17828.fb2
Ибо не было в детстве ничего более дичайшего. Ромкина гибель ― вот о чем вспомнил Жунковский! Вот от чего содрогнулись Савины! Савин запомнил! Что потом?.. Приезд Савиных в Карповку... Так... Мог ли вспомнить Савин рассказ Жунковского про Ромкину гибель? Это в Карповке, где все, буквально все, напоминало о пребывании здесь его маленькой семьи... И зятя, Жунковского. Было же у него ощущение хождения по следу ― всматривался же он в илистые оконца прибрежных сазов, пытаясь "найти" следы дочери!
Всматривался и увидел следы... "дикости"!
Итак, Савин знал подробности гибели Ромки. Знал, помнил, был "запрограммирован" на поиск и однажды, приглядевшись, в хитросплетении "следов" увидел-таки "дикость".
Где, когда, как удалось разглядеть ему в завскладом сельпо, в партнере по охоте, в пациенте Ромкиного палача ― тайна, в которую вряд ли смогу я сейчас проникнуть: уж очень коротки, обрывочны сведения ― не успел Савин рассказать о том сам. Не успел! Не успел!..
Не успел в спешке? Хотелось напоследок проверить детали версии ― дело-то нешутейное!..
Стоп!
Бесспорно, сведения обрывочные, но разве в целом они, эти сведения, не в состоянии отразить суть? Разве по отдельному, пусть разрозненному, нельзя восстановить целое?
Итак, Савин знал о "дикости", был знаком, общался, вместе охотился с завскладом. Завскладом и муж Рябой ― лицо одно. Савин нападает на след "дикости", пишет о том вскользь зятю... незадолго до конца вышвыривает из кабинета... Кого?
ГОРШЕЧНИКА!
И стреляется на охоте...
Вовсю полыхало пламя... Азимов что-то продолжал говорить в трубку, но я думал свое...
Савин застрелился? Это он-то, человек, прошедший ад войны от звонка до звонка? Никогда не терявший рассудка? Да из-за чего? Ведь наказали же замглавврача ― не Бог весть как, но наказали?! Савин не из тех, кто может вот так запросто застрелиться! Нет, тысячу раз нет! Значит...
― Алло, алло... слышишь! Алло, алло...
Значит... убили его!
Но что стряслось тогда в кабинете главврача между завскладом и Савиным? О чем шла речь? О справке? Охоте? А может быть, и не поговорили толком ― просто вскипела мгновенно боль, и Савин, выложив обвинение, выбросил вон опешившего визитера?..
И была охота...
Я мысленно увидел округлую, приоткрытую с одной стороны поляну в прибрежном лесу...
Хлестко сыпал снег ― второй за зиму. На возвышениях, холмах, курганах, местах обжитых, на стерне, дорогах, на улицах поселков и деревень первый снег, выпавший в конце ноября, растаял, сохранившись лоскутьями по затененным бокам облепиховых рощ. Старый снег ― слежавшийся, неглубокий; ступалось по нему в удовольствие, радовал хруст под прессом сапог, оставлявших на снегу чеканный, с ясными контурами след. Но сыпал новый снег. Косо на восток. И когда человек, обогнув конец рощи, двинул на запад, холодные крупинки ударили в лицо, и, соприкоснувшись с теплой кожей, растаяли. Человек машинально прикрылся ладонью, но быстро свыкнувшись, раскрылся...
Конец рощи этаким аппендиксом лежал на покатом песчаном валу ― когда-то здесь тянулся запамятный берег озера, накатывались-уползали волны, но озеро сжалось, отступило, оставив за собой террасы, дюны, валы, зеркальца крохотных озер, озерца потом обратились в сазы с кугой, вереском, осокой, камышом, дюны покрылись неприхотливым бесплодным злаком, валы ― облепихой. Облепиха за Валуновкой, небольшим селом к востоку от Карповки, стояла стеной ― не то, что к западу от нее, где она в годы войны нещадно выжигалась и вырубалась. Продраться сквозь облепиховую заросль никто не помышлял ― так плотно и цепко были сплетены ее колючие ветви.
Шагавшего ― а это был Савин ― здешние прибрежные лески в первые дни раздражали: куда ни взгляни ― колючки ― облепиха с голубоватыми или же голубовато-серебристыми крохотными листочками. Кругом облепиха. Хотя изредка попадались среди болот небольшие рощицы другого рода колючек ― барбариса. Или шиповника...
Он как-то летом остановился на гребне древнего вала и увидел впереди огромное, зажатое между горами, зеркало озера, между озером и древним береговым валом ― узкую, в полтора-два километра, прибрежную полосу с островками дымчато-голубого, тянувшихся с востока на запад. Вдоль и поперек полосы метались чибисы. Такого множества чибисов и такого изобилия голубого ему до сих пор не приводилось видеть: голубовато-дымчатые поля облепихи и жалостливо плачущие голоса чибисов родили в первые секунды чувство чужого; казалось, что попал он в нечто нереальное ― он содрогнулся, подумав о том, что ему, может быть, здесь придется прожить оставшуюся жизнь...
Голубое и чибисы раздражали, но хирург был не из тех, у кого первые впечатления определяющие, кто полностью подчинял волю стихии чувств. Уже тогда, в первые секунды смятения, мощно включился в работу рассудок ― отпали эмоции, он понял, что смятение ― от непонимания, непонимание ― от незнания, что со временем придет и то и другое, что он пообвыкнет (люди-то обживают и пустыни, а тут объективно-ландшафтный рай!); что с привычкой, как бывало не раз, придет и любовь. С тем он тогда и двинул с песчаного вала на прибрежную террасу. Ступил в сазы ― булькнула под ногами вода-жижа, бурая, как чрезмерно разбавленная тушь, бросились врассыпную лягушата, хлюпнула розоватая с перламутровым отливом торфяная вода ― и здесь во все стороны попрыгали лягушки, уже не молодь ― взрослые, на голенище сапог упали капли торфяной жижи, заходил под ногами торф, встретились первые оконца ― миниатюрные озера в оправе камыша и куги: на поверхности озерков плавали зеленовато-желтые лепешечки лягушечьей икры. То есть, Савин, спустившись в низину, очень скоро увидел привычное, то, что встречал не раз, что было, есть и будет не только там, на родине, и не только здесь, где предстоит вживаться, а всюду, куда кидала и еще куда, вероятно, должна кинуть судьба. Голубое оказалось таковым издали ― он вошел в облепиховую рощицу и, приглядевшись, увидел на деревьях настоящую зелень, чуточку подернутую серебряным пушком, ― значит, серебро в смеси с зеленым и рождало голубое. Он увидел нанизанные гроздья из мелких желтых плодов. Некоторые деревья гнулись под тяжестью ягод ― плод напоминал желтизной и округлостью ягоды боярышника, но только облепиховый был мельче и кислее. Он увидел муравейник с жирными темно-розовыми кусучими болотными муравьями, в кочке отыскалось птичье гнездо с кладкой из пятнистых яиц... Многое из того, что привелось увидеть и испытать в первый час охоты, если так можно назвать хождение с ружьем-двустволкой ― он сделал один выстрел, да и то в воздух, распугав чибисов и куликов, ― оказалось не просто знакомым, но действительно привычным. Тогда же, где-то на девятом километре к востоку, он увидел дивный уголок природы, который мысленно окрестил "уютным двориком"... Он продрался сквозь колючую заросль в том месте, где она была несколько разрежена ― будто когда-то и кто-то тут разрезал облепиховую стену и наложил "шов". Нырками, а то и вовсе ползком, оцарапав руки и лицо, он шел вперед, забрался глубоко, да так, что продвижение вперед казалось предприятием, безусловно, менее погибельным. Мысль, что осталось одолеть пути меньше пройденного ― "должен же прийти конец чертовой стене!" ― мысль, в общем-то обычная в любой заварухе, куда ты влип по глупости, подталкиваемый излишним любопытством, гнала вперед и вперед.
И продрался! Представшее за облепиховым ограждением сначала изумило. Он увидел поляну ― метров эдак на сорок,― окольцованную отовсюду облепиховой стеной. Изумление сменилось досадой: как выбраться? Однако минуту-другую спустя, когда он, осмотревшись, увидел в глубине узкий выход, будто нарочно предусмотренный природой, чувство изумления вернулось, и теперь он разглядывал "дворик" уже глазами восторженными: приподнятая сторона "дворика" была покрыта приземистым яблочковым клевером, другая половина уходила в болото с родниками ― неглубоко под землей расстилался пласт воды. Родники били из-под аркозового песка ― песок пузырился, собираясь в подвижные неустойчивые валики: розовые зернышки шпатов и молочный кварц взбрасывались вверх и, покружив в воде, скатывались на поверхности валиков, чтобы затем снова взлететь вверх. Вода из ключа вытекала в болото, начинавшегося миниатюрным озерцем среди куги, за озерцом стелилось торфяное поле ― в нем чудились места непрочные, тряские. С запада деревца выглядели кряжистее, жидистее, наверное, оттого, думал он, что отсюда шел основной напор ветров.
Он изумился маленькому диву, затерянному в океане привычных явлений ― пусть не буквально затерянному, ― но то, что сюда, по крайней мере, давно не ступала человеческая нога, не вызывало сомнений. Он изумился; маленький кусочек нерукотворного рая, пример затаенного разумного в стихии!
Природа будто шла навстречу желаниям души, она будто вела диалог с Савиным закодированным языком добра, будто приветствовала, предлагала отдых.
Возвышенное, как часто бывало, трансформировалось в прозаическое: он мысленно сравнил поляну с двориком. Сразу за тем пришло почему-то ощущение голода, он примостился у ключа, расстелил газету, выложил провизию и принялся за еду, соображая план обживания "дворика". Да, конечно, он придет сюда еще, соорудит из брезента палатку и поживет ― именно! ― день-другой. Отсюда будет уходить на охоту. Палатку поставит сюда, ближе к облепиховой стене...
Он вздрогнул, потянулся к двустволке ― неподалеку послышались шорохи, квоханье ― обернувшись на шумы, увидел в густых зарослях трав некое движение. Секунду-другую спустя из зарослей выбралась крупная птица. У Савина от неожиданности по телу прокатилось волнение: он много слышал о фазане, но видеть живьем его вблизи приходилось впервые. Фазан, заметив человека, замер, однако шорохи продолжались ― такое впечатление, что шедшие следом птицы, не учуяв опасности, продолжали продвижение. Но вот ужас останавливает первую, сигналы опасности передаются другим ― и в следующее мгновение стайка исчезает в зарослях.
Встреча со стайкой долго не уходит из памяти. Продолжая трапезу, он вновь и вновь восстанавливает в памяти встречу с фазаном; поведение птицы, конечно, говорит о многом, ну, в частности, о том, что те здесь пуганые-перепуганные, что один вид человека способен всколыхнуть жуткий страх ― первооснову в системе инстинктов, ― оседавший в них годами. Он вспомнил рассказы здешних старожилов о днях, когда Приозерье являло рыбье и фазанье царство. Рыб добывали в лиманах вилами. Сиплые короткие выкрики фазана, птицы, наряднее которой в Приозерье нельзя и сыскать, слышались в любой заросли. Нет птицы доверчивее, наивнее фазана ― существа, казалось, созданного природой в утеху человеку: его, живую мишень, мог подстрелить кто угодно. Да что подстрелить ― фазана, неуклюже и тяжело взмывающего свечкой кверху, можно было сбить обыкновенной палкой. Старожилы рассказывали о "замечательных" охотах, когда битую птицу привозили на базар в телегах, груженных порою по кузов. Фазанье мясо жарили, варили, вялили, солили, запасали впрок. Что охота ― десятки, сотни гектаров облепиховых зарослей было спалено, вырублено, и это, конечно, загнало птицу в тупик...
Что, если "уютный дворик" ― редкий останец царства непуганности ― одно из последних прибежищ?..
Он придет сюда еще и еще, не желая того, расскажет о "дворике" другому, завскладом сельпо, тоже охотнику, снабжавшему его, Савина, патронами с заводской начинкой. Он расскажет, а потом, увидев завскладом с трофеями, великолепным петухом и тремя курочками, ― трофеями, которые тот проносил по улице, следуя домой (смотрите, мол) со сдержанной гордостью бывалого охотника, как, увидев это, а затем и дознавшись, что трофеи из "уютного дворика", он содрогнется, выругает себя за язычок: вот ведь получается как, не стрелял, а выстрелил!
Но это будет позже. А тогда, обедая у родника, охотник строил проекты один другого романтичнее: итак, палатка из брезента. "Дворик" на денек-другой станет для него отдушиной... Строить подобного рода планы было в натуре районного хирурга. Сколько воздушных замков, сколько миров, овеянных идиллическим облаком, ― сколько всего утопического построено было за жизнь! Он строил, но волна повседневного набегала и тут же рушила, он строил, зная наперед, что скоро от воздвигнутого накануне не останется и кирпичика...
Забавно, но факт: идею с "двориком" Савин реализовал. Однажды он появился здесь с огромным рюкзаком за спиной, на облюбованном пятачке возникло жилище, нечто среднее между палаткой, навесом и шалашом ― брезентовый верх, по бокам, с основания ― охапки зеленого камыша, подстилка опять же из камыша. Рядом ― очаг-колья рогаткой вверх, поверх рогатки ― перекладина для котелка. Потом час-другой ходил по сазам. Подстрелил бекаса. В момент, когда тот ошалело, блея, пикировал на сазы. Едва ли не сразу за удачей наткнулся на рыбачью избушку. Рыбаки, к удивлению, узнали хирурга, подарили ему замечательную рыбу-османа. Вот так, с бекасом и рыбой-османом он вернулся в шалаш-палатку, вернулся с добрыми предчувствиями, а выяснилось ― напрасно: будто некто решил оборвать цепочку радостей ― в сумерках, когда он готовился сообразить варево, во "дворике" закрутил ветер, и как ни мудрствовал он, ни изворачивался, разжечь огонь не удалось. Ветер ― полбеды. Посыпал дождь ― размякло, мечта об ухе испарилась. И это не все. С ветром нахлынул и холод. "Дворик", еще недавно суливший покой, обратился в капкан; ночь прошла в тревоге, без сна, и, когда рассвело, не дожидаясь конца дождя, ставшего к тому времени обложным, он, основательно измученный, счел за благо ретироваться,..
Не исключено, что, шагая в снежную крупу, хирург вспоминал подробности ночевки во "дворике", в памяти вставала ночная какофония из вопля ветра, шума дождя, шорохов камыша, каких-то звуков, рождавшихся и затухавших в зарослях облепихи, редких и коротких, будто спросонок, выкриков птиц, в какофонию вплетались обрывки мыслей о пережитом сейчас и в прошлом... То виделся Лутцев-старший ― слышался лутцевский голос, Лутцев читал обрывки своего письма к нему, послание, наполненное дружеским теплом, содержавшее предложение вернуться к "родным пенатам"... Савин на письмо тогда среагировал своеобразно, сначала сдержанно обрадовался, похоже, поразмыслив, вдруг нахмурился: неприятно резануло сочувствие автора письма ― ему сочувствуют?! И в трудные-то часы он не терпел к себе сочувствия. Жаль, не было рядом сочувствующего Лутцева ― взять бы за руки и провести по больничному коридору ― гляди! Провести в операционную. В палаты. Проехаться бы по району. На побережье. В горы. К чабанам, наконец, мол, ― гляди! Письмо Лутцева возымело обратное действие: если порою, нет-нет да и мучило сомнение ― на месте ли он здесь, в Приозерье? ― то отныне, после письма Лутцева, он пришел к бесповоротному убеждению: да, не ошибся, да, Приозерье с его людьми, бытом, трудностями и радостями ― со всеми потрохами ― это то, к чему шел он всю жизнь, это его судьба, и быть ему тут до скончания... В сердцах черкнул ответ. Короткий, без тумана. Вгорячах сбегал на почту, кинул письмо в ящик. И... заколебался: нужна ли резкость ― обидится ведь Лутцев, наверняка обидится! Вот сколько затаенного черного в его памяти; навести бы рухнувший мост ― он же подрубил последнюю опору...
Думы о Лутцеве перебили виденное в первое знакомство с "двориком": фазан-петух, разряженный в ярко-красное с отливом, застывший на миг этаким изваянием, ― мысли поплыли в другое: он стал размышлять о завскладом сельпо. Встретился тот на побережье, в сазах. Завскладом вышел из зарослей облепихи и, увидев человека с ружьем и в воздухе уносившуюся прочь птицу ― ясно, что стрелял в нее охотник, ~ произнес, здороваясь:
― Подстреливаем, значит, куликов, доктор, ― какой из куликов прок? ~ И, услышав в ответ нечто обязательное, добавил: ― Сколько-то мяса в нем ― все равно что воробей.
― Как прикажете охотиться? ― сказал Савин, легко приходя в раздражение.
― Так здесь, в Приозерье, тьма другой охоты. Фазаны поспели. Или кабаны...
― Говорите, кабаны?
― Ну да. Желаете в субботу на воскресенье, ― он показал на север, на темную полосу ниже снеговой линии поперек склона горы. ― И козлов постреляем...
― Козлов, говорите?
― Где кабан, там и козел.
Савин с первых же фраз понял, что перед ним охотник-добытчик, вернее, прежде всего добытчик, а потом уже охотник, человек, с которым бессмысленно говорить о культуре охоты.
Тут же на траве, у родника, завскладом вывалил поверх газеты мясо, кусок домашней колбасы, яйца, соленья, лук, бутылку водки. Савин мужественно по-мальчишески проглотил слюну и с забавной категоричностью стал есть только свой обед, выглядевший в сравнении с завскладовским скудным.
Правда, от водки не отказался. Выпил, передал рюмку хозяину, сказал вызывающе:
― Говорите, кабаны и козлы?
― Тьма.
― Говорите, в горах?
― Да вы оглядитесь ― сами же и смекнете, где и что. Я тоже ходил без понятия.
― Вы нездешний?