17788.fb2
В те годы в северной части штата Нью-Йорк случались снежные бури такой силы и неукротимости, что они в течение нескольких часов могли изменить знакомый тебе мир до неузнаваемости. Сначала с озера Эри ветром натягивало тяжелые черные тучи, затем над головой начинал завывать и грохотать, точно товарный поезд, ветер. А уж потом с неба начинали падать снежинки, крутясь и трепыхаясь в полете, как взбесившиеся атомы. И если и существовало в этом мире солнце, так даже проблеска его за облаками видно не было. То ли день, то ли ночь – не разобрать, особенно если учесть, какое серебристое сияние исходит от свежевыпавшего снега.
Мне было пятнадцать, и жила я в Ред-Рок, на окраине Буффало, вместе с тетей, старшей сестрой матери, и ее мужем-железнодорожником, вышедшим на пенсию по инвалидности. Моя же собственная семья, что называется, «развалилась» – нет, мы были живы, все семеро, во всяком случае, я надеялась, что живы. Просто больше не оставались вместе в одном доме. Да и самого дома, старой снимаемой в аренду фермы в двадцати милях к северу от Буффало, уже не существовало. Он сгорел дотла.
В Валентинов день 1959 года снежная буря началась в полдень, и уже к пяти часам вечера линии электропередачи в Буффало были повреждены. Мы поспешно зажгли керосиновые лампы, их фитили нещадно чадили, воняли и давали совсем тусклый свет. Нет, еще, конечно, у нас были свечи и фонарики на батарейках. К ужину мы надели все имевшиеся в доме свитеры и кофты и видели, как пар вырывается изо рта, когда на холодных как лед тарелках ели неразогретую еду. После мне пришлось наводить порядок на кухне, и я сделала все, что смогла, причем без горячей воды, поскольку это всегда была моя обязанность – убирать на кухне. А потом я сказала: «Спокойной ночи, тетя Эстер». Тетя, как всегда, прищурилась, точно видела на моем месте кого-то другого, и сердце ее при этом наполнялось печалью. А потом я сказала «Доброй ночи, дядя Герман» мужчине, который доводился мне дядей, хоть и не был кровным родственником, а совершенно чужим человеком с всегда увлажненными глазами и вечно кривящимся в улыбке ртом – таким сделал его шрам от ожога. Оба они тоже пожелали мне спокойной ночи, еле слышно пробормотали эти слова, точно им жаль было расставаться с теплом собственного дыхания. Спокойной ночи, и не топай на лестнице, когда будешь подниматься, не роняй свечу, а то, не дай Бог, устроишь в доме пожар.
Наверху находился скудно обставленный чердак, узкий, словно туннель, и единственным обитаемым пространством была моя комната. Потолок, трещины в котором наспех залепили изоляционной лентой, был настолько низок, что выпрямиться в полный рост я могла, только стоя в центре. Деревянный пол – обшарпанные голые доски, лишь возле постели лежал маленький тряпичный коврик, который пожертвовала мне тетя. Сама постель – тоже дар тети – представляла собой диван, обитый грязно-коричневой ворсистой и колючей тканью, причем эти колючки проникали даже сквозь простыню и вонзались в кожу. Зато это была моя собственная постель, а прежде собственной постели у меня не было. И своей комнаты, дверь которой можно было закрыть, тоже никогда не было, пусть даже дверь на чердак и не запиралась.
К полуночи буран выдохся, аллея у дома превратилась в сплошные снежные дюны. Кругом, куда ни глянь, снег! Поблескивает, словно слюда, в лунном свете. А сама луна – как человеческое лицо, круглое, с немного искаженными чертами – висит на фоне черного, как вода в колодце, странно беззвездного неба. Снегу навалило просто жуть, ничего подобного прежде не видела, он громоздился пирамидой, вершина которой почти доставала до крыши под моим окном. Тетя с мужем давно улеглись спать, и меня вдруг посетила смелая мысль: я могу убежать, и никто-никто меня не хватится.
По Гурон-стрит приближалась снегоуборочная машина, над кабиной мерцала красная мигалка; а вообще-то машин на улице было совсем мало, и двигались они страшно медленно, включив фары дальнего света, и почему-то напоминали раненых животных. Но вдруг я заметила совсем маленький автомобильчик какой-то чудной формы, он старался припарковаться при въезде на аллею. А потом разглядела и вылезавшего из нее водителя, длинноногого мужчину в куртке с капюшоном. К моему изумлению, он начал пробираться сквозь сугробы на аллее, а потом, подойдя к дому, поднял голову и начал всматриваться в мое окно. Изо рта у него валил пар. Кто? Кто он такой? Неужели мистер Лейси, мой учитель по алгебре?…
К Валентинову дню я приготовила целых восемь поздравительных открыток-«валентинок» из плотной красной бумаги с белым бумажным кружевом по краям. Сама вырезала, раскрасила и написала. И еще запасла для них восемь конвертов, на которых нарисовала красными чернилами сердечки. Но «валентинка» для мистера Лейси была истинным шедевром – самая большая, самая нарядная из всех. На ней красовалась целая цепочка сердечек, а посередине – штурвал и компас, напоминающие геометрические фигуры в трех измерениях. И еще – аккуратно выведенная черными чернилами надпись: «С ДНЕМ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА!» Нет, конечно, я не подписала ни одной открытки. А после уроков тайком рассовала их по ящикам других девочек и мальчиков; открытку же для мистера Лейси сунула ему в стол. И еще внушила себе, что не стоит расстраиваться, если в ответ я сама не получу ни единой «валентинки», ни одной даже самой простенькой открытки в этот замечательный день. Так, собственно, и вышло. В конце школьного дня я отправилась домой без единой открытки и ничуть не расстроилась, нет, честно, просто ни капельки!
Похоже, мистер Лейси узнал меня в окне, ведь я стояла прямо перед ним, растопырив пальцы на стекле, а между ними красовалась моя бледная изумленная физиономия. И начал подниматься по огромному сугробу, который доставал чуть ли не до крыши! Он двигался уверенно и непринужденно, словно это был самый естественный на свете поступок. Я была настолько удивлена, что даже забыла испугаться и смутиться – ведь мой учитель никогда еще не видел меня в стареньком свитере брата, который был велик на несколько размеров, мало того, весь испачкан масляными пятнами. А скоро он увидит и мою убогую маленькую комнатку, точнее, даже не комнатку, а всего лишь часть практически необитаемого чердака. Поднимется сюда и сразу догадается, что это я была автором «валентинки» в конверте с надписью «МИСТЕРУ ЛЕЙСИ», которую воровато, даже не подписав, сунула ему в стол. Сразу поймет, кто это сделал и как отчаянно я хочу любви.
Оказавшись на пологой крыше, мистер Лейси начал осторожно подбираться к моему окну. Кровельная дранка была покрыта снегом и скользила под ногами. По школе ходили слухи, что мистер Лейси замечательно катался на лыжах и коньках, хотя, длинный и худощавый, он мало походил на заядлого спортсмена. В классе во время урока он порой впадал в задумчивость на середине фразы или уравнения, которое выводил мелом на доске, будто его собственные мысли казались ему куда важнее занятий по алгебре в десятом классе средней школы имени Томаса И. Дьюи, одной из беднейших школ города.
Однако теперь он держался очень уверенно, и движения его были быстрыми и ловкими – ну точно как у горного козла. И вот он подполз к моему окну и попытался приподнять раму. Эрин? Давай же, поскорее!
Я стала дергать раму изнутри, но она, похоже, вмерзла в лед и никак не хотела поддаваться, потому что окно уже несколько недель не открывали. К счастью, к этому времени я успела натянуть вязаные слаксы и обмотать вокруг шеи серебристое с малиновой ниткой кашне – подарок мамы на Рождество два или три года назад. Ни пальто, ни куртки в моей комнате не было, а спускаться за ними к шкафу в прихожей я не решилась. Я была страшно возбуждена, запыхалась и, кусая нижнюю губу, все дергала эту проклятую раму, и вот наконец она подалась, поползла вверх, а в лицо ударила волна холодного воздуха, словно мне с размаху влепили пощечину. А в ушах эхом отдавались слова мистера Лейси: Скорее! Скорее! Нельзя терять ни секунды! В той же насмешливой манере он обращался к классу, давая понять, что пора приступать к делу. И вот без каких-либо колебаний он ухватил меня за руки – только тут я заметила, что на мне белые варежки из ангоры, которые бабушка связала мне давным-давно, а я-то думала, что они сгорели при пожаре! – и рывком вытащил меня на крышу.
Затем мистер Лейси подвел меня к краю крыши, к высоченному сугробу, и начал спускаться, подталкивая меня и стараясь ступать в оставленные им следы, там, где снег немного уплотнился. Ощущение было такое, будто мы с ним спускаемся по огромной белой лестнице. Снег был изумительно свежий, легкий, взлетал, как облачко пудры при малейшем прикосновении или выдохе, сверкал еще ярче, чем казалось из окна, и можно было рассмотреть отдельные снежинки удивительно правильной геометрической формы, в которых вспыхивали миниатюрные искорки пламени.
Э-рин, Э-рин, теперь собери все свое мужество. Слышала ли я эти слова или только показалось, не знаю. Но оба мы вдруг оказались внизу, и у въезда на аллею стоял «фольксваген» мистера Лейси с включенными фарами, похожими на кошачьи глаза, и с завитками выхлопных газов вместо хвоста. Сколько раз я исподтишка разглядывала эту смешную машину, напоминавшую по форме банку сардин, с черным капотом в пятнышках ржавчины. На этой машине мистер Лейси въезжал на стоянку у школы каждое утро между 8.25 и 8.35. И сколько раз при этом я вздрагивала и испуганно оборачивалась, опасаясь, что он вдруг застигнет меня за этим занятием. Теперь же, совершенно смущенная и сбитая с толку, я стояла в узком проходе между домами по Гурон-стрит и с изумлением видела, как изменился город, чувствовала, как холоден воздух, так и вонзается в легкие, словно нож. Потом нерешительно обернулась и взглянула на дом. А если тетя вдруг проснется и обнаружит, что меня нет, что тогда будет?… – А мистер Лейси все поторапливал: Идем же, Эрин, быстрее! Откуда ей знать, что тебя нет. Или же он сказал: Ей плевать, что тебя нет. Не так давно на уроке алгебры я написала на полях учебника:
М-Р
Л.
ВС
ЕГ
ДА
ПР
AB!
И показала Линде Бьюи, сидевшей через проход, одной из самых популярных в нашем классе девочек. Она была почти отличница, эта Линда, очень хорошенькая, пользовалась успехом. Линда Бьюи нахмурилась, силясь расшифровать этот столбик букв, напоминающий высокую худую фигуру мистера Лейси, но так и не смогла и отвернулась от меня в крайнем раздражении.
Но так оно и было: Джулиус Лейси был всегда прав. И вот я совершенно неожиданно оказалась в маленькой тесной машине, за рулем которой сидел мистер Лейси, и ехали мы к северу по покрытой льдом Гурон-стрит. Куда мы едем? Нет, я не осмелилась спросить его об этом. На занятиях у мистера Лейси я всегда сжималась и замирала от страха, даже кончики пальцев на ногах и руках становились холодными как лед. И не потому, что плохо училась, – напротив, отвечала правильно на все вопросы и всякий раз думала: Что, если я не буду знать ответа на следующий вопрос? Не сумею решить следующую задачу? А потом еще одну и еще?… Это нервное напряжение заставляло думать не только над очередной задачей, но и стоящим за ней принципом, ибо то, что стояло «за», всегда объяснялось неким неуловимым и тираническим принципом, полновластным хранителем которых был мистер Лейси. И еще я никак не могла понять, нравлюсь ему или нет, смеется он надо мной или нет, или же просто терпит меня. Разочарован ли во мне как в ученице, которая всегда могла бы получать только высшие баллы.
Было ему лет двадцать шесть-двадцать семь, один из самых молодых преподавателей в школе, но при этом почти все ученики боялись или ненавидели его, а меньшая группа, куда входила и я, боялась и восхищалась. На его строгом угловатом лице так часто отражалось неудовольствие, точно он хотел сказать при этом: Ну-с, я жду! Жду, когда на меня произведут впечатление! Дайте мне хотя бы один раз остаться под большим впечатлением!
Никогда прежде городские улицы не выглядели такими пустынными. Мистер Лейси ехал со скоростью не больше двадцати миль в час, мимо магазинов, чьи витрины были покрыты снегом и инеем, как моментально замерзшие гребни волн, через перекрестки, на углах которых не горели светофоры. И единственным сейчас освещением служили фары нашего «фольксвагена» да тяжело повисшая в небе луна, напоминающая огромный апельсин, который кто-то держит в вытянутой руке.
Мы миновали Картейдж-стрит – ее еще не чистили, и снегу намело футов на шесть. Затем проехали Темпл-стрит, где на перекрестке застрял брошенный автобус, на крыше у него громоздились горы снега, отчего он напоминал огромное горбатое животное с Великих равнин. Проехали Стерджеон-стрит, где на снегу валялись оборванные провода линий электропередачи, изогнутые и перекрученные, словно обезумевшие от боли змеи. Проехали Чайлдресс-стрит, где прорвало водопровод и замерзшая вода, обратившись в лед, образовала сверкающую изящную арку высотой минимум футов в пятнадцать. На Онтарио-авеню мистер Лейси свернул вправо, при развороте «фольксваген» бешено закрутило на обледеневшей мостовой, и ему даже пришлось придержать меня, чтобы я не ударилась головой о лобовое стекло: Осторожно, Эрин! Но я была в порядке. И мы ехали дальше.
Онтарио-авеню, обычно забитая машинами, выглядела опустевшей, как поверхность Луны. Снегоуборочная машина расчистила в центре лишь одну полосу для движения. По обе стороны от нее виднелись неузнаваемые очертания некогда таких знакомых предметов, покрытых снегом и льдом. Почтовые ящики? Дорожные знаки? Брошенные автомобили? Какие-то фигуры, напоминающие человеческие, застыли в нелепых удивленных позах в дверях и на тротуарах. Смотрите! Смотрите! Замерзшие люди! – крикнула я громким девичьим голосом, которого сама смущалась, когда мистер Лейси вдруг вызывал меня на уроке. Но мистер Лейси лишь пожал плечами и заметил: Это всего лишь снеговики, Эрин, они не стоят твоего внимания. Но я не могла удержаться и все смотрела на эти застывшие, точно статуи, фигуры, пока мне не начало казаться, что и они пялятся на меня через темные щелочки в грубо слепленных головах. И еще мне показалось, я слышу приглушенные и отчаянные их крики: Помоги! Помоги нам! Но мистер Лейси не только не остановился, даже скорости не сбавил.
(Странно все же. Кто успел налепить такое множество снеговиков сразу же после бурана? Дети? Они вышли играть на улицу так поздно? И где, интересно, теперь эти дети?)
А мистер Лейси бросил загадочную фразу: Выживших много, Эрин. Во все времена и эпохи всегда хватало выживших. Мне захотелось спросить, надо ли за них молиться, а потом я прижала руки в шерстяных варежках к губам, чтобы не заплакать, прекрасно понимая, сколь бесполезны эти молитвы, что Бог помогает лишь тем, кто не требует Его помощи.
Мы направлялись… неужели к озеру? Пересекли шаткий мост, высоко повисший над железнодорожными путями, а затем, сразу после него, еще один мост над закованным в лед каналом. Мы проезжали мимо фабрик, закрытых на время непогоды, с такими высокими трубами, что верхушки их терялись в тумане. Теперь мы ехали по Саут-Мэйн-стрит, мимо погруженных во тьму офисов и контор, складов, боен; бесконечных кирпичных зданий без окон, к стенам которых намело кучи снега. И в каждой угадывался некий таинственный рисунок, и почти четко читались знаки:
Что это? Послания, я уверена! Вот только никак не удается их расшифровать.
Уголком глаза я все время наблюдала за мистером Лейси. Мы сидели так близко, совсем рядом в этой тесной машине, и в то же время казалось, что я наблюдаю эту сцену со стороны. Были в школе мальчишки, которые побаивались мистера Лейси, что не мешало им нагло хихикать у него за спиной и говорить разные глупости. Ну, на тему того, что они с ним сделают: изрежут шины автомобиля, отлупят, поймав в темном закоулке. И я вдруг ощутила прилив восторженной гордости – Видели бы вы сейчас мистера Лейси! Как ловко и уверенно вел он свой «фольксваген» по скользкой, таящей массу опасностей улице, мимо заваленных снегом горбатых автомобилей, брошенных владельцами у обочины. Он даже откинул капюшон теплой шерстяной куртки – о, как же мистер Лейси красив сейчас! Днем он часто щурился сквозь очки, но ночью… похоже, ночь – его время. Волосы длинные и волнистые, такого чудного приглушенно-коричневого оттенка, прямо как оленья шкура, из которой шьют нарядное меховое пальто. А глаза… глаза, насколько я могла разглядеть, изумительно сверкающие, медно-зеленые.
Мне вспомнилось, что в школе другие учителя недолюбливали мистера Лейси, относились к нему настороженно и с опаской, что в общем-то и понятно, ведь они были значительно старше, почти что в отцы ему годились. Считали его выскочкой – лишь потому, что у него в отличие от других не было диплома, позволяющего преподавать в колледже, а только ученая степень по математике, полученная в университете Буффало, где он собирался защищать докторскую. Возможно, я пожинаю плоды чужого труда, заметил он однажды на уроке, стоя с кусочком мела в руке перед доской, сплошь исписанной уравнениями. Но и это его замечание класс, как обычно, пропустил мимо ушей.
Теперь же мистер Лейси говорил почти весело: Вот сюда, Эрин, к самому краю. Дальше тут не проехать. Поскольку мы с ним уже были на берегу озера Эри – огромное и замерзшее, заваленное снегом, тянулось оно насколько хватало глаз. (И одновременно мне казалось, будто я вижу, что происходит там, подо льдом, как там бурлит и кипит черная и густая, точно деготь, вода.) Вдоль берега высились огромные ледяные валуны, холодно поблескивающие в лунном свете. Даже днем, стоя на берегу этого озера, можно было видеть лишь край канадской земли, западный берег терялся вдали. Внезапно я испугалась: что, если мистер Лейси по какому-то капризу бросит меня здесь, ведь мне в такую стужу никогда не найти дороги обратно, к тетиному дому.
Но мистер Лейси уже разворачивал машину. И вот мы едем от берега, влекомые, кажется, еле слышными позванивающими звуками музыки. Буквально через несколько минут мы оказались в лесу, и я поняла, что это парк Делавэр, хоть и никогда не бывала здесь. Просто слышала разговоры школьных товарищей о том, как они ходили сюда кататься на лыжах, и мне всегда страшно хотелось, чтобы они пригласили меня. Также мне хотелось быть приглашенной в дома к некоторым из наших девочек, но напрасно. Меня никогда не приглашали. Держись, держись! – воскликнул мистер Лейси, «фольксваген», будто сани, мчался с огромной скоростью в глубину темного вечнозеленого леса. И вдруг мы оказались… на берегу большого овальной формы катка, расцвеченного огнями разноцветных лампочек, как елка на Рождество; и десятки, нет, сотни элегантно одетых конькобежцев кружили по льду, словно и не было никакой снежной бури. А если даже и была – для них это не значило ровным счетом ничего. С первого взгляда было ясно: здесь собрались совершенно особенные, привилегированные люди, ради них горел и блистал вокруг этот свет. О, мистер Лейси, в жизни не видела ничего более прекрасного! Так сказала я, кусая нижнюю губу, чтобы не расплакаться от счастья. Совершенно волшебное, чудесное, замечательное место – каток в парке Делавэр! Конькобежцы на льду, гладком как стекло, все кружат и кружат под звуки радостной и громкой, усиленной динамиками музыки. На многих из них нарядные и яркие одежды, красивые свитеры, меховые шапки, меховые муфточки у девушек. Замечательные собаки неизвестных мне пород весело носятся рядом со своими хозяевами и хозяйками, вывалив от возбуждения розовые языки. Там были девушки с ангельской красоты личиками в специальных костюмах для катания – коротенькие бархатные жакеты на перламутровых пуговицах, пышные разлетающиеся юбочки до середины бедра, яркие вязаные чулки и разноцветные высокие ботинки из тонкой кожи. И к этим ботинкам приторочены острые лезвия сверкающих серебром коньков. Просто сердце заныло при виде таких замечательных коньков, потому что сама я каталась на старых и проржавевших, они принадлежали еще моей старшей сестре, и каталась по замерзшему пруду возле фермы. И потому так и не научилась кататься. Ну уж во всяком случае, делала это хуже, чем все эти нарядные юноши и девушки, – они скользили по льду легко и воздушно, без видимых усилий, спешки и выпендрежа.
Здесь, оказывается, катались целыми семьями – отцы и матери рука об руку с маленькими детьми, другие дети, постарше, и седые, как лунь, старики, должно быть, их дедушки и бабушки. А рядом с семьей бежала собака и виляла хвостом. Группами катались очень привлекательные молодые люди и парочки, последние – обняв друг друга за талии, а также одинокие мужчины и мальчики, носившиеся по льду с непостижимой скоростью, обгоняя и ловко обегая всех подряд, они скользили по льду с особой непринужденностью, точно рыбки, попавшие в родную стихию.
Да я бы никогда и ни за что не осмелилась присоединиться к этим конькобежцам, если бы мистер Лейси не настоял. Не обращая внимания на все мои протесты и возражения – о, но я не могу, мистер Лейси, я совершенно не умею кататься, – он все же подвел меня к пункту проката, где каждому из нас выдали по паре коньков. И вот я, пошатываясь и спотыкаясь, оказываюсь среди опытных конькобежцев, ноги кажутся слабыми и ватными, особенно в щиколотках, а на щеках от смущения проступают красные пятна. Какое жалкое зрелище я являю собой! Но мистер Лейси протягивает мне руку, сплетает свои сильные пальцы с моими, держит крепко, не дает мне упасть. Повторяй за мной! Да прекрасно ты умеешь кататься! Вот так, так, хорошо! За мной!
И у меня нет другого выхода, кроме как повторять все его движения и следовать за ним, точно речная баржа, влекомая бойким буксиром.
На льду веселая музыка звучит еще громче, а свет еще ярче, он почти слепит. О! О! Я задыхалась, боясь не поспеть за мистером Лейси, поскользнуться и упасть; сломать при падении руку или ногу; больше всего на свете боялась упасть на пути быстроногих конькобежцев, чьи сверкающие коньки с безжалостным позвякиванием резали лед, большие и острые, как нож мясника. Отовсюду доносился свистящий звук коньков, кромсающих лед, звук, которого на берегу не было слышно. Да если я упаду, меня в ленточки изрежут! И все мои усилия сводились к тому, чтобы не попасть под ноги лихим конькобежцам, те же пролетали мимо, обращая на меня не больше внимания, чем на тень; единственные, кто замечал меня, были дети. Мальчики и девочки, невзирая на юный возраст, уже очень уверенно держались на льду и поглядывали на меня с насмешливыми или укоризненными улыбками. Вон отсюда! Прочь с дороги! Таким, как ты, на льду делать нечего!
Но и я тоже была достаточно упряма, осталась на льду и, описав два или три круга, стала чувствовать себя увереннее, тверже стояла на ногах и уже не нуждалась в постоянной поддержке мистера Лейси. Держала голову высоко поднятой, а руки раскинутыми – для равновесия. И сердце мое билось радостно и гордо. Я катаюсь на коньках' Наконец-то! Мистер Лейси выехал в самый центр, где катались самые опытные фигуристы, быстро описывали круги, восьмерки, делали танцевальные па и акробатические развороты. Я смотрела на него – коньки так и сверкают, за ними невозможно уследить, и вот уже несколько присутствующих аплодируют ему. И я тоже захлопала в ладоши, на миг потеряла равновесие, но все же удержалась на ногах и продолжала кататься. Я никогда не отличалась особой грациозностью и догадывалась, что, должно быть, представляю собой довольно нелепое зрелище в старом мешковатом свитере с пятнами на груди, грубых шерстяных спущенных носках и с растрепавшимися, падающими на глаза мелкими завитками каштаново-рыжих волос. Но я уже больше не была неуклюжей, ноги набирали силу, слабость в лодыжках и коленях прошла, коньки все увереннее и тверже резали лед. Как счастлива я была! Как горда! И еще я начала согреваться, теперь мне было почти жарко.
По льду неустанно металось пятно прожектора, по очереди выхватывая конькобежцев, в том числе – и мистера Лейси, кружившего в самом центре катка. Его немного нелепая, журавлиная фигура выглядела на льду такой грациозной!… И вдруг луч света по некой непонятной причине метнулся от него… ко мне! Я так удивилась и смутилась, что едва не упала, услышала смех, аплодисменты, увидела обращенные ко мне улыбающиеся лица. Смеются они надо мной или искренне радуются? Добрые это улыбки или злые? Хотелось бы верить, что все же добрые, потому что каток казался мне чудесным местом, располагающим к добру и счастью. Но я вовсе не была уверена в этом, проносясь мимо этих лиц и часто взмахивая руками, чтобы не терять равновесия. И еще показалось, я вижу среди зрителей моих одноклассников, а также учителей нашей школы. Мелькнули и другие знакомые взрослые лица, на меня с неодобрением взирал работник социальной службы округа Эри. Этот прожектор страшно мучил меня: то бил прямо в лицо и слепил глаза, то ускользал прочь, оставляя меня в покое. Я мчалась дальше, а он летел за мной, выслеживал в толпе и догонял, как хищник добычу.
Прежде нежная мелодичная музыка гремела уже на полную мощность, от нее можно было оглохнуть, а потом вдруг резко оборвалась. И вместо нее над катком тонко и злобно завыл ветер.
Волосы мои окончательно растрепались, уши заледенели. Пальцы в плотных варежках из ангоры тоже превратились в ледышки. Большинство конькобежцев разошлись по домам, к моему разочарованию, то были самые нарядные, красивые и воспитанные люди. Семьи тоже ушли, забрав с собой самых красивых и породистых собак, и остались лишь беспородные уродливые дворняжки со злобными глазками и хвостами-обрубками. Мы с мистером Лейси быстро покатили в заваленную снегом и безлюдную часть катка, чтобы избежать столкновения с этими собаками, но нас постоянно преследовал проклятый и вездесущий луч прожектора. Здесь лед был неровным, шишковатым, и кататься по нему было трудно. У края катка кто-то взмахнул рукой, я разглядела ухмыляющуюся бледную физиономию. И вдруг в мистера Лейси полетел тугой снежок. Он попал ему между лопатками и разлетелся на куски.
Лицо мистера Лейси побагровело от ярости, он быстро развернулся. Кто это сделал? Кто?… Произнес он эти слова строго и громко, как в классе, но только сейчас мы были не в классе и мальчишки высмеивали его совсем уж нагло. Начали скандировать нечто вроде: Лей-си! Лей-си! Сукин сын! Сукин сын! Полетел еще один снежок и угодил ему в голову, прямо в висок. Очки слетели и покатились по льду. Я кричала мальчишкам: Перестаньте! Прекратите! И тогда они уже выбрали своей мишенью меня – один снежок пролетел в миллиметре от головы, другой угодил в предплечье, было довольно больно. Мистер Лейси погрозил хулиганам кулаком, и они ответили целым залпом из снежков; несколько из них попали в цель. Причем были брошены с такой силой, что он упал, а в углу рта показалась кровь. Без очков мистер Лейси выглядел моложе, совсем мальчик, и еще таким беспомощным, потому что ничего не видел.
Я опустилась на четвереньки и стала ползать по льду в поисках его очков. Нашла. Слава Богу, оказалось, что в общем-то они целы, только одно стекло треснуло, на нем появилась тонюсенькая трещинка, с волосок. Я вся дрожала от ярости, меня душили рыдания. Я была уверена, что узнала мальчишек: это были ребята из нашего класса, и они тоже ходили на уроки алгебры, вот только имен их никак не удавалось вспомнить. Потом наклонилась над мистером Лейси, спрашивая, как он и все ли в порядке. Увидела, что он в шоке, приложила носовой платок к его кровоточащим губам. То был один из его белых хлопковых носовых платков, которые он часто вынимал из кармана в классе, демонстративно встряхивал, а потом протирал ими очки. Мальчишки с гоготом и визгом убежали. И мы с мистером Лейси остались на катке одни. Даже дворняжки исчезли.
Только сейчас я почувствовала, как холодно. По радио передавали предупреждение – сегодня ночью предстоит резкое понижение температуры в районе озер Эри и Онтарио, обусловленное сильными ветрами, – до минус тридцати градусов по Фаренгейту. А ветер меж тем все усиливался и гнал по катку змеящиеся полосы снега – словно в преддверии очередного бурана. И почти все лампочки вокруг катка погасли, или их сорвало усиливающимся ветром. Свежевыпавший снег, совсем недавно казавшийся таким пышным и чистым, теперь был весь затоптан; на нем виднелись желтоватые следы собачьей мочи, повсюду из сугробов торчали окурки, обертки от сладостей, потерянные ботинки, варежки, валялась даже чья-то вязаная шапочка. Я увидела мое нарядное ручной вязки кашне – оно валялось на льду. Должно быть, кто-то из мальчишек стащил его, когда я отвлеклась.
Я больно прикусила нижнюю губу, изо всех сил стараясь не заплакать, красивый шарф, подарок мамы, можно считать, пропал, мне совершенно не хотелось подбирать его. Подавленные и молчаливые, мы с мистером Лей-си отыскали свои сапоги, оставили взятые напрокат коньки, свалив их в общую кучу, и двинулись к «фольксвагену» – единственному оставшемуся на стоянке автомобилю. Мистер Лейси тихо чертыхнулся, заметив, что на ветровом стекле расползлась тонкая, в форме паутины, трещина. И с иронией заметил: Ну вот, теперь ты знаешь, Эрин, что это такое – каток в парке Делавэр.
Яркая, в оспинах, луна опустилась уже совсем низко и повисла над верхушками деревьев – того гляди поглотит черная ночь.
На Восьмой улице, неподалеку от автобусной остановки, была небольшая закусочная под названием «Бизон-Сити». Мы с мистером Лейси сидели друг против друга за маленьким столиком, и он сухим и напряженным тоном делал заказ медноволосой официантке: Два кофе, будьте добры. Смотрел он сурово и хмуро, как бы отвергая малейшие поползновения со стороны женщины спросить, что с ним случилось, – лицо у него было красное и опухшее, из разбитой губы сочилась кровь. Потом он извинился, встал и пошел в туалет. Мочевой пузырь у меня прямо лопался, мне тоже нужно было в туалет, но я робела, стеснялась встать из-за столика, пока мистер Лейси не ушел.
Было 3.20 ночи. Как поздно! Энергоснабжение в некоторых частях города, по всей видимости, все же удалось восстановить – по дороге от парка мы видели освещенные улицы, работающие светофоры. И все же улицы по большей части были безлюдны и завалены снегом. Единственным видом транспорта, не считая нашего «фольксвагена», были снегоуборочные машины и грузовики, рассыпающие на проезжей части соль. В «Бизон-Сити», работающей круглосуточно, несмотря на столь поздний час, были посетители, в основном дорожные рабочие. Они сидели за стойкой бара, громко смеялись, болтали и флиртовали с официанткой – судя по всему, их доброй знакомой.
Когда мы с мистером Лейси вошли в это ярко освещенное помещение и зажмурились, мужчины покосились на нас с любопытством, однако никаких замечаний отпускать не стали. По крайней мере мы не слышали. Мистер Лейси тронул меня за руку и кивком указал в самый дальний угол зала, где находились кабинки. Как будто сидеть за столиком напротив мистера Лейси в тесной кабинке было совершенно просто и естественно.
В туалете, в замутненном дыханием зеркале, я увидела свое лицо. Странно раскрасневшееся, с глазами, отливающими стеклянным блеском. Мне это лицо показалось незнакомым, отдаленно напоминающим лицо старшей сестры Джанис, но и не ее тоже. Я сложила ладони чашечкой, набрала холодной воды из-под крана и опустила в нее разгоряченное лицо – до чего же приятное ощущение! Волосы встрепаны, точно кто-то поработал на голове взбивалкой для яиц, а свитер старшего брата оказался еще более грязным, чем я ожидала. Правда, помимо масляных пятен, на нем появились еще новые, темные, похожие на пятна крови. Может, то была кровь мистера Лейси?… Э-рин Дон-игал – изумленно и с благоговением прошептала я свое имя. И еще – с изумлением. И разумеется, с гордостью! Мне было всего пятнадцать лет.
Вдохновленная и возбужденная, я нашарила в кармане тюбик малиновой помады и подкрасила губы. Эффект получился обратный. Ужас, пошлость, варварство/Я словно слышала ворчливый голос мистера Лейси. Однажды на уроке он весьма иронично отозвался о косметике: Раскрашивают лица, как дикари, в наивной вере в чудо. Но он, должно быть, просто шутил.
Наверное, сама я все же верила в чудо. Надо же хоть во что-то верить!
Вернувшись в зал, к столику, я заметила, что мистер Лейси тоже умылся и его длинные влажные волосы аккуратно причесаны. Он, щурясь, поднял на меня глаза, слегка нахмурился, а на губах мелькнула насмешливая улыбка. Видимо, это означало, что он заметил помаду, однако никаких комментариев не последовало. И подтолкнул ко мне меню со словами: Закажи себе что-нибудь, Эрин, ты, наверное, умираешь от голода. Я взяла меню и стала читать. Есть и вправду страшно хотелось, даже голова слегка кружилась от голода, но все надписи там были неразборчивые, расплывчатые, будто бумагу не раз заливали водой, и, к своему смущению, я не могла разобрать ни слова. И отрицательно покачала головой – дескать, нет, ничего не хочу, благодарю вас. Нет, Эрин? Ничего? Ты в этом уверена! – удивленно спросил мистер Лейси. Тут в зале включился музыкальный автомат с сентиментальной песенкой Ты так одинока сегодня, крошка». Сидевшие за стойкой в клубах сигаретного дыма работяги и рыжеволосая официантка так и покатились со смеху.
Очевидно, мистер Лейси оставил испачканный кровью носовой платок в машине, потому что теперь вытирал рот бумажным полотенцем, взятым в туалете. Верхняя губа у него сильно распухла, словно ужалила пчела. А один из передних зубов расшатался, и из десны до сих пор сочилась кровь. И он еле слышно прошептал: Черт! Черт! Черт! Золотисто-карий глаз, увеличенный разбитой линзой, смотрел на меня странно пристально. Я не выдержала и отвернулась, не в силах выносить этого взгляда, боясь, что мистер Лейси винит меня в том, что именно я стала причиной его унижения и боли. Если уж быть до конца честной, так то действительно была моя вина: если бы не я, с Джулиусом Лейси ничего подобного бы не случилось.
Но тут мистер Лейси заговорил, и меня потрясла звучавшая в его голосе доброта. Он спрашивал: Ты совершенно уверена, что ничего не хочешь съесть, а, Эрин? Ничего?…
С каким удовольствием я бы проглотила гамбургер с полусырым мясом или целую тарелку жирной картошки-фри, залитой кетчупом! Но я лишь покачала головой: Нет, благодарю вас, мистер Лейси.
Почему? Я просто не смела, стеснялась есть в присутствии этого мужчины! Это казалось слишком интимным действом, совершенно парализующим, все равно что раздеться перед ним догола.
Я не могла преодолеть смущения, даже когда официантка подала нам кофе, черный, горячий, в грубых глиняных кружках. Лишь раз или два в своей жизни я пробовала пить кофе – и это при том; что все вокруг его пили, – но вкус показался мне совершенно отталкивающим, таким горьким! Теперь же я поднесла кружку к губам и робко отпила крохотный глоток обжигающе горячей черной жидкости – с таким видом, будто это было моторное масло. Увидев это, мистер Лейси добавил себе в кофе сливок и сахара, я же добавлять не стала. Я страшно нервничала, сердце билось неровно и часто.
Но именно с этого момента я по невинности и неопытности своей на всю жизнь привязалась к горькому, обжигающе горячему кофе, предпочитая этот напиток всем остальным.
Мистер Лейси меж тем говорил, точно нехотя, с таким видом, словно никаких споров и быть не может: В каждом уравнении всегда есть икс-фактор, а в каждом икс-факторе всегда кроется возможность или вероятность трагического недопонимания. К моему ужасу, он достал из кармана пиджака сложенный листок бумаги – красной бумаги! – развернул, положил на стол и разгладил. Я буквально онемела от стыда и страха. Не к лицу девушке предлагать себя, даже в такой форме, тайно, не подписавшись, нравоучительным тоном произнес мистер Лейси, озабоченно и строго нахмурившись. Это сердечко на открытке является символом женских гениталий. Тебя могли неверно понять.
В ушах у меня стоял шум, он смешивался со звуками музыки из автомата. Черный горький кофе обжигал горло, кровь быстрее побежала по жилам. Слова душили меня. Простите. Я не знала. Я не хотела. Я вообще не понимаю, о чем вы. Оставьте меня в покое, я вас ненавижу, слышите, ненавижу! Но губы не слушались, я молчала и лишь все сжималась, стараясь стать меньше, чтобы мистер Лейси не видел меня, перестал сверлить своими строгими глазами. А сама я не спускала глаз с украшенной искусными геометрическими фигурами «валентинки» с надписью «МИСТЕРУ ЛЕЙСИ», над которой с надеждой и замиранием сердца трудилась прошлой ночью у себя в комнатке, на чердаке. Откуда мне было знать тогда про эти неприличные сердечки? Я разрисовывала ими открытку с трепетом и волнением, с почти невыносимым предвкушением некоего невероятного события – такое порой испытываешь, поднося зажженную спичку к легковоспламеняющемуся материалу, – знаешь, что ничем хорошим это не кончится, и все равно делаешь это.
И вот почти с отвращением я произнесла: Наверное, вы все знаете обо мне и моей семье. Для вас, наверное, не существует секретов.
На что мистер Лейси ответил: Да, Эрин, верно, секретов нет. Но это в нашей власти – говорить или не говорить о них. Он аккуратно сложил открытку пополам и убрал обратно в карман, и я расценила это как жест прощения. А потом он добавил: Тебе нечего стыдиться, Эрин. Ни себя, ни своей семьи.
Разве? – с сарказмом заметила я.
И тогда мистер Лейси сказал: Два индивидуума, твои отец и мать, встретились в этой необъятной Вселенной, чтобы произвести на свет тебя. Вот как ты появилась в этом мире. Другого способа пока не существует.
Я снова лишилась дара речи, буквально онемела. Мне хотелось возражать ему, спорить, смеяться, но я не могла. По щекам бежали горячие слезы.
А мистер Лейси, видя это, добавил: И ты любишь их, Эрин. Куда больше, чем меня.
Я упрямо замотала головой: Нет!
Тогда мистер Лейси тоном абсолютной убежденности, тем самым тоном, каким он объяснял задачку по алгебре на доске, сказал: Не нет, а да. И вот еще что – мы никогда больше не будем говорить с тобой об этом. Ни о том, и ни об этом – он сделал выразительный жест, словно хотел объять не только заведение под названием «Бизон-Сити», но и весь город Буффало, и всю Вселенную, – никогда и ни за что.
Так и случилось: мы никогда больше не говорили с ним об этом. О нашем маленьком приключении в ночь на Валентинов день 1959 года.
В понедельник в школе и все последующие дни, недели и месяцы мы с мистером Лейси свято хранили нашу тайну. У меня буквально разрывалось сердце от желания поведать ее хоть кому-нибудь, но я молчала! Правда, я заметила, что успокоилась, уже меньше нервничала на его уроках, словно за одну ночь повзрослела на годы. Мистер Лейси вел себя так же, как всегда, ничуть не изменился. Ни один человек на свете, наделенный самым необузданным воображением, ни за что не догадался бы, что нас с ним может связывать какая-то тайна. Даже мои отметки оставались прежними, будто мистер Лейси твердо вознамерился дать понять способной ученице, что предела совершенству не существует. Скромность часто спасает от провала, Эрин – подмигивая, говорил он мне. А в сентябре, когда я пошла уже в одиннадцатый класс, где Джулиус Лейси должен был преподавать начертательную геометрию, вдруг выяснилось, что в школе его больше не будет. Нам сказали, он перешел работать в колледж. Так он навсегда исчез из наших жизней.
Но все это случится только потом. В ту ночь я не могла предвидеть этого. Даже теперь, тридцать лет спустя, накануне Валентинова дня, я вынимаю из потайного ящика бюро запятнанный кровью носовой платок с инициалами «ДНЛ» – тонкая белая ткань пожелтела от времени, – бережно разглаживаю его ладонью и подношу к лицу, вдыхая еле уловимый запах.
Ко времени когда мы с мистером Лейси собрались уходить из закусочной, свет там горел ослепительно ярко, а музыкальный автомат гремел просто оглушающе. На протяжении нескольких дней в ушах моих слышалось эхо песенки – одинока! одинока! одинока? Мистер Лейси быстро вел машину по улицам к югу от Гурон-стрит, мы проезжали мимо фабричных труб, увенчанных в верхней части голубовато-оранжевым пламенем, выплевывающих облака серого дыма, который при столкновении с ледяным ветром, дующим с озера Эри, распадался на мельчайшие зернистые частички и оседал на землю. Они барабанили по крыше, ветровому стеклу и капоту «фольксвагена», подскакивали и рикошетом отлетали от металлических поверхностей, оставляя в них мелкие вмятины. Черт побери, тихо ругался мистер Лейси, прекратится это когда-нибудь или нет?
И вдруг мы оказались перед домом. Перед обшарпанным бунгало моей тетушки по адресу: дом 3998, Гурон-стрит, Буффало, штат Нью-Йорк, – у одного из десятков, сотен, даже тысяч точно таких же домов в одном из рабочих кварталов города. Луна исчезла, словно ее никогда не было на небе, а само небо казалось плоским, будто вырезанным из куска черной бумаги. Но уличный фонарь освещал въезд в заваленную снегом аллею и высоченный сугроб в форме конуса с заостренным верхним углом, поднимавшимся до самого окошка на чердаке, под крышей.
В ушах эхом отдавались слова мистера Лейси: Что я обещал тебе, Эрин? Никто никогда не узнает, что тебя ночью не было. И действительно, я с облегчением заметила, что окна первого этажа погружены во тьму, а в моем окне слабо мерцает свет – свеча все еще горела, даже спустя несколько часов. Крепко держа меня за руку, мистер Лейси помог взобраться на пирамиду из снега, точно по лестнице, стараясь ступать в оставленные им же глубокие следы, а я покорно следовала за ним, больше всего на свете боясь оступиться и упасть. Ну, вот ты и дома, вот ты и дома, говорил мистер Лейси, а мне казалось, я слышу: Вот ты одна, вот ты одна. О!… Рама снова вмерзла в лед и снег и никак не хотела поддаваться! Мы вдвоем толкали, толкали и толкали ее, и мистер Лейси добродушно и терпеливо улыбался. Наконец лед хрустнул, и рама приподнялась на высоту дюймов двенадцати, не больше. Внезапно я заплакала. Наверное, очень жалкое зрелище я представляла собой в тот момент, ресницы через секунду слиплись на морозном воздухе. Мистер Лейси засмеялся и поцеловал меня в левый глаз, а потом – в правый, и ресницы оттаяли. И, уже забираясь в окно, я услышала: Прощай, Эрин!
Вот он – летит, пригнувшись к рулю, на своем велосипеде. В сверкающем белом шлеме, отчего голова похожа на голову какого-то гигантского насекомого. Мускулистые ноги с вздутыми жилами. Дочерна загорелый, знай крутит себе педали, точно мальчишка. Мистер Уоллер, преподававший нам социологию тридцать лет назад. Я вижу его каждое лето, в конце августа он приезжает домой навестить семью. На неделю, дней на десять. Заходит к нам в гости, наши дома рядом. Так что ничего удивительного или неожиданного в этом нет. Но для меня встреча с ним всегда была потрясением. Всякий раз я бормочу: «Здравствуйте, мистер Уоллер!» – и в лицо бросается жаркая краска смущения. Потому что здесь, летом, он, разумеется, никакой не «мистер», уж тем более для своих бывших учеников, теперь уже совсем взрослых и равных ему. «Пожалуйста, называй меня просто Гордон, ладно?» Так всякий раз говорит мистер Уоллер. И смеется, тоже смущенный, возможно, даже раздраженный, и торопится прочь. Вскидывает руку в знак приветствия или прощания. И всегда непонятно, помнит он мое имя или нет. Но вот лицо помнит, это несомненно. Или какое-то другое лицо, тридцатилетней давности, похожее на мое.
Всего лишь учитель старших классов местной средней школы. Тут два варианта. Помнить всех бывших своих учеников, а их сотни, называть каждого по имени; или же забыть всех своих бывших учеников, а их сотни. И сердито ухмыляться всякий раз, когда они, словно призраки, возникают у тебя на пути.
Этим летом пошли разговоры, будто мистер Уоллер сильно изменился, стал сам не свой.
Кто же тогда, если сам не свой?…
Да это просто выражение такое. Образное.
Минуточку, давайте разберемся! Если я сама не своя, а чья-то другая, то какая именно другая? И куда тогда делась настоящая «я»?…
Да это всего лишь выражение такое! Принятое в обиходе. В общении между людьми.
Мистер Уоллер часто говорил нам, что нет на свете ничего более ненадежного, чем это пресловутое общение между людьми. Это как игра в испорченный телефон: ты слышишь, что говорят тебе другие, но воспринимаешь это не совсем точно. Потом передаешь эти слова дальше, по цепочке, и наконец очередь доходит до человека, который воспринимает сказанное совсем уж неадекватно. Передает эти слова другим людям, те еще больше все запутывают и верят во всякую чушь до самой смерти. Так уж устроена история.
Уоллер преподавал это восьмиклассникам?…
Но у нас появился только в девятом классе.
Гордон Грегори Уоллер. При взгляде на него невозможно догадаться, что этому мужчине под шестьдесят. Сухопарый, жилистый, загорелый, в очках в металлической оправе с голубоватыми стеклами – выглядит так моложаво! И на нем не мешковатые шорты, что обычно носят старики, из-под которых торчат тощие ноги, но безупречно отглаженные шорты цвета хаки, с острыми, как у брюк, складками. И еще – вязаные свитеры с орнаментом, ветровки от «Л.Л. Бина». А велосипед – итальянский. Выложить четыреста долларов за какой-то велосипед? Так недоверчиво восклицал мой отец. А потом добавлял: Да перестаньте!
Время от времени поговаривали, будто бы мистер Уоллер ведет себя неадекватно. Нет, не то чтобы он был не в себе (это случится позже), просто ведет себя как-то не так. Странно. Трудно объяснить. Сначала отрастил маленькую козлиную бородку, затем – настоящую длинную бороду. Он уже не преподавал, вышел на пенсию. Всегда был холостяком и очень гордился тем, что никто его не контролирует. Потом отпустил бакенбарды – такие легкие и воздушные. Из бровей торчали смешные жесткие волоски. Изогнутые, как когти. Странно.
Все началось с удара. В человеке словно что-то надломилось, трещинка пробежала. Это сразу видно, по лицу. Смотришь с одной стороны – прежнее умное интеллигентное лицо с тонкими чертами. А с другой – иссохшее и морщинистое. Всегда косящий взгляд, опущенный уголок губ. После возвращения из больницы (так они, во всяком случае, говорили, меня дома тогда не было) мистер Уоллер еще долго ходил с тросточкой до вывешенного на противоположной стороне улицы почтового ящика. Это путешествие занимало у него десять минут. Достаточно было одного взгляда на него, чтобы понять: этот человек вознамерился поправиться. Он ходил к ящику в любую погоду – в холод, дождь и ветер. Можно было наткнуться на него в библиотеке, аптеке, гастрономе – передвигался он медленно и по-крабьи, бочком, но всем своим видом давал понять, что в посторонней помощи не нуждается. Нет уж, спасибо, не надо!
И вот через несколько месяцев он снова ездил на своем итальянском велосипеде! Не слишком быстро, пошатываясь, иногда падая, но все-таки довольно решительно.
Чтобы вспомнить мистера Уоллера, мне не приходилось прилагать особых усилий. Девятый класс. Противная ноющая боль внизу живота. Жжение между ногами. Теперь я уже не девочка. Улыбка на губах мистера Уоллера, он смотрит на меня, но быстро отводит взгляд. Если бы он пригляделся получше, то все бы понял.
Пожертвовала бы я тогда чьей-либо жизнью ради него? Жизнью матери, отца?… Не знаю. Не помню.
Мистер Уоллер теперь улыбался лишь одной стороной рта, другая оставалась неподвижной, как шрам. Он давно потерял свои кудри цвета имбиря, голова лысая и похожа на матовую лампу. Он сбросил процентов тридцать веса и напоминал скелет, медленно едущий на велосипеде.
Остановившись у почтового ящика, он неожиданно решает поговорить. Нет, разговором в полном смысле слова это не назовешь. Он заикается, запинается, ежесекундно откашливается. Какая жара! в высокой траве полно клещей! крыша дома протекает после грозы на прошлой неделе! Кто-то обманул его, кажется, местный кровельщик. Никому нельзя доверять. Что тут можно поделать. Да у него крыша поехала, а мозги вытекают через рот.
Дом продали через какого-то дальнего молодого родственника. Крышу починили, но заплатили за ремонт уже новые обитатели. Они же унаследовали и велосипед, и полный гардероб тщательно отглаженной одежды. А также коробки с тронутыми плесенью книгами и покоробленными пластинками классической музыки.
В то утро мистер Уоллер сердито улыбался нам. Глаза увлажнены укоризной. Чем-то был недоволен. Есть масса способов огорчить человека и совсем немного – доставить ему удовольствие. Темой урока было рабовладение на старом Юге. Жестокость, с которой одни люди обращаются с другими во имя некой высшей цели или просто ради чисто эгоистической выгоды, с иронией говорил мистер Уоллер. В иронии мистера Уоллера всегда крылась плохо замаскированная ярость, и ты сидела, не дыша и с видом пай-девочки сложив руки на парте, с одной лишь надеждой – что пронесет. А мистер Уоллер расхаживал по проходу между партами и спрашивал: Кто в этом классе хочет быть рабовладельцем? Кто в глубине души стремится владеть рабами? Давайте-ка посмотрим на ваши руки! Ну же, где руки! В классе воцарилась мертвая тишина, всех словно парализовало. Долгая пауза. А затем: Ага, очень любопытно, получается, те, кто действительно хочет владеть рабами, не слишком стремятся в этом признаваться! Что ж, поздравляю, вы научились скрывать свои истинные чувства, притворяться порядочными людьми. Это и есть так называемая цивилизация. Спасибо всем.
И вот однажды днем старик, медленно крутя педали, ехал вверх по холму. И никакого шлема на нем на этот раз не было, только лысина сверкала. Я стояла и смотрела, не в силах отвести глаз. Ждала, когда мистер Уоллер упадет. Была достаточно близко, чтобы хорошо видеть его, но самой оставаться незамеченной. Наверное, в тот момент я надеялась увидеть, как брызнет на асфальт кровь. Кровь, мозги, смерть. Конец всему.
Он не то чтобы упал. Просто неловко соскользнул с велосипеда, после того как руль вдруг сложился пополам. Велосипед со звоном упал на асфальт. Когда я подбежала к мистеру Уоллеру, он что-то невнятно бормотал, из глаз катились слезы, а по подбородку ползла слюна. Знаете, как я вас любила? – воскликнула я. И одновременно – страшно боялась вас, и грезила о вас наяву?
Нет. Конечно, я не сказала ничего такого. Какие-то другие слова, только не это. Не того сорта я была женщина, чтобы говорить подобное.
Потом бросилась поднимать велосипед. Потом вела мистера Уоллера по улице и старалась успокоить. Господи, до чего худенькие у него руки, прямо как косточки, торчат из широких рукавов. Эта наша последняя встреча произошла в августе 1993 года. Мы поднимались по холму, и рядом со мной кто-то дышал медленно-медленно, словно огромные неуклюжие крылья раздвигали воздух.
А потом, после долгой паузы, мистер Уоллер вдруг спросил: А вы, собственно, кто будете? Кто из них?…
Едва увидев ее, она сразу поняла, что хочет эту вещицу.
Среди изящных безделушек из кованого серебра и украшений из бирюзы, среди кожаных изделий ручной работы, глазурованной керамики, корзин и ковриков грубого плетения лежал на прилавке магазина подарков и сувениров, что в резервации пайютов, Пирамид-Лейк, штат Невада, весьма любопытный предмет. Он мгновенно привлек внимание Юнис.
Неровный круг не более четырех дюймов в диаметре из туго сплетенной виноградной лозы или каких-то мелких высохших веточек был сплошь утыкан крохотными шелковистыми перышками. Изящный рисунок, изысканная форма, а расцветка типична для всех индейских поделок ручной работы – превалируют коричневые, бежевые и черные тона. Юнис смотрела на загадочную вещицу – и вдруг она легла ей на ладонь, легкая, почти невесомая. Изумительно! На бирке крупными печатными буквами была выведена надпись: «Ловушка для снов». И еще круг этот был такой сухой, что Юнис испугалась, того и гляди, рассыплется в прах. Поднеся загадочный предмет к глазам, она увидела, что сплетение веточек образует нечто вроде миниатюрного гнездышка или паутины, прошитой тонким кожаным шнуром. А в центре тускло поблескивает маленький камешек, похожий на агат. От ее дыхания шелковистые перышки вдруг ожили и затрепетали. Перышки были такие красивые, в мелкую темно-коричневую крапинку и полоску, точно акварелист нанес легчайшие мазки кистью на желтовато-коричневый фон.
Увидев, что Юнис заинтересовалась «ловушкой для снов», владелец магазина, индеец, объяснил, что эту вещь можно дарить только тем, кого «очень любишь», а лучше всего вешать ее над колыбелькой или кроваткой. «Паутина внутри ловит хорошие сны, а плохие сны – нет. Гарантирую!» Эти слова он добродушно прокричал чуть ли не в ухо Юнис, так говорят иногда с маленьким ребенком.
То был индеец, по всей очевидности, из племени пайютов; живой мускулистый мужчина среднего возраста в выцветшей футболке и линялых джинсах, подхваченных кожаным ремнем с медной бляхой, на которой красовался орел. Редеющие черные волосы с проблесками седины были стянуты в конский хвост, что придавало индейцу несколько небрежный и одновременно игривый вид. Лоб в шишкообразных наростах – следы шрамов? – а голос преувеличенно веселый, на грани насмешки. Так он говорил не только с Юнис, но и со всеми остальными покупателями. До разговора с Юнис он перекинулся несколькими фразами с еще одним человеком, из чего Юнис сделала вывод, что индеец – ветеран войны во Вьетнаме. Это, впрочем, не мешало ему приветливо улыбаться всем покупателям, и ей, Юнис, в частности.
– Да, мэм! Для вас будут ловиться только хорошие сны, – сказал индеец, протягивая уже упакованный в бумажный пакетик хрупкий предмет. – А все плохие сны уйдут. Повесите над постелью, и дело в шляпе! О'кей? Даже если не верите, что-то непременно случится.
– Спасибо, – ответила Юнис. – Так и сделаю.
Она была уже не так молода, но благодаря бледно-золотистым волосам, чистой светлой коже и умным серым глазам выглядела весьма привлекательной женщиной. И еще она была совсем одинока.
Юнис улыбнулась индейцу, хоть и заметила, что в его взгляде не было особой искренности и теплоты. Улыбался он, раздвигая губы над неровными желтоватыми зубами, отчего в уголках рта туго натягивалась кожа, а блестящие, как агаты, глаза, засевшие в глубоких глазницах под шишковатым лбом, смотрели пронзительно и дерзко. Они словно говорили: «А я тебя знаю. Даже если ты не знаешь меня. Насквозь вижу». Юнис, не привыкшая к невежливому, а уж тем более к грубому обращению, сохраняла тем не менее спокойствие и натянуто улыбалась. Выходя из магазина, она почувствовала, что взгляд мужчины устремлен на ее лодыжки и быстро поднимается все выше и выше, обегая ее стройную фигуру. И Юнис не обернулась, услышав, как он крикнул вдогонку:
– Заходите еще, леди, о'кей? – И все это с преувеличенной любезностью и нескрываемой насмешкой.
Даже если не верите, что-то непременно случится.
Вернувшись в Филадельфию, в свой кирпичный дом на Диланси-стрит, она повесила «ловушку для снов» у изножья кровати и улеглась спать. Перелет утомил ее, она была переполнена образами и впечатлениями. Двенадцатидневное путешествие по юго-западным штатам Невада и Аризона было ее первым полноценным отпуском за много лет. Как живо она помнила некоторые его моменты: лазурно-синее небо над головой, дикую и грозную красоту гор, цвета и оттенки песчаных дюн, мерцающие солончаки, белесое молчание Долины Смерти! И в то же время путешествие утомило ее, а в конце – даже наскучило. В нем не было осознания собственного «я». Не было осознания миссии.
Юнис исполнилось тридцать семь. Не замужем, вице-проректор Филадельфийской академии изящных искусств Ученую степень она получила в Гарварде; диссертация, впоследствии опубликованная в виде книги, была написана по теме «Эстетика и этика: Дебаты о постмодернизме». В молодости, еще девушкой, Юнис мечтала не о тихой семейной, но о бурной общественной жизни, причем эта жизнь непременно должна быть связана с искусством. Единственная дочь уже довольно немолодых родителей (отец был профессором философии в Пенсильванском университете), она всегда помнила себя застенчивой, не по годам развитой и умной девочкой с волосами бледного золота, тяжелыми волнами обрамлявшими длинное лицо. Странная смесь тщеславия и неуверенности «особенного» ребенка. Однако, несмотря на проявляемую в детстве и юности взрослость и серьезность, Юнис мало повзрослела впоследствии – явление не столь уж редкое среди одаренных детей. Теперь, в тридцать семь, в ее стройной фигуре сквозило что-то девичье; морщин на лице заметно почти не было; манеры отличались живостью. И еще ей была свойственна невинная самоуверенность и определенность во всем. Она преподавала в Суортморе, затем работала там же администратором. Среди коллег Юнис заслужила репутацию исключительно вдумчивого, тонко и ясно мыслящего ученого; ее ценили, а порой – весьма беззастенчиво эксплуатировали, пользуясь ее простодушием и добротой. О Юнис Пембертон без злобы говорили, что она живет исключительно ради работы, благодаря работе, вся в работе. Если и была у нее личная жизнь, то она умела хранить ее в тайне. Если и были любовники, то она о них никогда не говорила.
Религиозна Юнис не была, суеверностью тоже не отличалась. Проявляла умеренный интерес к культуре туземных американских племен, населявших юго-западную часть США, куда она и отправилась в отпуск. Но то был не более чем сдержанный интерес ученого-теоретика. Ни в молодости, ни в зрелом возрасте Юнис не верила в сверхъестественные силы или явления; унаследовав мягкие манеры и скептический ум отца, она одновременно унаследовала и недоверие к вере. Иными словами – к воплощению самых необузданных фантазий человечества в системные религии и институты. Но может, то было продиктовано вовсе не скептицизмом, а здравым смыслом? Островок здравого смысла в бурном и бездонном океане иррациональности, а зачастую – просто безумия. В современном мире воинствующего фанатичного национализма, религий фундаменталистского толка, нетерпимости.
Что-то непременно случится, даже если не верите.
Юнис не сводила глаз с оперенной «ловушки для снов», подвешенной в изножье кровати в надежде, что это поможет ей уснуть. И не просто уснуть, а увидеть какой-нибудь сон. Сны снились ей так редко! Спала она всегда крепко, словно проваливалась в глубокую и безмолвную темную воду, где не было ни образов, ни красок. Но и в эту ночь, насколько она помнила, ей ничего не приснилось. Лишь появилось странное ощущение, словно на грудь ей давил непомерный вес и грозило удушье. Груди болели, несколько раз она просыпалась и чувствовала, что ночная рубашка насквозь мокра от пота.
На рассвете, перед восходом солнца, она проснулась резко и окончательно, ей захотелось встать. Глаза болели и слезились, будто она долго смотрела на безжалостное солнце пустыни, во рту пересохло. И еще она заметила, что в спальне появился какой-то странный запах. Так пахнут перезрелые гниющие фрукты. Слабый и в целом не такой уж и противный запах. И все же – снилось мне что-нибудь или нет? А если да, то что?
Юнис быстро приняла душ и оделась. И не вспомнила бы о «ловушке», если бы ей не бросились в глаза слабо трепетавшие перышки. До чего ж похоже на птичье гнездышко! Она дотронулась до сплетения веток в центре – темный камешек походил на глаз. Однако никакой сон, ни хороший, ни плохой, в-«ловушку» так и не попался Тем не менее вещица забавная и изящная; Юнис ничуть не жалела, что купила ее.
На кухне Юнис вдруг услышала странный звук, похожий на мяуканье или тихое повизгивание. Доносился он из задней части дома. И она пошла посмотреть. (Четырехэтажный кирпичный дом на Диланси-стрит достался ей в наследство от овдовевшей матери. Дом был старый, располагался в престижном районе Филадельфии; до кампуса Пени рукой подать. И всего в десяти минутах езды от Филадельфийской академии изящных искусств, где работала Юнис. Словом, весьма ценная недвижимость, которой завидовали многие, хотя и граничил участок с районом, где отмечался удручающий рост преступности.)
На зимней застекленной веранде, на антикварной кушетке, лежало частично прикрытое стареньким одеялом какое-то живое существо. Сначала Юнис показалось, что это собака. Затем она вдруг подумала, что это ребенок, и ею овладел приступ паники.
– Что? Что же это? – пробормотала застывшая в дверях женщина.
Заднее крыльцо было отрезано от остального дома, заходили сюда редко. Почему-то теперь здесь стоял такой сильный запах гниющей листвы и перезрелых фруктов, что Юнис едва не вывернуло наизнанку.
Загадочное создание, не животное, но вроде бы и не совсем человек, оказалось около двух футов длиной и лежало скорчившись, словно в конвульсиях. Голова, слишком крупная для веретенообразного тела, покрыта длинными тонкими и влажными на вид волосами. Кожа оливково-темная и в то же время – мертвенно-бледная, как свернувшееся молоко. Лицо иссохшее и морщинистое, ввалившиеся глаза плотно закрыты. И как натужно и хрипло дышало это существо, ему словно катастрофически не хватало кислорода! Из гортани доносились всхлипы – будто оно стремилось откашляться и выплюнуть клокочущую мокроту.
У него лихорадка, оно умирает, подумала Юнис. А груди продолжали болеть, соски напряглись и чесались, как если бы она была кормящей матерью и видела сейчас свое дитя.
Она пыталась сообразить: может, выбежать из дома, позвать на помощь соседей? Может, вызвать «скорую»? Или полицию? Имелись также друзья и коллеги, которым всегда можно позвонить, и замужняя сестра в Брин-Маур… Но что я им скажу? Что это такое… пришелец, что ли?… Ее пронзала жалость к существу, так отчаянно боровшемуся за свою жизнь. И еще она поняла, что загадочное создание просто умирает с голоду и что никто в мире, кроме нее, не сможет его накормить.
Теперь оно открыло глаза. И Юнис увидела, что это очень красивые глаза – не важно, кому они принадлежат, животному или человеку. Большие, темные, наполненные слезами, они отливали агатовым блеском и так жалобно смотрели из-под низко нависшего костлявого лба. И она пробормотала, на сей раз уже вслух:
– Бедняжка!
И наконец поняла, что выбора у нее нет: она должна, просто обязана накормить беспомощное существо, которое внезапно свалилось ей на голову и требовало заботы. Она не может позволить ему умереть! Юнис бросилась за водой, принесла совсем немного, в стакане, и намочила губку. Получилось как нельзя лучше: инстинкт подсказал созданию (беззубому, с нежными розовыми деснами), что губку надо сосать. Затем Юнис намочила губку уже в молоке, вышло еще лучше.
– Не бойся, ты не умрешь, – шептала Юнис. – Я не дам тебе умереть!
Бешено впившись в губку, создание тихонько мяукало и постанывало, тоненькие паучьи ручки впились в руку Юнис. И Юнис снова с удвоенной остротой ощутила, что груди у нее разбухли от молока.
Час пролетел незаметно. Существо наконец насытилось и погрузилось в сон. Юнис окунала губку в молоко раз десять, если не больше. Дыхание у нее было частым и неровным, а кожа влажной и горела, как в лихорадке, как у странного существа. И еще она вдруг услышала собственный смех и голос:
– Я поступила правильно. Я точно это знаю!
В первый день Юнис решила оставить уснувшее существо на веранде, распахнув дверь на задний двор и заперев другую, ведущую в дом. Ровно в 8.20 она выехала на работу. Уйдет тем же путем, что и пришло. День выдался теплым и мягким для марта, на тротуаре таял снег – временная передышка после самой холодной и суровой на ее памяти зимы в Филадельфии. Хорошо хоть бедное создание не страдает сейчас от холода, подумала Юнис. Она была уверена, что когда вернется домой, его уже там не будет.
Кто бы мог представить тогда, что на протяжении нескольких последующих недель она сможет столь же успешно, как всегда, исполнять свои обязанности вице-проректора. Словно и не было в ее доме непрошеного визитера! Словно никто не вторгался в ее жизнь! Правда, во время долгого рабочего дня в Филадельфийской академии изящных искусств от внимания коллег не укрылось, что Юнис Пембертон несколько рассеянна. Во время встречи с проректором и другими представителями администрации она несколько раз вежливо переспрашивала: «Простите, что? Что вы сказали?».
А когда коллеги стали расспрашивать ее об отпуске, она отвечала: «Замечательно. Просто замечательно. Так красиво». И голос ее замирал, а вид был отсутствующим. Юнис вспоминала бескрайнее небо пустыни, Пирамид-Лейк и жалкие лачуги резервации племени пайютов, сувенирную лавку, где купила «ловушку для снов». Думала об индейце с конским хвостом и дерзкими глазами. Заходите еще, леди, о'кей?
В глубине души Юнис радовалась, что рабочий день затянулся и дел было невпроворот. В полпятого приехал профессор по истории искусств из Йеля, читать лекцию по иконографии Иеронима Босха. После лекции должен был состояться прием в его честь – на сей раз то был обед в доме президента академии. Присутствовать на нем, кроме почетного гостя, должны были избранные – представители администрации, несколько преподавателей, а также спонсоры. Юнис удалось ускользнуть только в половине одиннадцатого.
Вернувшись на Диланси-стрит, она с замиранием сердца поднялась на заднее крыльцо и увидела – с облегчением или разочарованием? – что кушетка пуста. Рядом, на полу, валялось испачканное одеяло, но странное создание исчезло. Как и предполагала Юнис, оно покинуло дом через заднюю дверь, тем же путем, что и появилось.
Юнис поспешно захлопнула дверь, повернула ключ, подергала, убедилась, что дверь надежно заперта.
Что это было за создание? Возможно, енот?… Страдавший какой-то формой чесотки, облысевший, преждевременно проснувшийся после зимней спячки? Отчаянно изголодавшийся? Юнис еще повезло, что не бешеный.
На вторую ночь Юнис тоже спала с «ловушкой для снов», подвешенной в изножье кровати. Она забыла, что эта вещица все еще там, и, только проваливаясь в сон, вдруг вспомнила, но была уже не в силах подняться и отвязать ее.
Даже если не верите, что-то непременно случится.
И снова сон был тяжким и беспокойным. Голова болела, сердце билось неровно и часто. Но вроде бы ничего не снилось – или все же снилось?… Кто-то или что-то находилось у нее в постели, под простынями и матрацем, там, где прежде ничего не могло быть. Чахлое недоразвитое создание с шишковатым лбом, острыми неровными зубами. Летучая мышь, и она нападала! Да, у нее были крылья, кожистые, с крупными прожилками, а рук не было вовсе – и летучая мышь, и в то же время человек. Юнис бешено замотала головой: Нет! нет! – но избавиться от отвратительного создания не удавалось. Оно… он уже прижимался к ее губам мокрым слюнявым ртом. И всем телом терся о ее груди, живот, бедра. Из паха выросла упругая на ощупь палочка – пенис, поняла Юнис. И к ее крайнему отвращению и страху, пенис стал быстро увеличиваться, точно резиновый шланг, в который накачивают воду. Нет! Оставь меня, уйди! Слепо расширив обезумевшие глаза, Юнис чувствовала, как создание пробирается у нее между ног, раздвигает ляжки; ощущала и пенис – он, словно живое существо, слепо тыкался в нее, ища отверстие, чтобы войти. Юнис закричала, но было уже поздно – чресла свело от острого сексуального ощущения. Она стонала и содрогалась и наконец сбросила с себя создание… Проснувшись, Юнис увидела, что его нет. Оно исчезло. Задыхаясь и ловя ртом воздух, она села в постели, зажала ладонями рот. Сердце билось так бешено, что, казалось, вот-вот разорвется.
Вокруг, на старинной кровати красного дерева, которую Юнис унаследовала от родителей, валялись скомканные влажные простыни. От них исходил острый запах гниющих персиков.
Теперь ты знаешь, все это тебе приснилось, теперь ты знаешь, какие бывают сны. Однако она вновь проснулась рано, на рассвете, и сон ее был неглубоким и беспокойным. Юнис поняла, что отвратительное создание, пробравшееся к ней в постель, не было сном.
Она слышала его. Существо расхаживало внизу, то повизгивая, то невнятно напевая что-то. Оно находилось на задней веранде или на кухне.
Юнис накинула халат и тихо спустилась вниз. Волосы липли ко лбу и шее; все тело покрывала тонкая кисло пахнущая пленка пота; нежную кожу на внутренней части бедер саднило. Да, так и есть, оно на кухне – именно оттуда доносятся странные звуки. Перед тем как распахнуть дверь, Юнис помедлила секунду, затем решительно вошла. Это мой дом, моя жизнь! Он пришел ко мне. Так чего мне бояться?
На этот раз Юнис хорошо рассмотрела создание и поняла: это все-таки человек. Пусть лицо похоже на мордочку летучей мыши, а тоненькие ручки по-обезьяньи длинные, но это, несомненно, человек. Мужчина.
Нет, совершенно очевидно, мужчина.
Юнис застигла его за распечатыванием пачки макарон. Он взобрался на кухонный буфет и умудрился открыть одно из отделений.
Они уставились друг на друга. Создание сидело сгорбившись, но Юнис видела, что ростом оно примерно с десяти-одиннадцатилетнего мальчика. Абсолютно голое, с резко выпирающими ребрами, грудь поднимается и опускается от частого дыхания. Голова непропорционально большая для таких узких плеч; ноги тощие и кривые – так бывает от недоедания. Кожа оливково-темная, с просвечивающей изнутри белизной и вся покрыта тоненькими, еле заметными черными волосками. Сморщенные гениталии болтаются между ног, напоминая очищенный от кожуры плод. Глаза сверкающие, испуганные, дерзкие.
Юнис произнесла как можно спокойнее:
– Бедняжка! Да ты совсем изголодался!
Ни разу в жизни Юнис не испытывала такой острой жалости и сострадания. Сидящее на буфете голое существо издало тоненький умоляющий стон, и она сразу почувствовала, как заболели груди и заныли соски, разрываемые стремлением накормить.
Но на сей раз Юнис накормила создание твердой пищей, так как выяснилось, что у него имеются зубы – пусть в зачаточном, рудиментарном состоянии, редкие и неровно сидящие в нежных деснах. Юнис завернула его в одеяло, нашла пару старых меховых шлепанцев – в самый раз для его ступней с шишковатыми пальцами; а затем усадила за стол в специальном детском стульчике (тут существо страшно разволновалось, видно, почувствовало себя плененным, загнанным в угол). Она начала кормить его с ложечки сваренными всмятку яйцами, мягким домашним сыром из баночки и мандаринами. Как он проголодался! И с каким наслаждением и благодарностью поглощал еду!… В глазах блестели слезы, он часто и быстро жевал и глотал, жевал и глотал. Юнис растрогалась и сама чуть не заплакала.
– Не бойся! Ничего плохого с тобой больше не случится. Обещаю. Клянусь жизнью.
Голос Юнис слегка дрожал от возбуждения, но произнесла она эти слова спокойно. Помогли приобретенные за долгие годы преподавательской работы выдержка и уверенность в себе.
Как и накануне, Юнис оставила существо спать на старой кушетке, на веранде, потому что оно вдруг отказалось заходить в дом, даже в гостиную не захотело зайти, а ведь там было так тепло. Осовевшее после сытной еды, оно сразу провалилось в сон и стало бескостным с виду и очень похожим на человеческого младенца. Юнис отнесла его на веранду и осторожно опустила на кушетку. Много лет назад, еще девочкой, она любила сидеть на этой кушетке и читать свои бесчисленные книги. Если бы ей тогда сказали, что у нее появится такой гость, ни за что бы не поверила. Даже представить не смогла бы, что в один прекрасный день непонятное существо мужского пола будет спать на этой самой кушетке! Вот оно лежит, свернувшись под одеялом, подтянув колени к подбородку, и спит невинным и крепким сном младенца. Юнис довольно долго просидела рядом, положив ладонь на лобик создания – он казался таким горячим, точно в лихорадке. А может, это она была в лихорадке?…
Обещаю. Клянусь жизнью.
Зачастую, вернувшись с работы, Юнис обнаруживала, что его нигде нет. Она одиноко бродила по опустевшему дому, окликая: «Где ты? Ты спрятался, да?» И старалась ничем не выдать тревоги и разочарования. Скрыть свою беспомощность, такую женскую по своей природе. Имени у создания не было, и она называла его просто ты. А думала о нем: он, его.
На кухне она замечала следы трапезы, потому что постепенно он привык есть самостоятельно, хотя и страшно неряшливо: на полу мог валяться кружок неровно обгрызенного сыра, кусок банана (он так и не научился очищать бананы, хотя Юнис много раз показывала, как это делать). Нет, он засовывал чуть ли не весь банан в рот, чавкал, жевал, давился им. Юнис никак не удавалось заманить его в ванную комнату – звук бегущей из крана воды, возможно, даже запах воды, а также замкнутое пространство маленького помещения приводили его в панику, но ей казалось, что пахнуть в доме стало меньше. Или она просто перестала замечать характерный запах?
(Хотя однажды в академии в кабинет к Юнис вошел коллега и стал настороженно принюхиваться и оглядываться – неужели она не чувствует, как здесь странно пахнет? Не прерывая беседы, Юнис поднялась из-за стола, распахнула окно, и неприятный запах исчез. Или ей просто показалось, что исчез?)
Но к ночи ее гость мог появиться совершенно неожиданно. В старом кирпичном доме вдруг возникало таинственное существо. Сидело где-нибудь в тени, под лестницей, и в луче фонарика маленькие агатовые глазки отливали ярким блеском. Или же оно почти бесшумно расхаживало босиком по застланному ковром коридору у двери в ее спальню. Он даже научился смеяться – издавал нечто похожее на низкое сдавленное хихиканье. Тонкие черные волоски стали теперь расти на голове, груди и под мышками. Юнис, конечно, не смотрела, но была уверена, что выросли они и вокруг причинного места. Он рос, зрел и быстро матерел под неусыпной ее заботой. Блестящие черные глазки уже находились примерно на том же уровне, что и ее. Он научился говорить, правда, произносил пока не слова, а отдельные звуки, нечто вроде «Ииии? – ииии? Иииеа?», и Юнис казалось, что она понимает их значение.
– Вниз, – говорила Юнис. И указывала пальцем, чтобы было понятнее. – Здесь, наверху, тебе не место. Давай быстренько вниз.
В такие моменты она разговаривала с созданием довольно строго. Он мог, конечно, и не послушаться, но явно понимал ее, и Юнис знала, что это самое главное.
Иногда, трусливо опуская голову, он бормотал: «Ииии?… иии», – быстро разворачивался и начинал спускаться по ступеням, как побитая собака. Бывали моменты, когда «собака» вдруг проявляла характер: откинув голову, он смотрел на Юнис из-под щетинистых бровей и плотно сжимал губы над неровными зубами. Но Юнис не сдавалась:
– Ты меня слышал! Ты прекрасно понимаешь, что я тебе говорю!
И с видом оскорбленного достоинства Юнис проходила мимо существа, которое стояло, нелепо растопырив длинные руки, в рубашке, слаксах и тапочках, которые Юнис купила ему. Теперь все эти вещи стали ему маловаты, он заметно вырос. Она проходила мимо него холодно и уверенно и, оказавшись в спальне, плотно захлопывала за собой дверь. Был на двери и старомодный замок – в виде медной задвижки.
Пока Юнис бодрствовала, опасности не было.
Она часто сидела в постели, читала или работала над докладами, делала также разного рода выписки и заметки для своей секретарши, чтобы та наутро набрала их на компьютере. Юнис не считала себя человеком одержимым, живущим исключительно ради работы, но она находила истинное удовольствие в этих ночных бдениях; в такие моменты весь окружающий мир сужался до пятна света, отбрасываемого лампой на постель. Я люблю свою работу, отношусь к ней с уважением, поэтому и добился таких успехов – некогда эти слова страшно удивили Юнис. Так говорил отец; теперь же и сама она могла сказать о себе то же самое, хоть и избегала подобных выражений – люблю и уважаю свою работу, вот почему добилась в ней успеха. Однако какая ирония: в душе ее постоянно сидела заноза, и вызвано это было присутствием в доме странного существа, которое она спасла и продолжала оберегать. И оно ничего не знало о той, другой, профессиональной ее жизни. Да ему плевать. И почему, собственно, это должно его волновать?…
Около часу ночи и уж обязательно в два веки Юнис становились тяжелыми. Предметы в комнате обретали неясные очертания, превращались в чередования света и тени. Где-то совсем рядом слышалось сдавленное ииии, слабое царапанье у двери. Юнис понимала, что теряет сознание, а следовательно – и контроль над собой; понимала, что это опасно; однако была просто не в силах противиться сну, сколько бы ни трясла головой, ни хлопала себя по щекам, ни пыталась держать глаза открытыми. Черная, как сажа, волна поднималась и увлекала ее за собой.
«Ловушка для снов» у изножья кровати! Днем она не вспоминала о ней, никогда не думала, не собиралась снять. А по ночам было уже поздно.
Итак, она проваливалась в сон и была совершенно беспомощна. А он, разумеется, этим пользовался.
Нагло входил в спальню, одним толчком распахнув дверь, словно никакой двери не было вовсе.
Теперь создание можно было назвать физически полностью созревшим. Это совершенно очевидно. Днем он казался одним, с этим своим жалобным блекотанием – ииии, иииеа, – но по ночам становился совсем другим. Размером со взрослого мужчину, с некрупными, но мускулистыми руками, грудью и бедрами, сплошь покрытыми жесткими черными волосками. Глаза горят, вот он сдергивает с Юнис одеяло и простыни – и это несмотря на все ее протесты; вот хватает ее так крепко, что кажется, вот-вот раздавит. По утрам выяснялось, что все тело у нее в синяках. Причем располагались они не как попало, а довольно причудливым рисунком. Он нашаривал губами ее груди – ей казалось, они у нее увеличились и кожа здесь стала особенно нежной, а соски были чувствительны к малейшему прикосновению, чего никогда не наблюдалось прежде. Живот Юнис становился скользким от пота, а там открывалось и потайное местечко между ногами, на которое она, дожив до тридцати семи лет, даже ни разу толком не взглянула, которое трогала лишь тогда, когда надо было помыться. Нет. Прекрати. Я ненавижу это! Это не я, не я!
Однако, к своему смущению, она вдруг осознавала, что крепко сжимает существо в объятиях, даже когда оно входило в ее тело – словно тонущий человек, готовый уцепиться буквально за все, что ни попадется под руку. Мало того, еще и судорожно обхватывала его сплетенными ногами. Иногда ее будил крик. Пронзительный женский крик, истеричный и беспомощный. Страшно слышать.
Юнис откинула простыни и одеяло – они душили ее. Настольная лампа все еще горела. Времени непонятно сколько – то ли половина второго, то ли четыре утра – самый разгар ночи. Влажное молчание ночи. Абсолютное, непередаваемое словами одиночество ночи. Дверь в комнату Юнис снова закрыта. И разумеется, заперта.
Но и от постели, и от самой Юнис пахло им. Сырой омерзительный запах. Знакомая до тошноты вонь перезрелых персиков. Надо принять душ и смыть с себя эту влагу и запах, промыть каждую клеточку, каждую пору кожи.
У изножья кровати висела «ловушка для снов». Хрупкая, точно птичье гнездышко. Шелковистые перышки трепещут от дыхания Юнис.
– О Господи! Если ты есть, Бог, помоги мне, помоги!
И вот в начале мая за ленчем в академии настал момент, когда беседа за столом вдруг стихла, и через секунду Юнис с беспокойством заметила, что все присутствующие, в том числе и проректор, смотрят на нее. Ей задали какой-то вопрос? И если да, то кто? Или она грезила наяву, рассеянно поглаживая подбородок, который немного болел? Проректор, лысеющий добродушный мужчина, всячески опекавший Юнис Пембертон, поскольку именно ее наметил себе в преемницы (и тогда она стала бы первой женщиной-проректором за всю стосемидесятилетнюю историю академии изящных искусств), сочувственно и понимающе улыбнулся. И чтобы избавить Юнис от смущения, обратился к другому гостю и спросил: «Ну а вы что думаете по этому поводу?» Ну и так далее, в том же духе, и неловкий момент прошел.
Юнис, донельзя смущенная, сделала над собой усилие и стала слушать. Вся – внимание, и в глазах коллег выглядит совершенно нормально. Да она просто уверена в этом, она вновь стала собой. И, однако же: ни один из вас даже не догадывается, что у меня есть другая жизнь, моя тайная жизнь!
Уже позже, зайдя в туалет, она, к своему ужасу, вдруг увидела в зеркале, что на подбородке у нее красуется совершенно безобразный синяк – огромный, отливающий пурпурно-оранжевым, цвета гниющего фрукта. Как она умудрилась выйти сегодня из дома, даже не заметив? Неужто ни разу не посмотрела на себя в зеркало? Она могла бы скрыть, замаскировать его, повязать, к примеру, на шею какой-нибудь яркий веселенький шарфик. Но теперь, конечно, уже поздно. Неудивительно, что коллеги так смотрели на нее.
Они знают.
Но что именно знают?…
Стоял мягкий и теплый душистый майский вечер. По дороге домой Юнис зашла в магазин спортивных товаров и купила охотничий нож с лезвием из нержавеющей стали двенадцати дюймов в длину.
Хозяин магазина улыбнулся и осведомился, предназначается ли нож для нее, возможно, она охотник? И ожидал, что она ответит: нет, это в подарок, хочу подарить хороший нож племяннику, сыну сестры, ибо женщинам типа Юнис охотничий нож вовсе ни к чему. Но Юнис лишь улыбнулась в ответ и сказала тихо:
– Да, вообще-то я себе покупаю. Да, я охотник. Начинающий.
Юнис вошла в дом, он казался пустым. Можно было подумать, в нем ни души. Ни звука, ни тихого сдавленного смешка, ни скрипа половицы на заднем крыльце или на лестнице. Лишь в воздухе слабо попахивало им, но как легко спутать этот запах с кисловатой вонью чего-то прокисшего на кухне.
Другой бы так и подумал.
Он был с ней накануне ночью в постели, вел себя грубо и разнузданно. Хоть она и велела ему оставаться внизу, была очень строга с ним, дала прямо это понять. Она не из тех женщин, кто, говоря «нет», подразумевает «да». Но он не обратил внимания на ее слова и увещевания. С самого начала не обращал.
Но может, в доме действительно никого? Юнис уже давно не включала сигнализацию, потому что он несколько раз, приходя и уходя, приводил ее в действие. Вместо этого она оставляла в нескольких комнатах свет, а радио вообще было включено постоянно. Именно таким образом полиция рекомендовала отпугивать потенциальных взломщиков. И до сих пор это средство работало безотказно.
Юнис медленно шла по первому этажу дома. Если он здесь, то скорее всего на задней веранде. Но нет, она не угадала – веранда оказалась пуста. А вот и старая кушетка. Обивка в цветочек совсем выцвела. Вот одеяло, которое Юнис дала ему. Теперь совершенно грязное, оно валяется на полу. И этот его запах, который ни с чем не спутать.
На кухне тоже никого. Буфеты и столы чистые, раковина сияет – все в таком же виде, как было утром. Одним из способов снять накопившееся раздражение стала уборка, Юнис сама драила и мыла кухню, хотя мать нанимала для этого домработницу. Но Юнис предпочитала все делать сама. Зачем впускать постороннего человека в свою жизнь? Достаточно того, что один чужак уже вошел в ее дом и жизнь непрошеным гостем.
Пластиковая поверхность стола в кухонном уголке, тоже безупречно чиста. Когда он ел в кухне, то почему-то избегал этого уголка, соглашался сидеть здесь, лишь когда Юнис кормила его. Когда Юнис была поблизости.
Юнис уже собралась выйти из кухни, как вдруг заметила на полу что-то блестящее. Маленькая кучка дочиста обглоданных цыплячьих костей. А возле холодильника – кусок апельсина, недоеденного и не очищенного от кожуры. Юнис с отвращением покачала головой – такова уж была его манера есть.
Животное. С самого начала. Безнадежен.
Боже, какой позор! Она потерла синяк на подбородке.
Поднявшись наверх, Юнис вошла в спальню и в ту же секунду почувствовала: что-то неладно. Такое ощущение возникает, когда тебе грозит опасность, она разлита в воздухе. Но не успела Юнис опомниться, подготовиться к нападению, как кто-то набросился на нее сзади. Сильные мужские руки обхватили ее, яростно затрясли.
– Не смей сопротивляться, сучка!
Юнис уронила бумажный пакет, в котором лежал охотничий нож, упала на пол, на четвереньки. Она так растерялась, что даже не испытывала страха. Это было совсем не похоже на него, нападать вот так, с такой всепоглощающей яростью. В нем она никогда не замечала желания причинить ей боль. Или убить…
Юнис хотела открыть рот и закричать, но тут ей нанесли сильный удар кулаком по голове. Она лежала на ковре в полубессознательном состоянии, ослепленная и онемевшая, пытаясь набрать в рот воздуха, и смутно различала перед собой мужскую фигуру. Мужчина, кем бы он ни был, стоял перед комодом, открывал ящики, выбрасывал на пол содержимое и что-то злобно бормотал. Он убьет меня, он забьет меня до смерти, он ни перед чем не остановится, для него убить человека – все равно что муху раздавить. И она поползла к тому месту, где лежал пакет, достала нож, зажала его в руке. Потом вскочила и бросилась на него. Мужчина показался ей знакомым, хоть она и никогда не видела его прежде. Выше ее на несколько дюймов, широкоплечий, смуглокожий. Он обернулся – на его лице отразилось удивление, – а Юнис с маниакальной силой и яростью вонзила нож ему в шею. Кровь хлынула потоком, мужчина закричал – то был высокий и какой-то женский крик. Растопырив пальцы, мужчина пытался защититься от ударов, но Юнис была неумолима. Она ударила ножом еще раз и еще, била слепо, куда попало – в горло, лицо, грудь, а когда он повернулся и начал отступать к двери, нанесла последний удар в основание шеи, в верхнюю часть позвоночника. Она рыдала, задыхалась, кричала: «Ты, ты, ты!» – не понимая, что делает, не понимая, откуда берется в ней нечеловеческая сила, позволяющая сделать это. Она понимала лишь одно: сделать это надо, давно пора.
Несколько часов спустя Юнис очнулась. Голова просто раскалывалась от боли. Перед глазами стояла пелена, но она все же рассмотрела какой-то неясный предмет на полу. Вернее, унюхала его, почувствовала запах – смерти? – сладковато-кислый запах гнили и уже только потом разглядела его. Тело. Мертвое тело мужчины.
Юнис была в спальне. Совершенно незнакомый человек лежал на полу, в нескольких ярдах от нее. Он был мертв, это очевидно: ковер намок от крови, из разорванной артерии натекла целая лужа. Мужчина чернокожий, лет тридцати пяти. На нем были темная нейлоновая ветровка, очень грязные брюки, разбитые ботинки. Лежал он на боку, мирно и тихо, в позе спящего ребенка, голова прижата к плечу, окровавленные губы слегка приоткрыты; глаза смотрят из-под тяжелых век в никуда. Она разглядела изгиб широкого носа, подбородок, раненую щеку – абсолютно незнакомый ей человек. И еще ясно, что застигли его в момент грабежа, когда он выдвигал ящики комода. Несколько ящиков были уже опустошены, и на полу в беспорядке валялись ювелирные украшения, нижнее белье, кофточки и свитеры. Нож с окровавленными рукояткой и лезвием лежал на ковре, рядом с телом. Можно было подумать, он принадлежал этому человеку.
Чей это нож? Откуда? Юнис никак не могла понять.
Но, словно в полусне, внезапно вспомнила, как наносила удары. С каким отчаянием и страстью!
В комнате царила тишина ночи. Ничего удивительного, ведь сейчас была ночь. Надо позвонить в полицию, объяснить им все. Я не могла поступить иначе. У меня не было выбора! Но она расскажет им не все, о нет. К чему им знать, что личная тайная ее жизнь теперь кончена. Ее и его жизнь.
Она с трудом поднялась и, пошатываясь, подошла к кровати. Взяла трясущимися руками хрупкую, искусно сплетенную вещицу, висящую в изножье кровати. Птичье гнездышко, индейский сувенир, из плотно сплетенных сухих веточек, с тонкими шелковистыми перышками в крапинку, которые трепетали от ее дыхания, словно жили своей таинственной жизнью.
«Ловушка для снов». Она стала такая сухая и хрупкая, что тотчас сломалась в ее пальцах. Рассыпалась в прах.
«Зачем я здесь?» Пришла пешком, в нелепых босоножках на высоченных каблуках, в плотно облегающем красном платье в горошек с открытыми плечами и огромным вырезом, в котором виднелись полуобнаженные груди. В Майами. В волнах ослепляющей, яркой, удушливой жары. Нет, не в Майами-Бич, который она более или менее знала, хоть и не бывала там уже несколько лет, но в самом Майами, в городе, в самом центре этого города, которого не знала вовсе. И без машины. Машину она, должно быть, припарковала где-то, вот только забыла где. Или кто-то ее угнал?… Ведь на этих улицах полно подозрительных типов, и большинство из них черные. Испанцы, азиаты, иностранцы – все они смотрели на нее презрительно и с любопытством или смотрели сквозь нее, словно ее не существовало вовсе. Она никак не могла вспомнить, откуда пришла, как попала сюда, ослепленная и одурманенная бешеной тропической жарой, никогда прежде ей не было так жарко. Ничего подобного в Северной Америке она еще не испытывала. Угораздило же ее оказаться в Майами! Да еще без машины, а у нее с самого детства всегда была в распоряжении машина. И у себя дома, в фешенебельном районе северного города, она, недавно овдовевшая дама, дети которой выросли и разъехались, была известна среди друзей и знакомых тем, что даже в ближайшую лавку ездила на автомобиле, не могла пройти пешком и квартала.
Просто кошмар! Каким яростным жаром пышет воздух; какое огромное, разбухшее просто до неприличных размеров солнце на небе. И все это подсказывало: нет, увы, это не сон. Она не спит, но бодрствует. «Такого прежде со мной не случалось». По тротуарам сновали люди, они подчеркнуто обходили ее, а она брела медленно, спотыкаясь и едва не падая, в босоножках на высоченных каблуках, часто останавливалась и прислонялась спиной к стене здания перевести дух. Даже малейшее прикосновение к раскаленным на солнце камням обжигало, от тротуаров с поблескивающими вкраплениями слюды веяло еще более страшным жаром. Широкие авеню были забиты автомобилями, ползущими с черепашьей скоростью, вспышки отраженного в ветровых стеклах, зеркалах и декоративных хромированных деталях солнца слепили ее, приходилось заслонять глаза ладонью. Как она оказалась в Майами, даже не захватив с собой солнечных очков?
Оно взбесилось, это солнце? Температура сейчас не меньше 120 градусов по Фаренгейту. Воздух плотный, насыщенный вонючими выхлопными газами, она проталкивалась сквозь него, как неумелый пловец, размахивая руками. Внезапно откуда-то сверху спланировал голубь. Сраженный жарой, он упал мертвым на асфальт. И только сейчас она с ужасом заметила в канаве у обочины других мертвых птиц. Они лежали на тротуаре недвижимые и страшные, как сама смерть, неподвижные кучки жалких растрепанных перьев, а прохожие не замечали их. И повсюду этот жуткий запах – вонь помойки, засорившейся канализации, разложения и гниения, запах вскрытой могилы.
Впереди, в отдалении, туманно отсвечивал голубым Майами-Бич, на фоне выцветшего неба вырисовывались дамбы, силуэты высотных зданий. Она знала, что прямо за этими домами начинается океан, но видно его отсюда не было. Она уже почти рыдала от отчаяния: «Как далеко!» Прекрасный город был абсолютно недостижим, отделен от нее милями убийственной жары.
Она заблудилась и в то же время знала, куда надо идти: вон к тому обшарпанному отелю, через площадь, залитую солнцем. Отель «Парадизо», жалкое подобие того, который некогда стоял на берегу океана, на бульваре Артура Годфри. Оштукатуренный фасад, выкрашенный кричаще-розовой краской, оттенка оперения фламинго, грязно-белые тенты – все имело неряшливый, запущенный вид. Над входом вяло и неподвижно повис выцветший американский флаг. Как изменился «Парадизо», и все же он узнаваем! Она была готова зарыдать от счастья, потому что именно там ждал ее возлюбленный, вот уже много лет назначали они там тайные свидания.
И еще она вдруг с отчаянием поняла: в этом «Парадизо» наверняка нет кондиционеров.
«А если он не придет? Что тогда со мной будет?»
Вестибюль «Парадизо» был освещен слабо, и она, войдя с яркого дневного света, первые несколько секунд не видела почти ничего.
Лишь заметила, что несколько мужчин, все незнакомцы, пялятся на нее, и инстинктивно вскинула руки – прикрыть полуобнаженную грудь.
А потом отвернулась, вся дрожа. В вестибюле было жарко и влажно, как в теплице, но ее пробрал озноб. Где должен встретить ее любовник? Здесь, в вестибюле, или в коктейль-холле, или же ждет в номере наверху? Под каким именем – они за эти годы перебрали несметное количество вымышленных имен – зарегистрировался сейчас?
Она смутно помнила, как они впервые встретились в «Парадизо». Но то, что отель назывался именно «Парадизо», это точно.
Каким романтично запущенным выглядит вестибюль, и насколько он меньше, чем ей казалось! Выцветшие малиновые бархатные шторы, зеркала в нелепых позолоченных рамах, гигантские растения с обвисшими и засохшими листьями; довольно грязный пол из поддельного мрамора. Ноздри щипало от смешанного запаха дезинфектантов, инсектицидов, освежителя воздуха с отдушкой под сирень. А вот и мальчик-портье в униформе – хотя какой он мальчик: пожилой чернокожий мужчина с морщинистым, как чернослив, лицом и узкими глазками. Медленно шагает следом за ней, несет багаж, но ее словно не замечает. Однако мужчины в вестибюле продолжают бесстыдно пялиться на нее. Один – краснолицый и седовласый тип, типичный техасец, в смокинге, другой – дородный господин с растерянным лицом, в мятой спортивной рубашке и шортах-бермудах. Был и третий, плотный пожилой блондинистый джентльмен в летнем пиджаке из жатой ткани в полоску и мокасинах с кисточками. Этот мужчина, по всей видимости, очень страдал от жары, он то и дело вытирал красное лицо бумажной салфеткой, что, впрочем, ничуть не мешало ему поглядывать на нее хоть и робко, но с определенной долей надежды.
И вдруг ее обдало волной стыда. Она, которая так гордилась своим безупречным вкусом, особенно в том, что касалось мужчин, она, которая даже в самые трудные годы замужества никогда не опускалась до неразборчивых связей, назначает свидание в таком сомнительном месте, позволяет этим мужланам глазеть на нее! Боже, как это гадко, как унизительно!
«Но может, то наказание свыше, которое я заслужила?»
Прошло несколько минут, она пыталась рассмотреть свое отражение в зеркале, но оно было замутненным, неясным и расплывчатым, будто погружено в воду или светящиеся волны жара. Джентльмен в полосатом пиджаке и мокасинах с кисточками отделился от остальных и направился к ней. Когда глаза их встретились, нервно отступил на шаг и улыбнулся:
– Джинни, это ты?
Она изумленно смотрела на него, изо всех сил пытаясь скрыть удивление и разочарование. Потом тоже улыбнулась – робко и неуверенно:
– Дуглас, это ты?
Они пожали друг другу руки. Если бы не жара и завистливые взгляды любопытных, они бы, наверное, обнялись. Она смахнула слезы с глаз и увидела, что ее возлюбленный тоже вытирает слезы.
На пятом этаже гостиницы они, держась за руки и перешептываясь, долго брели по коридору в поисках своей комнаты. «Парадизо» принадлежал к числу тех старомодных отелей, где коридоры беспорядочно разбегаются в разные стороны и номера на дверях то уменьшаются, то возрастают. Навстречу попалось несколько горничных, они толкали тележки с грязным бельем, мокрыми полотенцами, аэрозольными баллонами с дезинфектантами и освежителями воздуха, а также маленькими пакетиками мыла и прочими туалетными принадлежностями. Женщины поглядывали на них и, как ей показалось, презрительно и понимающе улыбались. Пуэрториканки, девушки с Ямайки, кубинки, гаитянки?… Самая молоденькая, весьма привлекательная полногрудая брюнетка, принадлежавшая к разряду латиноамериканских женщин, что открыто смеются над своими любовниками и в то же время жалеют их, проводила их к номеру в дальнем конце коридора. В потоке испанских слов они разобрали лишь: «Сеньор, сеньора! Сюда, пожалуйста!» Оказалось, что и она тоже направлялась в 555-й, где должна была делать уборку.
Присутствие горничной в номере смущало любовников, но ничего не поделаешь. К их досаде, она как назло начала с ванной комнаты.
Вирджиния и Дуглас держались за руки и перешептывались.
– Можно ли? Здесь?
– Но мы должны.
Однако как неромантична эта комната, их временное прибежище! Жалкая обстановка: двуспальная кровать с провалившимся матрацем, покрытая грязным, прожженным сигаретами желтым шелковым покрывалом; бюро, подделка под красное дерево, на нем пыльное зеркало; приземистый старомодный телевизор, который горничная, войдя в номер, автоматически включила – показывали дневное шоу. Шторы отсутствовали, а единственное окно смотрело в обесцвеченное жарой пустое и дымное небо. Потолок несоразмерно высокий, словно нарочно устроен так, чтобы освещение казалось рассеянным. В комнате стоял смешанный запах застарелого сигаретного дыма, потных тел, инсектицида и освежителя воздуха. Джинни захотелось крикнуть: «Но это несправедливо, просто жестоко после всех этих лет!»
И она жадно всматривалась в лицо возлюбленного, а он разглядывал ее.
Нет, конечно, сейчас она его узнала: в нем все еще проглядывали черты прежнего молодого красивого Дугласа. Только теперь его лицо морщинистое и красное, немного отечное, а под глазами мешки. Волосы поседели, превратились из белокурых в серебристые, сильно поредели и перестали виться. Вот только глаза прежние, серо-голубые, с тонкими морщинками в уголках. Его глаза.
– Джинни, дорогая, ты ведь меня любила? Правда? Все эти годы…
– Конечно, Дуглас. Да.
Голос Вирджинии дрогнул – горничная громко постучала в полуоткрытую дверь и крикнула что-то по-испански.
– Кажется, она хочет, чтобы мы поспешили.
– О Господи! Да, конечно.
Они обнимались и целовались, несколько неуверенно и поспешно, губы так и горели. Вирджиния слегка поморщилась – на верхней губе появился крохотный волдырь, как при лихорадке.
Дуглас смущенно смотрел на нее.
– Прости, Джинни.
– Это не твоя вина.
Виноваты жара и безжалостное ослепительное солнце, от которого негде укрыться.
Однако надо было продолжить начатое, и любовники, стыдливо отвернувшись друг от друга, начали раздеваться в надежде, что горничная не посмеет им больше мешать. Шоу закончилось громом аплодисментов, за ним последовали яркие рекламные мультики.
Как же долго они раздевались, совсем не так, как в молодости! Заведя руки за спину, Вирджиния возилась с молнией тесно облегающего платья. Она уже лет десять не носила таких открытых и неудобных платьев, что же заставило ее надеть его сегодня? Корсаж на косточках так и впивался в нежную плоть. «Черт!…» Еще слава Богу, что в эту жару она не надела комбинации, лишь алые шелковые трусики, тоже слишком тесные. Она с облегчением сбросила их вместе с босоножками на высоких каблуках. Волосы, которые она недавно подстригала, были роскошно длинными, тяжелой плотной волной падали на плечи, и у шеи стали липкими от пота. И надо же, она не захватила дезодоранта! И косметички – тоже! Подумать страшно, что сделала эта чудовищная жара с ее тщательно нанесенным макияжем! А ведь свет в комнате такой яркий и безжалостный.
К счастью, зеркало, стоявшее на бюро, было слишком замутненным, чтобы рассмотреть себя во всех неумолимых подробностях, в нем мелькали лишь расплывчатые неопределенные тени, напоминавшие тела моллюсков, выбравшихся из раковин.
Она услышала, как ее возлюбленный тихо пробормотал (или прорыдал?):
– Скорее, скорее!
И вот наконец оба они застенчиво обернулись, взглянуть друг на друга. И Вирджиния тихо ахнула, увидев, что ее любовник, с тех пор как они виделись в последний раз, набрал, наверное, фунтов тридцать, не меньше; вокруг талии у него образовались валики дряблой плоти и отчетливо вырисовывается животик. И это он, мужчина, который всегда так гордился своей стройностью! «Нет, этого просто не может быть!» В кругу друзей Дуглас всегда считался отменным теннисистом, самым заядлым яхтсменом; им все любовались, его спортивной форме все завидовали. (Зато муж Вирджинии, на много лет старше, был среди них самым богатым.) Но она сделала над собой усилие и ободряюще улыбнулась, как и подобает истинной женщине; нельзя допускать, чтобы на ее лице читалось отвращение. Волосы на груди и в паху у Дугласа тоже поседели и серебрились, напоминая новогоднюю мишуру, а ноги и бедра, некогда такие крепкие, мускулистые, казались дряблыми и тонкими. И еще она подумала, что части его тела как-то странно разобщены.
И пенис пока не был в эрекции, что тоже было совсем несвойственно Дугласу.
Дуглас, в свою очередь, смотрел на нее – с изумлением? предвкушением? страхом? желанием?… – Она никак не могла понять. Стеснительная, словно девушка, Вирджиния сделала слабую попытку прикрыть груди, сохранившие приятную полноту и упругость, и живот с крошечным шрамом, слегка загнутым вверх и напоминавшим вопросительный знак.
– Ты… ты так прекрасна! – Это восклицание вырвалось из уст Дугласа, точно всхлип, и, похоже, было совершенно искренним.
На экране евангелист по имени преподобный Стил громко читал проповедь об Иисусе Христе и Боге Всемогущем.
Вирджиния начала медленно стягивать желтое покрывало, опасаясь того, что может увидеть. И да, увидела! О ужас, какая мерзость и унижение!
– Да здесь белье не меняли бог знает с каких пор!
Дуглас подошел, взглянул, поморщился. И пробормотал примирительно:
– Что ж, Джинни. Полагаю, у нас нет выбора.
Да. Она это понимала.
И однако же… «Неужели нельзя хотя бы штору опустить?» Комната была освещена ярко, как операционная. Но окно голое, открыто, возможно даже, без стекла, просто зияющая в стене дыра, а за ней, на улице – жаркое марево. Где город Майами? Снесен, улетучился, стерт с лица земли? Но если Майами исчез, как она вернется к прежней жизни? Куда прикажете ей возвращаться?
Любовник, будто читая ее мысли, спросил тихим встревоженным голосом:
– Зачем мы здесь, Джинни? Ты знаешь?
– Нет! Не знаю, я не знаю!
В этот момент горничная высунулась из ванной и что-то выкрикнула, предостерегающе и насмешливо, на дикой смеси испанского и английского. Дуглас снова поморщился и жестом попросил Джинни лечь в постель.
– Она говорит: «Делать это правильно, на этот раз».
– Что?
– «Делать это правильно. На этот раз».
Если прежде, лежа в постели с Дугласом, она впадала в восторженно чувственное, экстатическое состояние, словно погружалась в теплые темные воды блаженного сна или забвения, то теперь ничего подобного не испытывала. Попыталась крепко закрыть глаза – не помогло, ибо безжалостное солнце проникало сквозь веки. Пыталась опустить лицо на плечо Дугласа – тоже никакого толку, кожа его была скользкой и липкой от пота. Вирджинии захотелось плакать.
– Как можно заниматься любовью в таких условиях! Лихорадка на губе ныла и пульсировала от боли, точно ее укусила пчела.
Дуглас, игриво поглаживающий ее по волосам, казалось, не слышал этого жалобного возгласа. И когда заговорил, в голосе его звучала надежда человека, во что бы то ни стало вознамерившегося объяснить необъяснимое, – манера эта свойственна людям, привыкшим прятаться за словами.
– Может, как тогда… в тот раз… ну, в тот самый первый наш раз в Майами-Бич? Ну, когда мы только стали любовниками, Джинни? – Внезапно он умолк, как если бы память подвела его, и Вирджинии пришлось подтолкнуть его в бок, чтобы продолжил, и он добавил мрачно: – Мы так тогда завелись, даже сами не ожидали. Моя жена и дочь Дженни, твой муж и дети. Мы были так эгоистичны, бездумны…
Не успела Вирджиния ответить, даже сообразить, согласна ли она с этим его утверждением или нет, как в дверь ванной раздался громкий стук: горничная снова вмешалась, разразилась целым потоком неистовых фраз. Вирджиния замерла в объятиях любовника, оба они, голые, беззащитные, улавливали в этом потоке лишь отдельные слова.
К счастью, Дуглас немного понимал по-испански и смущенно прошептал на ухо Вирджинии:
– Это она была тогда горничной в этом номере. И говорит, мы забыли оставить ей чаевые.
Вирджиния изумленно распахнула глаза.
– Что? Что такое? Так дело только в этом?
И истерически расхохоталась. Ею овладело странное лихорадочное состояние. Дуглас тоже рассмеялся, беспомощно и тихо. Раскаты смеха смешивались с экстатическими выкриками и стонами с экрана телевизора, где преподобный Стил пламенно заклинал аудиторию в студии сдаться на милость Спасителя.
– Так вот в чем дело? В чаевых?…
Как обжигающе горяча, как жарка их кожа! Твердо вознамерившись не морщиться, не кричать и не плакать от боли и отвращения, Вирджиния помогла любовнику взгромоздиться на нее, потом попыталась вставить его полузатвердевший член в себя. О, если бы только он замолчал, перестал бормотать это жалкое «Прости! прости!». До чего не романтично! Когда тела их соприкоснулись, слиплись, когда он распростерся на ней, у Вирджинии возникло ощущение, будто в кожу ей впились сотни крохотных кусачих муравьев.
Горничная отвернула краны в ванной до отказа, несколько раз спустила воду в унитазе. Ни с чем не желает считаться!
Вирджиния прорыдала:
– Это совсем не романтично!
Однако они с Дугласом мрачно продолжали свое дело, ибо здесь, в «Парадизо», пути назад не существовало.
Любовные утехи после стольких лет перерыва – занятие, как правило, неблагодарное. Слепую страсть заменяет расчет. И еще во всем этом присутствовал некий клинический привкус, поскольку Дуглас сильно располнел в талии и отрастил брюшко, а Вирджиния, обезвоженная жаром, казалась тоньше, чем была все пять лет их знакомства. Она плотно сомкнула веки и пыталась представить, как все было тогда, в той, другой жизни. В жизни, из которой она шагнула в «Парадизо». Или она уже умерла? Поражена громом, заживо сварилась в бурлящем океане солнца? Над головой кружили приторно ароматные цветки бугенвилии. А может, в больнице? Весь этот яркий свет, дрожь, лихорадка… Нет, нет, прекрати, ради Бога! Это совсем не романтично!
А бедному Дугласу требовалась ее помощь, он что-то жалобно и умоляюще нашептывал ей на ухо, и, вздохнув, Вирджиния принялась ласкать его бедный вялый член, вспоминая, как некогда восхищалась им, просто благоговела. Как давным-давно, когда «Парадизо» был еще роскошным дорогим отелем с видом на Атлантический океан, они занимались любовью бурно, страстно, самозабвенно… и не один, а несколько раз подряд. А после, ослепленные любовью и силой эротического потрясения, еще долго не хотели выходить из номера и предавались почти супружеским играм и ласкам. Дуглас крепко хватал Вирджинию за плечи и восклицал: «Ничего мне больше в жизни не надо!» А она смеялась, словно то было невесть какое экстравагантное заявление. Почему же теперь она не испытывает тех же чувств?
– О Господи!…
Вирджиния открыла глаза и поняла, чему так изумился Дуглас, – у обоих на груди красовались крупные волдыри! Вирджиния надавила пальцем на один, над левым соском Дугласа, из волдыря вытекла водянистая жидкость.
– Ах, извини! Больно?
Дуглас скроил стоическую гримасу. Лицо его блестело от пота.
– Да нет. Не очень.
Вконец потерявшая терпение горничная принялась пылесосить комнату, рев просто оглушил их. «Как это грубо и невежливо!» В других обстоятельствах Вирджиния непременно пожаловалась бы администратору. Хорошо хоть рев проклятой машины немного заглушал евангелист.
Вирджиния продолжила игриво массировать Дугласа, применив всю свою сноровку, обольстительность и кокетство – что делать, начатое требовалось довести до конца. Она решила не беспокоиться о волдырях и принялась крепко целовать своего любовника в губы.
– Любовь моя! Да! Да!…
У Дугласа сразу возникла эрекция, и он осторожно, как человек, старающийся не расплескать воду в полном до краев стакане, вошел в нее, туда, где было сухо, жарко и все горело, но тем не менее она ждала его, была готова.
– О да! да!
Никому не ведомо, сколько они трудились, точно утопающие пловцы, под рев пылесоса и выкрики евангелиста, шаткая кровать еле выдержала, но, к счастью, не развалилась под ними. Вирджиния, широко раскрыв глаза, смотрела мимо искаженного мукой лица любовника, с которого, точно слезы, катились крупные капли пота. Ей казалось, потолок поднимается все выше и выше… плывет куда-то. Так завелись. Кто бы мог знать. Эгоистичны, бездумны. Неужто так все и было? Неужто их настолько влекло друг к другу, что все остальное в сравнении с этим меркло? Несчастная жена Дугласа, ее постоянное пьянство, зависимость от врачей; его хорошенькая дочь, вдруг бросившая колледж, променявшая его на жизнь в сельской коммуне в Калифорнии, где пожинала один лишь урожай – марихуану. Муж Вирджинии понятия не имел, что она была неверна ему на протяжении нескольких лет, причем с одним из самых близких друзей, с Дугласом, которому он всецело доверял. Однако незадолго до его смерти (причем какой легкой смерти – он скончался прямо на поле для гольфа, взяв дьявольски сложную лунку, к зависти и восхищению своих компаньонов) он вдруг назвал ее «неразборчивой в связях женщиной». Как это несправедливо! Ведь у Вирджинии за всю жизнь было всего несколько любовников. И Дуглас, разумеется, самый милый из всех, самый добрый, и, разумеется, Вирджиния любила его больше всех.
Кровать так бешено сотрясалась, что Вирджиния перестала понимать: или это Дуглас вконец разошелся, или несносная горничная тычет в нее пылесосом. Нет, это просто невыносимо! Возможно, когда все закончится, она все-таки на нее пожалуется.
Желая поощрить любовника, она начала постанывать. То ли в оргазме, то ли в предвкушении оргазма. Или же в горячечном бреду?
И вдруг так живо и со всей ясностью увидела, что на краешек постели к ним присела девушка. Ее дочь, с раздражающе ироничной ухмылкой старшеклассницы, какой она была несколько лет назад. Когда вдруг удивила Вирджинию вопросом на ярмарке-распродаже. «Ты и мистер Моссер… это правда? Когда я училась в десятом классе?» И Вирджиния почувствовала, как краснеет, и начала бормотать слова отрицания. А дочь, пожав плечами, перебила ее: «Да ладно тебе, мам! Какое это теперь имеет значение!»
Вирджинии хотелось спорить, отрицать. Но разве это действительно имеет значение?
Она открыла глаза и увидела над собой свекольно-красное искаженное лицо любовника. Жилы на лбу вздулись, глаза узкие, как щелочки. Дыхание было таким хриплым и прерывистым, что Вирджиния вдруг испугалась: может, Дуглас тоже умирает?
«Нет. Это просто невозможно».
Она быстро закрыла глаза, желая избавиться от неприятной мысли. И тотчас перед ней предстало самое необычайное и прекраснейшее из видений: Дуглас Моссер в возрасте тридцати пяти лет, в белой футболке, шортах, сандалиях. Вот он наклоняется к ней и протягивает руку. Протягивает руку ей, Вирджинии, жене своего самого близкого друга, чтобы помочь подняться на яхту. И так весело улыбается ей, глаза его сияют, и так многозначительно сжимает ее пальцы, что сердце у нее готово остановиться. И она выкрикивает в полный голос, сейчас, в этой комнате под номером 555:
– Я правда любила тебя! До сих пор люблю! И ничуть не жалею об этом.
Мгновенно ее чресла наполнились восхитительным ощущением – та самая часть ее тела., которая так давно ничего не чувствовала и, казалось, умерла. И эта волна продолжала нарастать, все росла и росла, и ее сотрясала дрожь. Вирджиния впилась ногтями в скользкое от пота тело любовника, рыдающая и беспомощная. А он простонал ей в шею:
– Джинни! Дорогая, милая! Я тоже тебя люблю!
И кровать подпрыгнула, опустилась и содрогнулась.
Боже, какая неловкость! Вместе им удалось наскрести всего сорок четыре доллара шестьдесят центов на чаевые горничной. Дрожащими руками они протянули ей деньги, горничная взяла и долго с подозрением рассматривала бумажные купюры, а мелочь взвешивала в ладони.
А любовники с нетерпением ждали ее вердикта. Ее суждения. Что означает эта насмешливая гримаса на ее лице – презрение, злобу, снисходительное сочувствие? А может, просто жалость?… Нет, скорее всего глаза ее говорили: «Все кончено». Словно и она была рада поскорее убраться отсюда, из душного номера отеля «Парадизо», после долгого и утомительного дня.
Но вот наконец она, к невероятному их облегчению, улыбнулась и сказала, слегка пожав плечами:
– Gracias! – Затем сжала в кулаке скромные чаевые и опустила их в карман.
Он бормотал ее имя как заклинание. Гладил и сжимал ее холодные безжизненные пальцы. Всматривался в ее лицо, бледное, неподвижное, выглядывающее из-под бинтов. И бритая голова вся в белых бинтах, напоминавших апостольник у монахини. Веки в синяках, правый глаз поврежден особенно сильно, и он почему-то не отрывал взгляда от этого несчастного глаза, склоняясь над ней низко-низко, как только позволяли металлические поручни кровати. Респиратор, дышащий за нее, масса трубочек, помогающих поддерживать в ней жизнь, – на это он не смотрел. Все это временное, это потом уберут, когда она придет в себя, наберется достаточно сил, чтобы обойтись без них. Веки у нее почти непрерывно дрожали. Несколько раз во время медицинских процедур она открывала глаза в его присутствии, и он видел, как расширены ее зрачки, налиты кровью белки, – ужасное зрелище. Да, глаза ее, но смотрят в никуда, и проблеска сознания в них незаметно.
Тем не менее он все твердил ее имя, не отходил от ее постели, в нем продолжала жить надежда. Когда ему давали понять, что надо себя пожалеть, отдохнуть немного, ведь ночь такая долгая, он впадал в ярость. Она была его женой, женщиной, которую он любил больше жизни, и собственный комфорт волновал его сейчас меньше всего. Он был убежден, что через несколько минут или часов она обязательно откроет глаза, увидит его и узнает, нарушит наконец молчание и заговорит с ним.
Гудок поезда растаял вдали – меланхоличный призывный вздох. Как и ее имя, которое он бормотал еле слышно, – Марта. Марта. Марта.
Наступил вечер. Сквозь высокие узкие окна просачивались мягкие косые лучи заходящего солнца. Она была одна и немного нервничала, но не чувствовала себя одинокой. Ей казалось, что из-под предметов, из-за них или же сквозь их поверхность за ней кто-то следит. Что на вид вполне основательные твердые предметы на самом деле плоски и прозрачны. Повсюду в этой просторной комнате, служившей, как она знала, гостевой, в доме ее тетушки Альмы Бьюкенен, в большом старинном особняке на Проспект-авеню в Чатокуа-Фоллз, Марта ощущала чье-то присутствие. Нет, конечно, стоило ей резко обернуться и заглянуть за выцветшую китайскую ширму, или в старый чулан, отделанный кедровым деревом, или же в ванную комнату, там никого не оказывалось.
Она даже испуганно вскрикнула, увидев собственное отражение в высоком зеркале гардеробной. Высокая гибкая фигура, порывистые быстрые движения, выглядит явно моложе своих лет, а лицо слегка замутнено, как на передержанном снимке.
Зачем я здесь? И надолго ли останусь?
Над высокой старинной деревянной кроватью, где витал аромат лаванды, чуткие ноздри Марты уловили еще и запах пыли. Здесь же, поверх бежевого кружевного покрывала лежал ее открытый чемодан. Странно, зачем ей понадобилось брать с собой этот старый, довольно красивый, но поцарапанный и страшно тяжелый чемодан, а не новый, более легкий и удобный? То была память о первых самых счастливых годах брака, когда они с Роджером так часто путешествовали по Европе. У нее просто рука не поднялась выбросить его.
Надо позвонить Роджеру, прямо сейчас, подумала она. Он, наверное, волнуется, не знает, благополучно ли она добралась до Чатокуа-Фоллз, ведь путешествие было тяжелым. А вот почему именно, Марта уже не помнила.
Черт, да в этой комнате нет телефона!
Как это похоже на старую тетю! Пригласить Марту к себе и поселить в комнате без телефона.
От раздражения у Марты разболелась голова. Она была женщиной нетерпеливой, высокоразвитый интеллект все время побуждал к действиям, хотя в данный момент это было невозможно. Кровь пульсировала в висках, даже глаза заболели. Во рту была неприятная сухость, словно Марта наглоталась пыли.
Тетя Альма ждала ее внизу, к чаю, а она нерешительно застыла посреди комнаты. (Неужели кто-то действительно наблюдает за ней? Нет, не через зеркало, она убедилась, что задник у него глухой, деревянный.) Внимание Марты привлекли странные глубокие и острые складки на бежевом покрывале на кровати, где лежал тяжелый чемодан. Было нечто ужасное в этих складках, в темных углублениях между ними, о происхождении которых даже не хотелось думать.
Вполне вероятно, что тетя Альма связала это покрывало сама, крючком. Очень красивое, со сложным орнаментом из цветов и спиралей… Некогда покрывало было ослепительно белым, а теперь пожелтело от старости, приобрело оттенок слабо заваренного чая. Реликт, пережиток старых времен, когда у молодых женщин из «приличных» семей, подобных Бьюкененам, не было более важного или срочного дела, чем готовиться к свадьбе.
В те времена еще водились девственницы, очень хорошие девушки. Послушные христианскому долгу дочери. Вершиной жизни, воплощением всех самых сладостных надежд и чаяний для них являлась свадебная церемония: муж и жена – одна сатана. И это навеки.
Надо спуститься и позвонить Роджеру. Она слишком затянула со звонком.
Но внимание Марты снова привлек вид из окна, и она испустила восторженный и удивленный стон – горы до самого горизонта, живые, близкие! Это были горные вершины хребта Чатокуа, затянутые голубоватой туманной дымкой и освещенные лучами заходящего солнца. Находились они по меньшей мере милях в пятидесяти, но казалось, что значительно ближе, и располагались по ту сторону от реки Чатокуа, делившей маленький городок на две части – северную и южную.
Самой высокой была гора Катаракт, 2300 футов над уровнем моря. У подножия каменистые склоны тонули в тени, верх ярко освещало солнце, а по форме гора напоминала вскинутую в приветствии руку.
Сколько же лет не видела Марта этих гор! К своему стыду, последний раз она навестила тетю на похоронах дяди Дуайта, ее мужа. Случилось это лет двенадцать назад, если не больше, и родители Марты были тогда живы. Это были первые горы в жизни Марты, горы ее детства, ведь впервые родители привезли ее с сестрой в дом тети на летние каникулы лет тридцать назад. И женщина, которую она называла тетей Альмой, на самом деле доводилась ей двоюродной бабушкой со стороны матери.
Trousseau, наконец-то она вспомнила это слово!
Марта пыталась открыть окно, осознав, что задыхается, ей не хватает свежего воздуха. Рама приподнялась лишь до половины, и Марта высунулась, дрожа от усилий и радостного облегчения. Как же свеж, ароматен и живителен воздух! Он пах нагретыми солнцем травами и жирной темной землей любимых клумб тети Альмы, и еще к нему примешивался горьковатый металлический привкус воды, который доносили порывы ветра с реки Чатокуа, находившейся примерно в миле отсюда.
Паровозные гудки стали громче – с востока приближался поезд. Над полоской деревьев, возле железнодорожного полотна, появились белые округлые завитки дыма, и через несколько секунд показался состав. Сейчас он ехал по специальному настилу, перекинутому через болото, находившееся на подступах к городку, примерно в четверти мили от величавых старинных особняков на Проспект-авеню. Услышав пронзительные гудки, Марта поморщилась, но от окна не отошла, и, прикрыв глаза ладонью, продолжала наблюдать.
Сколько раз в юности она просыпалась от гудка паровоза и ритмичного стука колес! Сколько раз просыпалась в чужой незнакомой постели, где свет падал совсем иначе, просыпалась с громко бьющимся сердцем, не понимая, где находится. Что это за место? Как я сюда попала?
А грохот локомотива, влекущего за собой длинную череду вагонов, и на каждом табличка с надписью «Чатокуа – Буффало» «Чатокуа – Буффало» «Чатокуа – Буффало», врывался в комнату, надвигался на нее.
Удар при столкновении был таким сильным, что из глазницы выбило правый глаз, и он желеобразной каплей повис на щеке, напоминая огромную слезу.
Чаепитие с тетей Альмой проходило в душной, тесно заставленной мебелью большой гостиной. Старинные резные часы красного дерева с мутно поблескивающими цифрами и тонкими веретенообразными стрелками, которые с трудом различала Марта, гулко пробили четверть.
– Как это мило, что ты приехала навестить свою старую больную тетю, дорогая Марта, – сказала тетя Альма. С особой отчетливостью она произнесла именно последнее слово, «Марта», словно хотела подчеркнуть, что не забыла имени внучатой племянницы. – Ведь я знаю, как ты занята. Все эта твоя жизнь! И ты, и твой муж… – Она смолкла, очевидно, забыла имя Роджера.
Марта поспешила на выручку тете:
– О нет, что вы, тетя Альма! Я всегда так счастлива здесь. И так по вас соскучилась. И по дому тоже.
Пожилая женщина натянуто улыбалась, подавшись вперед в большом кресле с подлокотниками, – бедняжка, какая сгорбленная у нее спина! А на лице у нее застыло такое выражение, что Марта сразу догадалась: тетя почти ничего не слышала. И тогда Марта повторила слова уже громче, как актриса на сцене:
– Я очень по вас соскучилась, тетя Альма. Сама не пойму, почему не навещала вас так долго. И по дому тоже страшно соскучилась, и по Чатокуа-Фоллз. Похоже, здесь мало что изменилось с последнего раза.
Тетя Альма энергично закивала.
– Все на свете так быстро меняется, не правда ли? И сама наша жизнь – тоже. Немало воды утекло. – Ее мягкое личико напоминало сморщенное яблочко, глаза сияли, и в них светился любовный упрек – так смотрят на капризного ребенка. – Я очень скучала по тебе, дорогая.
Марта весело и удивленно рассмеялась. Приятно, когда по тебе скучают.
Как невежливо и грубо будет с ее стороны, думала Марта, жадно глотая чай, чтобы избавиться от противной сухости во рту, перебивать сейчас тетю, просить разрешения воспользоваться телефоном. Нет, она просто не может так поступить.
Тетя Альма продолжала болтать, а Марта рассеянно слушала. Стоявшие в прихожей дедовские часы, высокие и изящные, напоминающие человеческую фигуру, снова пробили четверть. Теперь Марта думала о том, как часто она чувствовала себя одинокой – и это несмотря на напряженную деловую жизнь. Преподавательница, замужем за еще более занятым и отдающим массу времени общественной работе преподавателем. Бездетная пара, хорошо известная в американских академических кругах. Бесчисленные друзья, благоговеющие коллеги. И разумеется, они с Роджером очень любят друг друга – на смену первой страсти пришло дружеское взаимопонимание. И все же Марта ощущала себя одинокой. А чего ей не хватало или кого, никак не могла понять.
Каким величественным и грозным выглядит этот поезд, несущийся над болотом! Марта сощурилась, чтобы разглядеть его получше, стала считать грохочущие товарные вагоны с ржаво-красными бортами, недавно отмытыми и блестящими. «Чатокуа – Буффало» «Чатокуа – Буффало» «Чатокуа – Буффало». Какими знакомыми они были, словно она видела их буквально вчера, а не много лет назад.
Марта вспомнила, как еще в юности изучала в одиночестве окрестности Чатокуа-Фоллз и больше всего ее занимали и притягивали товарные поезда. На подъезде к реке сходились пути нескольких направлений: Чатокуа – Буффало, Эри – Орискани и Нью-Йоркская центральная, они вместе с холмами и оврагами разделяли маленький город на несколько секторов. Обследовать и обойти все можно было только пешком, чем и занималась тогда не знавшая усталости девочка. И она сделала немало замечательных открытий.
К примеру, как представить и понять, что такое перспектива? Да просто встать на пути и долго смотреть вслед уходящему поезду. А он удалялся так быстро, будто заглатываемый собственной скоростью, самим железнодорожным полотном со всеми рельсами, шпалами, насыпью из гравия, – уменьшался, сужался, превращался в крохотную точку на горизонте.
Куда деваемся мы, когда уходим? Совсем?…
Ведь если исчезаем из одной точки, должны появиться в другой?
Марта с наслаждением пила чай, хотя на вкус он стал казаться горьковатым. В руках она держала изящную чашечку веджвудского фарфора, покрытую паутиной мельчайших трещинок. Фарфоровый сервиз, в котором тетя Альма подавала чай, был прелестным и хрупким, столетней давности. Как, впрочем, почти вся обстановка в доме. Да и сам дом был старым, построен еще в 1885 году, не слишком красив, но солидный и внушительный на вид, как большинство домов на Проспект-авеню. «Хмурый дом» – так называли его в детстве Марта и ее старшая сестра, потому что именно такое впечатление создавали строгая темно-коричневая черепица на крыше, низко нависающие края пологой кровли, глухие ставни, окаймляющие непривычно узкие и высокие окна. Марта помнила, как тридцать лет назад комнаты внизу затеняли английский плющ и дикий вьющийся виноград, с тех пор обстановка мало изменилась. «Хмурый дом» уже был старым, когда она была маленькой девочкой, подумала Марта. И теперь, когда она сама уже далеко не молода, тоже считается старым. Эта мысль заставила ее улыбнуться.
Все это время тетя Альма болтала весело и без умолку, вспоминала добрые старые времена, тихонько ворчала себе под нос, скептически рассуждала о новых, что очень характерно для стариков, соскучившихся по собеседнику. Нынешние взрослые люди утратили искусство беседы, заменили ее жалким подобием, всего лишь симуляцией беседы, однобоким, направленным на себя монологом, полностью игнорирующим слушателя, которому полагалось сидеть, молчать и внимать. Все эти мысли вихрем проносились в голове Марты, роились как мухи, влекомые светом лампочки. Когда Марта улыбалась, тетя тоже отвечала улыбкой, словно делясь с ней дорогими воспоминаниями.
Для женщины восьмидесяти шести лет тетя выглядела не так уж и плохо: ясные водянисто-голубые глазки, покрытое сетью мелких морщинок лицо до сих пор можно назвать красивым, а в улыбке светится надежда. Волосы тетя каждое утро укладывала в тугой пучок, они смешными мелкими кудряшками вились надо лбом и отливали серебром. Несколько лет назад точно такие же пряди начали появляться и в каштаново-золотистых волосах Марты. Щеки у тетушки были пухлые, выступающие, а у Марты – впалые. Дряблую кожу под подбородком частично прикрывал кокетливый кружевной воротничок с белым шелковым бантом. Вообще тетя Альма была, как принято говорить, из хорошей семьи и со средствами. Специального образования не получила, но слыла женщиной культурной. В доме, доставшемся ей по наследству, хозяйство всегда вели слуги; правда, теперь от всего этого выводка осталась только неразговорчивая экономка по имени Бетти, которой было уже далеко за шестьдесят. Марта всегда очень остро ощущала разницу между собой и своей привилегированной и в то же время несвободной тетей. Да сама бы она и минуты не выдержала, просто задохнулась бы от тоски в этом маленьком провинциальном городке! И ею овладел приступ нежной любви к старушке, смешанной с состраданием. Тем не менее нельзя отрицать внешнего сходства с тетей Альмой. Они очень похожи – лицо, волосы, глаза почти одинаковые. Если бы появились на людях вместе, там, где их никто не знает, их приняли бы за родственниц.
Словно читая мысли Марты, тетя Альма вздохнула и сказала:
– Знаешь, я очень ждала тебя, дорогая. Да, конечно, твоя сестра… – Тут она сделала паузу, видимо, забыв имя старшей сестры Марты. – Она часто звонит мне, это очень мило с ее стороны. Но скучаю я только по тебе, Марта. – Глаза, слегка запавшие в глазницах, часто и мелко заморгали. – Но я… всегда была так терпелива, потому что знала, как ты занята. Ты всю свою жизнь посвятила работе и карьере. Как и твой муж… э-э…
Марта сразу сообразила, что имя Роджера снова выпало у тети из головы, и поспешила заметить:
– Да, тетя Альма. Но в эту весну у меня выдались каникулы. Я получила грант и должна закончить свою новую книгу. Надо заняться кое-какими исследованиями, собрать материалы. Лучшего времени, чтобы навестить тебя, просто не придумаешь.
И Марта весело улыбнулась. Произнесенные с девичьей прямотой слова были правдой.
Дедовские часы начали отбивать удары, обозначавшие на сей раз не четверть, а час. Какой же чистый и мелодичный у них звук, и в то же время было в нем нечто пронзительно неприятное, такое ощущение возникает, когда тебе в глаза вдруг ударит яркий луч света. Марта прислушалась, насчитала восемь ударов. О Господи, неужели уже восемь? Но часы не умолкали, отбивали дальше – девять, десять, одиннадцать… И наконец, пятнадцать! Заметив на ее лице удивление, тетя Альма засмеялась, перегнулась через стол и нежно взяла Марту за руку. Долго держала руку Марты в своей, такой хрупкой, прохладной, с тонкими пальцами, словно не хотела выпускать. А потом сказала:
– Девочка, дорогая, здесь у нас, в Чатокуа-Фоллз. свой отсчет времени.
Господи, какой же номер?…
Марта едва ли не рыдала от отчаяния. Пыталась набрать свой собственный домашний номер и вдруг, что совершенно невероятно, забыла, какие надо набирать цифры. Она на чем свет стоит проклинала антикварный телефон тети с диском; на кнопочном, к которому она привыкла, набрать десятизначный номер не составляло труда, она делала это быстро, почти не задумываясь, автоматически.
К тому же Марте было чертовски неудобно здесь, в маленьком алькове под лестницей, где стоял аппарат, потому что мимо, шаркая распухшими ревматическими ногами в шлепанцах, то и дело шастала экономка Бетти. Она постоянно тяжко вздыхала, как будто убрать в гостиной, где Марта с тетей Альмой пили чай, было просто непосильным трудом и она всячески хотела дать понять племяннице, сколько дополнительных хлопот принес ее приезд.
Странно, но пальцы Марты вспомнили все же злополучный номер – а он не менялся уже лет двадцать, как только они с Роджером поселились в этом доме. Сначала Марта призвала на помощь всю свою выдержку и твердо вознамерилась набрать номер правильно. Накручивая пальцем диск, она старательно вспоминала следующую цифру. Но звонок то и дело срывался, и Марта принималась набирать снова. Продолжалась все это до тех пор, когда она уже была готова сдаться, но тут услышала звонок на том конце линии. От неожиданности она так испугалась, что повесила трубку, прежде чем ей ответил незнакомый голос.
Экономка Бетти в очередной раз прошла мимо Марты. Угрюмая пожилая женщина в домашних тапочках и черном нейлоновом платье, туго обтягивающем ее плотную фигуру. «Эта женщина уже была старухой, когда я сама была еще девчонкой, – подумала Марта. – И похоже, так и законсервировалась в этом возрасте». Экономка испустила очередной тяжкий вздох и покосилась на Марту, стоявшую в алькове и вытиравшую вдруг заслезившийся правый глаз.
Обширное повреждение ствола головного мозга и мозжечка. Многочисленные травмы тела – сломанные ребра, перелом ключицы, раздробленная правая коленная чашечка, множественные рваные раны. Сделана предварительная нейрохирургическая операция с целью снижения давления на головной мозг, вызванного внутренним кровоизлиянием; при последующих операциях следует удалить минимум двенадцать процентов мозжечка. Хирургическая операция по сохранению правого глаза прошла успешно.
Она по-прежнему не приходила в себя, но он не сдавался, не терял надежды. Находился у ее постели в палате интенсивной терапии с половины девятого утра, как только начинали пускать посетителей, и крайне неохотно покидал палату в семь часов вечера, когда время посещений заканчивалось. Сидел, поглаживая ее пальцы, окликал по имени. И знал, что она в коме, но чувствует его присутствие. Порой ее пальцы сжимались в ответ, веки трепетали – казалось, что она вот-вот откроет глаза, а бледные разбитые губы слабо шевелились, словно подбирали нужные слова. Он знал, он верил в это! До сих пор он не осознавал, как сильно любит ее, какая крепкая и неразрывная связь существует между ними.
Она стояла, не дыша, и трепетала от предвкушения. По щеке стекала тоненькая струйка пота. Стояла у поросшей травой пологой насыпи, возле железнодорожного переезда на Сенека-стрит, а рядом располагались склады, пустые автомобильные стоянки и водонапорная башня на смешных тонких ножках.
Этот знак в форме буквы «X» немного стерся от времени и непогоды, но до сих пор выглядел грозно. Прямо за Сенека-стрит начиналось несколько железнодорожных туннелей, они врезались и уходили в глубину массивного холма. Вся местность была испещрена холмами и оврагами – в древности здесь формировались гигантские, размером с Великие озера, ледники. Именно туннель притягивал сюда Марту – большая кратерообразная дыра в поросшем лесом холме. Там всегда было темно, как ночью, и даже в самые ясные дни солнце проникало сюда всего на несколько метров. Туннель имел сложную конфигурацию, здесь проходили сразу два железнодорожных пути, какое-то время тянулись под землей параллельно, и отделяло их друг от друга не больше десяти футов. Затем они выныривали на поверхность, проходили по деревянному настилу над улицей, затем – над болотом и убегали дальше на запад, в глубину города.
Марта пробиралась через это необитаемое место, где тростники были выше ее головы, под ногами звучно чавкала губчатая почва, пахло стоячей водой. Шла она по еле заметной тропинке, бежавшей параллельно заборам и живым изгородям вдоль задних дворов и лужаек у больших старинных особняков на Проспект-авеню. Здесь стояла полная тишина, если не считать криков птиц, доносившихся с болота.
Было нечто таинственное и манящее в этом туннеле, и Марта всматривалась во тьму так пристально, что даже глаза заслезились. Вход в туннель был отмечен каменным порталом с нехитрым орнаментом, а в центре красовалась выбитая в камне надпись: «Чатокуа-Фоллз, 1913». Марта понимала, что, если проявить терпение, тайна может раскрыться – с той же легкостью, с какой выворачивается наизнанку рукав рубашки.
А потом все это и произошло. Она услышала паровозный гудок, слабый, но быстро приближающийся; увидела, как замигали красные сигнальные фонари. Но почему у этого перекрестка нет никаких ворот или ограждения? Пути открыты, к тому же находятся в опасной близости к улице. (К счастью, движения на ней сейчас не было. Раннее утро, только что рассвело.) Марта ждала, с трудом сдерживая нетерпение, сжимая и разжимая кулаки. Почувствовала, как задрожала под ногами земля, и вот гигантский локомотив вырвался из туннеля – скорость, размеры, оглушительный свисток и грохот огромных колес со спицами, казалось, сама земля ходуном заходила под ее ногами, заколотилась, как испуганно бьющееся сердце. Из трубы, затмевая небо, вздымались клубы дыма.
Марта стояла, зажав уши руками, и вдруг заметила, что сидящий в кабине мужчина улыбнулся ей и приветственно вскинул руку в перчатке – кто он, машинист? Но в следующую секунду локомотив уже промчался мимо, увлекая за собой товарные вагоны. «Чатокуа – Буффало» «Чатокуа – Буффало» «Чатокуа – Буффало», вагон за вагоном с грохотом и лязгом проносился мимо, а в воздухе стоял въедливый, удушливый запах дегтя и креозота. Но ни отвернуться, ни закрыть глаза не было сил. Она стояла как парализованная, испытывая скорее благоговение, чем страх, пока наконец мимо не пролетел последний, тормозной вагон, умчался к западу по деревянной эстакаде. Марта поднялась по насыпи на пути, чтобы видеть, как удаляется поезд в перспективе. Рельсы тоже сужались, сходились вдалеке в почти невидимую точку. Тот машинист, мужчина в кабине паровоза – интересно, кто он?
Дрожащей рукой она оттерла потное лицо бумажной салфеткой. А потом, словно смущенная юная девушка, улыбнулась в салфетку. Она не слишком хорошо разглядела этого человека, но возбужденное воображение подсказывало, что он рыжеволосый, с бледным, как у всех рыжих, лицом в веснушках; на нем было железнодорожное форменное кепи, лихо надвинутое на лоб под косым углом. И в его жесте, обращенном к ней, сквозило заигрывание. Лицо с крупными чертами, мужественное; глаза внимательные, взгляд открытый и устремлен прямо на нее.
Интересно, понял ли он меня? Знает ли, что я буду здесь его ждать?
Он нес дежурство у ее постели. Произносил ее имя, поглаживал пальцы. Иногда – он был готов поклясться в этом! – они отвечали ему легким пожатием. Веки трепетали, и казалось, вот-вот откроются глаза; она заметно вздрагивала, ерзала по постели и время от времени испускала жалобные стоны, в которых слышалось его имя, – да он был готов поклясться в этом! Правда, врачи были настроены не слишком оптимистично и говорили вежливо, обтекаемыми фразами. Часы, прошедшие с момента несчастного случая, превращались в дни, множились и перетекали в недели, а она по-прежнему продолжала пребывать в коме. И ничто не менялось, за исключением мелких, только им замеченных признаков.
Респираторный аппарат сняли, теперь она могла дышать самостоятельно. Но дышала она неровными рывками, иногда – мелко и часто, как младенец. К ногам и рукам были прикреплены пластиковые трубки, 'подающие в вены питательный раствор; катетер выводил из организма токсины. Движение жидкостей было непрерывным, и порой ему чудилось, что он усматривает в этом потоке незаметное глазу перемещение атомов. Аппараты управляли ее то почти нормальным, то учащенным и неровным сердцебиением и столь же непредсказуемой деятельностью поврежденного мозга. Со всех сторон доносилось их негромкое гудение и пощелкивание. Жизнь! жизнь! жизнь! – обещали все эти аппараты.
Здесь, в Чатокуа-Фоллз, свой отсчет времени, и, как обнаружила вскоре Марта, это было сущей правдой. Она приехала к тете всего на десять дней, но каждый день казался бесконечным, а иногда в точности повторял первый. С самого начала, с раннего утра, когда она проснулась на рассвете от слабого гудка паровоза вдали. Она поспешила выбраться из дома, прошла через неузнаваемо заросший сорняками сад на заднем дворе, пробралась через давно не стриженную живую изгородь и вышла к болоту. Пройдя по затерянной в траве тропинке примерно с милю в направлении Сенека-стрит, Марта оказалась в районе складов и заброшенных стоянок и увидела огромный черный кратер в горе, куда уходили блестящие полоски рельсов, исчезали в темноте под выбитой над каменным порталом надписью: «Чатокуа-Фоллз, 1913».
Однако Марта верила, что самый первый день все же отличался некоторыми деталями, причем довольно существенными.
Например, во время долгой прогулки мимо унылых домов окраины Чатокуа-Фоллз, когда Марта заходила в знакомые еще с детства лавки и магазинчики, на глаза вдруг попался ряд будок телефонов-автоматов. Она долго стояла и смотрела на них, пытаясь вспомнить. Ей надо кому-то позвонить, причем срочно. Но кому и зачем? По важному и безотлагательному делу?…
А в другой день, бредя по тропинке вдоль реки, которая вывела ее под мост на Федерал-стрит, тоже на окраину и довольно далеко от Проспект-авеню, Марта вдруг услышала голоса. Она подумала, хотя и понимала, что мысль эта совершенно безумна, что за ней следят. Подняла глаза, увидела мрачную и грязную «изнанку» моста и заметила гнездящихся воркующих голубей. Ну да, конечно, всего лишь голуби, это они воркуют. И все же: Они следят за мной! Наблюдают! Не спускают глаз! На сваях и грязном настиле играли и переливались отблески света, отражение от воды. И в этом тоже была своя красота и одновременно – обман. Марта уже научилась не доверять мерцающим поверхностям.
Она сильно и по-детски протерла глаза кулачком, а когда открыла их снова, «изнанка» моста исчезла! Ничего не осталось, ровным счетом ничего. Даже неба. И вызвано это было не дефектом зрения, а самой структурой мира. И Марта спокойно подумала: – Он исчез. Его никогда и не было. Я смотрю в пустоту бытия.
Он звал ее по имени, иногда во весь голос, громко, сам не сознавая, что делает. Прибегала медсестра и начинала его успокаивать: «Только, пожалуйста, сэр, не так громко, вы можете побеспокоить других больных». Он удивленно моргал, но чувствовал, как в душе закипает гнев. Ведь он считал, что они одни, только он и она, и никого больше. Как они смеют им мешать?
Каждый день, рано утром, локомотив с грохотом вырывался из туннеля, и рыжеволосый машинист весело приветствовал Марту взмахом руки в перчатке. Губы его шевелились, он кричал ей, но что именно, разобрать не удавалось. Зато удалось рассмотреть его получше. Широкая улыбка, но немного застенчивая, заигрывающая и в то же время добрая, покровительственная. Внимательные острые глаза устремлены прямо на нее. Даже несколько часов спустя Марта ощущала на себе этот взгляд, как эротическую ласку, ей становилось жарко, и кровь приливала к лицу.
Нет, разумеется, Марта не рассказывала тете Альме о машинисте, ни словом не обмолвилась и о том, куда ходила каждое утро. Не рассказывала, где бродила целыми днями, а иногда и вечерами – по улицам, переулкам, тропинкам и закоулкам маленького городка. По широкому, вымощенному булыжником мосту в центре города, перекинутому через реку Чатокуа, где людей, как и ее, привлекала вода. В основном это были мужчины среднего возраста, они стояли, перегнувшись через перила, и глазели с высоты тридцати футов на мутный и быстрый поток. Эта часть города располагалась на возвышенности, и вдалеке, на горизонте, можно было различить зубчатую полоску гор. Особенно хорошо их было видно в ясные дни – горы стояли, будто вырезанные из картона. На общем фоне резко выделялась гора Катаракт, сияющая, великолепная, увенчанная лучами солнца. В форме вскинутой вверх руки, дразнящей, манящей и предупреждающей одновременно.
Странно, но здесь, в Чатокуа-Фоллз, Марта никого не узнавала. Как, впрочем, не узнавали и ее. Складывалось впечатление, что люди не видели ее вовсе. Во всяком случае, взирали с равнодушием, точно смотрели сквозь нее, и это временами страшно раздражало. Но поскольку Марта явно не была обделена вниманием рыжеволосого машиниста, то не очень расстраивалась.
Одиннадцатая неделя госпитализации была отмечена обнадеживающим симптомом: когда няня начала протирать правый глаз влажной ваткой, он моргал уже совершенно нормально.
Она страшно исхудала, весила теперь не больше девяноста фунтов. И с каждым днем пребывания в коматозном состоянии прогнозы становились все менее оптимистичными. Возможно, говорили врачи, интеллект ее и не затронут, но повреждения мозжечка и ствола головного мозга очень серьезные. Словом, один шанс из ста, что сознание у нее восстановится.
А он, ее муж, слушал, но из всего сказанного выбирал только то, что ему хотелось услышать. В таких ситуациях мы часто глухи к тому, что отказываются принимать наши разум и душа. Бог создал нас не такими уж и сильными.
Но в упрямой своей вере он твердо знал, что когда произносит ее имя, наклоняется поцеловать ее в прохладный лоб, она отвечает легким подрагиваньем век. А иногда слабо шевелила руками и начинала двигать верхней частью тела. Однажды утром он пришел в радостное волнение. Сидел, как всегда, и произносил ее имя, и вдруг увидел, как она открыла глаза. Левый глаз, неповрежденный, смотрел прямо на него! Да он просто уверен в этом! Во взгляде промелькнуло узнавание – нет, это ему не показалось! Потрескавшиеся губы вдруг зашевелились и испустили сдавленный невнятный возглас, казалось, он исходил из самой глубины ее тела. Потом она задрожала, закрыла глаза и снова впала в бессознательное состояние, накатившее на нее, как темный морской прилив.
Но он видел! Он знал.
В этой старинной деревянной кровати с высокими спинками и довольно жестким матрацем Марта чувствовала себя очень защищенной, но однажды ночью ей приснился кошмар.
Ей снилось, что она не была самой собой, но тем не менее ее настойчиво окликали по имени – Марта! Ее похитили из дома, использовали, как некий образчик в дьявольском научном эксперименте, где она была туго спелената, как младенец, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. В вены на руках, ногах и даже в паху были воткнуты тоненькие, как соломинки, трубки, а в череп и грудь имплантированы крохотные электроды. Она отчаянно металась, надеясь освободиться, пыталась кричать, но не могла. Над ней все время нависало лицо одного из захватчиков – бледное, злое и круглое, как луна, а глаза, как кратеры, – мерзость! Оставьте меня в покое, отпустите, не смейте прикасаться ко мне! – кричала она и не слышала собственного голоса. Кругом царила мертвая тишина.
Еще ребенком Марта научилась спасаться от ночных кошмаров резкими конвульсивными движениями тела. И вот, наконец, освободилась от сковывающих ее пут и проснулась – к невероятному облегчению, все в той же старомодной деревянной кровати, в доме своей тети в Чатокуа-Фоллз.
Слава Богу, это всего лишь сон. Она вышла из него, и теперь ей ничто не грозит.
Однако выяснилось, что это не совсем так. На следующее утро Марта пошла в аптеку «Лайэнс» пополнить запасы лекарств для тети. И вдруг у нее возникло какое-то странное предчувствие – она не понимала, чего именно, никак не могла подобрать названия. Но сердце екнуло, и Марту охватила паника.
Она должна… сделать что? Нет, не просто взять лекарства, это всего лишь предлог, но что именно?…
Ответ находился где-то рядом. Внутри, в полумраке аптечного помещения, откуда сильно пахло медикаментами. У Марты не было выбора: она должна войти. И она увидела, что за стойкой никого нет.
Просто удивительно, как мало изменилась аптека «Лайэнс» за тридцать лет. Высокий потолок, выкрашенные унылой бледно-зеленой краской стены. К потолку подвешено несколько вентиляторов, и они медленно вращаются. Уложенный рядами самый ходовой и обычный товар – туалетные принадлежности, лекарства, косметика, поздравительные открытки, пакетики леденцов, плитки шоколада. Справа при входе бил маленький фонтанчик с содовой, зеркало над ним помутнело от времени. Обстановку довершали сиреневый мраморный прилавок, всегда липкий и влажный, а также с полдюжины вращающихся табуретов с потрескавшимися кожаными сиденьями. Вокруг ни души, и даже за прилавком никого! На стенах висели старые глянцевые плакаты, рекламирующие сливочное мороженое с фруктами, орехами и сиропом, молочные коктейли, фруктовые салаты с бананом, кока-колу, пепси-колу, прохладительный напиток «севен-ап». Был здесь и автомат по продаже сигарет, пользоваться которым, согласно закону штата Нью-Йорк, запрещалось лицам, не достигшим совершеннолетия. Воздух, медленно разгоняемый вентиляторами, был спертым и приторно пах сиропом.
Марта стояла у прилавка, нервно улыбаясь, – где же молодой человек, который всегда здесь работал? Впрочем, наверное, он теперь уже далеко не молод. Но почему здесь никого нет? Марте вдруг страшно захотелось бананового салата – такого как на картинке. Изумительная смесь ванильного, шоколадного и клубничного мороженого, куда добавлены крупно молотый орех, взбитые сливки, кусочки продольно нарезанного банана, и все это залито горячим сиропом из сливочной помадки. Хотя, как вдруг вспомнила Марта, бананы всегда почему-то попадались незрелые, а потому совершенно безвкусные. А иногда, напротив, темно-коричневые, перезрелые.
Марта ждала, но никто к ней не выходил.
– Мистер Лайэнс? – окликнула она. – Есть здесь кто-нибудь?
Даже в зеркале, установленном над фонтанчиком горизонтально, на высоте примерно шести футов, было пусто. Место, где стояла Марта, отражалось в нем в виде расплывчатого светового пятна, как на передержанном снимке.
Марта даже немного испугалась, и в то же время была до крайности раздражена. В поисках мистера Лайэнса она храбро шагнула за прилавок и вошла в заднее помещение аптеки. Здесь сильно пахло лекарствами. За первым прилавком находился второй, с перегородкой из матового стекла; за этой перегородкой обычно сидел пожилой седовласый фармацевт. Он где-то здесь, подумала Марта, просто прячется от меня. Ей казалось, она видит через матовое стекло мужскую голову и часть торса.
– Мистер Лайэнс? У вас посетитель, – сказала она. Но ответом была тишина, а фигура за перегородкой не двигалась с места, словно это был картонный муляж. – Пришла получить по рецепту лекарство для миссис Бьюкенен, – сказала Марта. – Она моя тетя и ваша старая, постоянная покупательница.
И снова нет ответа. Единственным в аптеке звуком было тихое поскрипывание медленно вращающихся лопастей вентиляторов под потолком.
Глаза Марты наполнились слезами. Она едва сдержала крик – голову пронзила острая боль. Нет, нет, подумала она, не сдамся, ни за что не сдамся.
Она повернулась и собралась выйти из аптеки, как вдруг ее внимание привлекла будка телефона-автомата в уголке, у входной двери. Марта смутно осознавала, что эта будка чем-то очень важна для нее. Вроде бы накануне она собиралась позвонить? Но кому и куда – никак не удавалось вспомнить. Лишь помнила, что это срочно, крайне необходимо… но кому? И почему это так много для нее значит? Никаких родственников, кроме тети, у нее не было, все уже умерли. Да, осталась одна лишь пожилая тетушка, чье имя вдруг тоже вылетело из головы.
Марта зашла в телефонную будку и, с трудом сдерживая волнение, сняла трубку. Черт, и здесь этот проклятый старомодный диск! Она бросила двадцатицентовую монету в щель и торопливо, полагаясь лишь на память, сохранившуюся в кончиках пальцев, набрала десятизначный номер. Она инстинктивно чувствовала, что номер правильный, именно тот, который нужен, это для нее вопрос жизни и смерти, и жизнь должна восторжествовать. Марта задыхалась от волнения, а на глазах снова выступили слезы.
Дрожа всем телом и крепко прижимая трубку к уху, она вдруг поняла, что и этот телефон, как и аптека Лайэнса, не работает. Гудка не было, в трубке царила мертвая тишина.
А тетю ее зовут Альма. Ну конечно: Альма Бьюкенен!
Хотя вообще-то она не доводится ей, Марте, тетей в полном смысле этого слова. Просто она очень любила Марту и нуждалась в ней, вот поэтому она к ней и приехала. И останется в Чатокуа-Фоллз до тех пор, пока ее любят и она здесь нужна.
Она явно что-то чувствует! Он мог поклясться в этом, ему не почудилось, нет! Он разминал, поглаживал и массировал ее мышцы – научился этому у физиотерапевта – и вдруг ощутил легкое сопротивление, безмолвную реакцию на боль.
Боль – ощущение. Ощущать – значит осознавать. А сознание – это и есть жизнь.
Он не мог допустить, чтобы стечение обстоятельств, совершенно нелепый случай уничтожил, разрушил их две соединенные навеки жизни. Проливной дождь, застрявший на дороге грузовик, на окраине города, прямо у железнодорожного переезда, сигнализация и автоматический шлагбаум, которые не сработали при приближении поезда. И она, его жена, ехавшая совершенно одна…
Набор банальнейших обстоятельств! Нет, он просто не в силах был это принять.
И он не покидал свой пост. Не отходил от постели, бормотал ее имя, поглаживал и сжимал ее холодные вялые пальцы. И работал над ее атрофировавшимися мышцами, стараясь вселить в это безжизненное тело жизнь, чтобы оно вновь стало подвижным и нормальным, а не покоилось бы на простынях в нелепой зародышевой позе.
Марта вернулась домой раньше обычного. Вечно мрачная экономка Бетти была на кухне и вела себя странно, пребывала в полной прострации, но в тот момент Марта не придала этому значения. Она направилась прямиком к тете Альме, которая сидела на крыльце в кресле-качалке и грелась на солнышке. Просто сидела, выпрямив спину и сложив тонкие слабые руки на коленях.
– Тетя Альма, я вернулась. Но к сожалению, с лекарствами ничего не получилось, – сказала Марта.
Старуха словно не слышала. Заснула, что ли? Но глаза у нее были открыты, а на губах играла легкая улыбка.
– Представляете, мистер Лайэнс так ко мне и не вышел. Он был там, я просто уверена, но… – Марта, к своему удивлению, заметила, что взгляд тети устремлен прямо на нее, но в глазах не было и тени узнавания, и вообще они походили на два маленьких бледно-голубых камешка. – Тетя Альма! Что случилось? – Марта со страхом дотронулась до руки тети. Она была твердой и неподвижной. И вообще старуха сидела слишком неподвижно, как манекен в витрине магазина.
Это потому, что я слишком рано пришла. Она меня не ждала. Округлое старческое лицо покрывала кружевная сетка мелких морщин, казалось, ее наложили на более молодое лицо, такое, как у Марты. А прозрачные глаза – такие ясные и бледно-голубые, как небо над неподвижно застывшими перистыми облачками. Вдруг Марта с ужасом заметила, что в аккуратно уложенных серебристых волосах тети Альмы что-то движется. Маленький и блестящий черный жук? Еще один жук деловито выскочил из левого уха и, растерявшись от яркого солнечного света, нырнул в завитки волос у основания шеи и замелькал там.
Марта закричала и бросилась в дом.
Она знала: теперь она должна уехать из Чатокуа-Фоллз. До того как умрет сама.
Но ей никак не удавалось припомнить другого места или региона, который не был бы Чатокуа-Фоллз, ни другого времени, в котором она когда-то жила. Оглянешься назад – все зыбко, неясно, расплывается, будто смотришь сквозь призму. Если есть это медленно текущее, растянутое, похожее на бесконечность циклическое время Чатокуа-Фоллз, разве может существовать где-либо другое?
На шестнадцатой неделе сделали еще одну черепно-мозговую операцию: в крошечные кровяные сосуды ввели катетеры, чтобы предотвратить внутреннее кровоизлияние. Снова был подведен респиратор, и он с отвращением заметил, как безобразно раздута ее левая ноздря, из которой торчит трубка. Еще одну трубку вставили в рот, она производила непрерывные чмокающие звуки – отсасывала накапливающуюся слюну, чтобы больная не захлебнулась. Всем, кроме него, казалось, что сон ее глубок и крепок, как чернильного цвета океан, в который падаешь, падаешь, падаешь, но так и не можешь достичь дна.
Он был упрям, и это длительное испытание лишь укрепило его веру и волю. Он знал. И знал, что она тоже знает. Сжимал ее костлявые пальчики в своих и время от времени чувствовал – о, он мог поклясться, это не показалось! – как они сжимаются в ответ. И эти спазматические движения, это сопротивление, что угадывалось в них, посылали ему сигналы – жизнь! жизнь! жизнь!
Утром, на рассвете, из дыры туннеля под каменным порталом «Чатокуа-Фоллз, 1913» вырвался поезд. Секунду назад туннель походил на пустую черную дыру, способную поглотить не просто весь свет, но и само представление о свете, и вдруг на полной скорости оттуда вырывается поезд. Пронзительный гудок, оглушительный и ритмичный грохот железных колес, от которого земля заходила ходуном, завибрировала до основания. А из трубы валит белый дым и пар, поднимается к небу, затеняет само солнце.
Она ждала у переезда. Локомотив неумолимо надвигался на нее, как огромный жадный зверь, но она не сдалась, не дрогнула, стояла храбро и прямо, с высоко поднятой головой. И только вся напряглась, готовясь к моменту, когда этот лязг и грохот налетит и поглотит ее – стояла она всего в нескольких футах от рельсов, – но вместо этого поезд начал замедлять ход. Шипя и свистя, локомотив тормозил. Рыжеволосый машинист высунулся из кабины и сердито смотрел на Марту – нет, он улыбался форменное кепи с козырьком лихо сдвинуто набок, глаза добрые и смеющиеся. И, старясь перекричать шум, крикнул ей:
– Залезайте, мисс! Только смотрите, осторожнее!
Марта побежала рядом с медленно двигающимся локомотивом, а машинист протянул ей руку в перчатке. Марта тоже протянула руку, он одним рывком оторвал ее от земли и втащил в кабину.
Состав сразу начал набирать скорость и мчался все дальше и дальше на запад, грохоча по деревянному настилу над болотом.
Ему позвонили в 7.35 утра, домой. Она умерла в течение часа, все попытки спасти ее не удались. Он плакал, сердито и горько. Он часто потом так плакал, вспоминая о ней и об этом. О том, что в самом конце его не оказалось рядом.
В конце зимы 1928 года шестнадцатилетняя девушка Магдалена Шён, моя бабушка по материнской линии, впервые отправилась в путешествие одна. Ей предстояло проехать поездом пятьсот миль, отделяющих Буффало, штат Нью-Йорк, от морского порта под названием Эдмундстон, штат Массачусетс. Никогда прежде этой застенчивой неопытной девочке не доводилось ездить самостоятельно; да и вообще она крайне редко выбиралась из района Блэк-Рок, где жили преимущественно выходцы из Германии и Венгрии. И где родилась она у иммигрантов с юга Германии. По-английски Магдалена до сих пор говорила с акцентом и страшно стеснялась в присутствии незнакомцев, словно страдала заиканием или имела какой-то физический недостаток. И очень боялась уезжать из дома, но выхода не было. В семье было семеро детей, столько ртов не прокормить, и где напастись на всю эту ораву одежды. К тому же скоро на свет должен был появиться восьмой ребенок, а потому родители решили отправить Магдалену в Массачусетс, к пожилой тетушке, сестре отца. Бездетная вдова, она после удара осталась прикованной к постели и мучительно страдала от одиночества и отсутствия семейной заботы. Но почему именно я должна ехать, почему я? Так возражала Магдалена, и тогда ее мать с улыбкой заметила, точно это все объясняло: Твоя тетушка Кистенмахер была замужем за богатым человеком, она оставит нам деньги.
И вот в состоянии шока, ошибочно принимаемого за уступчивость, Магдалену посадили в трамвай, идущий до центрального вокзала, из багажа у нее при себе были лишь обшарпанный чемоданчик с вещами да сумочка с сандвичами, питьевой водой, молитвенником и четками. И предупредили: В разговоры ни с кем не вступай, особенно с мужчинами в поезде. Просто отдай билет кондуктору и молчи.
Напряженно выпрямив спину, Магдалена сидела у закопченного окошка и, сжав зубы, старалась побороть отвратительное ощущение тошноты от рывков, толчков и раскачивания поезда. Она избегала смотреть на кого бы то ни было, в особенности – на громогласного и бесцеремонного кондуктора в униформе, который забрал у нее билет. Большую часть первого дня Магдалена просидела, глядя в окно или просто с закрытыми глазами, а губы шевелились в беззвучных молитвах Деве Марии, которые, как она поняла, проехав первую сотню миль, были совершенно бесполезны. Она не плакала, нет, но время от времени на щеке блестела яркая слезинка, напоминавшая дождевую каплю. Плакать тоже было бесполезно.
Она думала: Моя мать от меня отказалась! Мама просто выгнала меня из дому!
Из миллионов фактов всей долгой последующей жизни Магдалены Шён один всегда казался ей самым жестоким и непреложным, и она никогда об этом не забывала: Мама меня не любила, она выгнала меня из дому.
В вагоне было неудобно, жарко, полно разного народа, и большую часть пассажиров составляли мужчины. Все они с интересом поглядывали на Магдалену. Некоторые – совершенно неосознанно, будто дремали с открытыми глазами; взгляды других были преисполнены какого-то особого значения. Магдалена, конечно, не подавала виду. Она уже давно, лет с двенадцати, усвоила железное правило: ни в коем случае не встречаться взглядом с незнакомцами.
Она была привлекательной девушкой среднего роста. Кожа светлая, здоровая, в еле заметных веснушках; глаза чудесного темно-синего цвета широко расставлены и опушены густыми ресницами. Вьющиеся волосы цвета спелой ржи, густые, словно лошадиная грива, аккуратно заплетены в косы, уложенные двумя кренделями вокруг ушей, отчего напоминали наушники телефонного оператора. На коленях лежала сумочка, в которую Магдалена часто заглядывала проверить, не пропало ли чего. Есть ей не хотелось, и еда, которую собрала мать, начала попахивать кислым. Лишь время от времени она отпивала по глотку противно теплой воды из бутылочки – во рту почему-то все время было сухо. И вдруг она подавилась и разразилась приступом кашля, напоминавшего громкие рыдания. На Магдалене было платье ржаво-коричневого цвета, слишком просторное и явно с чужого плеча, на ногах старомодные кожаные ботинки на шнурках. Словно на дворе был 1918-й, а не 1928 год. В школе она принадлежала к числу детей иммигрантов, таких забитых и неуверенных в себе, что они считались умственно отсталыми; дома ей всячески давали понять, что у нее не все в порядке, и она постоянно вызывала раздражение. На лице, казалось, навеки застыло разочарованно-смущенное выражение. И когда кто-то из домашних, обычно сестра, пытался за нее вступиться и говорил: Оставьте Магдалену в покое, она не виновата, что такая, – девушку переполняло чувство благодарности и стыда одновременно.
Мужчина, сидевший напротив, не разговаривал с ней, но когда поезд, замедляя ход, подъехал к станции Олбани, неожиданно спросил, не хочет ли она пообедать с ним в вагоне-ресторане. Магдалена сидела, уставившись в окно невидящим взором, шевеля губами и перебирая четки, и, казалось, не слышала вопроса. На коленях по-прежнему лежала нелепая сумочка. Она перестала размышлять о случившемся и в тумане полузабвения позволяла поезду уносить себя все дальше и дальше на восток, в сгущающиеся ночные сумерки, где ее ждала совершенно непредсказуемая и непостижимая разумом судьба. Так бывало с ней в школе, когда она решала задачку по геометрии и вдруг, поняв, что справиться не в силах, переставала думать, предоставляя решать ее более сообразительным однокашникам, с чем они с легкостью и справлялись. Лишь одна мысль неотступно преследовала ее под стук колес: Она меня отослала. Она меня выгнала. Моя мать меня не любит, она меня выгнала.
На рассвете Магдалена с онемевшей от неудобного сидения шеей и пересохшим ртом очнулась от тревожного сна и, к своему изумлению, увидела, как светлеет небо над горизонтом, а совсем рядом поблескивает в полутьме какая-то неизвестная широкая, как Ниагара, река. Поезд промчался над рекой по высокому мосту. Магдалена видела его скелетообразную конструкцию на сваях. В отдалении, на полуострове, виднелся город, должно быть, это Эдмундстон, цель ее путешествия. Небо над головой еще не совсем посветлело, низко нависали грозно зазубренные облака. Поезд сильно раскачивался, как казалось Магдалене, от ветра. В панике она прикусила губу – или то было возбуждение? Никогда еще не доводилось ей быть так далеко от дома. И ни за что не найти ей дороги обратно. Справа, вдали, вдруг резко оборвалась горная гряда, и за ней открылось огромное водное пространство, все в мелких искрящихся волночках. Магдалена протерла глаза – в жизни она не видела такой красоты. И ей вдруг показалось, что весь этот прекрасный светлый мир раскинулся перед ней и ждет. Впереди будущее, оно зовет и манит, оно прекрасно и удивительно, А позади остался убогий и угрюмый мир Блэк-Рока с его душными темными квартирками, холодными и бесконечными зимами, заваленными снегом улицами, вонью фабрик, закопченными стенами домов и постоянным смогом в воздухе, от которого люди кашляли и кашляли, пока по щекам не начинали катиться слезы. Все это теперь позади, быстро сужалось и уменьшалось в размерах – точно туннель. Когда в него попадаешь – страшно, а как только вырвался на волю и под солнце – сразу забыл.
Солнце вставало над горизонтом, пробивая лучами плотную массу облаков. Столбы света косо ударили в землю. Справа от Магдалены прежде почти бесцветное водное пространство вдруг налилось изумительным зеленовато-голубым цветом, и даже издали было видно, как прозрачна и чиста вода, будто стекло. И Магдалена в детском изумлении воскликнула:
– О, что это?
Мужчина, сидевший напротив, ответил с гордостью, словно это чудо принадлежало ему:
– Это, мисс, Атлантический океан.
Атлантический океан! Родители не сказали Магдалене, что Эдмундстон находится на берегу океана. Впрочем, об Атлантическом океане Магдалена знала совсем немного, разве что родители рассказывали страшные истории о том, как в штормовую погоду пересекали его, но то было еще до ее рождения. Мать была беременна и едва выжила после этого ужасного плавания. Всем братьям и сестрам Магдалены с детства внушали страх перед океаном, а о его красоте никто не упоминал. Теперь же Магдалена смотрела и не могла насмотреться на Атлантический океан. Как он прекрасен и огромен! Ничего подобного прежде не видела. Магдалена надеялась, что дом тети находится недалеко от берега и можно будет любоваться им до бесконечности.
Настало время сюрпризов. Теперь Магдалена не переставала удивляться, как ребенок, оказавшийся в сказочной стране.
Первым сюрпризом был вокзал в Эдмундстоне. Заранее было оговорено, что встретит там ее шофер тети, и Магдалена, выйдя из вагона и судорожно вцепившись в чемодан и сумочку, нервно озиралась по сторонам. Сумятица и толчея, царившие на вокзале – Господи, сколько же людей, и все незнакомцы! – повергли ее в панику, А если ее никто не ждет? Если произошла какая-то ошибка? Если меня захотят отослать обратно, избавиться от меня? Наконец она заметила мужчину в темной униформе и кепи с козырьком. Он спокойно стоял на платформе и держал в руке картонку с надписью «Кистенмахер». Магдалене понадобилось несколько секунд, чтобы осознать: Кистенмахер, эта странная фамилия, имеет к ней непосредственное отношение.
Она подошла к мужчине в униформе, и тот приветствовал ее:
– Мисс Шён?
Он взял из ее рук чемоданчик и сумочку, подхватил с такой легкостью, будто они были невесомы, и быстро зашагал сквозь толпу на перроне, а затем – через зал ожидания, к черному блестящему, похожему на катафалк автомобилю, припаркованному у входа. Магдалена, испытывая невероятное чувство облегчения, едва поспевала за ним. Мисс Шён! Этот мужчина назвал ее мисс Шён! Она заметила, с каким любопытством и уважением посмотрели на нее прохожие, когда шофер распахнул заднюю дверцу лимузина и помог ей сесть. Никогда Магдалена не видела такой роскошной машины, только на фотографиях; подушки на заднем сиденье были обтянуты мягким серым бархатом, окна чистые и прозрачные, в меру затемненные, и сквозь них так все хорошо видно, будто никаких окон нет вовсе.
Бесшумно и плавно, как во сне, скользили они по оживленным улицам Эдмундстона, долго ехали по широкой, открытой всем ветрам авеню, а затем – через парк с пожухлой от морозов травой. И вот, наконец, поднявшись по склону холма, оказались в районе, сплошь застроенном особняками, с чисто подметенными каменными тротуарами и большими красивыми старинными домами за изгородями из сварного железа. Магдалена любовалась всем этим как завороженная. Ловила воздух судорожными глотками, точно после долгого бега. Ей хотелось задать шоферу массу вопросов, но она была слишком застенчива и просто не осмеливалась. Да и шофер держался очень официально. Заговорил с ней всего раз, как только они отъехали, спросил, удобно ли ей. И Магдалена пробормотала в ответ: о да, да, спасибо. Да ей в жизни не задавали подобных вопросов! Водитель сидел за стеклянной перегородкой, и она видела лишь его затылок да кепи. Над ветровым стеклом было зеркало заднего обзора, но лицо водителя в него не попадало.
Когда поезд подъезжал к вокзалу в Эдмундстоне, прекрасный океан скрылся из виду; казалось, они проезжают через бесконечный туннель из фабрик, складов, старых домов и унылых многоквартирных зданий – ну в точности как у них, в Блэк-Роке. Скорость еще уменьшилась, поезд уже почти полз, прижимаясь к земле, подобно огромному зверю, а затем проехал над каналом с водой цвета ржавчины. Все кругом заволакивала туманная дымка, и Магдалена уже знала, каков этот воздух на вкус – слегка прогорклый, словно подгорелый. Но здесь, на холме, где проживала ее тетя по фамилии Кистенмахер, воздух был чист и свеж, будто промыт дождем. Даже в облачном небе вдруг открылась голубая прогалина, когда шофер неторопливо вел лимузин по мощенной булыжником улице под названием Чартер.
Магдалена продолжала глазеть на длинные и блестящие черные лимузины, которые бесшумно въезжали в ворота, отмеченные каменными колоннами не меньше десяти футов в высоту, на одних она заметила дату: «1792». Дом Кистенмахеров оказался не самым большим и не самым роскошным из всех. То было узкое в фасаде трехэтажное здание из старого кирпича розоватого оттенка, немного поблекшего от времени; в фасад были вделаны гранитные блоки, потемневшие от дождя. Крыша странно пологая, из побитой черепицы, а сбоку, будто башенка, красуется большая каминная труба. Покрытые черным лаком ставни нуждались в ремонте и покраске. Побитый холодами плющ жался к кирпичам, растопырив когтистые ветви, а из щелей между камнями, которыми была вымощена дорожка к элегантному входу, пробивался мох. Вход являл собой портик с высокими и изящными колоннами, но и здесь были заметны следы разрушений. И тем не менее Магдалена почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, – в жизни она не видела, тем более так близко, столь замечательного и красивого дома.
Неужели я буду жить здесь?
Я, Магдалена Шён?…
Девочка, которую не любила мать, девочка, которую она отослала из дома.
Следующим сюрпризом для Магдалены стало знакомство с Эрикой Кистенмахер.
Женщина в темном платье и белом накрахмаленном фартуке показала ей комнату на третьем этаже, где она должна была жить, и через несколько минут приказала спуститься вниз, познакомиться с тетушкой.
– Миссис Кистенмахер, – тихо заметила она, – ждет вас с раннего утра, мисс Шён. – В голосе звучал легкий упрек.
Магдалена пробормотала извинения, но женщина, похоже, вовсе не слушала, даже не смотрела на девушку. Магдалена никак не могла понять, сколько же лет этой женщине. Во всяком случае, старше, чем мать, тонкие седые волосы подхвачены сеткой, фигура плотная, приземистая, но не полная, движения быстрые и точные. Она провела Магдалену по длинному коридору, даже ни разу не обернувшись. Магдалене говорили, что тетушка ее очень одинока и нуждается в компаньонке, из чего она сделала вывод, что дом Кистенмахеров абсолютно пуст и в нем никого, кроме тетушки. Но теперь она поняла, как заблуждалась. Богатые люди нуждаются в прислуге, ей тоже предстоит стать здесь прислугой. Женщина постучала в дверь; через несколько секунд ее открыли, но вовсе не тетушка, как наивно предполагала Магдалена, а другая мрачная и неулыбающаяся женщина средних лет, тоже плотного телосложения, с красным лицом, в белом халате и с белой накрахмаленной шапочкой на свинцово-серых волосах. По всей видимости, сиделка. И никаких приветствий, а скорее упрек в адрес взволнованной и смущенной девушки:
– Ну наконец-то, мисс Шён! Входите поскорее, сквозняки нам здесь совершенно ни к чему. И не утомляйте миссис Кистенмахер, она и так сегодня вся на нервах.
Магдалена шагнула в комнату, и в лицо ей ударил такой спертый и жаркий воздух, что стало нечем дышать, а сиделка быстро затворила за ней дверь. То была просторная спальня с высокими потолками, так тесно заставленная мебелью, вазами, статуэтками, подсвечниками, разбросанными повсюду книгами, завешанная коврами и старинными мутноватыми зеркалами, слегка искажающими изображение, что Магдалена не сразу увидела тетушку. Пока та не прошептала:
– О моя дорогая! Подойди же!
На диване, в пятне падающего из окна света, лежала прикрытая шелковым стеганым одеялом странно белокожая и похожая на куклу старуха. Одна рука была приподнята и указывала дрожащими пальцами на Магдалену, лицо искажено радостным нетерпением.
Отец и мать Магдалены много рассказывали о молодой женщине по имени Эрика Шён, которая приехала в Бостон с юга Германии работать нянькой в богатой семье. В девятнадцать лет она вышла замуж за мужчину намного старше ее, к тому же вдовца. И они переехали жить в Эдмундстон, штат Массачусетс. Довольно долго Эрика Шён не общалась со своей семьей; она пренебрегла традициями и вышла замуж, не обвенчавшись в католической церкви. Потому Магдалена знала тетушку лишь по старой фотографии, где ее отец был снят еще мальчиком, а рядом стояла ее молодая тетушка. Но та девушка на снимке с вьющимися волосами, почти хорошеньким лицом, длинным носом и умными прищуренными глазами ничуть не походила на женщину на диване. Магдалена даже растерялась – она не ожидала, что тетушка так стара. Пробормотав слова приветствия, она дотронулась до протянутой к ней руки – какая тоненькая! а пальцы просто ледяные! – и подумала: Это совершенно чужой человек. Это какая-то ошибка. Сейчас она выгонит меня из дому, как выгнала мама.
Но старуха, похоже, была просто счастлива видеть Магдалену и говорила хриплым свистящим голосом, что сразу же узнала ее, что у Магдалены «типичное лицо Шёнов», личико сердечком. «Но только ты куда более хорошенькая, чем большинство из нас!» И хотя хмурая сиделка вертелась поблизости, Магдалену попросили присесть на табурет рядом с диваном – и поближе! – и старуха продолжала смотреть на нее голодным, истосковавшимся взглядом и крепко сжимала ее руку в своей. Только сейчас Магдалена с ужасом и отвращением заметила, что левый глаз тети затянут белой пленкой и незряче устремлен куда-то в сторону; вся левая сторона ее лица окаменела в напряженной болезненной гримасе, а левая рука лежит вяло и неподвижно, и по-детски тонкие пальчики на ней скрючены. Твоя тетя Кистенмахер перенесла удар, должно быть, страшно боится умереть. Если сумеешь угодить ей, она оставит нам деньги.
Однако же Магдалена имела самое смутное представление о том, что это такое, удар, да и родители так толком ничего и не объяснили. Зато теперь она уже через несколько минут поняла, что бедная женщина почти ослепла и на «здоровый» глаз, к тому же очень плохо слышит. И вряд ли может ходить без посторонней помощи, если вообще может. Даже голос потеряла, бедняжка, говорит еле слышным хриплым шепотом. Особое замешательство вызывал тот факт, что она постоянно и, наверное, неосознанно вставляла в речь отдельные бессмысленные словечки и слоги («а-а», «й-и»). Пахло от нее тальком и еще чем-то острым и кислым, наверное, лекарством. Как же бледна ее кожа, просто как бумага. И как тонка – Магдалена видела, как просвечивают сквозь нее тонкие синие вены. Лицо в мелких морщинах, будто его много раз сминали, а потом разглаживали, как шелк. Однако она вся дрожала от возбуждения и радовалась Магдалене, как девочка, к которой пришла поиграть подружка.
Магдалена понимала далеко не все из того, о чем говорила тетя, но общий смысл был ясен. Она расспрашивала ее о доме, семье, больше всего об отце. Но когда Магдалена начинала говорить, сразу ее перебивала, улыбалась половинкой лица и не сводила яркого глаза с лица девушки. А потом принялась гладить Магдалену слабой правой рукой по волосам, заплетенным в толстые косы и уложенным вокруг головы. Из ее неразборчивой речи девушка поняла, что у тетушки некогда были такие же красивые волосы. И еще все время твердила, что у Магдалены «личико Шёнов», и пробегала холодными пальцами по ее губам. Магдалена с трудом подавляла брезгливую дрожь, хотя в комнате было очень тепло, даже жарко.
– Ты ведь слышала обо мне, дорогая? Я твоя тетя Эрика, – говорила она. – Так и называй меня, просто тетя Эрика.
И Магдалена неуверенно произнесла:
– Тетя Эрика. – Слова прозвучали фальшиво, словно с неверным ударением.
А тетя Эрика поднесла сложенную чашечкой ладонь правой руки к уху и зашептала:
– А? А? Что?
И тогда Магдалена с пылающим от смущения лицом повторила уже громче:
– Тетя Эрика.
Хмурая сиделка в белом встала за диваном и смотрела на Магдалену с нескрываемой враждебностью. Но тетя Эрика все сжимала пальцы девушки и улыбалась половинкой рта, и во взгляде ее светилась такая мольба, что Магдалена вдруг почувствовала, как сердце ее пронзило жалостью и любовью.
Примерно те же ощущения испытывала она при виде калек, по большей части мужчин, которых так часто встречала на улицах Блэк-Рока, то были жертвы несчастных случаев на литейном заводе, где работали и ее отец и братья. Тем временем старуха продолжала еле слышно шептать:
– Я знала, что однажды ты приедешь ко мне, дорогое мое дитя. Знала, что не бросишь меня, как все остальные Шёны. – И на середине этой речи пронзительный возглас «й-и!», точно крик боли; и Магдалена, испуганная, лишь кивала в ответ на эти слова, ибо что здесь можно было ответить. Тонкие пальчики тети впились в ее ладонь с удвоенной силой, и странный сладковато-кислый запах стал уже почти невыносимым. Тетя Эрика вдруг расплакалась, рыдания так и сотрясали ее хрупкое тело, и, видя это, Магдалена заплакала тоже. Она обладала нежным сердцем и при виде плачущих людей тоже пускала слезу.
– Я… я б-буду счастлива здесь, тетя Эрика… с-спа-сибо за то… что пригласили меня…
В этот момент сиделка быстро шагнула вперед, словно ждала такого развития событий. Поправила шелковое одеяло и с упреком заметила:
– Ну вот видите, миссис Кистенмахер, я же вас предупреждала! Спали скверно, нервы расшатаны вконец, и вот теперь расстраиваетесь из-за этой девчонки, которую даже не знаете.
Еще один сюрприз для Магдалены Шён. Впервые в жизни у нее появилась собственная комната.
На третьем этаже старинного и красивого особняка в федералистском стиле на Чартер-стрит в городе Эдмундстон, с видом на реку, которая находилась приблизительно в полумиле к югу. Если высунуться из окна и изогнуть шею, в нескольких милях к востоку был виден океан – светлая полоска воды, приобретающая то серебристый, то сине-зеленый, то сиреневатый оттенок. Магдалена знала, что это и есть тот самый сказочный Атлантический океан, хотя и ни разу не видела его прежде, не считая того раннего утра в поезде, когда подъезжала к Эдмундстону. Того волшебного, похожего на сон утра, которое торопливо уходило в прошлое.
Выдавались часы, когда Магдалена сидела в своей аккуратной, чистенькой и нарядной комнате совершенно одна, но она совсем не скучала по прежнему дому. Да и как можно было скучать по тесным убогим комнатушкам и Блэк-Роке.
Иногда вечерами при свете настольной лампы она читала молитвенник, подарок от родителей на день конфирмации, и губы ее беззвучно и усердно шевелились. Иногда она засыпала с четками, обвившимися вокруг руки, и, проснувшись поутру, с удивлением смотрела на прозрачные хрустальные бусинки.
Ее тетя Эрика не посещала церкви под тем предлогом, что она инвалид. «Если Богу угодно меня видеть, Он знает, где меня искать», – шепнула однажды старуха Магдалене и подмигнула здоровым глазом. Магдалена засмеялась, но в глубине души была немного шокирована.
Возможно, отсылая ее так далеко, в Эдмундстон, родители втайне побаивались, что она отойдет от веры Шёнов. И не раз предупреждали ее, что по прибытии следует подыскать церковь, где можно посещать мессу. Да, но оба они меня не любили, они избавились от меня, выгнали из дому. Однако почему глаза Магдалены сухи? А сердце бьется часто и взволнованно, словно в предвкушении небывалого счастья?…
Самое замечательное в комнате Магдалены это окна – высокие, узкие, впускающие солнце с раннего утра, когда оно только начинает вставать над рекой. Даже во сне она чувствовала прикосновение теплых лучей, слышала зов: Проснись! Проснись! Скорее! Вставай же! И этот голос был похож на новую неизвестную ей песню; был не женским и не мужским, прозрачным, как стекло, и невыразимо прекрасным. Магдалена, вставай!
Она вскакивала с постели и босая, в отделанной кружевом хлопковой ночной рубашке, подаренной тетей, с длинными распущенными волосами, небрежными локонами спадавшими на спину и плечи, подходила к окну. В весенние дни небо было ослепительно голубым, или же по небу бежали тонкие серебристые облачка; грело солнце, или шел мелкий теплый дождик. Но бывало, что дождь расходился не на шутку и лил стеной, и все это сопровождалось сильным ветром и сверканием молний. Каким новым и свежим казалось Магдалене каждое утро, она смотрела в окно и не могла налюбоваться! И ей совершенно не хотелось вспоминать о той прежней жизни в Блэк-Роке, в пятистах милях к западу отсюда, где ей приходилось делить постель с одной, а то и сразу двумя сестрами. А окна той жалкой квартирки на первом этаже, где проживали Шёны, было просто невозможно держать в чистоте, и выходили они на побитую непогодой глухую стену соседнего дома, или же на грязную в рытвинах улицу, или на помойку, заваленную мусором. Там не на что было смотреть, но Магдалена все равно подолгу простаивала у этих окон, научившись не видеть, не замечать ничего этого.
Здесь же, в доме Кистенмахеров, ей ни с кем не приходилось делить свою славную спаленку. То была очень милая, типично девичья комната с воздушными белыми занавесками на окнах, белыми стенами и белыми шелковыми покрывалами. И мыслями своими Магдалена тоже не была обязана ни с кем делиться. Здесь ее никто не осуждает, никто не унижает и не бранит, ее не наказывают, она не является объектом жалостливой снисходительности – Оставьте Магдалену в покое, она не виновата, что такая!
Под каким углом ни встань у окна солнечным утром, отовсюду открывается прекрасный вид, или какое-нибудь занимательное зрелище, или же интригующая сценка. Магдалена смотрела на мощенные булыжником улочки, убегающие вдаль, – ну в точь улицы на картинке из детской сказки; булыжник блестел от прошедшего ночью дождя. Однажды утром в начале апреля Магдалена увидела стайку малиновок, купающихся в луже, и услышала звонкое мелодичное пение других птиц, которых не знала, с хохолками на изящных головках и оливково-серым оперением; она слышала пронзительные и требовательные крики чаек. Магдалена рассматривала крыши соседних домов, таких же старых, как и дом Кистенмахеров, вот только многие из них были значительно больше и содержались в лучшем состоянии. И она гадала, кто же живет в этих домах с высокими и красивыми каминными трубами из камня и кирпича.
А взгляд продолжал скользить дальше – вон те изящные деревья с набухшими зелеными почками, должно быть, вязы; а совсем неподалеку, вниз по холму от Чартер-стрит, виднеются несколько церковных шпилей, ярко сверкают на солнце и даже в пасмурные дни словно светятся изнутри. А еще там были река, и мост, перекинутый через эту реку, частично скрытый за домами; этот мост постоянно притягивал взгляд Магдалены. Река, как она узнала, называлась Мерримак, а мост – Мерримакский; за ним, по ту сторону реки, находился район под названием «нижний город», застроенный доходными домами, совсем уже старинными зданиями (типа старой таможни), возведенными еще в колониальные времена, складами и рыбацкими домиками. Там были доки и пристань, там стояли суда всех размеров, начиная от маленьких рыбацких лодок и кончая океанскими грузовыми кораблями. Вся женская половина дома на Чартер-стрит, даже больная тетушка, говорили о «нижнем городе» с оттенком презрения и плохо скрытого беспокойства, словно он был населен какими-то опасными людьми. Но Магдалена так толком и не понимала, что представляют собой эти люди, поскольку ни один из них никогда не заходил к ним в дом.
(Хотя муж тети Эрики, мистер Кистенмахер, скончавшийся уже восемнадцать лет назад, вроде бы вел в качестве брокера какие-то дела с тамошней пароходной компанией. Из скудных сведений, известных Магдалене об этом человеке, этот факт почему-то интриговал ее больше остальных.)
Среди ожидавших ее в доме тети сюрпризов самым удивительным и одновременно вызывающим некоторое замешательство казалось Магдалене то, что на нее в качестве племянницы и компаньонки не было возложено почти никаких обязанностей.
– Но, тетя Эрика, я могу это сделать! – воскликнула Магдалена во время их первой трапезы в маленькой столовой, когда служанка Ханна принялась собирать со стола посуду.
Но тетя Эрика похлопала ее по руке и выдавила категоричное «нет».
– Но, тетя Эрика, дома…
Старуха сжала запястье Магдалены, делая знак замолчать, чтобы мрачная Ханна в черном платье и белом накрахмаленном фартуке ее не слышала. И хриплым крякающим голосом почти сердито пролаяла:
– Теперь это твой дом, дорогое дитя, и у нас здесь свои правила.
Магдалена была потрясена тем фактом, что ей, оказывается, не придется быть здесь служанкой.
Нет, конечно, она, как и родители, предполагала, что будет помогать тете. Из всех детей Шёнов Магдалена была самой усердной и безропотной помощницей в домашних делах. Счастливейшие ее воспоминания о доме были связаны с кухней, где она помогала матери готовить еду – раскатывать тесто и нарезать лапшу, печь хлеб. Даже дни большой стирки, связанные с тяжким многочасовым трупом, от которого после ныла спина, особенно с развешиванием на заднем дворе тяжелого мокрого белья, мужских комбинезонов и курток из плотной ткани, клетчатых рубах, простыней, покрывал и одеял, ее не раздражали. Магдалена еще совсем ребенком была умелой и спорой работницей; ей нравилось получать приказания от матери и старших сестер, потому что то был способ потрафить им. Что в каком-то смысле заменяло любовь.
Теперь же в доме на Чартер-стрит она была для прислуги «мисс Шён». И у нее не было никаких дел и обязанностей по дому, не считая уборки собственной комнаты и стирки своей одежды (на последнем пришлось настоять), кроме как быть компаньонкой тети, что занимало всего лишь несколько часов в день в зависимости от самочувствия и расположения духа престарелой родственницы. Магдалена сидела и болтала с ней или же слушала несвязные и невнятные речи тетушки. Иногда Магдалена читала ей вслух стихи, в основном разных поэтесс, о которых прежде никогда не слышала, или же Библию. При этом тетя Эрика, добродушно поглядывающая на нее здоровым глазом, скоро засыпала с вяло приоткрытым влажным ртом и обмякшим лицом – и почему-то напоминала ребенка. Магдалена не знала, что делать, продолжать читать или же удалиться на цыпочках. Но догадывалась, что ее присутствие действует на тетушку успокаивающе и что, даже уснув, та слышит ее голос. Если бы в моей власти было сделать тетю Эрику счастливой! – часто думала она. Однажды, когда Магдалена читала стихи, тетушка задремала. А потом она вдруг начала мурлыкать себе под нос какую-то песенку, и правая сторона ее бледного морщинистого немного кукольного лица осветилась нежностью. И, не открывая глаз, еле слышно прошептала:
– Музыка твоего голоса, дорогое дитя. Я узнаю в ней свое детство.
Магдалена усомнилась: ведь она родилась в Америке. И уж немкой ее никак нельзя назвать.
В такие моменты сиделка с кислым лицом по имени Хельга оставалась поблизости, сидела в соседней комнате и вязала; чуткое ухо Магдалены улавливало тихое звяканье спиц. За исключением нескольких часов в неделю, Хельга не покидала своего поста; была страшно предана пациентке, хотя та часто выводила ее из терпения. И относилась к миссис Кистенмахер как к капризному и своенравному ребенку, за которым нужен глаз да глаз. Хельга поселилась в доме Кистенмахеров сразу после того, как у тети Эрики случился удар, то есть два года назад. К Магдалене она относилась с нескрываемой ревностью и всячески давала понять, что не одобряет ее присутствия в доме. Та заняла ее место в сердце пожилой леди, и Магдалена не могла упрекать сиделку за ревность. Хельга не улыбнулась девушке, ни разу не назвала ее Магдаленой, как та просила. А тетя Эрика часто приводила в смущение их обеих, спрашивая сиделку хриплым шепотом:
– Ну скажи, разве она у нас не хорошенькая, а, Хельга? Она приехала ко мне, я знала, так оно и будет. Тебе нравятся ее волосы? Красивые, правда?… Вот и у меня в молодости тоже были такие же.
Узкие как щелки глаза сиделки на секунду останавливались на Магдалене; она морщила нос и лоб, не в силах придумать, что же ответить, и, наконец, говорила важно и не теряя достоинства:
– Что ж. Пора бы вам немного отдохнуть, миссис Кистенмахер. Уж больно вы разволновались, а это не на пользу. Следует сообщить доктору Мейнке.
Между сиделкой и больной вечно фигурировал грозный доктор Мейнке, раз в десять – двенадцать дней приходивший в дом на Чартер-стрит осмотреть миссис Кистенмахер.
Иногда Магдалена завтракала с тетей, иногда в два часа дня делила с ней трапезу под названием «обед». Еду подавали в меньшую из столовых на первом этаже или же, если тетя Эрика чувствовала себя плохо, в ее душную спальню на втором. Тетя Эрика передвигалась по дому с помощью тросточки, а также Хельги и Магдалены и даже в моменты недомогания настаивала на том, чтобы «встать, встать и одеться». Нет, по лестнице, разумеется, подняться она не могла, но в доме имелся лифт. Это была довольно странная, напоминавшая клетку конструкция, жалобно и тревожно поскрипывающая при подъеме и вмещавшая не более двух человек. Магдалена, которой было приказано ехать с тетей, в то время как Хельга мрачно трусила следом по лестнице, всякий раз замирала от страха и испытывала приступ удушья. А если мы застрянем здесь вместе? Что, если лифт вдруг упадет? То был первый лифт, которым довелось пользоваться Магдалене, и она наслышалась немало ужасных историй о несчастных случаях, происходивших там с людьми, о том, как лифты застревали между этажами или срывались вниз, в шахту, насмерть давя при этом своих пассажиров. И ко времени когда маленькая клетка со скрипом останавливалась и Магдалена просовывала сквозь решетчатую дверцу пальцы, чтобы отпереть ее, бедняжка была вся в поту от страха и дрожала мелкой дрожью.
А тетя Эрика шептала:
– Спасибо, дорогая! Ты так добра! – И сжимала руку Магдалены своими когтистыми пальчиками.
Эти трапезы с тетей постоянно вызывали у Магдалены чувство неловкости, старуха ела очень медленно. Обеды всегда подавались горячие, сытные блюда в немецком духе, и продолжалось все это больше часа. За это время тетя умудрялась съедать несколько каких-то крошек. В такие моменты Магдалена особенно остро ощущала присутствие Хельги за дверью и Ханны в буфетной, ожидавшей, когда хозяйка позвонит в маленький серебряный колокольчик и призовет ее. (Ханна также готовила еду и относилась к этому занятию крайне серьезно и ответственно. И всякий раз, когда Магдалена предлагала свою помощь, отказывалась со словами: «Что вы, мисс Шён. Это я повариха у миссис Кистенмахер».)
По понедельникам в дом на Чартер-стрит приходила энергичная рыжеволосая женщина лет сорока по имени Мейвис, она занималась стиркой и большой уборкой и дружила с Ханной, которая ее наняла. Магдалена часто слышала, как эти две женщины перешептываются и смеются, ничуть не стесняясь ее присутствия. Однажды за обедом Магдалена увидела, что Ханна с Мейвис подглядывают за ней через щелку в двери буфетной, – и ей стало страшно обидно и больно. Под предлогом, что хочет принести тете стакан свежей холодной воды, она поднялась из-за стола, ворвалась в буфетную и напустилась на своих растерявшихся мучительниц:
– За что вы меня так не любите? Что я вам сделала? – В глазах девушки закипали слезы, а женщины отвернулись и промолчали.
С того случая отношения Магдалены со штатом домашней прислуги стали еще более напряженными.
Тетя Эрика, знавшая об обстановке в доме куда больше, чем можно было предположить, учитывая ее немощь, плохие зрение и слух, выбранила Магдалену за ее поведение: «Дорогая, девушке это не подобает». Впрочем, упреки ее были скорее игривы и сопровождались легкими похлопываниями по руке племянницы, что, возможно, превратилось бы в чувствительные шлепки, если бы здоровье ей позволяло.
На второе воскресенье после прибытия Магдалены в дом на Чартер-стрит тетя пригласила нескольких человек на чай. Магдалена удивилась, узнав, что у Эрики Кистенмахер столько друзей и знакомых. Сколько лиц, имен и рукопожатий! Большую часть гостей составляли дамы в возрасте тети, тоже вдовы, как и она. Но были и мужчины, в основном партнеры покойного мистера Кистенмахера по бизнесу, а также юристы и финансовые советники самой миссис Кистенмахер. Ну и разумеется, грозный доктор Мейнке, седовласый и болтливый старик. Был среди гостей и один молодой человек лет двадцати семи, младший помощник бухгалтера миссис Кистенмахер. Его пригласили как потенциального жениха Магдалены Шён, и бедняжка так смутилась, что в первый момент даже не расслышала его имени и не разглядела лица. А вскоре и вовсе забыла его, как, впрочем, и всех остальных, посетивших их дом в тот день.
Магдалена не уставала любоваться загадочным городом Эдмундстоном из окна своей комнаты на верхнем этаже кирпичного дома на Чартер-стрит. Особенно часто привлекала ее внимание река Мерримак, блестящая, словно змеиные чешуйки, поверхность, а также Мерримакский мост – они так и манили к себе. Погода с каждым днем становилась все теплее, вечера дольше, и Магдалена распахивала окна настежь и высовывалась из них, полном грудью вдыхая упоительный аромат сирени, смешанным с острым прохладным запахом океана, что доносили порывы ветра. Глаза ее расширялись, зрение обострялось Начинало казаться, что она видит вдали затянутый серым смогом Блэк-Рок, где воздух напоен дымом и парами сталелитейного завода, хотя на самом деле видела она не дальше чем на четверть мили. И с какой живостью и остротой доносились до нее разные звуки, через многие мили!
Хрустальный перезвон церковных колокольчиков и других больших колоколов, чей глубокий гулкий звон походил на мощное биение огромного сердца.
И другая, более ритмичная музыка – аккордеон?
И чей-то прекрасный высокий голос, выводивший песню. С расстояния невозможно было определить, мужской он или женский. День на исходе, близится ночь… Голос приносили порывы ветра, и он то звучал громко, то таял вдали. Магдалена опасно далеко высовывалась из окна, подносила к уху руку – ну в точности глухая тетя Эрика. Как изысканна и прекрасна эта музыка, как она манит к себе: Магдалена, приди! Скорее!
И все эти звуки доносились с Мерримакского моста, оттуда, где находился «нижний город».
«Только прогуляться. Всего на часок».
Так сказала себе Магдалена однажды днем, когда от смешанного аромата сирени и моря кровь прихлынула к лицу, а сердце, казалось, вот-вот разорвется от тоски и желания. И хорошенькая беленькая комнатка на третьем этаже вдруг показалась ей тесной и душной, как коробка. Как клетка…
«Не буду заходить далеко, обещаю. И нет, я не потеряюсь…»
Это был ее первый выход на улицу за несколько недель пребывания в доме на Чартер-стрит. Прочь отсюда, от этих выстроившихся на холме старинных особняков и элегантных мощеных улочек, обсаженных деревьями. Прощай, чистый, напоенный ароматом цветов воздух верхнего Эдмундстона, здравствуй, солоноватый и густой воздух нижнего Эдмундстона! В тот день Магдалена провела больше времени, чем обычно, с тетей Эрикой, сидела с ней с утра да и потом тоже, после обеда. И вот теперь была наконец свободна, и ей не терпелось пуститься в эту маленькую авантюру. Она накинула на плечи красно-коричневую шелковую шаль, один из многочисленных подарков тети, голову оставила непокрытой, несмотря на то что погода была неустойчивой, день выдался довольно ветреный, а в небе то ярко сияло солнце, то набегали дождевые облака. Она понимала, что могла бы дождаться и лучшего дня, но нетерпение просто сжигало ее. Она ждала и не могла дождаться – вот только чего?…
«Нет, правда, просто прогуляться. Обещаю, что не потеряюсь».
Как провинившийся ребенок, объясняла она тете Эрике все про себя. Которая, если бы слышала, наверняка не одобрила бы. Не подобает, дитя мое! Не подобает леди даже одной ногой ступать в этот «нижний город»!
Но тетя Эрика удалилась до конца дня к себе в спальню с плотно задернутыми шторами, насквозь пропахшую тальком, лекарствами и чем-то заплесневелым, и дремала там. Даже когда Магдалена читала ей из Библии, книги псалмов, старая женщина погружалась в легкую дремоту, лежала, тихонько похрапывая, а ее бледное кукольное лицо было лишено какого-либо выражения. В такие моменты Магдалена взирала на тетю с жалостью и одновременно неким ужасом. Вообще-то она высчитала, что тетя Эрика не так уж и стара – ей, должно быть, где-то под семьдесят. И сразу было видно, что совсем еще недавно она была довольно привлекательной женщиной с выразительными глазами и красивым ртом. И Магдалена передергивалась словно от озноба в этой жаркой комнате, и думала: Я никогда не буду старухой! Никогда не буду такой, как вы, тетя Эрика!
Старомодные дедовские часы в холле пробили пять, и Магдалена бесшумно, как кошка, спустилась по лестнице с третьего этажа на второй, а потом со второго на первый. Правда, внизу она столкнулась с неожиданным препятствием – никак не удавалось отпереть замок входной двери. Заметив прошмыгнувшую в прихожую Магдалену, Ханна окликнула:
– Мисс Шён! Куда это вы, интересно, собрались? На что девушка виновато ответила:
– Просто прогуляться, Ханна. Тут где-нибудь, неподалеку.
Ханна подошла, руки сложены на жестко накрахмаленном белом фартуке. Нахмурилась, будто собралась сказать что-то еще, но промолчала. Щеки у Магдалены пылали. Впервые Ханна заговорила с ней так открыто, впервые смотрела прямо в глаза. И Магдалена добавила:
– Я не потеряюсь, обещаю. И не буду заходить далеко.
Ханна колебалась, покусывая нижнюю губу, затем пробормотала:
– Вот что, мисс. Ключ от замка у меня. Так что когда будете возвращаться, придется позвонить. К тому же дверь запирается изнутри еще и на задвижку.
Магдалена выскользнула из дома на Чартер-стрит и быстро двинулась вниз по холму, вдыхая опьяняющий аромат сирени, целиком доверившись инстинкту, который должен был вывести ее к Мерримакскому мосту. И вскоре заметила, что дома вокруг становились все менее «историческими»; по обе стороны от дороги тянулись ровным строем небольшие оштукатуренные бунгало, магазины и лавки. Магдалена вышла на широкую улицу с очень оживленным движением под названием Файетт, посреди которой были проложены трамвайные пути и грохотали трамваи. Эта улица и вывела ее к мосту, на который Магдалена ступила не без некоторого колебания, потому что здесь пришлось идти по узенькой пешеходной дорожке в виде сетчатой металлической решетки – такого она никогда не видела прежде. Внизу, прямо под ногами, неслась река, и вода в ней не сверкала на солнце, а была темно-графитного цвета и отливала маслянистыми пятнами. И как неприятно пахло от этой реки – никакого аромата сирени. И как шумела она мелкими волночками, что лизали каменные опоры моста.
Магдалена прошла по мосту с бешено бьющимся сердцем, сама себе удивляясь, зачем это ей понадобилось уходить так далеко от красивого старого дома на Чартер-стрит и от своего окошка на третьем этаже, где она была в полной безопасности. Она понятия не имела, как широка, грозна, продуваема всеми ветрами эта река. Из окна Мерримакский мост казался изящным, даже хрупким, а вертикальные его формы напоминали кружева; только сейчас, при ближайшем рассмотрении, она заметила, как они толсты, грубы и сильно проржавели. А мимо с грохотом несся непрерывный поток машин – тяжелые грузовики, фургоны и легковые автомобили. И из них на Магдалену глазели совершенно незнакомые люди. Смотрели, как она шагает по продуваемой ветрами пешеходной дорожке, с непокрытой головой, в накинутой на плечи коричнево-красной шали. Эй! Девушка! Подвезти? Но Магдалена не слышала или не желала слышать и не сводила глаз с сетчатой металлической решетки под ногами и убегающей вдаль, словно судьба, мутной воды.
На мосту было так шумно, что Магдалена уже не слышала больше звуков музыки, а ко времени, когда, задыхаясь и вытирая от пыли глаза и поправляя встрепанные ветром волосы, достигла противоположного берега, и думать забыла о ней. Но, едва свернув на улочку с длинным рядом домов и маленьких магазинчиков, вновь услышала ее. Сразу обрадовалась и воспрянула духом. Причем слышала Магдалена не одну мелодию, а сразу несколько, и над всеми остальными звуками превалировал торжественный рокот органа. Он-то и привел ее в район, тесно застроенный домами красного кирпича, из окон которых выглядывали люди и перекликались веселыми голосами. Кругом бегали и шумно играли чумазые и темноволосые, но очень красивые ребятишки; на ступеньках лавок сидели и курили мужчины в рубашках с короткими рукавами И собирались на углу, возле таверны. До чего ж все это похоже на Хейвесс-стрит в родном ее Блэк-Роке!
Магдалена улыбнулась, увидев зеленную лавку, а потом мясную, булочную и маленькое ателье. Проходя мимо мясной, она закрыла глаза и вдыхала такие знакомые запахи парной говядины, крови, опилок. Дома ее часто посылали к мяснику, где ей приходилось выслушивать его грубые шуточки, и при виде острых блестящих окровавленных ножей и топориков ей всегда становилось не по себе, и она отворачивалась.
Однако язык, на котором говорили в этом районе, был ей не знаком. Не английский, и не немецкий, и не венгерский тоже, хоть и напоминающий все эти языки. И люди здесь попадались не белокожие, как она, а смуглые и черноглазые, с блестящими и выразительными темными глазами. А как они смотрели на нее, особенно мужчины! Так и ловили взглядом каждое движение. За столиками у входа в кафе тоже сидели мужчины, играли в карты, курили, пили и громко болтали. Но когда Магдалена проходила мимо по тротуару, понижали голоса, перешептывались или просто молчали. А потом принимались жарко что-то обсуждать. И еще она заметила, как открыто, никого не стесняясь, ходят здесь пары, обняв друг друга за талии, – в Блэк-Роке такого никогда не увидишь.
Источник звучной, так и подмывающей пуститься в пляс рокочущей органной музыки находился на боковой улочке, совсем узенькой, как аллея. На ступеньке сидел седовласый старец и играл на ручном органе, вокруг столпилась кучка слушателей, в основном дети. Какая же она веселая и зазывная, эта музыка – ничего подобного в Блэк-Роке тоже не было!
Но Магдалена продолжала неустанно шагать все вперед и вперед, влекомая запахом воды, и вскоре оказалась в районе, сплошь застроенном складами и доками. У причалов покачивались на воде рыбацкие лодки; в течение нескольких минут Магдалена как завороженная следила за тем, как мужчины разделывают большую рыбу, и дивилась тому, что ей было нисколько не противно смотреть на это; кругом витал пронзительно острый и свежий запах рыбы. Но она, дойдя до самого края причала и вглядываясь в бесконечную даль, вдруг подумала: Да здесь же просто нечем дышать.
Однако Магдалена продолжала идти дальше, и в ее ушах звучали загадочные слова: День на исходе, близится ночь… Их доносили порывы ветра. Вскоре она оказалась среди очень старых, по большей части брошенных домов с полуобвалившимися крышами, где все вокруг заросло сорняками, а кое-где пробивались сквозь камни молодые деревца. На одной из улиц, загибавшихся под крутым углом, бродили какие-то обезьяноподобные фигуры, завидев Магдалену, они разразились громким хохотом, криками и свистом. Мгновенно пропали, неизвестно куда. Дети?
Магдалена растерянно озиралась по сторонам, и неожиданно к ее ногам упала горстка камней. Одна надежда, что целились все же не в нее.
Магдалена торопливо зашагала дальше, поднялась по склону холма, на котором стояла старая церковь, сложенная из грубых потемневших от непогоды камней. Она заглянула во двор: спутанные плети дикой вьющейся розы, вереск, а среди них – покосившиеся от времени темные надгробия. На них выбиты какие-то слова, но прочесть невозможно, буквы стерлись. А вот цифры сохранились – 1712, 1723, 1693. Магдалена смотрела и изумлялась. Какая древность! Сама она родилась в 1912-м. Она пыталась представить огромный провал во времени, разделяющий существование этих людей и момент ее появления на свет, и голова у нее закружилась. Так бывало, когда она сталкивалась со сложной геометрической задачей, казавшейся ей неразрешимой.
А пение тем временем становилось все ближе и слышнее – высокий чистый голос просто разрывал сердце. Тенор. Поет какой-то церковный гимн, очевидно, протестантский, неизвестный Магдалене. День на исходе, близится ночь… Там, где стены полуразрушенной церкви соприкасались с каменной оградой, образовалось нечто вроде темного углубления в форме треугольника; а может, когда-то здесь был вход в церковь. И певец находился где-то там, внутри, в темноте, практиковался, репетировал. Какой-нибудь молодой человек, подумала Магдалена. Она не стала подходить, но вытянула шею, стараясь разглядеть его, а сердце билось часто-часто. Вечерние тени на небе… Настала пауза, послышалось чье-то хриплое дыхание, и голос снова запел, в той же тональности и темпе. День на исходе… Теперь в голосе певца слышалось напряжение и даже легкое раздражение, хотя от этого он не стал хуже, а возможно даже, звучал еще более прекрасно. Магдалена вся обратилась в слух. Она была уверена, что певец молод и красив, и непременно темноволос, как большинство мужчин, которых она видела в «нижнем» Эдмундстоне, с выразительными черными глазами под длинными ресницами. И еще она почему-то страшно боялась, что он может увидеть ее, даже если она сделает вид, что просто прогуливается по церковному двору и заглянула сюда совершенно случайно. Он может сразу перестать петь, если вдруг поймет, что его подслушивают. Да и что делать ей, Магдалене, во дворе старой протестантской церкви?
Затаившись среди высоких надгробий, она слушала его еще довольно долго, а потом потихоньку, крадучись, вышла на улицу, в сгущающиеся сумерки.
По пути к дому тетушки на Чартер-стрит, что возвышался над городом на холме, и к его массивным дверям, где следовало позвонить в колокольчик, чтобы ее впустили, Магдалена размышляла: Кто он? Как он выглядит? Почему я не попыталась взглянуть на него хоть одним глазом?…
Вот так и получилось, что Магдалена Шён влюбилась, хотя и сама не подозревала и ни за что бы не признала этого.
Соблазнительный голос певца слышался ей, не только когда она стояла у раскрытого окна, подставляя лицо свежим порывам ветра, но и когда спала в своей белоснежной постели под белым шелковым одеялом. Да и днем тоже, причем в самые, казалось, неожиданные и неподходящие моменты, порой даже в присутствии тети Эрики, неугомонно болтавшей о чем-то хрипловатым бездыханным голоском. Слабое, еле слышное пение, но это, несомненно, он. День на исходе… Вечерние тени…
Магдалена, никогда не скучавшая по Блэк-Року, по тесным комнатушкам своего родного дома, даже по родителям, братьям и сестрам, которых, как ей казалось, искренне любила, начала вдруг испытывать жгучую душераздирающую тоску по «нижнему» Эдмундстону, реке Мерримак и мосту через нее. А также по докам и древней полуразрушенной церкви, ее дворику с покосившимися надгробиями. И безликому и безымянному певцу с поразительно красивым голосом, звуки которого преследовали ее повсюду, навеки вошли в плоть и кровь. Он вновь и вновь выводил безыскусные слова своей песни: День на исходе… День на исходе…
Однажды тетя Эрика вдруг оборвала свой несвязный монолог, улыбнулась Магдалене здоровой половинкой рта и воскликнула:
– Ты вспоминаешь свою семью, дорогое мое дитя? Ты скучаешь о них?
На что Магдалена, словно очнувшись от сна, с рассеянной улыбкой ответила:
– Ах, тетя Эрика! У него такой высокий чистый и сильный голос! Мужской голос, но особенный, какого вы наверняка никогда не слышали!
В другой раз, ветреным и пасмурным днем, Магдалена, заслышав вдали знакомую музыку, снова выскользнула из дома на Чартер-стрит и направилась в «нижний» Эдмундстон, к старой церкви. И там снова пел невидимый певец. На этот раз Магдалена разглядела церковь получше: ни единого признака, говорившего о ее принадлежности, лишь крест на крыше, грубо вырезанный из камня и накренившийся от ветров, но наделенный при всем этом своеобразной примитивной красотой. Он частично разрушился и напоминал букву «Т». На крыше из щелей между полусгнившей черепицей пробивались пучки мха. В здании оказалось всего одно окошко, глубоко врезанное в грязную каменную стену. Видно, эта церковь очень бедна, нет денег, чтобы привести ее в порядок. Но тенор пел, даже более старательно и искусно, как если бы твердо вознамерился отточить свое мастерство. День на исходе, близится ночь, вечерние тени на небе…
Магдалена различала в голосе певца неподдельное волнение и страсть, и когда он умолк, услышала частое затрудненное дыхание. Набравшись смелости, она приблизилась к темному алькову в стене. Сердце колотилось как бешеное, и с большим трудом Магдалена все же различила внутри смутные очертания фигуры. Это действительно был молодой человек, красивый или казавшийся красивым в неверном свете. Он стоял перед алтарем, тело напряжено, руки сжаты в кулаки, на шее вздулись жилы. Магдаленой вдруг овладели страшная тоска и жгучее желание одновременно, головокружительное, прежде незнакомое ей чувство, от которого, казалось, земля поплыла под ногами, а из тела выкачали всю силу и волю. И ее пронзила мысль: Я должна помочь ему!
Молодой человек запел снова, слегка покачивая головой и проводя рукой по волосам. А волосы, как и предвидела Магдалена, оказались у него черные. Густые роскошные черные кудри и смуглая кожа. Но несмотря на прекрасный мощный голос, в нем чувствовалось нечто болезненное. Он часто моргал глазами, точно пытался разглядеть что-то и не мог.
Магдалена подошла поближе, ожидая, что вот сейчас, сию секунду он увидит ее. Сердце билось так бешено, что, казалось, вот-вот разорвется и она замертво рухнет на пол. Но пути к отступлению уже не было. Я должна, должна, должна помочь ему! Затем и пришла. В церкви стояли тяжелые запахи гнили и разложения, сырой земли и плесени, резко контрастируя со свежим весенним воздухом на дворе. Когда молодой человек умолк и облизал пересохшие губы, Магдалена выдавила еле слышно:
– Простите меня, но… какая красивая песня. Никогда прежде не слышала ничего прекраснее.
Певец обернулся и посмотрел на Магдалену, вернее, в ее направлении. Сразу было заметно, как он смущен. Он-то думал, что здесь один, и вдруг появилась она. На секунду Магдалене показалось, что он попросит ее уйти или развернется в гневе и уйдет сам. Но вот на его губах промелькнула еле заметная слабая улыбка, и он вновь запел. Он стоял у алтаря, такой одинокий, подбородок приподнят, голова слегка откинута назад, жилы на высокой стройной шее напряглись, руки сжались в кулаки. Магдалена видела, как мелкая дрожь сотрясает все его тело, когда он выводил: День на исходе, близится ночь, рисует вечерние тени… Магдалена подошла еще ближе, теперь она уже отчетливо видела, как певец не спускает с нее глаз, поет и смотрит прямо на нее сквозь густые длинные ресницы. И ей показалось, что сейчас он поет только для нее, говоря с ней загадочными и прекрасными словами песни. Он пел несколько минут, а Магдалена стояла как завороженная и слушала. Теперь песня показалась ей еще более прекрасной и преисполненной сладострастного томления, она тоже крепко сжала кулаки, на левом виске, как и у певца, пульсировала жилка, горло перехватило от волнения.
Перед тем как отправиться в «нижний» Эдмундстон, Магдалена плотнее стянула на плечах коричнево-красную шелковую шаль, но сильный ветер так и стремился сорвать ее и растрепал аккуратно уложенные волосы. Певец тоже откинул волосы со лба, а когда закончил петь, Магдалена увидела, что и лоб, и все его измученное лицо блестит от пота, а побледневшая кожа кажется почти прозрачной. Магдалена поспешила к нему, к незнакомцу, встала на цыпочки и вытерла это прекрасное лицо платочком. То был свежо пахнущий лавандой льняной носовой платок, который подарила ей тетя. Затем Магдалена аккуратно сложила его и убрала в карман.
– Спасибо, – еле слышно пробормотал молодой человек; но не улыбнулся, а запел снова и завершил куплет на странно напряженной ноте.
Во всяком случае, именно так показалось Магдалене, которая не спускала глаз с его лица и заметила, как на нем промелькнула тень неудовлетворения. Неожиданно рассерженным и нетерпеливым жестом певец показал на свое горло, словно давая понять, что оно пересохло и он испытывает страшную жажду. Магдалена сразу поняла его и, пролепетав «Сейчас!», выбежала из церкви искать питьевую воду. На пути в церковный двор она еще раньше приметила торчащую из заросшей травой каменной стены маленькую медную трубочку, а под ней – деревянный кувшин. Магдалена без труда отыскала родник, наклонилась, принюхалась к воде, пришедшей из-под земли с такой глубины, что, как ей показалось, в ней ничего не отражалось. Какой же чистой и ледяной была эта вода, как чудесно пахло от нее свежестью. С какой радостью наполнила Магдалена кувшин и поспешила обратно в церковь напоить жаждущего певца.
Он приник к кувшину и долго жадно пил с полузакрытыми от наслаждения глазами. Потом протянул его Магдалене и жестом дал понять, что и она тоже может отпить из кувшина, поскольку вода в нем еще осталась. Она так и сделала, и ей показалось, что никогда прежде она не пила столь необыкновенно вкусной и свежей воды! Как же она счастлива! Счастливее, чем когда-либо в жизни, чем в Блэк-Роке, когда на кухне ей удавалось заслужить похвалу матери. Магдалена заметила, что певец смотрит на нее с благодарностью и любопытством, а потом услышала, как он тихо-тихо пробормотал:
– Спасибо.
Магдалена залилась краской смущения, хотела что-то сказать, но ничего лучше не придумала, как спросить, запинаясь от робости:
– Вы поете здесь… по воскресеньям? Готовитесь к воскресной службе?
Молодой человек грустно улыбнулся и пожал плечами. Он был высок, статен, но страшно худ, ключицы так и выпирают. А потом вдруг заговорил хриплым шепотом, словно боялся, что их кто-то подслушивает:
– Я должен петь. Просто у меня нет другого выбора.
Магдалена вовсе не была уверена, что расслышала его правильно, но переспросить не решилась. А он отвернулся от нее и снова запел, расхаживая перед алтарем, более уверенным и окрепшим голосом: День на исходе, близится ночь, в небе рисует вечерние тени… Нет, на этот раз он пел просто превосходно! И сейчас перейдет к следующему куплету. Но нет, молодой человек снова раздраженно пожал плечами, резким жестом откинул волосы с глаз. А потом произнес «нормальным» голосом, таким невыразительным, плоским и хриплым, будто у него болело горло:
– Я счастлив, только когда пою. Но пение меня изнуряет.
Магдалена очнулась и увидела, что сидит на скамейке у входа в церковь. Сидит, не замечая того, что скамья сломана и вся покрыта липкой паутиной. И в состоянии полного экстаза слушает, как певец продолжает свое мучительное занятие, решительно и мрачно. Страсть звенела в его голосе, глаза расширились и стали совсем черными, приобрели какой-то стеклянный блеск, и смотрел он, казалось, внутрь себя. Наконец он снова умолк, пот заливал бледное лицо, и Магдалена поспешила отереть его. Он поймал ее за запястье и произнес:
– Как вы добры! Как ваше имя?
Магдалена сказала ему, в ответ на что он заметил:
– Замечательно красивое имя. А меня зовут… – И произнес какое-то слово, сплошь состоящее из свистящих звуков.
Магдалена не разобрала его и постеснялась переспросить. Она лишь спросила:
– Где вы живете?
Молодой человек, слегка скривив рот, ответил:
– Живу? Я живу здесь.
Магдалена так и не поняла, где именно, потому что разве можно жить в старой церкви?… А может, он просто подшучивал над ней? Потом спросил, где она живет, и Магдалена, прикусив нижнюю губку, ответила:
– Вообще-то у меня нет дома. Мать выгнала меня, она совсем меня не любит.
Странно, но Магдалена всецело и полностью доверилась этому незнакомцу. А тот смотрел на нее с состраданием. Глаза девушки наполнились слезами, и она услышала собственный голос:
– Там, дома, слишком много ртов, всех не прокормить. Кому охота умирать с голоду? – И поразилась своим словам. Как можно такое говорить?
Однако молодой человек, похоже, ничуть не удивился. Лишь нахмурился и заметил:
– Да, так уж устроено в природе… слишком много ртов. Вот почему я пою, Магдалена.
И снова Магдалена не поняла его, и снова побоялась спросить. А молодой человек спросил:
– Можете остаться со мной, Магдалена? Только вы можете мне помочь.
Магдалена с готовностью воскликнула:
– Помочь? Но как?
И он ответил:
– Просто остаться со мной! Я ведь протяну недолго, поймите это правильно.
Он запел снова, еще более страстно, чем прежде, и Магдалена слушала как завороженная. Ей показалось, он усовершенствовал стих. Ничего прекраснее просто представить было невозможно. Но вот он умолк, грустно покачав головой, и Магдалена предложила ему кувшин, где, как ей казалось, еще осталась вода. Она забыла, что и сама пила из этого кувшина. Но певец лишь отмахнулся, и в его жесте сквозила безнадежность. Он сказал:
– Я начал петь, потому что мне просто этого хотелось. А теперь в пении вся моя жизнь. Я понял, что создан для этого. Я должен.
Магдалена наивно воскликнула:
– Как это создан? И кто вас заставляет? – Поблизости не было ни души. Никого, кто бы мог заставить его. В церкви никого, кроме нее и певца; на церковном дворе тоже ни души, и он выглядит таким заброшенным и запущенным. За частично обрушившейся каменной оградой терялись вдали, в туманной дымке, пологие холмы, доносился плеск волн. Океан? Так близко? Но ни единого признака, что место это обитаемо. Лишь чайки кружили над головой, испуская пронзительные голодные крики.
Певец расхаживал у алтаря и, похоже, не обращал внимания на то, что его окружало. Несколько раз натыкался на скамью и кафедру, слепо обходил препятствие, хмурился, его рот странно кривился. А потом пробормотал:
– Мой отец пел, и его отец тоже. У них была в точности такая же судьба. Они умерли совсем молодыми. Я, разумеется, не помню ни того, ни другого. Оба умерли от разорвавшейся в горле артерии. – И он провел ладонью по своему бледному горлу с синеватыми жилами, которые так страшно набухали во время пения. – Говорят, это проклятие. Но я не верю в проклятия.
Магдалена содрогнулась, но может, это было вызвано порывом холодного ветра? Она заметила, что на улице уже почти стемнело, хоть теперь и весна и дни стали длиннее. И тогда она спросила:
– Чем же я могу помочь?
Молодой человек вдруг улыбнулся веселой мальчишеской улыбкой и ответил:
– Просто пойте со мной, Магдалена!
Магдалена изумилась. Петь? С таким одаренным певцом?
– Но…
– Да, вы должны! Обязательно. Тогда силы мои удвоятся.
И застенчиво, нехотя Магдалена запела. Она, которая никогда прежде в жизни не пела, разве что себе под нос или вместе с сестрами, пела теперь с этим молодым человеком, а он сжимал ее руку в своей и смотрел ей в глаза. День на исходе… Близится ночь… Голос Магдалены был слишком слаб; тогда молодой человек прервался и сказал, что лучше начать сначала. День на исходе… Близится ночь… Но нет, что-то не ладилось. Щеки у Магдалены горели – она стыдилась своего тоненького девичьего голоска. Ничего не получалось, хотя Магдалена пыталась петь изо всех сил и правильно. Просто голос не был поставлен, лишен звучности и красоты. О, больше всего ему не хватало именно красоты! Молодой человек поморщился, словно ему причиняли боль звуки ее голоса, перестал петь и оттолкнул ее руку. А потом с упреком заметил:
– Ты не стараешься, Магдалена!
Расстроенная, она принялась по-детски оправдываться:
– Но я… я стараюсь! Я очень стараюсь!
Молодой человек отвернулся и мрачно заметил:
– Шла бы ты отсюда. Оставь меня. Ты просто смешна!
Так Магдалену, обиженную и удрученную сверх всякой меры, снова выгнали. Она выбежала из церкви, а потом – и из церковного дворика, в «нижний» Эдмундстон, и слезы градом катились у нее по щекам.
Магдалена бежала и слышала за спиной тишину – гулкий вибрирующий звук, какой издают волны, накатывающие на берег; тишина невыносимо давила на барабанные перепонки, угрожала оглушить, затопить ее. И сквозь эту тишину пробивался голос певца, уже не такой сильный и громкий, но по-прежнему невыразимо прекрасный. День на исходе, близится ночь… вечерние тени… Уже в сумерках Магдалена подбежала к дому на Чартер-стрит, и ей пришлось позвонить в звонок (что было странно и глупо). И в ожидании, когда Ханна откроет и впустит, она рыдала в полный голос.
– Что… что это такое? Эта вечная обуза, она всегда со мной!
Магдалена читала девяносто шестой псалом, и вдруг тетя Эрика перебила ее и бешено заколотила правой рукой по безжизненной левой. Ею овладела невиданная прежде ярость, будто пламя обуяло ее маленькое хрупкое кукольное тельце. Мало того, что заколотила, она еще громко пронзительно и сердито зарыдала. Хельга, вязавшая в соседней комнате, со звоном отбросила спицы и поспешила в спальню. Магдалена, сидевшая рядом с диваном, со страхом и удивлением взирала на тетю. Хельга начала успокаивать:
– Да будет вам, миссис Кистенмахер! Не надо. Вы прекрасно знаете, что это такое и почему.
В ответ на что тетя Эрика прорыдала:
– Не знаю! Я не знаю!
И тогда Хельга сказала:
– Знаете, миссис Кистенмахер. Ну-ка, скажите вслух «моя рука».
И тетя Эрика взвизгнула:
– Нет! – И, опираясь на правую руку и судорожно двигая ногами, отчаянно пыталась приподняться и облокотиться на спинку дивана, напоминая в этот миг раненое, бьющееся в агонии животное. От этих беспомощных стараний глаза у нее вылезли из орбит.
Магдалена с ужасом наблюдала эту сцену. Что она должна делать? Чем может помочь? Хельга схватила тетю за правую руку и пыталась успокоить, затем похлопала по левой, безжизненной, вытянутой вдоль тела. И сказала:
– Вот, видите? Это тоже ваша рука, миссис Кистенмахер. И эта тоже. Все это ваше.
В ответ на что тетя Эрика сердито прошептала:
– Нет! Не мое! – А потом прекратила борьбу, и Хельга мягко заметила:
– Вы не должны оборачивать гнев против себя, миссис Кистенмахер. Доктор Мейнке все время так говорит.
На секунду показалось, что бедняжка пришла в себя. Она часто дышала и не сводила глаз с левой руки, торчавшей из рукава розового шерстяного халата, затем убрала здоровую руку и бессильно откинулась на подушки дивана. А потом вдруг ее маленький влажный и розовый ротик приоткрылся, точно птичий клюв, а правый здоровый глаз превратился в узенькую щелочку, и она пронзительно закричала. Она кричала и кричала, а Магдалена с Хельгой взирали на нее в немом ужасе.
Магдалена думала: Он меня прогнал. Я никогда больше не смогу прийти и увидеть его. Я его подвела, теперь он меня презирает.
Магдалена думала, вертя в пальцах гладкие блестящие бусины четок: Господи, дай мне силы. Не позволяй больше приближаться к нему. Верни мне мою гордость, Господи.
На протяжении нескольких дней Магдалена закрывала и зашторивала окна своей комнаты, не позволяя ворваться в них ни солнечному свету, ни весеннему шуму. И все время проверяла, крепко ли закрыты и заперты рамы, плотно ли задернуты шторы. На протяжении всего дня избегала по мере возможности подходить к другим окнам в доме, уж не говоря о том, что на улицу не ступала и ногой. По ночам плохо спала, крепко прижималась ухом к подушке, хотя слышать было особенно нечего – кроме биения крови в висках. Но Магдалене все время казалось, что она необычайно ясно слышит голос певца, словно он находится не в милях отсюда, в заброшенной церкви, а стоит рядом, прямо под окном. День на исходе… Близится ночь…
И Магдалена яростно шептала себе:
– Нет!
Ветер с реки, дующий резкими порывами, был влажным, прохладным и имел солоноватый металлический привкус. Невидимая пыль въелась в лицо Магдалены, щипала глаза. Как безобразна сейчас река, цвета расплавленного олова от отражающихся в ней тяжелых свинцовых туч. А лодки и доки кажутся такими хрупкими, жалкими. Магдалена торопливо шла по Мерримакскому мосту и вся дрожала от волнения и холода. И несмотря на шум движения и плеск воды о сваи моста, отчетливо различала голос молодого человека. Он пел, звал ее. И еще казалось, что в его песне звучит больше страсти – или отчаяния? И разве не к ней он когда-то взывал: Ты должна мне помочь, Магдалена!
На сей раз Магдалена твердо вознамерилась не подводить его.
Куда ты собралась, дитя мое! – спросила тетя Эрика, игриво похлопывая девушку по руке. Мысли твои витают где-то далеко отсюда, где? В ответ Магдалена смущенно пробормотала, что хочет выйти погулять. Просто на прогулку, здесь, поблизости, ведь сегодня такой прекрасный майский день (тогда в «нижнем» Эдмундстоне погода тоже была прекрасная). И да, она обещает, что не будет уходить далеко от дома. Тетя Эрика рассмеялась и заговорщицки подмигнула здоровым правым глазом: Я тоже ухожу не слишком далеко, в этом смысле мы с тобой похожи.
Магдалена прошла по узким прибрежным улочкам, оказалась в старом заброшенном районе и поднялась по холму к церкви. И, к своему удивлению, заметила, что церковь стала казаться еще более запущенной, а сад заросшим, будто над ними пронесся ураган. Среди могил валялись сухие ветки, урны и памятники перевернуты, могильные плиты сдвинуты с места и многие из них в трещинах. Магдалена приблизилась к полуразрушенной каменной ограде и увидела за ней, как и прежде, полупрозрачную дрожащую пелену тумана, которая все время меняла очертания и, казалось, жила своей отдельной жизнью. А что же там, за этой пеленой – океан? Великий Атлантический океан, некогда так напугавший ее родителей и тех, кто переплывал его вместе с ними, после чего они не желали ни вспоминать, ни говорить о нем. Магдалена не видела воды, лишь слышала пробивающийся сквозь голос певца ритмичный и гулкий шум. Вот так всегда – фоном для голоса человека служит шум великого океана. И еще – пронзительные и жадные крики чаек над головой, неустанно кружащих в поисках добычи.
Еще один сюрприз ждал Магдалену у бывшего заднего входа в церковь – только сейчас она заметила, что это уже не церковь, а лишь ее развалины. Груды камней и мусора, большая часть крыши провалилась внутрь, все поросло мхом и сорняками. И все же остался один узкий проходик, напоминавший покрытую паутиной дыру в пещере, где взрослый человек среднего роста мог выпрямиться с трудом. Пение тем временем продолжалось. Вот пауза, певец закашлялся, и Магдалена различила его частое напряженное дыхание. А затем снова: День на исходе… Близится ночь…
Магдалена вся дрожала от возбуждения и страха: вдруг молодой человек снова прогонит ее? Причем сразу же, как только увидит? Вечерние тени… Безупречное, как и прежде, пение, преисполненное небывалой красоты и тоски.
Она подобралась как можно ближе к входу и смутно различила фигуру певца. Он был примерно на том же месте, бродил возле разрушенного алтаря, то попадая в пятно света с улицы, то вновь скрываясь во тьме. Руки сжаты в кулаки, плечи горбятся от напряжения. И все же… с ним было явно что-то не в порядке. Он уже не был так молод и красив. Когда певец повернулся на звук ее шагов, Магдалена с ужасом увидела, что он превратился в ходячий скелет. Лицо морщинистое, болезненно бледное и состарившееся, как у тети Эрики; тощая шея торчит из воротника, и на ней резко выступают вены. А глаза сужены и превратились в щелочки, как у испуганного и разъяренного зверя. Он меня не узнает! подумала Магдалена. Он меня просто не видит.
Но дальше случилось уже нечто совсем невообразимое, о чем Магдалена молчала потом всю свою долгую жизнь, лишь много десятилетий спустя поведав эту тайну любимой внучке. Отбросив страх и гордыню, она собралась подойти к певцу, как вдруг из тени выступила чья-то фигура… То оказалась женщина довольно странной внешности, сразу и не поймешь, старуха или молодая, с морщинистым обезьяньим личиком, на котором светилось обожание. Она проворно приблизилась к певцу, который, ослабев, стоял, облокотившись о разбитую скамью, и стала отирать его влажно блестевший лоб обрывком белой ткани. А затем поднесла к его губам кувшин и, придерживая трясущиеся руки, помогла напиться. О, как жадно он пил! Костлявая грудь вздымалась и опускалась при каждом глотке. Слепой и пустой взгляд прекрасных глаз обратился в ту сторону, где стояла Магдалена, но в них не мелькнуло и тени узнавания.
Похожая на ведьму женщина продолжала гладить его исхудавшие руки, нашептывая слова хвалы и восхищения. Он услышал ее, бескровные губы скривились в подобии улыбки. И вот, наконец, он гордо откинул голову, тряхнул копной поседевших и поредевших спутанных волос и снова запел. День на исходе… Сначала голос дрожал и плохо слушался и совсем не был похож на голос молодого человека. Жилки на горле безобразно вздулись; но постепенно голос набирал силу, становился богаче, громче, звучнее, словно черпал источник жизни из глубины души. Магдалене вспомнились загадочные слова певца, лишенные хвастовства или желания спорить, а просто подтверждающие простую и очевидную для него истину: Я должен петь. У меня нет выбора.
Он все пел и пел дальше: День на исходе, близится ночь. Рисует вечерние тени на небе…
Во второй и последний раз Магдалена поняла, что ее присутствие здесь нежелательно, и выбежала со двора, испытывая такую тоску и смятение, что даже плакать не было сил. В лицо ей бил резкий и холодный ветер с моря.
– Пожалуйста, впустите! Это я, Магдалена!
Она отчаянно жала кнопку звонка, но из дома не доносилось ни звука. Может, звонок сломался? Сумерки на улице быстро сгущались, дом на Чартер-стрит был погружен во тьму. Еще никогда Магдалена не возвращалась так поздно, поэтому почти не узнавала дома тети. Она окончательно выбилась из сил: давали о себе знать долгие мили ходьбы вверх по холму, по скользкой булыжной мостовой, под сильными порывами ветра. Магдалена отчаялась дозвониться и заколотила в дубовую дверь кулачками, бешено, сильно, рыдая, как испуганное дитя.
– Пожалуйста! Впустите же! Это я, Магдалена!
На крыльце вспыхнул свет, и через стекло она различила суровое лицо Ханны, которая смотрела на нее, словно не узнавая. Неудивительно… Длинные густые волосы Магдалены, прежде всегда аккуратно заплетенные в косички и уложенные вокруг головы, растрепались и развевались по ветру; позже она с изумлением обнаружила, что они утратили золотистый пшеничный цвет, их словно пригасили, как гаснет и обесцвечивается все вокруг во время солнечного затмения. А юное и цветущее прежде лицо выглядит постаревшим и вконец изможденным. Одежда в полном беспорядке, в нескольких местах порвана.
– Ханна! Ханна! Пожалуйста! Имей сострадание! Пожалей меня, впусти!
Наконец Ханна узнала Магдалену, видно, по голосу; щелкнула замком и медленно приоткрыла тяжелую дубовую дверь.
– Мисс Шён! А я никак не думала, что это вы! – сказала Ханна, и в ее взгляде отразилось удивление.
И вот он раздался снова, этот противный загадочный звук! Слабое мяуканье, а затем приглушенное царапанье, так скребут по твердой поверхности ногтями или когтями. Сначала женщине казалось, что источник звука находится в доме – какое-то небольшое животное, возможно, белка, застряло между карнизом и стеной чердака или где-нибудь в укромном уголке подвала с земляным полом. Но после тщательного обыска всего дома она пришла к выводу, что доносится звук откуда-то извне, вероятно, из старого сада. Он был то более различимым, то почти затихал, в зависимости от направления и скорости ветра.
Как он похож на плач младенца, просто слышать невыносимо! И это отчаянное царапанье, так раздражает и угнетает, прямо мороз по коже. И еще от него почему-то становится страшно.
Женщине казалось, что впервые она услышала эти звуки во время весенней оттепели, в конце марта. Когда повсюду шумели ручейки, таял лед, с каминных труб, карнизов, крыш и деревьев непрерывно капало. С наступлением тепла окно у нее в спальне было постоянно открыто, но проклятые звуки совершенно не давали спать.
Выбора у нее не оставалось, правильно? Надо было проследить источник звука. И вот однажды майским утром она решительно и спокойно взялась за дело. Шагнула с крыльца под яркие и теплые лучи солнца и двинулась в глубину зеленых спутанных зарослей, где тридцать лет назад был сад, разведенный еще ее матерью. Похоже, что мяуканье и царапанье доносятся из самого заброшенного его уголка, близ забетонированной дренажной канавы, которая отмечала границы ее собственности. Но как только она подошла и прислушалась, звуки сразу стихли.
Как спокойно и ровно бьется сердце женщины – и это несмотря на то что кругом бушует весна.
Из старого гаража, где некогда находилась конюшня, она достала мотыгу, лопату, грабли – весь этот инвентарь густо покрывали пыль и паутина – и принялась копать.
Работа была не из легких, и через несколько минут нежные ладони начало саднить. Женщина снова пошла в гараж взять садовые перчатки, которые тоже были покрыты пылью и паутиной и задубели от засохшей грязи. Солнце палило немилосердно, и ей пришлось надеть старую соломенную шляпу матери – как ни странно, но она подошла ей по размеру, хотя и сидела немного косо, резинка под подбородком пересохла и почти не держала.
И она снова принялась за дело. Сначала выкорчевала длинные жилистые сорняки, стебли плюща, цикория, дикой горчицы, а также высоких трав – в том месте, откуда, по ее предположениям, раздавались крики. Затем дошла до темного и влажного, удобренного компостом слоя земли. Теперь жалобное мяуканье раздавалось прямо под ногами!
– Да. Да. Я здесь! – прошептала она и замерла, расслышав еле различимое царапанье.
Затем снова настала тишина.
– Я здесь, я уже рядом!
Тяжело дыша, она вонзала лопату в землю, наступала ногой и выворачивала очередной пласт; жаль, что почти за пятьдесят лет жизни она так редко пользовалась садовым инструментом, сноровки явно не хватало. Она была изящной и грациозной женщиной, и в этот момент казалась сама себе смешной и нелепой – как зверушка, стоящая на задних лапах.
Она копала. Выворачивала пласты земли и отодвигала их граблями. Снова копала, углубляя и расширяя образовавшуюся яму, которая зияла в земле, будто рана, среди буйной зеленой растительности. Лопата то и дело натыкалась на обломки старых кирпичей и щебня, осколки стекла, камешки. В разные стороны в панике разбегались жуки, поблескивая на солнце темными лакированными надкрыльями. Извивались червяки, некоторые из них были жестоко перерублены пополам. Женщина работала в полной тишине, слыша лишь свое учащенное дыхание да шум крови в ушах, и вдруг вновь отчетливо раздался жалобный крик, на сей раз так близко, что она едва не выронила лопату.
Наконец вся вспотевшая, с трясущимися от усталости руками женщина почувствовала, что лопата наткнулась на что-то твердое. Опустилась на колени, разгребла пальцами жирную влажную землю и подняла округлый полый предмет. Человеческий череп?… Но если и да, то маленький, вдвое меньше черепа взрослого мужчины или женщины.
– О Боже! – прошептала она и, присев на корточки у ямы, принялась вертеть череп в пальцах и разглядывать.
Какой же легонький! Пергаментного цвета, весь в грязи. Она смахнула прилипшие к нему комочки земли, дивясь изяществу и хрупкости форм. Ни одного волоска не осталось. В нескольких местах тонкая кость треснула, и поверхность покрывала сеть тоненьких царапин, как на старинной керамической вазе. Нескольких зубов не хватало, но зато все остальные были целыми и без малейшего изъяна, лишь расщелины между ними забиты грязью. А какой совершенной формы челюсти и скулы! Пустые глазницы, такие круглые… Женщина приподняла череп и заглянула в глазницы – ощущение было такое, что она смотрит в глаза, отливающие зеркальным блеском, глаза невероятной прозрачности и чистоты. Они точно говорили ей что-то, но вот что, она никак не могла понять. Не была уверена: действительно ли это детский череп? Был ли похоронен здесь ребенок? И если да, то когда? Должно быть, несколько десятилетий назад. Но почему именно здесь, на земле, принадлежащей ее семье? Безымянная, никак не отмеченная могилка? Никем не посещаемая, никому не известная.
И она принялась лихорадочно копать дальше. Солнце продолжало палить столь же немилосердно, не спасала даже соломенная шляпа, будто была сделана из прозрачной ткани; женщина задыхалась, все тело покрывал липкий пот. Через несколько часов удалось найти еще несколько разрозненных костей: изящной формы лучевую, изогнутые ребрышки, часть руки с фалангами пальцев – все пергаментного цвета и маленькие. До чего же тонкие изящные пальчики! Как отчаянно они впивались в землю, царапались, пытаясь вырваться на волю!… Ничего, начиная с сегодняшнего дня эти останки будут покоиться с миром.
К середине дня женщина перестала копать. Целый скелет обнаружить так и не удалось, лишь дюжину костей.
Она сбегала домой и принесла пятифутовый отрез старого бархата глубокого винного цвета, в который намеревалась завернуть найденные кости и череп, чтобы отнести их затем в дом. Никто не должен этого видеть. Никто не должен знать.
– Я здесь, я всегда буду здесь, – шептала женщина. – Я никогда не оставлю тебя.
Она поднялась на второй этаж, в спальню, положила бархатный сверток на стол под окном, через ромбовидные рамы на него всегда будут падать мягкие лучи солнца. Затем бережно и аккуратно разложила останки, стараясь придать им очертания человеческой фигуры. Пусть целого скелета у нее нет, любящим глазам женщины и этого вполне достаточно.
И вот ее спальня превратилась в тайный склеп. После смерти женщины на красной бархатной ткани обнаружат череп и кости, чьи-то безымянные останки. Но это случится еще не скоро.