17828.fb2
Опомнился, на секунду-другую почувствовал себя премерзко. "Но почему?! ― шибануло вдруг в голову. ― Ведь в действительности ничего антипатичного в концепции нет! Почему должны непременно мы обрушиваться на новое?" Я увидел себя в роли марионетки: дернули за веревочку ― и понеслось, понеслось...
Взглянул зачем-то на руководителя... мобилиста-соискателя ― у этого снова заходил на длинной шее кадык. "Зачем? Зачем?! Из-за благополучия диссертации?! Шутовство! Я шут, шут!.." Еще секунда-другая, и случается то, что может произойти только со мной. Я замечаю: руководитель, наклонившись к соседу, шепчет тому на ухо что-то явно имеющее отношение к моему выступлению ― оба улыбаются. Не знаю, что уж сказал руководитель такого, что я вдруг, вспыхнув, сделал то, что на моем месте, пожалуй, совершил бы абсолютно ненормальный мореход. Я кручу на полном ходу штурвал на все сто восемьдесят градусов, и, конечно, переворачиваясь, лечу в бездну ― после паузы резко меняю тон рассказа о концепции мобилистов, подтверждаю сказанное на прошлом заседании; иду глубже, отлично понимая, что пути назад отрезаны, отдаю отчет в том, что, хваля мобилистические пункты, я критикую основные положения... своей же диссертации, сокрушаю и ниспровергаю свое же...
Всё.
Надо ли говорить, с каким настроением вернулся домой! Открыл дверь своим ключом. Лида, стоя спиной ко мне, утюжила белье. Незамеченным прошел на кухню, налил в кружку молока, стал пить. Вскоре послышались шаги в коридоре ― это на кухню направилась Лида. Она дернула дверь к себе и замерла, побледнев с лоскутком марли в руках ― такой неожиданной оказалась для нее встреча со мной!
― Как напугал! Ты возник, как джин из недоброй сказки, ― произнесла она и, спустя секунду-другую, придя в себя и внимательно посмотрев мне в глаза, добавила: ― Разумеется, итоги печальные ― значит, все?
Мы прошли в комнату, она продолжала работу.
― Ты убил себя? ― спросила она и сама же, не отрываясь от работы, ответила: ― Ты самоубийца. Впрочем, иного и не следовало ожидать.,.
Я положил руку на ее плечо, Лида мягко, но решительно убрала руку, от нее повеяло жестким, чего я никогда не замечал: быстро заработала утюгом, неожиданно прервала работу, сказала:
― Не обращай на меня внимания.
И снова воцарилось глупое, потому и нескончаемое молчание.
― Ты полагаешь, ― сказал я, ― диссертация ― начало и конец мира?
― Она что-то значила бы для нас, ― сказала она. ― Я не права?
― Почему же, сказано точно: что-то действительно значила бы.
― Хорошо, значила бы много, ― отчеканила тогда она.
Назревал взрыв.
― Слушай, ― сказал я, сдерживая с трудом раздражение, ― мне жаль, прости... Но и попробуй понять, вникни, наконец, ― с трудом подбирал я слова. ― Не мог я иначе. Поступи не так ― то было бы равнозначно... ― Я хотел сказать "равнозначно катастрофе" и выпалил: ― Тогда я бы презирал себя!
Всплыла накипь мелких обид. А ее командировки в прошлом году, цикл из трех поездок в одно лето? И все ― с Лутцевым. Три поездки, одна за другой, особенно последняя, в Ереван, по поводу обмена опытом по градостроительству. Поездка накануне неотвратимого разрыва Лутцева с женой: командировка, которую и сама-то Лида не могла ни предвидеть, ни обосновать; мол, кому хочется упускать шанс бесплатно посмотреть Ереван! ― согласись: все это может взволновать и морковное сердце.
Она продолжала гладить. Я прокручивал в голове происшедшее на семинаре, мысли метались, беспокоили воспоминания о прошлом, густо сдобренные обидой... Вот Лутцев увлеченно рассказывает об участии в любительской экспедиции аквалангистов. Об опасных щелях, гротах. "Пацаны, доложу вам..." ― говорил он, выдавая большими порциями демократичность. Его прервали грубовато-ласково: "Рем, кончай!", на что последовало в том же духе: "Братцы! Терпение! Кислорода осталось на два вдоха!.." И "бурят" Равиль набрасывал шарж-сиюминутку: батискаф… Перед иллюминатором сидит с разинутым от удивления ртом акванавт ― по ту сторону проплывает аквалангист с лицом Лутцева, Лутцев будто хочет сказать: "Кислорода на два вдоха!" Лида захвачена рассказом Лутцева... "А что, если?!" ― думал я тогда, глядя на нее, мысленно становился рядом с Ремом и видел себя померкшим, унылым. Лутцев ― человек, претендовавший на одну из премий! Играючи, казалось, без напряжения обретший место под солнцем! Тогда я подавил в зародыше подозрение. Теперь же оно, проклюнувшись, смутило сознание, я произнес что-то скотское в связи с циклом прошлогодних командировок. Лида побледнела, произнесла:
― Спасибо. Наконец-то прорвалось ― но это к лучшему.
А я вдруг испугался, не дожидаясь ее объяснений, поспешно вышел.
Буря в тот день бушевала долго. Оставшуюся ярость я выплеснул на соседку по лестничной площадке, на особу, у которой нездоровое любопытство сочеталось со страстью и умением втискиваться в чужие дела, особенно те, что попахивали гарью конфликта. Увидев скользнувшую тень в глазке смежной двери, я позвонил ― соседка, сияя, уточкой выплыла на площадку. Тогда я демонстративно стал зашнуривать ботинки: возился со шнурками долго, молча, не обращая внимания на ее радостное, растерянное и недоуменное: "Здрасьте... это вы?.. нынче... как же так?.." Закончив возню с ботинками, угрюмо отвел ее назад, втолкнул в квартиру, хлопнул дверью и под выкрик ругательств подъездной мегеры зашагал вниз...
Допоздна ходил по улицам и переулкам. Мысленно десятки, сотни раз уходил из дома, чтобы больше не увидеться с Лидой; пылали ребяческие мечты, прокручивались в голове сердцещипательные варианты мщения... Любил ли ее? Воспоминания сняли напряжение ― такова целебность времени, выравнивающего пропасти и горы в нечто единое, а смешное в печальное ― в такое, от чего приходишь в умиление: неужели?..
Вернувшись, застал Лиду в том же состоянии. Выглаженное белье возвышалось на столе большой стопкой.
― Не стану оправдываться и доказывать... Не опущусь до бабы, даже если это будет стоить мне потери тебя,― сказала она, и не пойму, чего тут мудреного ― обычные слова, но голос, лицо и все существо ее отогрели, и я увидел человека, роднее которого никого на свете не было.
С тех пор, вопреки логике, лад совместной жизни не ломался: Лида ожила, и то было похоже на тушение огня огнем, усмирение бури бурей...
Настругал досок ― вышло суденышко. Лида сшила паруса и поплыли мы навстречу ветрам...
Я сменил, разумеется, место работы. Ушел, непроизвольно "хлопнув дверью" ― к сожалению, ибо о "проблемке" сохранились в целом добрые чувства. Никого не винил ― иного в ситуации жесткой непримиримости направлений в науке не могло и быть. Устроился в обычную производственную организацию: здесь люди не разделялись на фиксистов и мобилистов, на белое и черное ― они трудились без страха за инакомыслие; я мог без опаски за будущее свое читать, анализировать любую идею, только теперь открылись по-настоящему дали не только новой концепции, но и той, что составляла смысл прежних научных занятий более десятка лет, отбраковывалось ненужное, оставлялось рациональное.
Но потянуло к идеям дрейфа...
Термины мобилистов отныне звучали, как музыка. За короткий срок я собрал небольшую библиотечку: то были первые сборники ― ксерокопии отдельных частей, заметки, вырезки из газет; мысль о диссертации больше не давила на душу, зато ни на один день не оставляла мечта об открытии...
А как-то я набрался духу и спалил-таки пухлую папку с литературными опусами..."
... Мы с Жунковским припомнили недоговоренный телефонный разговор. Азимов, как ни в чем не бывало, правда, немного удивившись своей забывчивости ("склероз, старик"), рассказал новость о Рахманове и Мустафе. Точнее ― о Мустафе, приятеле племянника во время ночных плутаний. Мол, Мустафу Рахманов трудоустроил на телевидение. Осветителем...
Мустафу впервые я увидел в милицейской небольшой комнате с обшарпанным столом и изрядно расшатанными скрипучими стульями. Мустафу усадили на скамью. Рахманов расположился напротив. Он энергично опустился на краешек сидения, бросил в сторону мальчика нетерпеливое:
― Ну!..
Я не успел сообразить, настроиться, как все это началось. Казалось, Рахманов рассчитывал ошеломить Мустафу ― не знаю, как у них, милиционеров, называется такой метод, когда допрашивающий обрушивает с первой секунды на допрашиваемого шквал вопросов, желая распотрошить беднягу немедленно. Возможно, у Рахманова это случилось непроизвольно. Позже, обговорив с Рахмановым в деталях происшествие, мы коснулись и этих первых секунд допроса ― Рахманов подтвердил мою догадку.
― Ну!
О, как округлились глаза у пацана, как расширились зрачки его глаз ― верный признак страха; в глазах, серых, с кружевной сферой вокруг зрачка, метнулось нечто кошачье ― ну, да, конечно, вот так отражается в глазах кошек испуг! Мустафа поочередно переводил взгляд с одного из нас на другого. "Что задумали?! Разве один я? Все на одного!" ― читалось в глазах у пацана.
― Ну! ― продолжал Рахманов. ― Выкладывай! Мустафа сжал в ладонях небольшой сверток, взглянул немигающе на меня.
― Проглотил язык? Выкладывай, говорю. Молчание.
― Что у тебя в руках? Разреши взглянуть. Пацан прижал сверток к себе, взглянул на майора, да так, что тот смутился. И Рахманову, по словам его, в глазах юноши почудилось нечеловеческое. Мустафа напомнил ему загнанного зверька ― но как, преломившись о страх, в свою же очередь, выглядели мы в глазах "зверька"? Рахманов круто изменил тон.
― Не ты, не ты, ― сказал он ласково. ― Чего испугался? Приятель твой признался ― невиновен ты. Понимаешь, нам ясно все...
Я мысленно загадал: если пацан прослезится, заплачет ― значит, оттаял, поверил... и, возможно, доверится, расколется. Слова Рахманова и то, как они были сказаны, конечно, сняли в какой-то мере напряжение, я видел, как тепло прокатилось по лицу пацана, как страх сменился секундным замешательством, чтобы затем, в свою очередь, перейти в настороженность; не заманивает ли майор в силок? А что, если заманивает? Ну, а если искренен? И действительно ли "приятель" принял удар на себя?
― Как зовут тебя, пацан?
― Мишка.
― Как?!
― Мустафа.
― Мишка или Мустафа?
― Мустафа.
― Документы? Разреши взгляну.
Мустафа протянул сверток. Рахманов извлек содержимое свертка.