17828.fb2
К дождю, что ли?
― Может быть, и к дождю. Лежи, не раскрывайся. Двери? Двери пусть стоят раскрытыми. Я-то пришел за подушкой...
Старик ушел. Я выскользнул из-под одеяла, взглянул за порог ― дворик был пуст, калитка закрыта, над изгородью виднелась голова знахаря, удалявшегося в глубь сада. Я подал знак больному. Брат оделся, двигаться ему было трудно, и мне пришлось все время поддерживать его за локоть.
― Присядем, ― попросил брат, едва мы миновали лаз в соседнюю усадьбу. Не дожидаясь ответа, он присел на краешек арыка в кушерях, перевел дух. ― Коноплей пахнет.
Я оглянулся и, не увидев ничего, кроме лебеды и еще каких-то трав, почувствовал себя не в своей тарелке; стало жутковато от "коноплей пахнет", но затем, когда мы одолели очередной коротенький отрезок пути и когда я увидел вдоль изгороди крохотное поле неубранной конопли, стало ясно, что брат не бредил, что у него обостренное обоняние. И снова брат присел на землю ― вот так, то и дело отдыхая, мы прошли полпути, до телеги оставалось не более сотни метров. Очередной привал намечался в урюковом саду. Однако отдохнуть не привелось ― позади послышались пронзительные выкрики, заставившие нас собраться и следовать дальше. Кричал ― нет, вопил! ― конечно, знахарь. Хрипло, обрывисто залаял пес, ветер раскачал деревья ― кроны их тысячеголосо неприятно зашумели ― вот так сразу оборвалась тишина. Спустя минуту-другую брат сел на траву, сложил руки на коленях и, выдержав томительную паузу, произнес:
― Все!
Выглядел он вконец измученным, Я стал уговаривать его взять себя в руки ― тщетно!
― Все, Дауд! Все... Не могу…
Смотрите! ― я показал рукой на запад: там, за кушерями, в просвете между деревьями, за изгородью, продержавшись немного в поле зрения, промелькнул расплывчатый, похожий на тень, силуэт всадника ― стало быть, старик успел-таки оседлать коня и броситься на поиски исчезнувшего больного! Он мчался почему-то к шоссе, в обратную от нас сторону. Я вообразил: вот он доскачет до людского шоссе, промчится по гравийному полотну шоссе километр-другой, не обнаружив беглеца, повернет в переулок. И тогда... От обиды навернулись слезы.
― Что с тобой, Дауд? ― спросил брат, посмотрев мне в глаза, да так внимательно, что я не мог знать, что и думать ― будто решалась не его, а моя судьба, что все это ни капельки не трогало его. На мгновение замешкался, потом ― не знаю уж откуда взялось такое ― я закричал:
― Вы можете! Можете идти! ― слова будто без моей воли вылетели сами. ― Можете! Можете! Вам только надо встать на ноги!
Не помню уж, что я тогда накричал в сердцах.
На крик, но, возможно, догадавшись о наших затруднениях, прибежал Жунковский. Брат во всем белом ― нижней сорочке, кальсонах ― сидел на траве, притулившись к стволу карагача. Мы подняли больного на ноги и, поддерживая с обеих сторон, двинулись к телеге...
Тронулись в путь уже в сумерках ― рванули к нижней дороге, что, петляя у берегов вала, вела в Карповку.
Все потонуло в сумасшедшем беге, мы мчались по узкой грунтовой дороге вдоль берегового вала. Хрипела разгоряченная лошадь, на проселке она пошла медленнее, потом, почувствовав ослабевшую волю человека, ― и вовсе шагом. Предметы вокруг будто вымерли, впаялись во мглу. Необычным в этой немоте казались натруженный голос деркача, скрип телеги, фыркание лошади, хлюпание под колесами болотной жижи...
― Ребята, газуйте напрямик в райбольницу. В обход. Домой нельзя. Отец вернет назад ― сами понимаете... ― говорил брат.
В больнице приняли брата без проволочек. Доктор, осмотрев, сказал:
― Кормежка! Еще раз кормежка ― вот главное лекарство! И не перебрать...
Не знаю как у Жунковского ― у меня-то стоит перед глазами: брат, уходя в палату (его поддерживала медсестра, тетя Зевида, с годами ставшая Зевидой-апой), обернулся ко мне со словами:
― Спасибо, Дауд. Все нормально...
Окна дома, несмотря на позднее время, светились. На освещенных прямоугольниках земли прыгали жабы. В передней, айване, за круглым столом сидели отец, мать, дядя Амут и, конечно, знахарь. Я подобрался. Знахарь казался огромной старой жабой, выпрыгнувшей на свет.
Дымился самовар. Мать разливала в пиалы, отец хмурился, дядя Амут сидел, запрокинув голову, и не то поглаживая, не то пощипывая козлиную бороду, знахарь подносил ко рту пиалу. Все разом повернулись в мою сторону, а дядя Амут привстал на колени и воскликнул, не то досадуя, не то радуясь, не то осуждая:
― Явился грешник на божий суд!
После реплики дяди образовалась пауза, которую первым нарушил отец.
― Где брат? ― спросил он жестко.
Скрывать происшедшее не имело смысла ― брат, как казалось мне, находился под надежной защитой докторов, но объяснение не получилось ― ответил я коротко и зло:
― Не знаю.
― Рассказывай, ― допытывался отец. Дядя Амут, снова запрокинув голову, погладил бородку, повторил следом:
― Выкладывай, грешник.
― Не знаю.
― Он не знает! ― вскипел отец. ~ А упряжку у Сабитахуна выклянчил кто? Гонял телегу до поздней ночи? Я?! Или он?! Она?!
― Сабитахун убивался... извелся... ― добавил дядя.
― Говори, Бога ради, ― сказала мать.
― Мы...
― Кто мы?
― Ну вот! ― дядя Амут нетерпеливо вскочил на ноги, но тут же зачем-то снова присел.
― С ним? ― спрашивает отец, показав рукой в сторону усадьбы Жунковских, под "ним" имея в виду Жунковского. ― Его мать приходила только что... Траву накосили?
― Да.
― Где трава?
― У Сабитахуна.
― В Егорьевку зачем ездили? ― голос у отца становился тише, хотя он по-прежнему был раздражен. ― Вас видели... Отвечай.
― Напрямик к озеру рванули... ― качал головой, отхлебывая шумно чай, знахарь.
Он поставил пиалу на стол, достал платочек, вытер слезящиеся глаза, затем, повернувшись к отцу, развел руками, улыбнулся, будто хотел сказать: я сделал все, что мог, дело шло к лучшему, и вот тебе... Он свел руки ― те мягко и непринужденно упали ему на колени, и знахарь снова напомнил мне жабу.
― Отвечай, куда упрятал брата? ― накинулся отец, но не утерпел ― сам раскололся ― сказал тихо: ― Зачем отвез в больницу?
"Тетя Зевида, ― мелькнуло в голове, ― успела меня опередить".
Дядя Амут вскинул голову вверх, резко, не то удивляясь, не то одобряя мой поступок, хлопнул резко по столу ладонью, мама едва слышно произнесла:
― Ладно, что пристал к ребенку?
― Ребенку! Кто позволил ему соваться в дела взрослых?
― Ведь лечил! ― взорвался отец, вскакивая на ноги. Знахарь жестом попросил отца сесть и, когда тот послушно присел, произнес задумчиво: