17737.fb2
Для козы.
У вас одна, две?
Сейчас ни одной.
Ну?!..
А не для козы - так для кого? Для колхоза? Для звездного неба? Для бугорка под ракитами? Или по необходимости, потому только, что когда-то один мужик и одна баба задумали приятно провести ночь? Я спрашиваю вас, граждане деревни, что было лучшего в вашей жизни? Коза? То-то. Меня не обманешь. Я сам так думаю.
Летом мать договорилась с кем-то из дальней деревни, и мы пошли покупать козу. Путь наш был долог: через три пологих перевала и два широких оврага. Шли мы мимо лесов и посадок, мимо кончившихся хуторов и выселок, где только бурьян торчал над развалинами, мимо высохших прудов проселочной дорогой и иногда вовсе без дорог.
И видели мы в тот день диво дивное, диво невиданное, диво благословенное, привезенное прямиком из Америки и радовавшее всех, кто проходил и проезжал мимо.
Нечто высокое, зеленое, густое стояло вдоль дороги, резко выделяясь среди низких хлебных полей. И мать, глядя на это невиданное, сказала:
Кукуруза...
Так вот она, кукуруза, о которой, захлебываясь восторгом, с утра до ночи тараторила черная тарелка, а на деревне рассказывали анекдоты! Вот оно, зеленое растительное чудо, призванное облагодетельствовать народ, завезенное из-за моря, где на тонкий ломоть хлеба мажут во-от такой слой масла! Лес, настоящий лес! И высотой с орешник за нашим огородом - а ведь вырос с весны за каких-то два месяца!
Мы вошли в этот прямостоящий молчаливый лес, где не пели птицы и не пахло цветами, но зато торчали к небу диковинные плоды, молочной зрелости початки, укутанные в зеленые кулечки. Тут мы наелись досыта этих початков, не очень вкусных, но, верно, питательных и даже чуть пахнущих молоком. И заключили в полном согласии:
Ох, козу бы сюда!
Теперь доярки коров накормят...
Никогда я не смеялся над кукурузой. Говорили, что сеяли ее под Полярным кругом, я про то не знаю, я не северянин. Но у нас в деревне благословляли это могучее растение, позволившее наконец хоть как-то накормить голодных колхозных коров. И чем бы кормили такое стадо, не будь оного маиса? Былками на затоптанных буграх? Чахлой овсяницей? Соломенной резкой?
Вот бы нам посадить такую на огороде, - сказала мать. - Корову бы завели...
Тут я почувствовал, что она ударилась в беспочвенные фантазии. Кто же разрешит, и не отвыкла ли уже она сама от коровы?
А картошка? - спросил я.
Картошка, конечно, нужнее.
Так мы шли, недоумевая, кто и зачем придумывает анекдоты про кукурузу, вдоль этого молчаливого неживого леса, то ли американского, то ли марсианского, - леса, где не пели птицы и не аукали дети, но который обещал накормить и фантазеров и прагматиков, мимо леса будущего, леса изобилия, леса грядущей коммунистической России. И пришли в село к свахе по козе. Заплатили свахе, посидели с ней за столом, распили четвертинку, bgkh козу за рога и повели обратной дорогой.
Коза все пыталась оглянуться на родное гнездо, а потом вроде бы успокоилась и бодро трусила в места будущего обитания.
Мы отошли километров пять от родины Екатерины Третьей и очутились на дне травянистой балки; по ее склонам шли невысокие посадки, а в перспективе синел большой естественный лес. Тут мать спросила:
Рука не устала?
Ничего, - ответил я, хотя в самом деле утомился держать козу за тонкий ребристый рог.
И вот тут-то на мать нашла новая, совсем уж неразумная фантазия:
А давай козу отпустим. Интересно, куда она пойдет?
И мы ее отпустили.
Пусть потихоньку за нами идет, - сказала мать. - Мы уже порядочно отошли. Кать-кать-кать! Пошли, куда ей деваться.
Но - о ужас! - коза, отпущенная нами, мгновение стояла в растерянности, а потом скорым шагом подалась по дну балки прямиком к синевшему вдалеке лесу. Она прямо-таки шарахнулась от нас, и стало более чем ясно, что больше, мы ее не увидим.
Свобода! - так мемекнула коза, внезапно освободившаяся от своего тысячелетнего рабства.
Свобода! - пела ей златокрылая пчела, невесть откуда залетевшая в этот пустынный угол мира, на полу сожженные солнцем цветы.
Свобода! - призывал ее дальний лес. И мы ужаснулись.
Но почему-то я не услышал в ее мемеканье подлинного ликования. Клянусь Зевсом: оно было неуверенным, словно бы даже вопросительным. И все бегство козы... с чем бы его сравнить? С бегством нимфы от сатира - нимфы, безусловно, искренне озабоченной проблемой сохранения невинности, но в то же время осознающей неизбежность необходимого? С похождениями мазохиста, пристающего к пьяницам у магазина в подсознательном желании быть побитым? С психологией цыганенка, которого я однажды видел на пустыре у церкви? Отец взял кнут и велел ему подойти, а заморыш заныл и пошел по кругу с постоянным радиусом, как коза на привязи - подойти под кнут было страшно, а бежать куда глаза глядят - и того страшнее.
И, отбежав шагов тридцать, коза остановилась и даже нерешительно оглянулась на нас. Видимо, она напрочь забыла, что надо делать со свободой, и не мыслила уже своей жизни в лесах и лугах, без палки и веревки. И тут ничего не стоило осторожно подойти к ней и схватить за рога. И коза уже не сопротивлялась.
Синий лес в перспективе балки, его поляны и бугры, его джамбли и лисы остались для нее волшебной возможностью, недостижимой - по объективным причинам - мечтой, потому что не дали ей вырваться и убежать, всю дорогу крепко держали за рога. А может - поднимай выше! - условия еще не созрели?
Так, наверное чувствовала это коза, лукаво обманываясь и оправдываясь в своем пожизненном рабстве. Ей оставалось надеяться только, что в какой-нибудь праздничный день исхода до леса доберутся ее козлята: каждое поколение ищет свою Аркадию.
Она была приведена в амбар, поставлена на привязь мордой к стене, и жизнь ее покатилась по колее, наезженной предшественницами. О кончине Екатерины Третьей я ничего не знаю: она была продана в чужие руки в канун нашего Праздника, речь о котором впереди. X
В каком году я съел Робинзона Крузо?
Не помню. Эпохи моего детства обозначены в памяти не датами, а лампами. Первая эпоха - тот пузырь, что висел на проволоке у печки. Вторая - стоячая керосиновая лампа, маленькая и почерневшая от ржавчины, называвшаяся копчушкой. Третья - тоже лампа, по корпусу которой все время сочился керосин, но уже более светлая, -на рюмочной ножке и со стеклом пятилинейка. Следующая - десятилинейка, о раскаленное стекло которой я даже рисковал гладить пионерский галстук. Затем висячая, с абажуром. И - наконец - эпоха электричества, когда однажды вечером внезапно дали свет, в избах ослепительно зажглись лампочкисороковки, и обезумевшие от восторга хозяйки бросились снимать из углов ставшую заметной паутину, а пауки и вовсе разбежались в развивающиеся страны.
Думаю, что Робинзона я сожрал у лампы-десятилинейки. Таская его понемногу из блюда, я вспоминал его замечательный неунывающий характер, столь полно гармонировавший с моим тогдашним оптимизмом и вообще с тогдашним оптимистичным временем. И думал, что замечательные козлы, как и великие люди, рождаются раз в сто лет.
Робин был белоснежный рослый козлик, прозванный так потому, что в день его рождения я читал книгу о Робинзоне Крузо. Его полное имя было быстро укорочено в обиходе, на деревне же Робина переименовали в Роберта и тоже полюбили. Правда, сначала он принес нам разочарование, так как один козленок - это, что ни говорите, чересчур скромный дар от козы, и мы рассчитывали, по крайней мере, на двух. Но так как внутренние ресурсы нашей Катьки оказались не распыленными и сконцентрированными, то Робин вышел чудо козленком: он ничуть не походил на тех вялых вислобрюхих малявок, что рождались до него и после. Это был первый акселерат в чреде многочисленных козлиных поколений, козел явно нового психического склада, с ярко выраженным чувством собственного достоинства.
До него у нас были козлята как козлята. Самые первые, которых я помню, родились втроем от одной катьки; они были рыженькие, мокрые, жалкие и очень орастые. Мать и бабушка принесли их вечером откуда-то извне, должно быть, из амбара, и, засветив копчушку, пытались выпоить молоком. Но эти новорожденные крикуны вышли явными заморышами, они только верещали, не хотели или не умели пить молоко и вообще не желали жить в морозном темном мире, куда явились не по своей воле.
Было много крику, слез и проклятий в адрес этой жизни . Бабушка пробовала вливать молоко в козлят насильно чайной ложкой, потом пришла к выводу, что молоко холодное, - а дело случилось в конце зимы, и в избе еще стоял легкий морозец. Проклиная и козу, и козлят, и меня, из-за кого приходится так страдать, она нагревала ложку с молоком на пламени копчушки и вновь совала ее в рот козлятам, пока не догадалась, что теперь обжигает их. Так эти дохляки и отказались от счастья жить на свете, и бабушка в гневе воскликнула:
Выкинь их в амбар, пусть подыхают! А меня отправили спать. Проснувшись, я первым делом спросил, где козлята, на что
бабушка так же гневно отозвалась:
Окоркли!
Я собрался заплакать, но мать объяснила:
Коза молока почти не дала, нечем поить, да и слабенькие они родились.
Потом коза приносила по паре козлят и они, как правило, выживали. Мы брали их в избу, и через несколько дней они начинали прочно стоять на ножках, играть и скакать, жус-трить резаную картошку, а потом и набитое в ведро мягкое сено.
Но бабушка не давала им баловаться. Она загоняла их в подпечье и заслоняла проволочной решеткой. Сидя там, в болезненном мраке, козлята быстро превращались в измазанных сажей ревматических чертей; они потихоньку грызли проволоку и глядели из-за нее умными глазами безвинно заключенных.