17828.fb2
Спустя пару дней, возвращаясь домой, неподалеку от центра города, я на всякий случай заглянул за забор стройплощадки и увидел на краю котлована одинокий вагон. Нырнул в лаз, спотыкаясь о галечник, поднялся по ступенькам внутрь вагона, чиркнул спичкой ― племянник спал безмятежно на каком-то возвышении, на полу ― другой пацан, Мустафа; еще раз чиркнул, похлопал легонько племянника по плечу ― тот вскочил на ноги, секунду-другую глядел на меня испуганно и тупо, а затем, поняв, бросился мне на грудь, заплакал.
Там, где недавно находился котлован, на краю его стояли вагонетки строителей, высились, одетые в леса, стены будущего здания. Мы с Жунковским обогнули стройку, вышли на широкий бульвар...
"ЖУНКОВСКИЙ В ПУТИ". Это был второй визит Жунковского в наш город. Впервые же он очутился здесь много лет назад, с семьей в полном составе (мать, отчим, тетя Виолетта, сам он, так сказать, транзитом из Приозерья в Кок-Янгак. Двое суток пробыли Жунковские в городе, но какими стали эти сутки!..
Здание вокзала упиралось о бульвар, который и тогда, в конце 40-х годов, являл гордость горожан. За вокзалом в ясную погоду возвышаются горы; они на глазах подступают к городу. Но то иллюзия, образованная оптическими свойствами здешней атмосферы вкупе с воображением и желанием. Горы в моей памяти подступали всегда, разворачиваясь складками, пиками и цирками, спеленатыми вечностью, ― они подступали, и казалось, что между ними и городом, где-то сразу у серого здания вокзала, пролегал рубеж между преходящим и вечным ― возможно границей между ними служила линейка железной дороги, по которой укатила семья Жунковских из Приозерья в далекий Кок-Янгак...
Отчиму посчастливилось снять тогда комнату в "доме дехканина", и так как дом находился в другом конце бульвара, для Жунковских бульвар стал главной артерией бытия. По нему они вместе и порознь, разбившись на пары или в одиночку, совершали путешествия до серого здания железнодорожного вокзала, глядели, казалось, десятки раз расписание, дабы удостовериться в реальности означенного прибытия джалал-абадского поезда; отчим терпеливо разыскивал свою очередь у кассы, отыскивал, вынимал из-под мышки томик "Тихого Дона", углублялся в чтение, затем, спохватившись, отсылал за ненадобностью спутников к себе, в гостиницу. И тогда для Жунковского наступал праздник, в его распоряжение вступал день в городе; он, этот город, казался ему большим и, как все большое, сулил немало счастливых непредвиденностей. Он полной грудью вбирал свободу, приправленную новым, рядом шагали Жунковская-мама и Жунковская-тетя, то есть Виолетта, мамина сестра, к тому же дальняя родственница и по отцовской линии ― из Жунковских стало быть.
Одетая в крепдешиновое платье, Виолетта в руках держала ридикюль. Но главным достоинством Виолетты была, конечно, коса.
Ах, какая коса была у Виолетты!
Тогда входило в моду заплетать волосы в одну косу. Однажды в Приозерье прибыли четверо девушек-практиканток ― приозерчане увидели юные создания с модными косами. Виолетта оказалась среди тех, кто среагировал на новшество немедленно. Она рванулась к себе, взволнованно расплела перед зеркалом косу, она расплетала, сплетала, скручивала и раскручивала, раскручивала и сплетала волосы до тех пор, пока не увидела в прямоугольнике зеркала незнакомую даму. Дама стояла лицом к Виолетте, да так близко, что Виолетта могла бы пересчитать при надобности под мочкой уха количество пушинок... Легким движением дама скинула через плечо вперед косу, та, мягко изогнувшись, легла на грудь ― у Виолетты захватило дух от неожиданности: пышная, с медным отливом ― ах, какая коса! Практиканткам из медучилища такая разве что могла присниться в лучших снах. Еще движение ― "дама" и Виолетта становятся в полуоборот друг к другу, к краешку глаз "дамы" подкатывается сапфировый кабошон, застывает тоска, окрашенная в голубое. Еще движение ― и грусть обращается в лукавство, а лукавство ― в нечто, полное загадочности. "Дама" медленно-медленно вершит на месте оборот, и как вращение планеты вокруг своей оси сменяет день на вечер, вечер на ночь, ночь на утро, так кружение "дамы" полно неожиданными преобразованиями: оборот ― и грусть сменяет лукавство, смахивающее на кокетство, еще ― и грусти как не бывало, сапфировый кабошон излучает безысходность, затем вызов, еще оборот ― кабошон пылает торжеством, еще ― по поверхности кабошона волною прокатывается... таинственность ― и над всем этим прекрасною зарею искрится коса... Мысли о прическе вызвали другие желания. Виолетта оглядела комнату, заглянула в другие комнаты и, убедившись, что в доме никого нет, прикрыла дверь, приблизилась к зеркалу, но передумала, взглянула в окно: во дворе кудахтала курица, как проклятая, будто негодуя по поводу обстоятельств, заставивших ее, вопреки воле, снести яйцо. В глубине двора Жунковская-старшая стирала; у корыта возвышалась груда белья. Виолетта стянула с себя платье, бросила на спинку стула, после небольшого, но лихорадочного раздумья туда же, поверх платья, легло остальное. Она, как по раскаленным уголькам, подступила к зеркалу и обмерла, увидев "даму" в новом качестве. Если бы какой-нибудь художник взялся живописать "даму", ему следовало бы запастись прежде всего изрядным количеством белил. И еще ему понадобилась бы капелька-другая розового. И столько же голубого... По обе стороны от косы, сбегавшей вниз, высились два маленьких вулкана, увенчанных розовыми конусами. "Дама" опустила мягко ладонь ― та сама по себе скользнула по серебристо-желтой дорожке косы вниз и замерла над одним из конусов. "Дама" ощупала розовое, а пальцами другой руки ― соседнее ― она ощупывала, осматривала, будто всерьез пытаясь понять природу вулканов; вулканы внешне выглядели потухшими, но пальцы, едва притронувшись до жерла, ощущали дрожь подступавших из глубин сил ― Виолетте стало ясно приближение часа извержения, возможно и рокового извержения...
Она не смогла увидеть всего того, что лежало ниже вулканов, не могла увидеть конец серебристо-желтой дорожки косы, ибо она была бесконечна, а зеркало, напротив, так безнадежно куцо ― как жаль! как жаль!..
Жунковские, не сговариваясь, были очарованы городом. Каждый, правда, по-своему. Жунковская-старшая, кажется, впервые засомневалась во всеполезности профессии мужа. Вот ведь как бывает: именно из-за этой профессии, из-за того, что муж привязан цепкими узами к рудничным поселкам, она, Жунковская, смогла вырваться из болота, гнили, глухомани, каторги, именуемой Приозерьем. Теперь! Спустя день-другой по прибытию джалал-абадского поезда, им, транзитникам, предстояло покинуть чудесный город с шикарным бульваром; город с несколькими рынками, десятками гастрономов, булочными, парикмахерскими, в том числе женскими, с десятками заведений, где можно найти пищу для души, сердца и желудка, ― словом, этот замечательный город был для нее чужим. Почему? Да потому ― вот уж поистине! ― что здесь отсутствовали шахты, штольни, рудоуправления, то есть то, без чего не мыслилась профессия мужа ― всюду чудилось незримое: "Не для вас!.." А что, спрашивается, для них? Шахты, штольни, ларьки в закопченном горняцком поселке? Но натура Жунковской-мамы слагалась из десятков, сотен, а может и тысяч романтических идей, побуждений, и не исключено, что в решающий миг, когда досада, напоминавшая зависть, готовилась вот-вот взорваться, она вспомнила мужа-горняка, который сейчас, в эту самую минуту, ровным счетом начхав на соблазны городской жизни, стоял в осаде железнодорожной кассы с единственным намерением поскорее заполучить билеты на ближайший рейс джалал-абадского поезда. Не исключено, что в следующую секунду ее кольнула досада иного рода: как могло прийти в голову такое ― как могла она даже в мыслях отступиться от славной миссии жены? Разве не связаны судьбы их до гробовой доски одной веревочкой? Пусть шахты! Пусть ларьки в закопченном руднике!.. Короткая душевная борьба успешно завершилась победой чувств долга и верности: она, Жунковская, готова следовать за мужем в любую дыру, сидеть на куске черствого хлеба с водой, жить под землей ― бр-р-р! ~ без тепла и света... Да, почти всю жизнь прожили в Приозерье ― в глуши. И что? Разве оттого стали менее цивильными? Разве вон у тех теток с толстыми ногами, судорожно держащих в руках сумки, набитые продуктами, облик более городской? Разве они, Жунковские, не вписались сразу в город? Особенно Виолетта ― как прекрасен овал ее лица! А глаза? Неужто и она, Жунковская-старшая, в ее годы, эдак лет пятнадцать тому назад, была такой же? С таким овалом лица? Милой асимметрией глаз? И она, как Виолетта, прямо несла голову? Права ли была она, отчитывая младшую за то, что та в одеянии Евы любила вертеться перед зеркалом? Да еще, помнится, отчитала, не удержавшись, в присутствии детей - сына и Додика? А разве с ней, старшей, не было такого? Разве не любила она в том возрасте вот также, сбросив ситец, взглянуть на себя со стороны? Разве ее не интересовали тайны плоти? Ее плоти? Разве не стискивала она в ладонях жерла маленьких вулканов, догадываясь о их силе? Эта неодолимая тяга к изначальному и сейчас, когда она остается одна-одинешенька, когда особенно легкомысленна игра солнечных бликов на стене, ― разве не тянет ее, Жунковскую-старшую, вот так первозданно раз-другой пройтись по комнате?..
С любопытством, по-мальчишески остро и намертво впитывал в память новое Жунковский-сын. Досаждала досада и его. Бесконечно жаль, что рядом с ним не оказалось друга ― Додика, с которым можно было немедленно поделиться впечатлениями, излить друг другу щенячьи восторги, преобразовывая их тут же в осмысленную мечту. Что письмо, подробное и длинное, отправленное в Приозерье им сегодня, и те, что он напишет позже, такие же подробные и длинные, ― разве передадут они Додику прелесть первых впечатлений! А впечатлений было тьма ― их не могла вместить одна душа: Жунковский рад был частью их, притом частью большой, одарить меня. Он оглядывал окрест моими глазами: вот это Додика поразило бы... Это ― напротив... Это могло увлечь... Жунковский вел воображаемый диалог со мной, который, конечно же, к величайшему сожалению, не мог заменить живого общения. Он вступал в мир, где нет Приозерья с его пляжами, болотами, с зелеными лягушками, облепиховыми рощами, криками чаек, чибисов, кваканьем лягушек, с косяками мелких рыбешек на илистых отмелях, скопищами головастиков в теплых ваннах за песчаным валом, где нет прогретых каменистых склонов гор с островками ревеня, пенистых ложбин с сарымсаком, еловых лесков с щербатой от старости кожурой деревьев, где не слышно скрипа телег, окриков пастухов по утрам ― словом, многого из того, что привычно и недавно, всего пару дней тому назад, составляло жизнь. Жунковский и сам-то с головы до пят преобразованный, в шортах, рубашке с модными накладными карманами, в ботиночках и фуражке с коротким козырьком и пуговкой поверх, умытый и постриженный ― ну, кто мог признать в нем вчерашнего пацана из Приозерья?! ― продирался сквозь чащу нового, огорчаясь и удивляясь. Да, мир без лягушек и головастиков, но зато всюду тут пестрели афиши, на каждом перекрестке маячили киоски с яркими иллюстрированными журналами, с театрами и кинотеатрами; зато здесь цирк, настоящий, с куполом, под которым, наверно, так захватывающе опасен полет воздушных акробатов. О! Где трофейный фильм "Воздушные акробаты" со смертельным тройным сальто главного героя?!.. ― так, наверно, переливисто эхом прокатывалось хохотание клоуна; зато здешняя библиотека не чета карповской ― пусть такая же она одноэтажная, зато она длиннющая, с пристройками, должно быть с десятками, сотнями тысяч книг на стеллажах. Жунковский цепко, и за себя и за меня, Додика, вглядывался в окна библиотеки, на полки с книгами; он "вместе с Додиком" изучал здание цирка, пытаясь найти так, на всякий случай, лаз, и за двоих огорчился, не отыскав в стенах его и малейшей трещины, а когда на второй вечер они втроем, с матерью и отчимом, сидели на законных местах в амфитеатре цирка и глядели борьбу местного Али-Мухамеда с борцом-гастролером, он часто в порыве вскакивал с места, хлопал, забывшись, по колену отчима, тыкал его в бок, полагая вместо того Додика ― существо столь привычное, необходимое. Однажды даже сорвалось с уст ликующее:
― Смотри, Додик!..
Это когда, прогуливаясь по городскому рынку, он увидел Али-Мухамеда, вчерашнего крушителя заезжего гиганта. Али-Мухамед за прилавком бойко торговал... махоркой, успевая отвечать на восторженные приветствия почитателей его таланта кивком головы, а то и рукопожатием. Великий Али-Мухамед ― обыкновенный базарный торговец! Такой, как Али, или Халича-апа, как некогда я, Додик, в Карповке! Это не сразу укладывалось в голове. Великий Али-Мухамед за прилавком орудовал ловко, как и на борцовой арене, стакан в широченных ладонях мелькал, как стеклянный шарик в руках фокусника. Пацан ткнул в бок локтем Жунковскую-старшую:
― Смотри, Додик!
Та сгоряча цыкнула, но, заметив в глазах сына удивление, полюбопытствовала, а затем воскликнула, не удержавшись:
― Ну и дядечка!
Казалось, вихрь восторга скрутил рынок в спираль. В центре верти великий Али-Мухамед пожинал дивиденды со вчерашней победы, дивиденды в виде сверхбойкой торговли:
― Подходи, народ! Свой огород!
Али-Мухамед пребывал в хорошем настроении, его пальцы, способные при надобности простым нажатием сломать позвонки слону, мягко разглаживали, отсчитывали мятые рублевки и трехрублевки...
Жунковский, опомнившись, с сожалением обнаружил отсутствие Додика ― ах, как было бы чудесно, будь рядом друг! Как весело они попотрошили бы новость! Будь его, Жунковского, воля ― взял бы он все это, деяния вчерашние и сегодняшние, могучего Али-Мухамеда, цирк и рынок со всеми потрохами, заодно афиши, дома с колоннами, книги на полках библиотеки, репетицию оперного певца, которую слушал он, Жунковский, под окнами музыкального театра, репетицию, в которой голос настоящего певца ― "То-р-р-р-еадор, смелее, сме-ле-е-е..." заставлял содрогаться стены театра и сердца прохожих ― словом, все слышанное и виденное в этом городе, будь его, Жунковского, воля, послал бы он некоей посылкой в Приозерье, адресовав Додику Исмаилову. Правда, не бескорыстно. Взамен он попросил бы прислать такую же всеобъемлющую ― с ковчег Ноев ― посылку, с большей частью (а еще лучше целиком) Приозерья с его пляжами, глухими переулками, базарной толчеей, запахами крашеных парт в начале учебного года, линейками по утрам, лазанием в чужие сады, кваканьем лягушек, плачем чибисов...
Жунковский с первого же дня затосковал по Приозерью. Не в пример отчиму, который с мягкой, но неукротимой настойчивостью рвался на рудник, на привычное с плутаниями по штрекам и штольням, Жунковского же с первого дня потянуло назад...
"ЖУНКОВСКИЕ НА ВОКЗАЛЕ". Чуточку оттаивало, когда он оставался вдвоем с тетей, то есть Виолеттой, а попросту Вилей, потому что не поворачивался язык называть ее Виолеттой. Жунковский был доволен, что у него такая красивая тетя. На Виолетту заглядывались, перед ней ― да! да! ― трепетали, а у кое-кого, казалось Жунковскому, от одного взгляда Вили, некогда вальсирующей суматошной Виолетты, прямо-таки подкашивались ноги...
Как у того парня в холле железнодорожного вокзала...
Парень выходил из парикмахерской, был непринужден, подобран, и надо было видеть, что сделалось с ним, когда он увидел проплывающую рядом Виолетту! На глазах у наблюдательного Жунковского, а шел он рядом с тетей, произошло расплавление железа, обращение его в пластичное, желеобразное. Жунковский в следующие секунды зорко, хитро, молниеносно оглядел многолюдный холл и через нагромождение голов, бюстов, торсов, плеч озабоченных людей увидел нечто пластичное, устремившееся за ними. Минутою спустя "пластичное", оказавшееся парнем, которого он только что видел у парикмахерской, смущенно пристроилось в очередь в буфете сразу за ними, т. е. за Виолеттой и Жунковским. Парень играл важность ― как расплатился за порцию мант! ― но от цепкого внимания Жунковского не могла ускользнуть радость на его лице, наверное, по поводу предстоящего знакомства. А Виолетта не повела и бровью, она целиком была поглощена собою и... пирожным, которое она ела, как и полагается цивильной даме, не торопясь, мелкими-мелкими кусочками; она отпивала кофе краешком губ, как Дюймовочка нектар из чашечки цветка; она пила и ела, ела и пила, казалось не догадываясь о возрастающей своей власти над незнакомым парнем за соседним столом, парнем, который расправился с мантами и теперь, точь-в-точь Виолетта, пил кофе маленькими глотками...
Потом Виолеттины каблучки отстукивали радость на асфальтовой дорожке бульвара. Город кружился в вальсе, и за спиной короткое мужское "извините" на миг могло почудиться прологом к танцу. Тетя и племянник обернулись и увидели перед собой парня из парикмахерской. Парень ― в белых брюках и серой из мешковины спортивной куртке поверх белоснежной сорочки. Жунковского заворожили усы парня ― узкие в полоску, должно быть, в миллиметр толщиной, окаймлявшие дугой верхнюю губу, они, казалось, содержали нечто иррациональное. Приковывали внимание брюки парня, сшитые, как и штаны отчима, из парашютного шелка. Не исключено, что сшиты они были из материала одного и того же парашюта. Более того ― трофейного! Принадлежавшего какому-нибудь десантнику или диверсанту ― а что, если здесь, в городе, произошло единение разъединенного некогда целого парашюта?
― Извините, ― сказал парень, мужественно одолевая волнение. ― Вы, несомненно, впервые в городе.
Виолетта зарделась, догадавшись о намерениях незнакомца, и уже хотела ответить в стиле приозерчан "Вам-то чего?!", но опомнилась и сказала, с трудом сдерживая ликование по поводу первой в этом городе победы:
― Вы полагаете?
Парень в избытке чувств погладил голову Жунковского ― вот так, стараясь найти путь к человеку, сначала пытаются установить контакт с его собачкой. Жунковский не знал житейских премудростей и, едва чужие ладони коснулись волос, ощетинился, да так, что парень, ощутив заряды электричества, счел за благо одернуть руку.
― О, ― коротко удивился парень дикости пацана и, быстро возвратив былое себе состояние, молвил тоном ягненка:
― Мне подсказало сердце.
На что Виолетта, преобразившись в львицу, сказала: ― Что еще подсказало вам сердце?
Ответ поразил ее.
― Вы из Приозерья.
― Да-а?
― Вас четверо.
― О!
― Едете в сторону Джалал-Абада.
― Вы ясновидец! ― озарило Виолетту. Последовал еще более ошеломляющий ответ:
― Я простой советский балерон.
― Балерон! ― воскликнула Виолетта, невольно сбросив с себя обличие львицы.
Она хотела добавить: "Впервые вижу живого советского балерона", но инстинкт самосохранения взял верх ― она благоразумно осеклась. А парень между тем грациозно отставил ногу, сделал взмах ею и закружился не то в волчке, не то в каком-то доселе невиданном приозерчанам движении. После волчка парень лихо подпрыгнул вправо-влево, при этом умудряясь в воздухе щелкнуть туфлей о туфлю. В конце он продемонстрировал на асфальтовой дорожке изящные танцевальные движения в ритме вальса. Сердце бедной Виолетты было вконец растерзано.
Парень затем возвратил себе кротость, поделился тайнами ясновидения. Почему он решил, что Виолетта и Жунковский приезжие? Как тут ошибиться? Кто, как ни приезжие, слоняются в холле железнодорожного вокзала? Впервые в городе? Кто однажды хотя бы из побывавших в городе станет с дотошностью разглядывать деревья на бульваре и фасады домов ― что особенного в них? Из Приозерья? Вчетвером? В сторону Джалал-Абада? А здесь ― и вовсе никаких секретов. Парень, последовав за девушкой и мальчиком, видел, как те присоединились к мужчине и женщине, стоявшим в очереди у железнодорожной кассы, видел, как мужчина в таких, как у него, парня, белых штанах, дал пацану подержать книгу, полез в карман, достал початую пачку "Беломора" и, закурив, забрал книгу назад, видел, как женщина бережно, по-родственному дотронулась до кончика косы девушки, поправила, а затем позвала ее к огромному щиту на стене с расписанием движения поездов: парень метнулся туда же, встал рядом и слышал слова о Приозерье и о Джалал-Абаде. То есть тайн ясновидения на самом деле, к сожалению, не оказалось ― то была презренная проза с обыкновенной наблюдательностью. Парень рассказывал о наблюдениях в холле вокзала с обезоруживающей искренностью и доверчивостью ― вот так распахнуто рассказывают только людям близким. Сердца приозерчан смягчились, и теперь можно было положить ладони на голову мальчика, ничуть не пугаясь токов высокого напряжения.
― Будем знакомы ― Абдыкадыр.
― Виолетта.
― С чем можно сравнить город? ― спросил Абдыкадыр и сам же и ответил: ― С бурной рекой, напичканной порогами. Примите на службу. Я буду старательным проводником, я проведу через все пороги и покажу самое лучшее в нашем городе.
Абдыкадыр застывает в изящной позе ― кажется, миг-другой, и он вспорхнет над асфальтом, увлекая в новый танец все живое и неживое на этом замечательном бульваре.
Абдыкадыр и в самом деле оказался замечательным проводником, он вел своих спутников, маневрируя в "порогах", да так искусно, что приозерчане не только не увидели "порогов", но и вообще ни разу не подумали о них. На другой день путешествие продолжалось без Жунковского, а буря разразилась накануне отъезда, ровно за пять часов до прощального гудка паровоза. Отчим положил на стол четыре билета ― тут-то и началось!
― Да-а, ― произнесла Виолетта, роясь в ридикюле. ― Забыла предупредить. Четвертый билет, ― она сделала паузу, ― не нужен. Немой сцены не последовало ― нет. Отчим лишь вскинул голову, взглянул на свояченицу, но во взгляде его нельзя было прочесть ни удивления, ни, тем более, осуждения. Весть застала Жунковскую-старшую в тот момент, когда та собиралась надрезать арбуз.