17699.fb2
На антресолях, слева от чердака, где никто и не предполагает какого-либо жилья, оно все-таки есть: квартира доктора. В ней две комнаты и кухня; поскольку выстроена она на его средства, ох квартирной платы он свободен, а для него это очень важно, потому что он терпеть не может сроков.
Окна докторской квартиры смотрят прямо на Шпрее, и по вечерам ему видно, как на баржах, скрестив на груди татуированные руки, стоят матросы и глядят в небо. Разрушенные войной дома на противоположном берегу, еще не успевшие залечить своих ран, в испуге отпрянули чуть назад; несколько раз в день мимо них по развороченной взрывами мостовой, густо нашпигованной осколками зажигательных бомб, проезжает хлебный фургон, который тащит взмыленный ослик.
Выше по реке шлюз, за ним Шпрее собрана в водохранилище, которое называют Анлигер-гавань; она окружена сгоревшими складами, мало-помалу в них снова начинает литься пульс жизни; на бывшей угольной площади пестреют увеселительные балаганы, и временами порывы ветра доносят оттуда скрип колеса счастья и звуки шарманки.
Пять "часов, день завершается. Напротив, у причальной стенки, стоят на приколе два буксира - "Элла" и "Рихард II"; из их труб поднимается серебристо-серый дымок, владелица "Эллы" сидит возле каюты и чистит картошку на ужин, а капитан "Рихарда II", облокотясь о штурвал, устремил неподвижный взгляд в воду.
Доктор захватил с собой на подоконник корзинку с бутербродами, намазанными гусиным жиром; он сидит рядышком с ней и, поглощая бутерброды, провожает взглядом стрижей, которые шумными стайками носятся над рекой. В комнате негромко работает радио; под самыми окнами какой-то рыболов привязал свою лодку, но на поплавок он не смотрит, и доктор поступает так же, как он: едва скользнув по лодке, его взгляд устремляется дальше. Так и со счастьем: если надеешься на него, своей заинтересованности выказывать не следует.
Взгляд доктора скользит дальше, вверх по течению, к причальным тумбам, на которых, будто шапки взбитых сливок, сидят чайки. Со стороны моста слышатся звонки трамваев, подает сигнал автомобиль, а иногда налетает ветерок и доносит со станции перестук вагонных колес.
Гусиный жир выше всех похвал. Растягивая удовольствие, доктор после каждого куска пропускает глоточек мокко и снова откусывает хрустящий хлебец. Когда рабочий день уже позади, досада, словно облачком окутывающая его днем, как правило, рассеивается, и через час стояния у окна он превращается в другого человека. Он не отшельник, отнюдь, он понимает, что начальства, сослуживцев и ближних своих чураться не след, и, встречал на лестнице знакомых по дому, любезнейшим образом здоровается с ними.
Однако после четырех, когда библиотека закрывается и доктору предстоит пройти несколько шагов до своей двери, он желает одного: никого не встретить на своем пути и добраться до квартиры незамеченным. Поднимаясь по лестнице, он старается не дышать, а наверху хватается за сердце и, лишь придя в себя, открывает дверь.
Но вот дверь со скрипом отворяется, из прихожей пахнуло ароматом кофе; служащий публичной, библиотеки остается висеть на вешалке, и доктор, тихонько насвистывая, ставит на газ кофейник, открывает банку с гусиным жиром и начинает делать себе бутерброды.
Под окнами тарахтит моторный баркас и вспугивает чаек. Рыболов и доктор провожают его взглядами, капитан "Рихарда II" тоже силится повернуть голову, но попытка оказывается тщетной.
Хозяйка "Эллы" управилась с картошкой, она отставляет миску в сторону и выбрасывает очистки в воду. Доктору видно, как золотистыми завитками они погружаются в глубину, и эта картина наводит его на мысль о белокурой студентке, с которой они условились встретиться сегодня вечером.
В его жизни женщинам отведено очень большое место; именно поэтому он и остался холостяком - он убежден, что женщина в значительной степени теряет свое очарование по мере того как растет ее желание найти тихую пристань. Беззаботность, по его мнению, предписана высшими инстанциями; верность, преданность, постоянство - для него пороки, они делают людей бескрылыми.
Перед окном кружит чайка, доктор бросает ей кусочек булочки с гусиным жиром, она ловко подхватывает его на лету клювом, и, плавно сбрасывая высоту, устремляется на середину реки. Доктору нравятся чайки, но зачем они высиживают птенцов, неделями зорко охраняют свои гнезда и растят потомство этого он понять не может.
Он наливает себе еще одну чашку кофе, кофейный аромат приятно щекочет его обоняние; он смеживает веки и тихонько напевает попурри из "Веселой вдовы", которое как раз звучит по радио. Он мог бы служить в банке, его приятель знаком с директором городской депозитной кассы; но библиотека закрывается в четыре, а банк - только в пять; потому его выбор и пал на первую.
Впрочем, он вовсе не доктор, просто внешность у него типично докторская; причину же того, что его величают доктором, он относит на счет людской почтительности к длинным носам и бледным лбам. Тому, что его так называют, он большого значения не придает, ибо знает: имена и титулы ни о чем не говорят; хотя зовут его Альберт, и именем своим (несмотря на то что оно ровным счетом ни о чем не говорит) он вполне доволен, его с равным успехом могли бы назвать Максимилианом или Вольдемаром, ему это безразлично; безразлично ему и многое другое.
Свои служебные обязанности, например, он исполняет только для того, чтобы, отработав день, беспрепятственно вернуться к своей личной жизни. Поскольку ни обойти кого-либо, ни получить повышение по службе он не стремится, сослуживцы относятся к нему с величайшей симпатией. Начальство ценит его меньше; оно недоумевает, почему он не требует прибавки к зарплате, и подозревает в нем подрывной элемент и интригана, однако именно поэтому оно заигрывает с ним, что доктора вполне устраивает.
Солнце исчезает за косо освещенным вечерним облаком. Доктор убирает посуду, оправляет подушку на софе, затем старательно расставляет на столе сигареты, карамель и печенье - студентка обещала прийти в восемь.
Но до ее прихода еще полчаса, и он опять усаживается на подоконник и смотрит на Шпрее.
Рыболова уже накрыла тень, вода стала похожей на деготь.
Доктору становится зябко. Он ощущает сырость; словно кофе по кусочку рафинада, она ползет вверх по стенам, и на память ему вдруг приходят желтые листья платанов, которые дворники смели сегодня в кучу перед библиотекой; и поскольку он любит жизнь, он любит порой взгрустнуть, доктор тотчас оживляет в памяти целую антологию соответствующих случаю стихотворений.
При этом он с грустью глядит на Шпрее; пока он, пристроясь на подоконнике, декламирует элегические строки и видит себя бредущим вкруг клумбы с отцветшими розами, капитан "Рихарда II" по-прежнему не отрывает своего взгляда от воды, владелица "Эллы" разжигает в каюте спиртовку, а рыболов под докторскими окнами, зевая, сматывает удочки.
Со стороны моста доносится звонок трамвая, сигналит автомобиль, с противоположного берега к этим звукам присоединяется цокот копыт взмыленного ослика, который тащит хлебный фургон, время от времени в гавани посвистывает буксир.
Час свидания давно миновал. Сидящие на сваях чайки поудобнее устраиваются на ночлег и прячут головы под крылья, только стрижи с резкими криками по-прежнему носятся над позолоченными заходящим солнцем фронтонами складов. Студентка так же забыта доктором, как и он ею. Вытянув шею, он сидит на подоконнике и затаив дыхание ловит звуки, доносящиеся из гавани, где среди ярмарочных балаганов шарманка наигрывает "Голубку", его любимую песню.
ПОРТРЕТ ТРУДНОГО ЧЕЛОВЕКА
Длинный, хоть и работает в газете, считает жизнь неплохой штукой. Репортерское чутье подсказывает ему, как все было задумано, и он только удивляется, что в ответственном месте могли поступить столь опрометчиво, поручив сделать что-то из этого самим людям. Их он, разумеется, любит, но не ставит ни в грош.
Как Длинный попал в репортеры, никто не знает. Заведующий утверждает, что по ошибке, ибо видит в нем человека недалекого. Но Длинный- - не недалекий, просто он не подходит для работы в газете, а это - недостаток, если хочешь быть репортером.
Но есть у Длинного еще один изъян, от которого он страдает гораздо сильнее, - высокий рост. К тому же много хлопот ему доставляет собственная неуклюжесть. Однако коллеги утверждают, что невыносимей всего сочувствие, которое он выказывает ко всему, о чем пишет. И в этом есть доля правды. Словно губка, он способен впитывать горе, чтобы затем излить его в своих репортажах. И потому почти все получает назад, а шеф еще пишет сверху красным карандашом: "Разве у нас собес?"
Придя домой, Длинный перво-наперво снимает шляпу. Это многое меняет, ибо теперь в нем всего метр девяносто девять. Он втягивает голову в плечи и идет на кухню, где не торопясь принимается готовить себе яичницу.
В углу сидит хозяйка. Из жадности она сдала все комнаты внаем и теперь довольствуется одной кухней. Она сидит в ней как паук в паутине, поджидая мух-постояльцев, из которых Длинный - самый ненавистный.
И он ее терпеть не может. Но если хозяйка не скрывает своего праведного гнева, он вынужден прятать гнев несправедливо оскорбленного человека глубоко под тощим кошельком. И все эти годы он, осмелившийся каждый вечер готовить себе яичницу в этой кухне-дворце, ни разу не раскрыл рта.
Вот и сейчас он старается не замечать выпученного рачьего взгляда хозяйки, пытаясь, как ни в чем не бывало, соскрести маргарин о край сковородки, что ему всегда удавалось с трудом.
Вздох хозяйки и ее "Господи, экий растяпа" стары как мир. И так же как мир Длинный не обращает на них внимания.
Глубоко опечаленный тем, что предстоит разбить нечто столь совершенное, его большой, похожий на лопатку, палец гладит ровную округлость яйца. Как все безупречное, оно теперь будет разрушено в два раза быстрей. Вот Длинный со вздохом размахивается, и желток кипит в жире.
- Боже мой, - со вздохом произносит хозяйка, и лицо у нее делается таким, будто она выпила уксус. Она права, говоря "боже мой", ибо Длинного с его неуклюжестью в пору показывать в цирке. Но вовсе не обязательно произносить это с таким отвращением, ибо стать ловким так же невозможно, как перестать быть неловким. Чего нет, того нет. Оба эти качества дарит судьба, и их обладателям ничего не остается, как щедро распорядиться доставшимся им приданым, что Длинный и делает с полным на то правом.
Вот он выключил газ и достал из хлебницы хлеб. Две высохшие булки, которые он надеялся спрятать там от рысьего взгляда хозяйки, словно сговорившись, падают на пол, и одна из них закатывается под плиту, а другая под буфет, и Длинный, кряхтя, выуживает их оттуда, осыпаемый градом хозяйкиных ругательств.
В хозяйке - метр пятьдесят шесть росту. И Длинному ничего не стоит двумя пальцами подвесить ее к карнизу для занавесок. Но он не помнит зла. А потому, не отвечая на ругань, снимает сковородку с плиты и, втянув голову в плечи, идет в свою комнату. Посреди комнаты он вдруг останавливается, вспомнив, что забыл что-то. И пока он так стоит, наступает вечер, и вместе с наплывающими тенями приходят новые мысли; он снова думает о пальме, своем любимом дереве, об альбатросах и чайках, о залитых светом океанских лайнерах, и румба судового оркестра сливается с плачем гавайских гитар, а с одного из островов - в путеводителе они именуются райскими - доносится страстный рокот барабана, становится громче, нарастает... Дверь распахивается, и в лазурном ореоле кухни-дворца стоит хозяйка: ей нужна сковородка.
Испуганно, отрезвленно Длинный протягивает ей сковородку. Но на ней яичница. Она успела остыть и, поскольку жира в ней и так почти не было, пристала ко дну. Смущенно покашливая, Длинный соскребывает яичницу, и хозяйка оглушительно хлопает дверью.
Сердце Длинного готово разорваться на части. Он больше не в состоянии есть, шум ранит его душу; трех хлопнувших за день дверей достаточно, чтобы его убить: он болен теперь; дрожа, он кладет хлеб на ящик с цветами, двадцать семь хозяек колотят в раскаленные стенки его висков, выскребывают яичницу из остывших сковородок и что есть силы хлопают дверьми.
Совершенно разбитый, он придвигает два стула к краю клеенчатой кушетки и ложится. Еще ни разу ему не довелось лежать на кушетке, вытянув ноги. Фабриканты кушеток не принимают великанов в расчет. Их никто не принимает в расчет.
Сумрак в комнате становится гуще. Надвигается ночь, появляются звезды. И Длинный размышляет о том, что, быть может, есть еще длинные.
Не то чтобы он чувствовал себя одиноким, вовсе нет.
Одиночество он считает в порядке вещей. Но порой ему было бы приятно сознавать, что он не единственный сто-девяностодевятисантиметровый; нередко он кажется себе таким старым и многомудрым, часто его охватывает чувство принадлежности к некоему доисторическому ордену великанов, который поручил ему хранить свои заветы на этой земле. И конечно же, Длинному хотелось бы знать, в чем тут дело, и все ли длинные ощущают свою принадлежность к этому ордену.
Внизу проехала машина. Окно вырвало из света фар расчетверенный прямоугольник, который скользит по потолку, сдвигается в ромб, катится по стене вниз и гаснет.
Длинный слышит радио соседа слева, передающее новости. Приемник соседа справа настроен на джаз. У Длинного же - тишина. Он хочет только тишины. Но он знает, что тишина - это неизвестное, что ее нужно делить на бесцеремонность, радио и любопытство соседей.
С нею дело обстоит так же, как и с желанием остаться незамеченным. Этого он жаждет больше всего; каждый день он мечтает об этом. Но стоит ему перейти улицу или, втянув голову в плечи, войти в трамвай, как вокруг вытягивают шеи, начинают шушукаться, хихикать. И дети, всегда отличающиеся особой добротой, кричат ему вдогонку "верзила", "каланча", "телеграфный столб", "дядя, достань воробушка".
Всегда человек такого роста - явление необыкновенное, вечно он подобен волнорезу и молу в море бессердечных улыбок и тупо дремлющего удивления; постоянно он на дипломатической службе и принужден с известной долей комизма носить показную маску высокомерного равнодушия, под которой скрывают свое лицо толстые и длинные всего мира.
Но что все существа, длинные и неприспособленные, как он, посланы на землю напомнить о том, что лишь по своей доброте создатель ограничивает рост клеток и что все длинные, толстые, маленькие и горбатые являются, в сущности, живыми предупреждениями, эдакими предостерегающими перстами божественного скульптора, этого Длинный не знает.
И потому он до конца, жизни будет беспрестанно повторять один и тот же вопрос, который и до него задавали себе все обиженные судьбой: "Почему именно я?" Ведь отец его был маленького роста, мать и того меньше, а дед даже на серебряную свадьбу надел костюм, в котором конфирмировался.
НА КАНАЛЕ