17828.fb2
― Жди на скамейке! У тополей!
Жунковская обернулась.
― Мальчик, почему я сегодня вижу тебя впервые? ― полюбопытствовала она зачем-то. ― Кто ты?
Ромка замялся.
― Ты приезжий? Ромка кивнул головой.
― Приехал недавно?
Ромка насторожился в ожидании новых вопросов-уколов.
― И ты дерзишь родителям? Доводишь до слез мать? Ромка уныло опустил голову, испытывая, наверно, одновременно стыд, обиду и страх. Он мог уйти. Но что-то удерживало ― что? Возможно, желание взять часть ударов, предназначенных товарищу, на себя? Или...
― Дерзишь? Доводишь до слез мать?
Не исключено, что слова Жунковской еще и еще метались в его сознании, вызывая в памяти нечто из того, что было связано с матерью, то, о чем он нам с Жунковским рассказывал, ― что? Не исключено, что вспомнил он исполненного решимостью шофера, водителя полуторки...
Стоял шофер тот на подножке, не выпуская из рук баранку. Кричал:
― Ложись, мелкота! Живо! Рванем в лес!
Ромка перед тем, как упасть на дно кузова, набитого детьми, успел взглянуть за борт и увидеть краешек балки, поросшей редкокустьем, в кустах ― мечущихся людей. Он пробовал в эти короткие мгновения отыскать родных ― показалось, что он увидел мать с сестренкой на руках, на женщине была такая же черная кофточка, как у матери, волосы стянуты спереди косынкой. Он закричал:
― Мама!
Рванула машина ― он плюхнулся назад спиной на кого-то, а падая, уже знал: он ошибся. Нет, не в косынке собралась в дорогу мать ― в берете! В коричневом берете! Ромка вспомнил, как нахлобучивала она его дома, в суматохе, перед тем, как послать его на станцию, к отцу...
Ромка лежал, стукнувшись головой о чье-то плечо. Машина круто и резко свернула с шоссе и теперь мчалась по узкой колдобистой дороге не то через пашню, не то луг ― сзади ухало, слышались выкрики.
А потом щелкнули дверцы кабины, и голос шофера как будто обрубил шумы:
― Всё! Поднялись на ноги.
Вокруг стояли сосны ― стволы деревьев на ветру тихонечко поскрипывали, и слышать их скрип было странно и жутковато. В нескольких шагах сквозь просветы меж сосен виднелось поле, за ним ― бурая дымящаяся полоса, кажется, шоссе. За дымами, ближе к обрывистому краю леса, у перекрестка дорог, одна из которых шла на юго-запад, к Ромкиному городку, другая уходила направо, ― так вот за перекрестком, за рубежом леса и поля, у горизонта, поднималось ярко-оранжевое зарево.
― Город палят, ― сказал шофер, вытирая мокрое лицо фуражкой, ― до корней спалят паразиты.
Но не зарево волновало Ромку и его сверстников в кузове полуторки ― внимание приковывала полоска шоссе в дыму, где остались близкие люди. Это потом память сожмет огромное в крохотное, совместит зарево с полоской шоссе, поле с лесом, землю с небом, человеческие выкрики со взрывами бомб, жутким поскрипыванием стволов сосен, казалось, выворачивавших нутро тишине, ― позже все это не раз и не два он увидит и услышит. А тогда после слов шофера о пожаре он и все остальные заплакали.
Будто по команде.
Все разом.
Да так, что шофер напялил снова на голову замусоленную кепку и заорал:
― Тихо, мелкота! Слышите? Тихо! Дети замолкли.
И тоже разом.
Последовала жесткая команда:
― В машину! Живее!
Машина тронулась. Не назад, к шоссе, а в гущу леса. Проехав сотню-другую метров, переехав ручей с желтыми маслянистыми пятнами в прибрежной траве, машина вдруг остановилась, шофер зачерпнул в ведерко воды, возвысился над бортом машины:
― Ну, мелкота, наваливайся, кого одолела жажда, ― дорога длинная.
Никто не сдвинулся с места. Тогда он, сказав: "Понимаю", сделал булькающий глоток, выплеснул содержимое на землю, повозился второпях с радиатором, снова взобрался на подножку кабины сказал:
― Носы не вешать! Сыщутся свои ~ точно говорю! Вечером нагонят. У лесхоза нагонят!
В глазах "мелкоты" он, этот небритый мужчина с перебитым носом, был подобен Богу. Но даже если бы не казался, а действительно был Богом, почти все, невзирая на возраст, сидели молча, догадываясь или понимая то, что "нагнать" их будет по меньшей мере нелегко, если, конечно, там, на шоссе, в аду, уцелели те, кому предстояло "нагнать"...
― Пойду. До свидания... ― выдавил Ромка не то Жунковской-маме, не то Жунковскому-сыну,
― Что ж, мальчик, ― произнесла женщина, и в этом "что ж" ясно прозвучало извинение.
Ромка вспомнил про букет, положил его на табуретку, поспешно покинул комнату. Он направился мимо изгороди на улицу, к тополям. Его окликнул отчим Жунковского ― странно, но даже эту, казалось бы несуществующую, не имевшую прямого отношения к происшествию сценку запомнил Жунковский! ― так вот, отчим сидел на траве под раскидистой яблоней, опустив ноги в сухой арычок, на траве в саду россыпью медных пятачков лежали одуванчики. Между деревьями плыли размытые запахи ― так пахли позднецветки, прятавшиеся в густой листве отцветших яблонь.
― Читал Швейка? ― проговорил Ромке мужчина. ― Слушай!
Он вслух прочитал фразу, в самом деле смешную, читал, давясь от смеха, прочитал еще ― и тоже смешную, кажется, фразу о том, как Швейк ловко обвел вокруг носа докторов ― то был диалог бравого солдата с военным доктором. "О чем вы, морская свинья, думаете?" ― спрашивает доктор. "Осмелюсь доложить, ни о чем", ― отвечает Швейк. И тогда: "Почему вы, сиамский слон, не думаете?" ― "Потому что солдату не положено думать..." Ромка слушал, по-прежнему недоумевая, внутренне догадываясь, что тот позвал неспроста, что Швейк ~ предлог для какого-то разговора, но какого?
Так и есть.
Мужчина, не дочитав до конца страницу, захлопнул книгу, положил ее на траву, закурил озорно, по-мальчишечьи, округлил рот, пустил колечко-другое дыма, затем, собираясь, видимо, что-то спросить, повернулся к Ромке, долго смотрел в его глаза и произнес неожиданно:
― Роскошная жизнь, правда? ― И после небольшой паузы неожиданно добавил: ― Дуй-ка поживее из сада...
Подошел Жунковский, грустный, но одновременно охваченный решимостью.
― Идем, ― не то утвердительно, не то вопросительно произнес Ромка.
― Идем! ― сказал Жунковский.
Ромка решил бежать с Жунковским! Они пришли ко мне, на махорочный закуток, в разгар базарного дня. Рядом, спиной к нам, стоял Али. Поодаль, на краю другого прилавка, в двух-трех метрах от нас вела торг Рябая. Не более часа перед этим розовощекий пацан передал ей похожую на торбу сумку. Передал и куда-то исчез... Лицо парнишки не запомнил, хотя в тот день мы с ним встретились дважды, а Ромка называл его "своим" парнем ― тот, по словам Ромки, был тоже детдомовцем. Из приозерного детдома... Разговаривал Ромка с розовощеким, помнится, у шапито...
Я купил два билета ― себе и братишке ― в шапито. Да, было такое: к нам, незадолго перед концом войны, нагрянул цирк, циркачи свой шатер разбили в самом центре базарной площади. Братишка в ожидании спектакля с самого утра ни на шаг не отходил от меня. Ромке и Жунковскому было не до цирка ― именно в этот час, в разгар базарных страстей, когда Горшечник и Рябая были заняты сбытом, они намеревались проникнуть в их избушку.
― Пора, ― сказал Жунковский, машинально потрепав почему-то голову братишке.
― Идем... ― ответил на это Ромка.
И тут, помнится, Али вдруг обернулся, пристально сощурившись, и, вытирая со лба пот, взглянул на меня, потом повернулся к Рябой и Горшечнику ― тот, как бывало не раз, возник неожиданно и главное незаметно, как джин, и теперь стоял прислонившись к подпорке павильона, бросал в рот семечки, ― сказал громко, махнув в сторону ребят, которые вот-вот должны были исчезнуть в толпе: