17737.fb2 Коза-дереза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Коза-дереза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Уже когда она уходила, порошила мельчайшая легкая метель, так называемая мельница, забивавшая снегом все щели, а к обеду сделалась настоящая тьма. Снег валил ураганом, железо на крыше гремело и скрежетало, и что хуже всего - ветер переменился, подул прямо в окна, а это был очень плохой ветер, потому что, во-первых, он быстро выдувал из избы тепло, а во-вторых, печка от него дымила. Впрочем, печкой мы по привычке звали плиту, - настоящие русские печи уже все в деревне разломали, потому что с дармовым лесом стало совсем худо и потому также, что стали продавать привозные толстые дрова и уголь, которые в русских печах не горят.

Ветер коваными сапогами ходил по крыше, свистел е трубе и в щелях дощатого фронтона, а в остальном стояла безлюдная, жуткая тишина. Я сидел у печи, погруженный в сомнамбулическое состояние, вперяясь взглядом в одну точку и зачем-то все представлял себе, как в эти часы снег сыплет на горы, на дикие груши, на страшные овраги, со всех сторон подступавшие к деревне, на саму деревню, на позабытое ею бесхозное, жалкое кладбище... В окнах клубились сумерки; становилось совсем темно.

Врезалась в память глухая ночная тоска, как будто вновь я осознал себя в мученической муке: во тьме на раскаленных кирпичах, средь жаркого тряпья, сдавленный чужими телами, задыхающийся от нехватки воздуха, от тоски и неизвестности, не зная, придет ли новый день и что значит все это земное существование, бремя которого я обречен нести. Нет, не было в этот раз ни духоты, ни жара. Наоборот, было очень холодно, да и сознание мое, уже окрепшее, довольно успешно боролось с нескончаемым временем и одиночеством, но тоска - тоска была та самая, доисторическая, непреходящая, разлитая во всем мире. Долго я ждал, когда придет мать, - она не раз задерживалась то на собраниях, то просто на ночной работе. Подумалось мне случайно, что она, приехав из города в поселок, заблудилась на пути к деревне, что ее волки съели, - но что я мог поделать? Козу и кур она перевела на период крещенских морозов из амбара в сени, где было вроде бы потеплее; я вынес в сени лампу, задуваемую рвавшимся в щели ветром, и насыпал курам холодной толченой картошки, а охрипшей от крика козе бросил небольшую охапку пересохшего сена; снегу ей в угол намело, и в питье она не нуждалась. Потом я вернулся в избу, погасил лампу и лег, прижимаясь к катастрофически остывавшей плите.

Холодное, едва брезжившее утро застало меня в совершенно остывшей избе; замерзла даже лапша, стоявшая на столе в кастрюле. Вьюга по-прежнему гудела как оглашенная, вверху - слышно было сквозь потолок - еще скрежетал какой-то цеплявшийся за крышу железный лист. Надо было хозяйствовать. Немножко дров от вчерашней растопки лежало у плиты, немножко я разыскал тонких, остальные наколол тупым, вихлявшимся на древке топором. Выгреб из плиты совсем холодную золу, вынес ее в ведре из дома,

- и едва ступил на порог, как зола шлейфом полетела по ветру, осыпая свежий снег и тут же перемешиваясь с ним. Потом я открыл трубу, понемногу закрывавшуюся мной накануне. В печь потянуло сильным сквозняком. Я порадовался тяге, заложил срубом дрова, сунул под них смятую газету и поджег ее.

Газета прогорела, но дрова, видно, были все же толсты или слишком запорошены снегом, они не загорелись, а только чуть затлели. Снова и снова я подсовывал газеты, а потом, смекнув, подлил под них керосину. От первой же спички он буйно фыркнул, и тут же, до смерти напугав меня, сквозь огонь, поднимая золу, на меня метнулось из печи что-то серое, клубящееся - то ли домовой, то ли еще кто. Но я быстро опознал нашу кошку, видать, пока я выносил золу, она забралась в печь и пыталась уловить ее тепло.

...Когда в печи остались только синие огоньки, я оставил зазор в трубе на волосок и стал играть с кошкой, которая к тому времени согрелась и повеселела. Но кошка малость спустя стала мяукать и рваться в сени. Я отогнул край старого одеяла, которым была завешена от холода дверь, снял крючок и выпустил ее, а сам стал скучать.

Смерть моя стояла где-то рядом, за спиной, - если бы я прислушался, то услышал бы ее дыхание. Но детство беспечно, оно не знает, что смерть ходит по тем же дорожкам, что и люди. И я даже не испугался, когда мое сознание постепенно прекратилось - не знаю, на сколько часов.

Я вернулся в мир в полубреду: на холоде, во мраке меня тормошили какие-то крикливые люди, а я лежал на осыпанной снегом земле и ничего не мог сообразить.

Мать, оказывается, никак не могла приехать из города, потому что даже трактора не ходили, но утром дозвонилась до правления, а оттуда неспешно, по цепочке, весть о моем одиночестве передали соседям, а они пошли смотреть, жив я или уже в небесные херувимы определился. В окна меня не увидели, постучали - я не открыл, тогда они с полчаса митинговали у избы и решились ломать дверь, запертую изнутри на вертушку.

Сломав же, увидели, что я лежу в сенях на снегу в глубоком обмороке, а рядом лежит и греет меня коза.

Как я очутился в сенях? Не могу сказать. Много раз мы угорали и дома, и в школе, и отлично знаю, что угарный газ усыпляет коварно и незаметно. Наверное, все же я почувствовал в полусне опасность и инстинктивно выполз на свежий воздух,

Меня кое-как привели в чувство, но стоять на ногах я

не мог и не говорил ничего. А еще гудел пульс, и виски ломило так, что голова трещала. И когда меня несли - на закорках, кажется - все время кружилась и задиралась кверху земля, а на место земли перемещалось небо в рваных тучах. И мне казалось, что я вот-вот в него улечу. Внизу, из-под меня, слышались голоса соседок:

К кому же понесем-то?

Ой, я бы взяла, да только что хлебы испекла, хлебный дух в избе, очнется - станет хлебца просить...

Тут я даже возмутился, потому что никогда ничего не просил, и привычки такой не имел, - но небо и земля еще раз поменялись местами, и я временно полетел в черное небытие.

Очухался я на чужой печке за чужой занавеской, из-за которой мне подали немного молока в незнакомой голубой чашке: видно, бабы догадались козу подоить. И ветер гудел в трубе не понашему, но снег уже не падал с неба об этом я догадался по стоявшему на стене оранжевому зайчику заходившего солнца. К ночи, когда приехавшая мать повела меня домой, высыпали космически-холодные, грозные звезды. IX

Одноземцы не отличались фантазией. Коров они называли Милками, Почками и Красавками, поросят - Васьками да Машками, козлов и коз - Борьками и Катьками, кошек - Мурками, а овец никак не называли. Наша коза, следовательно, была Катькой, но если говорить точнее, то мне привелось пережить трех коз. Были, выходит, Екатерины Первая, Вторая и Третья. Жизни их мало чем различались, но начало и конец у каждой был свой, и мне хочется вкратце запечатлеть для потомства их биографии - хотя бы из чувства благодарности.

О приходе Екатерины Первой я уже говорил, - она явилась в связи с моим рождением из края джамблей и лис, где, должно быть, ранее вела свободный образ жизни. Тяга к вольности ее и погубила: однажды она совершила худший из всех возможных козьих проступков, а именно - забралась в сад к милиционеру Бергамотову.

Это был единственный в деревне сад, в котором мне не удалось побывать, более того, даже Партизан ни разу не проник в него. Он был очень хорошо загорожен, охранялся волкодавом, а главное

- сам Бергамотов был волкодав тот еще. Ходили слухи, что в саду чего только не было:

и малина, и клубника, и крыжовник, и даже как будто бы тыкву Бергамотов зачем-то сажал, и пчел водил. В том же саду стояла летняя кухонька с самогонным аппаратом. В этой кухоньке закусывал сам начальник милиции! И вот не знаю, каким способом

- но коза пролезла в этот сад и была застигнута хозяином. Случилось это еще в ту пору, когда бабушка была жива, то

есть в годы самого раннего моего детства, поэтому историю эту я

помню с трудом. Кажется, мать долго искала козу, и уж совсем

стемнело, когда ей шепнули, что Бергамотов загнал ее к себе и

держит взаперти. Что это страшно - я сразу понял по тону,

которым обсуждалось известие, и потому, что мать была растеряна

и испугана, а бабушка тихо плакала и молилась Богу.

Наконец, мать, робея, пошла к Бергамотову выручать козу и не приходила долго-долго. А потом пришла, хромая, в слезах, и за перегородкой, охая, попросила бабушку:

Посмотри: бок не синий? Ох, как он меня дверью. А нога в двери застряла, а он хлопнул... Думала: сломал...

Потом, уже несколько успокоившись, она продолжала

рассказывать:

Я думала, что коза в сенцах, мол, войду и сразу увижу. Нет ведь такого закона, чтобы чужую скотину загонять... А он ее в закуте спрятал. А она все равно, как я вошла, мемекнула. Ой, Господи, что он делал, как он орал! Я думала, убьет. Коза-то хрипит, глаза заводит - бил ее, должно...

Коза, точно, кончалась. Она потихоньку чахла, перестала доиться, мы уже не выгоняли ее в стадо и немного спустя поспешили прирезать.

К нашему утешению, пусть к небольшому, дело шло к осени, когда у Екатерины Первой подрастали козлята - Катька и Борька. Молоденькую Катьку мы оставили на племя. Она довольно быстро подросла, окотилась весной и начала доиться. Это была милая сравнительно удойная козочка со смирным характером. Даже голосок у нее на первых порах был нежным, влюбчивым. Полагаю, что в козьем стаде она считалась первой красавицей, особенно если учесть, что обаяние производящего пола - не столько в красоте, сколько в шарме.

Но и с Екатериной Второй случилось несчастье. Однажды весной, когда сено было на исходе, а снег еще не стаял, мы с матерью пошли в лес за кытюшками. Так назывались те ореховые сережки, что висят на голых ветках в марте и апреле, пыля по ветру своей желтоватой пыльцой. Это был единственный корм для козы, который мы смогли измыслить, напрягая всю недюжинную фантазию доставал и несунов.

Кытюшек мы нарвали много, чуть не полный мешок Промокшие в вешних сугробах, с очередной моей ангиной, мы вернулись домой и сразу бросили козе на растерзание хороший пук, на который она набросилась с голодухи как на подарок судьбы.

Вечером мы заметили, что коза перестала орать, и забеспокоились. Мать пошла посмотреть, что происходит, и вернулась в избу с горем:

Коза подыхает.

Коза кончалась - не блеяла, лежала, заводя глаза, и только изредка еле слышно хрипела. Плача, мать поила

ее подсолнечным маслом и говорила, что напрасно мы рвали кытюшки прямо с веточками, что эти веточки у козы внутри комом стали. Но и подсолнечное масло не помогло пропихнуть этот ком. Мы дежурили у козы почти всю ночь. Наконец, мать отправила меня спать, а сама осталась в амбаре. Продежурив до утра, она поспешила прирезать козу, потому что осенью уже промахнулась раз:

тоже дежурила у поросенка, все надеялась, что он отойдет, а он взял да и подох. Потом она рассказывала:

уж солнце взошло, и тут она стала подыхать... Кончаться... Еще бы немного - и все, выбросили бы, как поросенка... Еле успела за ножиком сбегать. Разрезала, а в ней...

Она всхлипнула и еле договорила:

Там... козленочки... два...

Катька висела в сенях на веревке, краснея в сумрачном свете, пробивавшемся сквозь щели фронтона. Под ней намерзла лужицей кровь. Столовый ножик, тоже в крови, валялся рядом на земле. Отблеяло наше идолище поганое, и мы - весной! - ели мясо.

Потом я где-то прочитал, что сережки орешника ядовиты; возможно, коза просто отравилась, и мы напрасно казнили себя за веточки-палочки. Как бы то ни было, мы на собственном опыте убедились, что от козы можно избавиться.

Но тут же мы почувствовали некую пустоту в привычном укладе жизни. Не на кого стало работать, не на кого сваливать вину за кропящие нас мелким дождичком несчастья. Жизнь теряла смысл, и тут я понял, что все мы - в известной мере феди-дурачки, и философия наша - его философия.