17751.fb2
Когда капитан Иренео Моррис и доктор Карлос Альберто Сервиан, врач-гомеопат, исчезли 20 декабря из Буэнос-Айреса, газеты едва откликнулись на это событие. Поговаривали, что они кого-то обманули, в чем-то запутались, что назначена комиссия для расследования дела; говорили также, будто малый радиус действий захваченного беглецами самолета позволяет предполагать, что далеко им не улететь.
На днях я получил посылку; в ней были три тома in quarto (полное собрание сочинений коммуниста Луи-Огюста Бланки[1]); не очень ценное кольцо (аквамарин, в глубине которого проступало изображение богини с лошадиной головой); отпечатанные на пишущей машинке страницы «Приключений капитана Морриса», подписанные К. А. С. Привожу эти страницы.
Приключения капитана Морриса
Свой рассказ я мог бы начать какой-нибудь кельтской легендой, например, о путешествии героя в страну, открывшуюся ему по ту сторону родника, или о неприступной тюрьме, сплетенной из гибких ветвей, или о кольце, превращающем в невидимку любого, кто его наденет, или о волшебной туче, или о девушке, льющей слезы в далекой глуби зеркала, зажатого в руках рыцаря, которому суждено спасти ее, или о нескончаемых и безнадежных поисках могилы короля Артура:
Вот могила Марка и могила Гуити[2]
Вот могила Гугона Гледдиффрейдда[3]
Но могилу Артура никто не нашел.
Мог я также начать с сообщения, которое меня удивило, но оставило равнодушным, сообщения о том, что военный трибунал обвиняет капитана Морриса в измене. Или же с отрицания астрономии. Или с теории «пассов» — движений, которыми вызывают и изгоняют духов. Однако я изберу начало менее увлекательное; пусть волшебные силы его не одобрят, зато его подсказывает метод. Тут нет отречения от сверхъестественного; и того менее отречения от намеков и ссылок, изложенных в первом моем разделе.
Меня зовут Карлос Альберто Сервиан, и родился я в Рауче; я армянин. Вот уже восемь веков, как мой родной край не существует; но армянин не может оторваться от своего генеалогического древа; весь его род будет ненавидеть турок. «Родившийся армянином — навеки армянин». Мы подобны тайному обществу, подобны клану; мы рассеяны по всем континентам, но необъяснимое кровное родство, схожие глаза, нос, особое понимание и радостное ощущение земли, известные способности, хитрости, распутства, по которым мы узнаем друг друга, пламенная красота наших женщин объединяют нас.
Кроме того, я холостяк и, подобно Дон Кихоту, живу (жил) вместе со своей племянницей, девушкой миловидной, молодой и работящей. Хотел было добавить еще одно определение — спокойной, но должен признаться, последнее время она его не заслуживала. Моей племяннице нравилось выполнять обязанности секретарши, и так как секретарши у меня нет, то она отвечала на телефонные звонки, перебеляла и с известным пониманием приводила в порядок истории болезни и анамнезы, которые я небрежно набрасывал со слов больных (как правило, довольно беспорядочные), и разбирала мой обширный архив. Любила она еще одно развлечение, не менее невинное: по четвергам вечером ходила со мной в кино. В тот вечер был четверг.
Открылась дверь. В кабинет решительным шагом вошел молодой военный. Моя секретарша стояла справа от меня за столом и нетерпеливо протягивала мне большой лист бумаги, на котором я записывал полученные от больных сведения. Молодой военный представился без проволочек — его звали лейтенант Крамер — и, пристально взглянув на мою секретаршу, спросил твердым голосом:
— Говорить?
Я сказал, чтобы говорил. Он произнес:
— Капитан Иренео Моррис хочет вас видеть. Он содержится в Военном госпитале.
Очевидно заразившись воинственностью моего собеседника, я ответил:
— Слушаюсь.
— Когда пойдете? — спросил Крамер.
— Сегодня же. Если только мне разрешат пройти в такое время...
— Вам разрешат, — объявил Крамер. Щелкнув каблуками, отдал честь и тут же удалился.
Я взглянул на племянницу; ее нельзя было узнать. Разозлившись, я спросил, что с ней. Вместо ответа, она спросила сама:
— Знаешь, кто единственный человек, который тебя интересует?
Я имел наивность посмотреть, куда это она показывает. И увидел в зеркале свое отражение. Племянница выбежала из комнаты.
С некоторого времени она была не так спокойна, как раньше. И еще взяла привычку называть меня эгоистом. Боюсь, что отчасти виновен в этом мой экслибрис. На нем трижды — по-гречески, на латыни и по-испански — было написано изречение: «Познай самого себя» (никогда не подозревал, как далеко заведет меня это изречение) и красовался я сам, рассматривающий в лупу свое отражение в зеркале. Племянница наклеила тысячи таких экслибрисов на тысячи томов моей постоянно обновляющейся библиотеки. Но была еще одна причина провозгласить меня эгоистом. Я человек методичный, а методичные люди, поглощенные непонятными занятиями, невнимательны к капризам женщин и кажутся им сумасшедшими, глупцами или эгоистами.
Я осмотрел (не очень внимательно) еще двух пациентов и отправился в Военный госпиталь.
Было уже шесть часов, когда я подошел к старому зданию на улице Пасос. После ожидания в полном одиночестве и краткого несущественного опроса меня проводили в палату, занимаемую Моррисом. У дверей стоял часовой с примкнутым штыком. В палате рядом с койкой Морриса два человека, не ответившие на мое приветствие, играли в домино.
С Моррисом мы были знакомы чуть ли не всю жизнь; однако никогда не были друзьями. Я очень любил его отца. То был чудесный старик с круглой, коротко остриженной седой головой и голубыми глазами, необыкновенно ясными и живыми; его отличали неукротимая любовь к Уэльсу и безудержная страсть рассказывать кельтские легенды. Много лет (самые счастливые годы моей жизни) он был моим учителем. Каждый вечер, после недолгих занятий, он рассказывал, а я слушал разные истории из «Мабиногиона»[4]; потом мы подкреплялись чашечкой-другой мате с жженым сахаром. В саду бродил Иренео; он охотился на птиц и крыс и при помощи перочинного ножа, нитки и иглы соединял разнородные трупики; старик Моррис говаривал, что Иренео будет врачом. Я же буду изобретателем, потому что питал отвращение к опытам Иренео и иной раз рисовал ядро с рессорами, на котором можно совершить самые невероятные межпланетные путешествия, или же гидравлический насос, который, стоит только пустить его в ход, никогда не остановится. Нас с Иренео разделяла взаимная и сознательная антипатия. Теперь, когда мы встречаемся, мы испытываем бурную радость, приступ сердечности и тоски о прошлом, повторяем одни и те же слова о воображаемых воспоминаниях детства и былой дружбе, а дальше уже не знаем, о чем говорить.
Любовь к Уэльсу, прочные кельтские привязанности кончились с жизнью его отца. Иренео преспокойно стал аргентинцем, и ко всем иностранцам относится с равным равнодушием и пренебрежением. Даже внешность у него типично аргентинская (многие считают его южноамериканцем): красивый малый, стройный, тонкокостный, с черными волосами — тщательно приглаженными, блестящими — и острым взглядом.
Увидев меня, он как будто взволновался (никогда я не видел его взволнованным; даже в ночь смерти отца). Заговорил он ясно и четко, как бы стараясь, чтобы его хорошо слышали люди, игравшие в домино:
— Дай руку. В этот час испытаний ты показал себя настоящим и единственным другом.
Это представилось мне несколько чрезмерной благодарностью за мой приход. Моррис продолжал:
— Нам есть о чем поговорить, но, сам понимаешь, в таких обстоятельствах, — он мрачно посмотрел на тех двоих, — я предпочитаю молчать. Через несколько дней я буду дома; тогда с удовольствием приму тебя.
Я счел эти слова прощанием. Но Моррис попросил, чтобы я, «если не тороплюсь», остался еще на минутку.
— Чуть не забыл, — продолжал он. — Спасибо за книги.
Я что-то пробормотал в ответ. Понятия не имел, за какие книги он благодарит меня. Случалось мне совершать ошибки, но только не посылать книги Иренео.
Он заговорил об авиационных катастрофах; опроверг мнение, будто существуют местности — Паломар в Буэнос-Айресе, Долина царей в Египте, — которые излучают токи, способные вызвать несчастный случай.
Слова «Долина царей» в его устах показались мне невероятными. Я спросил, откуда он о ней знает.
— Все это теории священника Моро, — возразил Моррис. — Другие говорят, что нам не хватает дисциплины. Она противоречит характеру нашего народа, если ты понимаешь меня. Гордость креольского авиатора это и самолеты и люди. Вспомни только подвиги Миры на «Ласточке», прикрученную проволокой консервную банку...
Я спросил Морриса о состоянии здоровья, спросил, его лечат? Теперь уже во весь голос заговорил я чтобы меня слышали эти, играющие в домино:
— Не соглашайся на инъекции. Никаких инъекций. Не отравляй себе кровь. Принимай депуратум, а потом арнику 10 000. У тебя типичный случай для приема арники. Не забудь: дозы микроскопические.
Я ушел с чувством, что одержал небольшую победу Пробежали три дня. Дома ничего не изменилось. Теперь, по прошествии времени, мне, пожалуй, кажется, что племянница стала более исполнительна, чем когда-либо, и менее сердечна. Как обычно, два четверга подряд мы ходили в кино; но когда в третий четверг я заглянул к ней в комнату, ее там не оказалось. Она ушла, она забыла, что сегодня вечером мы идем в кино!
Потом я получил весточку от Морриса. Он сообщал, что уже дома, и просил как-нибудь навестить его.
Принял он меня в кабинете. Должен сказать без околичностей: Моррис оправился после болезни. Есть натуры, обладающие таким несокрушимым здоровьем, что даже самые страшные яды, изобретенные аллопатией, им не вредят.
Когда я вошел в комнату, мне показалось, будто время повернуло вспять; я чуть ли не удивился, не увидев старого Морриса (умершего десять лет назад), изящного, благодушного, с удовольствием вкушающего чашечку мате. Ничто не изменилось. Те же книги стояли в библиотечных шкафах; те же бюсты Ллойд Джорджа и Уильяма Морриса, наблюдавшие мою беспечальную праздную юность, наблюдали за мной и сейчас; на стене висела страшная картина, терзавшая меня в мои первые бессонные ночи: смерть Грифитта ан Риса, известного как «светоч, и мощь, и отрада мужей Юга». Я поторопился сразу начать интересовавший Морриса разговор. Он сказал, что должен лишь добавить некоторые подробности ко всему изложенному в его письме. Я не знал, что и ответить; никакого письма от Иренео я не получал. Решившись, я попросил рассказать, если ему не трудно, все с самого начала.
И тут Иренео Моррис поведал мне свою таинственную историю.
До 23 июня он был летчиком-испытателем военных самолетов. Первое время выполнял эти обязанности на военном заводе в Кордове; потом добился перевода на авиабазу Паломар.
Он дал мне честное слово, что как испытатель был человеком известным. Он осуществил больше испытательных полетов, чем любой летчик Америки (Южной и Центральной). Выносливость у него из ряда вон выходящая.
И столько раз он повторял эти испытательные полеты, что в конце концов автоматически проделывал одно и то же.
Вытащив из кармана записную книжку, он начертил на чистом листке множество зигзагообразных линий; тщательно обозначил цифры (расстояния, высоту, градусы углов); потом вырвал листок и преподнес мне. Я поспешил поблагодарить. Моррис объявил, что теперь я обладаю «классической схемой его испытаний».
В середине июня ему сообщили, что на днях предстоит испытание нового одноместного истребителя, «Брегет-309». Речь шла о машине, сконструированной на основе французского патента двухлетней или трехлетней давности, и испытание будет секретным. Моррис отправился домой, взял записную книжку — «так же, как сегодня», — начертил схему — «ту, что сейчас у тебя в кармане». Затем принялся усложнять ее; затем — «в этом самом кабинете, где мы с тобой дружески беседуем» — продумал все добавления к первоначальной схеме и закрепил их в памяти.
День 23 июня — начало увлекательного и зловещего приключения — выдался хмурый, дождливый. Когда Моррис приехал на аэродром, машина еще была в ангаре. Пришлось ждать, пока ее выкатят. Пилот стал прохаживаться, чтобы не озябнуть, но только промочил ноги. Наконец появился «Брегет». Это был обыкновенный моноплан, «ничего потустороннего, уверяю тебя». Моррис бегло осмотрел самолет. Тут он взглянул мне прямо в глаза и шепотом добавил: сиденье было узкое, очень неудобное. Как он помнил, стрелка топливомера показывала, что баки заполнены, а на крыльях «Брегета» не было никаких опознавательных знаков. Рассказал еще, что приветственно помахал рукой, и почему-то движение это показалось ему неуместным. Самолет пробежал каких-нибудь пятьсот метров, оторвался от земли и начал выполнять «новую схему испытания».
Моррис считался самым выносливым испытателем Республики. Редкая физическая выносливость, заверял он меня. Он хочет рассказать мне чистую правду. Хотя это совершенно невероятно, но у него вдруг потемнело в глазах. Тут Моррис воодушевился; он говорил не умолкая. Я же позабыл о тщательно причесанном «дружке», сидевшем против меня, и только следил за рассказом: едва он начал применять новые методы, как у него потемнело в глазах; он услыхал собственные слова: «стыд какой, я теряю сознание»; погрузился в какую-то огромную темную массу (возможно, в тучу), потом перед ним возникло мимолетное радостное видение, словно видение лучезарного рая... Он едва успел выровнять самолет перед самой посадкой.
Моррис пришел в себя. Все тело у него болело, он лежал на белой койке в высокой комнате с белесыми голыми стенами. Жужжал шмель; на какое-то время ему показалось, будто он отдыхает днем, в лагере. Потом узнал, что ранен; что его задержали; что он находится в Военном госпитале. Все это его не удивило, он не сразу вспомнил об аварии. А когда вспомнил, вот тут-то он удивился по-настоящему; понять не мог, как это он потерял сознание. Однако он потерял его не один-единственный раз... Об этом я расскажу потом.
Рядом с ним сидела женщина. Он посмотрел на нее. Это была сиделка.