожи Ганхауз. Так началось их знакомство.
А потом состоялся и "легкий завтрак у русского посла", о котором госпожа Ганхауз сообщала своему другу и воспитаннику Теодору Лернеру. У Березникова не было ни малейших задатков афериста. По натуре он был скромен, но ему доставляло удовольствие, когда госпожа Ганхауз называла его "ваше превосходительство" (хотя, как генеральному консулу, ему вообще-то не полагалось такого титула), ему это было приятно, потому что, как он догадывался, это было приятно ей и потому что ему вообще нравилось, что в ней есть полет, стремление к высшему. Другие русские, как ему было известно, не мелочились с титулами. Один знатный москвич как-то объяснил Березникову, в чем тут дело: "Такое уж правило — за границей ты непременно барон". Немного неприятно показалось ему только то, что эта интересная, обаятельная женщина, как и ее вполне симпатичный спутник, все время говорила о каких-то важных делах, связанных с Севером. Березников впервые в жизни позволил себе взять длительный отпуск и получал от этого такое удовольствие, что даже начал подумывать — не подать ли прошение, чтобы еще его продлить. Как правило, начальство на это не скупилось, но, с другой стороны, в генеральном консульстве на Карлаплане, кроме фотографии царя, должен был присутствовать и живой генеральный консул, демонстрируя тем самым готовность Российской империи всей своей мощью защищать интересы русских граждан в Швеции. Так что же, если ему откажут в продлении отпуска, может быть, просто уйти тогда в отставку? Теперь он мог себе это позволить. Об этом ему предстояло вести переписку с Министерством иностранных дел в России. Так чего же хотят от него эти господа? — невольно задавался вопросом Владимир Гаврилович. Может быть, они хотят стать подданными царя, как это уже сделали многие другие немцы? В Москве и Петербурге имелись целые районы, населенные немецкими купцами. Но, кроме того, эти двое еще просили о поддержке и помощи России для создания какого-то предприятия вдали от российских пределов, на недоброй памяти Медвежьем острове.
— Ах, милостивая сударыня! Медвежий остров! Как пристально мне, к сожалению, пришлось им одно время заниматься! — воскликнул он с улыбкой. — Я сидел тогда в красном деревянном домишке с кафельной печью, в темноте, среди шкур белых медведей и тюленей, а мимо тянулись бесчисленные полярные экспедиции. Мне довелось познакомиться с самыми знаменитыми полярными исследователями. Большинство из них были люди молчаливые. Так вот, охотились они там на песцов и овцебыков, а один из них, некий Генри Руди, получил прозвище Король Белых Медведей, так как он настрелял их сто семьдесят штук. Хорош король, который расстреливает своих подданных! Встречал я, кстати, и Ванни Вальстад — первую женщину, которая провела зимовку на Свальбарде[46]; выдающаяся личность, пользующаяся большим почетом в Норвегии, но вот, когда я смотрю на вас, сударыня, эта замечательная женщина, от которой так и несло рыбой, кажется мне не очень-то женственной. Для зимовки нужны другие качества, причем не самые женственные. А эти несчастные моржи! Мне пришлось однажды отправлять скелет для анатомического общества Киевского университета. Ну какие же уродливые, выродившиеся существа эти моржи с их громадными зубищами! — При этих словах он взял в зубы салфетку, так, что она свесилась у него изо рта, как моржовые клыки, и стал повиливать кистями прижатых к бедрам рук, изображая конечности гигантского морского зверя, — Творение полно несуразностей! Виллем Баренц — вы, кажется, упоминали это имя? — был великий человек, еще в шестнадцатом веке он плавал в высоких широтах и начертил карту. Если кто-то вздумал бы по ней ориентироваться, он здорово сел бы в лужу! Но все-таки трогательно, как посмотришь на такой пергамент! Между прочим, я присутствовал на открытии его памятника…
— Ах, так это были вы? — взволнованно воскликнул Лернер, словно присутствие живого свидетеля приблизило его к цели. — Мы собираемся порвать все сентиментальные узы, связывающие нас с Германией, — настойчиво продолжал Теодор, — Мы хотим обосноваться в Александровске.
— Патриотизм — это не сентиментальные узы, — печально промолвил Березников.
— Но в Германии мы топчемся на одном месте, да и Германия от этого ничего не потеряет, ей, в сущности, нечего делать на Севере, — заговорила госпожа Ганхауз. — В конце концов, Ледовитый океан — это русские воды. Еще староверы там зимовали…
— Так вы и о староверах знаете? — Березников смотрел на госпожу Ганхауз зачарованным взглядом. — А ведь мой дед был старовером! Ну разумеется, не по-настоящему, он оставался верным сыном Православной Церкви, но мне он признался, что считает правильнее креститься двумя перстами. Смотрите, вот так. — И он поднял два сложенных пальца. — Староверы — самые лучшие, самые русские из русских людей, и для России-матушки характерно — кстати, вам это нелишне знать, раз вы собираетесь стать русской, — что именно самых-то русских из всех русских людей она больше всего била и мучила. Староверы! Вот уж не думал, что вы так глубоко знаете страну, принять гражданство которой желаете!
— В сущности, России нужно бы сделать только одно, — вступил Лернер. — С деловой частью мы управимся сами, а свою долю Медвежьего острова я привезу с собой в Россию, так сказать, в виде свадебного подарка, а также хороших инженеров, готовых остаться зимовать на острове. России нужно бы только установить над Бургомистерской гаванью — так называется гавань Медвежьего острова — сигнальную сирену. Обстоятельства этого просто требуют. Тамошние туманы пользуются очень дурной славой, и в то же время сирена послужит ненавязчивым, но недвусмысленным напоминанием, что Россия взяла этот остров под свою руку. И уж тогда инвесторы пойдут ко мне толпой, и я соберу необходимые семьсот тысяч раньше, чем успею снарядить корабль.
— Сирена, — растерянно повторил Березников. — Вы хотите, чтобы я от вашего имени посоветовал Министерству иностранных дел установить на острове сирену…
— Так это же и есть самый гениальный выход! Конечно, дело щекотливое, поскольку оно означает в унилатеральном порядке внести изменения в существующий статус острова..
— То есть как это — в унилатеральном?
— Я полагал, что в одностороннем.
— Ха-ха! Вам бы быть дипломатом! Договор при одном участнике — унилатеральный! Великолепно!
— В то же время сирена не создает юридического прецедента, а практически — все, что угодно!
О капитане Абаке за этим завтраком из предосторожности не заводили речи. Завтрак был замечательный. Березников заказал превосходные угощения и сам за них заплатил. В отличие от предыдущего висбаденского банкета это было приятное мероприятие. Вот только все получалось как-то несерьезно. Генеральный консул Березников в роли моржа вызвал у госпожи Ганхауз неудержимый смех, который Лернер нашел деланным. По ходу застолья смешливость усиливалась. Когда подали сладкие ликеры, генеральному консулу уже только стоило воскликнуть: "Сирена!" — чтобы разразиться взрывом хохота. Госпожа Ганхауз каждый раз ему вторила. Это было довольно странно.
Франкфуртский зоопарк находился на Троицком выгоне, в восточной части города. На свободной площади устраивались выставки и митинги. Здесь было достаточно места, чтобы на нем могли расположиться сельскохозяйственные ярмарки с образцовыми стадами, цирк шапито и даже представление Буффало Билла из жизни Дикого Запада с лошадьми и живыми индейцами. А с недавнего времени там был выстроен просторный павильон, в котором художник Курбо выставлял свои новейшие творения. Курбо был человек крутого и резкого нрава, он так враждебно вел себя со всеми представителями мира искусства, будь то организаторы, художники или критики, что при открытии его выставки не могло быть и речи о каком-то сотрудничестве с местными деятелями. Курбо принципиально только сам занимался устройством таких мероприятий, пользуясь щедрой поддержкой своих меценатов. Его павильон был великолепен: никаких следов работы, сделанной на скорую руку. Только глухой звук, который издавали при каждом шаге накрытые коврами деревянные половицы, вносил при большом стечении народа ощущение некоторой тревожности, показывая, что вы все-таки находитесь не в настоящем каменном здании. Лернеровский котелок оказался здесь не единственным. Подобно тому как на средневековых картинах с религиозными сюжетами ангельские нимбы иногда выстраиваются рядами в несколько ярусов, здесь можно было видеть выстраивающиеся пирамидами скопления черных котелков.
Какими судьбами занесло Лернера на художественную выставку? Во-первых, его привлекла сюда молва, предшествовавшая событию: художник, дескать, отличается независимыми взглядами и не признает никаких предрассудков, и потому для восприятия его творчества необходим зрелый ум взрослого человека. Стало известно, что несовершеннолетняя молодежь на выставку не допускается. Это придавало выставке особый интерес, выходивший за рамки эстетического наслаждения, сущность которого, впрочем, для Лернера так и осталась глубокой тайной. Вдобавок он помнил о своем посещении мастерской художника, во время которого Курбо проявил такую душевную широту и так откровенно с ним говорил, хотя был, похоже, знаменитой личностью и таким же первопроходцем в своей области, как те пионеры, которые шли открывать Северный полюс.
Предприятие по освоению Медвежьего острова свело Лернера со многими выдающимися людьми: банкирами, политиками, с такой великосветской, хотя и мрачной личностью, как Шолто Дуглас, даже с самим герцогом-регентом Мекленбургским, хоть тот впоследствии и отказался от участия, сообщив об этом через своего камер-юнкера фон Энгеля. Поэтому Лернер почел своим долгом присутствовать на торжестве, героем которого был Курбо, чтобы, так сказать, отдать ему долг вежливости. В сутолоке павильона чувство личной близости к мастеру как-то потерялось.
Картины висели в толстых золоченых рамах на затянутых темно-красной материей стенах, зачастую в несколько ярусов. Пальмы и шаровидные лампы, возвышавшиеся в каждом отсеке выставки из середины круглых банкеток, создавали впечатление драгоценной, магистральной коллекции. А вот и олени, над которыми Курбо работал, когда в его мастерской побывал Лернер! Вокруг них выросла дремучая лесная чаща. Маленький побежденный олень, вывернув голову, измученным взглядом смотрел на зрителей. Лернер помнил еще, где тогда стояли стулья, к которым были прислонены олени. Теперь, без стульев, они словно сцепились в каком-то зловещем, воздушном танце, готовые в следующую минуту упасть.
"Вероятно, это и есть искусство, — подумал Лернер, — подставив стулья, заранее знать, что получится, когда они будут убраны".
Рядом висели снежные пейзажи, от них веяло серой стужей. Глядя на них, ты болезненно ощущал холодную воду в башмаках, но в то же время снег был таким жирным и материальным, что хоть бери его и ешь. Об этих картинах Лернер знал раньше только с чужих слов. У такого художника действительно должно было бы получиться что-то из Медвежьего острова, не очаровательное местечко: конечно, Медвежий остров никогда и не был очаровательным, хотя сейчас Лернеру и вспоминалось раннее розовое утро, когда морские волны плещутся, отливая бутылочной зеленью, а морские птицы, кружащие вдалеке, напоминают рой белых бабочек.
Сколько же краски налеплено на этих полотнах! У Лернера в ушах стояли слова Курбо о том, как бы он хотел наносить краску на холст, словно каменщик мастерком. Свое желание он исполнил.
Женщин среди посетителей было немного. Благоразумные дамы Франкфурта не стали испытывать себя на "нравственную зрелость". Толпа устремлялась к какой-то цели, не задерживаясь, подобно Лернеру, перед пейзажами. Людская масса двигалась вперед, а Лернер, не знавший плана выставки, старательно изучал каждое горное ущелье, каждую деревеньку на склоне холма и каждую морскую волну. Да, это были волны, памятные ему по арктическому путешествию: черно-серые, непрозрачные, увенчанные пенными гребнями, напоминающими рваные кружева, которые безвольно качались, выброшенные наверх бычьей мощью воды. Он тысячу раз видел такие волны. Для него это было пустое качание, Ничто. Шёпс точно выразился — "водяная пустыня". Вся эта безбрежная вода была бесплодна, хотя в ней и жили растения и рыбы. Стоя у поручней, ничего этого нельзя было увидать, перед глазами было все одно и то же пустое бесконечное поблескивание. Но такой художник, как Курбо, кое-что вынес бы, постояв у поручней. Ему не надо было стремиться доплыть до цели. Волны уже дали бы ему материал для многих картин, так что вопрос о том, когда он доплывет до Медвежьего острова, был для него совершенно не важен. Полный альбом эскизов, богатейший запас, в то время как обычный человек Лернер оставался с пустыми руками. Лернер был владельцем кусочка суши на Крайнем Севере, но вот эта волна в раме в две ладони шириной была, возможно, большей ценностью, чем дальние и в настоящий момент недосягаемые земли. Курбо мог схватить волны прямо на берегу в Геестемюнде, ему для этого не нужно было ни одного дня проводить в утлом ящике "Гельголанда". Теодор Лернер приуныл. Мысль о том, чтобы, как говорится, лично поздравить Курбо, показалась ему теперь ребяческой. Тут было такое стечение народа, знаменательное событие! Курить здесь никому не разрешалось, но все равно казалось, словно над толпой висит облако, — так возбужденно звучало перешептывание, доносившееся из соседнего отсека Лернер двинулся вместе с потоком мимо широко раскинувшейся яблони, увешанной румяными яблоками. А затем он увидел, что притягивало толпу, заставив отхлынуть от лесных, снежных и морских пейзажей, вызывая этот издали слышный таинственный ропот. Снова морской берег. На мелководье волны растекались перламутровой пеной. Опаловые ракушки лежали на мокром песке. Между ними вздувались переливающиеся всеми цветами радуги пузырьки. В этом прелестно свежем пенном кипении, по щиколотку в воде, стояла нагая молодая женщина, по ее телу струились мокрые капли. Она ступала на пляж как пловчиха, вдоволь наигравшаяся среди плещущих зыбей и теперь выбравшаяся из воды, чтобы перевести дух. У нее были широкие бедра и стройная талия, которую, казалось, можно обхватить двумя ладонями. Между точеных бедер виднелась узкая полоска курчавых волос, в которых жемчужинками висели капли воды. Лернер увидел груди — прекрасные маленькие груши, — руки, ноги и отрешенное, счастливое лицо женщины, которая вынырнула из воды в полном душевном согласии с собой. И вот он стоял перед ней. Он почувствовал, что краснеет. В душе у него поднялась волна печали и раскаяния. Женщина была черной. Он знал ее, знал даже слишком хорошо, хотя никогда не видел ее такой, как на этой картине. Вместо него это сделал другой человек. К такому удару Лернер не был готов.
— "Черная Венера", — произнес рядом мужчина, наклонившийся к медной табличке на раме.
Эта картина открывала целую серию. Курбо не остановился на одном, как бы случайном, изображении обнаженной Лулубу, он обрел в ней свою любимую модель и теперь желал показать всему миру, как он счастлив и горд как художник и как мужчина. Неподалеку от "Черной Венеры" висела картина на библейский сюжет.
— "Nigra sum, sed formosa" [47]— прочел тот же мужчина.
Что это значит, Лернер так и не понял. Тут Лулубу во всей красе своего тела, где каждая жилочка была переполнена жаркой кровью, во всем великолепии своих точеных округлых форм, состоящих из трепетных, роскошных шаров и конусов, возлежала на скомканной простыне. Она расположилась полусидя, и голову ее венчал головной убор в виде короны — настоящая львиная грива в шитой жемчугом повязке, с павлиньими перьями, по бокам свисали нити из бирюзы неправильной формы и кораллов, огромные круглые глаза смотрели сквозь поволоку, пухлый рот был приоткрыт, а зовущая рука розовой ладонью кверху страстно тянулась к стоявшему несколько в тени суровому мужчине в полосатом тюрбане, крупного сложения, с курчавой черной бородой и греческим профилем. Он был погружен в торжественное созерцание, и вид его казался почти грозным; на этой картине Курбо изобразил самого себя в виде царя Соломона.
Следующая картина называлась "Утренний туалет". Она была меньше предыдущих, и Лулубу на ней была написана только по пояс. Соскользнувшее с плеч переливающееся из розового в зеленый сатиновое неглиже цвета шанжан отбрасывало на ее стан светлые блики. Руки ее были приподняты, открывая подбритые подмышки, и казалось, она испытывает сладострастное наслаждение от каждого прикосновения большого гребня слоновой кости, которым она расчесывала волосы, ибо из полуоткрытых губ высовывался кончик языка, а огромные белки немного закатились. Извернувшись, словно в танце фламенко, она выступала из полумрака темного фона, почти выскакивая из картины. В этой картине было больше всего движения. Далее следовали этюды: роскошная спина Лулубу, ее головка в тюрбане, ее чуть сухощавые руки, ее полные ножки — всем этим Лернер мог сейчас любоваться во всех подробностях. Однажды он от этого отказался — не с легким сердцем, а испытывая злость и отчаяние. Однако, взвесив что выгоднее, все-таки отказался.
Сейчас он ненавидел госпожу Ганхауз. Эта женщина — игрок. Все для нее было только ставкой. Он же, Лернер, почувствовал в этот миг со всей отчетливостью, что он не игрок. Он совершил поступок, совсем не соответствующий его природе. И вновь он ощутил всю горечь раскаяния.
Тревога ширилась. Какое-то давление воздействовало на толпу, она противилась, но затем раздалась на две стороны. Кто-то готовился вступить в зал, кто-то, кому требовалось много пространства. Лернер попытался разглядеть его сквозь ряды шляп. Там показался Курбо в удобном, очень элегантном, небрежно застегнутом костюме. На груди покоилась величественная борода. Вращая глазами, он обвел собравшихся взором божества. Послышались аплодисменты, его узнали. Рядом с ним шла дама — Лулубу, в белом кашемировом пальто, окаймленном горностаем с черными хвостиками. На голове у нее был ток с лебяжьими перьями. Курбо не замечал толпы. Несколько молодых людей стенографировали за ним его высказывания. Художник точно не замечал стенографистов. Он обращался к кому-то, кого Лернер не мог разглядеть, и говорил так, словно в зале никого больше не было:
— Мадемуазель Лулубу удивительно артистична, я всем ей обязан. Франкфурт оказался для меня судьбоносным городом. Представьте себе, мне здесь, именно здесь сделали предложение принять участие в полярной экспедиции, чтобы пострелять и порисовать белых медведей. И в этом городе я встретил мою музу. За мадемуазель Лулубу мне не пришлось отправляться в экспедицию. Но не только это говорило в ее пользу. Она — моя Африка. Черный цвет меня всегда занимал: я грунтую свои холсты черным цветом, но писать черным цветом я до тех пор не решался. Черное: смола, уголь, сажа, чернила, лак, мрамор, лава и, наконец, глаза, чернота по-настоящему черных глаз — это такое богатство оттенков, на которое художнику потребуется целая жизнь. Понимаете, живопись заключается, в сущности, в том, чтобы заставить один цвет выражать все остальные. Это сродни вину. Вино может выражать всю возможную гамму вкусов, оно может напоминать вкус сена, пота, табака, шоколада, кофе, фиалок, масла, земляники, аммиака или кожи, и точно так же в живописи возможна чернота конского или съедобного каштана, коричная чернота, чернота красного дерева, синяя или красная чернота, холодная или горячая, черная или желтая и даже белая чернота. — Тут он разразился громовым хохотом.
Лулубу не шелохнулась. Она стояла, облаченная в великолепный наряд снежной королевы, и поводила глазами, но невозможно было сказать, что при этом она видит.
Оказаться в большом городе без денег хуже, чем блуждать по пустынным горам среди скал и ущелий. Тот, кто в безлюдных горах сумеет одолеть свой страх, забыть про стоптанные ноги и пустой желудок, как-никак может сказать себе, что здесь все идет в согласии с законами природы. Ты, как заяц или как муха, становишься частью большого организма, и, в какой бы щели ты ни оказался, ты будешь там все же на своем месте. Все твои беды в природе встречаются на каждом шагу, она их вызывает и тотчас же забывает. Если ты умрешь от голода, это нисколько не отменяет природу как таковую.
Зато в городе без гроша в кармане ты чужеродное тело. Все, что тебя окружает, сделано для удобства граждан и их общей деятельности, и только ты один отлучен от этих богатств. То, чего тебе не хватает, соблазнительно разложено на виду, но оно недоступно для тебя, как небесные плоды, которые всякий раз ускользали от рук Тантала. Бесконечной чередой тянутся улицы с удобными домами, в изобилии обставленные диванами и кроватями, креслами и роялями. Но тому, у кого нет ни гроша, эти улицы представляются нарисованными декорациями, порожденными больной фантазией. Отлученный изгой теряет всякую связь с действительностью. Его страдания становятся бессмысленными.
До этого Теодор Лернер, правда, еще не дошел, однако становилось ясно: пора предпринимать что-то неординарное, чтобы ему, еще недавно вкушавшему "овсянок a la Rothschild" (он еще не забыл, как хрустели птичьи косточки), можно было регулярно рассчитывать на тарелку горохового супа. Еще хуже, чем сосущее ощущение под ложечкой, была неуверенность, которую он испытывал в городе на каждом шагу. Лернер не привык, как завзятый жулик, поесть на дармовщинку и смыться не расплатясь. Нечаянно оказавшись вблизи "Монополя", он каждый раз обливался потом. В городской сутолоке он всегда опасался, как бы на него сзади не накинулся работающий в гостинице детектив и не поволок его, как мошенника, в участок. А если уж признаться начистоту, разве он не заслуживал такого обращения?
Встреча с Лулубу нанесла его самолюбию сильнейший удар. Именно из-за нее, этой чернокожей красотки в горностаевых мехах, он превратился в мелкого афериста. Он попробовал участвовать в игре на тех этажах жизни, которые были ему недоступны по его способностям. Как мог он — человек, который так легко дал себе заговорить зубы и ради какой-то фантастической выгоды выпустил из рук такую женщину, как Лулубу, — завоевывать земли на Севере, разрабатывать угольные залежи, стать богачом! Сегодня она королевой стоит перед глазеющей толпой. Великий человек открыто, на глазах всего света признается в любви к ней, создает живописные полотна, прославляющие ее тело, и говорит: "Она — моя Африка!"
"Она — мой Медвежий остров" — вот что должен был сказать Лернер. Кто жертвует выгодой ради другого человека, тот и завоюет этого человека со всем причитающимся счастьем в придачу. Кто не способен завоевать любовь, тот не способен завоевать и клочок земли, на котором хотел утвердиться. Вот поэтому нынешнее положение Лернера было постыдным. Он не может показываться на глаза порядочным людям. Увлечение медвежьеостровским предприятием показалось ему сейчас отвратительным недугом, с которым он вынужден таскаться по врачам, посещая все новых и новых.
В настоящее время чтением многочисленных экспертных заключений и проспектов, которые уже не раз предлагались вниманию якобы проявляющим к ним величайший интерес лиц, занимался Березников. Лернер превратился в просителя в безнадежном деле. По сути, здесь не было никакой лжи: ведь огороженный клочок земли под серым небом действительно существовал. Но из-за трудностей сообщения съездить туда было не легче, чем слетать на Луну. "Chateau d’Espagne"[48] — так называют во Франции воздушные замки. Но в Испанию-то можно добраться на поезде. Если бы Медвежий остров был замком в Испании, его давно бы удалось выгодно продать. Наверное, то, что Лернер смалодушничал перед Лулубу, оставило на его лбу клеймо, которое видят окружающие. И сколько бы он теперь ни распинался и ни шуршал бумагами, на лбу у него горело клеймо, предупреждая всех: не касайтесь этого человека!
Вот если бы нашлась Ильза, подумал он вдруг, тогда бы неброская, ничем не прикрашенная красота Ильзы вытеснила бы из его памяти роскошную Лулубу! Может быть, с Ильзой милостивая судьба подбросила ему второй шанс? Если бы только он понял тогда причину своей первой сокрушительной неудачи и извлек из нее надлежащий урок! Разве не госпожа Ганхауз виновата в том, что он лишился Ильзы? Мамаша и сынок появились как посланцы зла, чтобы отравить его жизнь, они же все время раздували его амбиции, подогревали, поднимая в его душе вихрь радужных надежд. Что-то такое в нем было заложено, и госпожа Ганхауз это обнаружила. У нее был верный глаз на подходящих людей. Ей он с первого взгляда показался подходящим человеком, вот только для чего — открылось не сразу. Но нельзя допустить, чтобы эта прозорливица стала для него единственным человеком, который окончательно решил бы его судьбу. Сейчас намечался новый перелом.
Если Березников согласится представить в России документы, касающиеся Медвежьего острова, подкрепив их представление своей рекомендацией так, чтобы они вызвали там настоящий интерес, то следующим шагом будет переход в русские подданные. Для госпожи Ганхауз это, судя по всему, не составляло никакой трудности. Она и так всю жизнь прожила за границей, вступить в новое гражданство для нее было все равно что войти в новую квартиру, снятую на условиях понедельной оплаты.
Существовала ли какая-то причина, по которой Лернеру было трудно сделать этот шаг? Теперь он знал ответ на этот вопрос. Подобный маневр мог увенчаться успехом, только если он сначала сумеет отыскать Ильзу и разрушить те представления, которые поселила в ее душе злокозненная интрига Александра. Одна мысль обрела для него магическое значение: нельзя допустить, чтобы госпожа Ганхауз, или ее сынок, или Медвежий остров во второй раз похитили у него женщину. Если Медвежий остров действительно значил что-то для его будущего, то только при условии, что рядом с ним будет Ильза. А если Ильза будет рядом, то не страшно даже навсегда списать остров со счетов. Насколько он знал ее, ей безразлично, каким образом он будет зарабатывать на жизнь. Он ведь молод! Это открылось ему так, словно он прежде все время спал, а тут вдруг проснулся. Отныне он все свои силы употребит на то, чтобы найти Ильзу. Нет ли где-то какой-нибудь зацепки? Семейство Коре могло знать, где находится девушка. Ильза не госпожа Ганхауз, она не станет уходить на дно. Может быть, она поддерживает связь с пританцовывающей от хромоты Эрной. Затем есть еще лейтенант Герлах, но к нему он обратится в последнюю очередь. Однажды он забрался за пределы обитаемого мира, так неужели же он не сумеет как-нибудь отыскать не ведающую о жульнических уловках благовоспитанную барышню в цивилизованной Германии, стране адресных справочников и официальных учреждений, которыми производится регистрация граждан по месту жительства!
Лернеру пришлось посторониться и уступить дорогу рабочим, которые убирали длинную стремянку. Они только что прикрепили к стене черную стеклянную табличку с золотыми буквами: "Бюро путешествий Карла Ризеля, Берлин, Унтер-ден-Линден — Франкфурт-на-Майне, Кайзерштрассе". В витрине красовались две цветные афиши. Египетский сфинкс с щербатым носом взирал из глуби веков пустым взглядом на одетых в кожаные шлемы, клетчатые спортивные кепки, шляпки с вуалями и дождевики дам и господ, которые, столпившись у его подножия вокруг верблюда, наставляли на него бинокли. На второй афише был изображен цеппелин, из гондолы которого выглядывали люди, тоже одетые сообразно обстоятельствам, а снизу им, стоя на задних лапах, неуклюже махало собравшееся на льдине семейство белых медведей с очаровательными медвежатами. "Ты о Египте давно мечтал домчит тебя вмиг туда Ризель Карл, а если охота в Арктику прокатиться — довольно к Карлу Ризелю обратиться". Взгляд Лернера приковали к себе белые медведи, очевидно в связи с заминкой, вызванной опусканием стремянки, как он объяснял это себе впоследствии. Сначала он посмотрел на них, а затем его взгляд скользнул в помещение свежеотремонтированной и обставленной новой мебелью конторы с роскошной резной стойкой и украшенной инкрустацией деревянной обшивкой стен. Под часами, заигравшими в эту минуту, как куранты Биг-Бена, чтобы пробить двенадцать, на стене красовалось выложенное из благородных пород дерева изображение монгольфьера, на котором развевался трепещущий на ветру длинный флажок с надписью: "Карл Ризель, тридцатилетие деятельности". Во Франкфурте открылся филиал этого туристического агентства, давно уже успешно действовавшего в Берлине. За столами сидели интеллигентного вида служащие. Вошла высокая молодая женщина в белой крахмальной блузке, с толстым фолиантом в руках, международным железнодорожным справочником; она хотела раскрыть книгу, но тут из ее высокой прически выбилась прядь волос, и она подняла руки, чтобы убрать ее на место.
Лернер долго неподвижно глядел на эти руки. Женщина смотрела в зеркало, на котором между ананасами и фанатами были выгравированы слова: "Вокруг света с Карлом Ризелем". Она наклонила голову, чтобы поглядеться в зеркало, выбрав не покрытый гравировкой кусочек гладкого стекла. Неужели она увидала там лицо молодого человека в круглом черном котелке, который так настойчиво смотрел на нее через окно?
Женщина его заметила, но по выражению ее лица этого нельзя было угадать. Самым важным делом на свете были для нее ее волосы. Наконец прическа была поправлена. Она отвернулась, дверь отворилась. Молодой человек вошел и направился прямо к ней.
— Что вам угодно? — спросила она холодно.
— Хочу съездить на Медвежий остров,
— На Медвежий остров? Просветите меня, пожалуйста! Я о нем ничего не слыхала.
— Он расположен к северу от Шпицбергена. Для того чтобы попасть на него, нужно ехать либо в Россию, в Мурманск, либо в Тромсё, в Северную Норвегию.