17828.fb2
― Войны? Какой? ― не сразу дошло до Савина.
― Той самой. Великой Отечественной... И на кабана, если пожелаете, доктор, ― пожалуйста. Присоединяйтесь... Не понимаю охоты на птичек. Да еще на сазах. Без собаки...
Где-то в словах добытчика мяса виделся резон: в самом деле, что за охота без собаки? Настоящей? Легавой? Без пойнтера? Или, скажем, сеттера? Охота на пернатую дичь без легавой равна песне, спетой без души. Без собаки как без рук. Потом он часто будет видеть в мечтах свою собаку и почти всегда своеобразным прологом к мечте будет воспоминание об авантюрном, заранее обреченном эксперименте с собакой с дворняжьей кличкой Бобик: не раз, не два защемит сердце его воспоминанием о возвращении Бобика к хозяину, моему отцу, к нам, то, как Бобик с радостной покорностью чуть ли сам вдел голову в ошейник, как затем неловко, по-собачьи винясь и хитря, облаял двор, показывая радость по поводу возвращения к старой жизни, где ему все, буквально все дороже и милее того, что пришлось испытать по воле странного человека, ставшего на короткое время его хозяином ― в лае Бобика Савину почудилось тогда обращенное к истинному хозяину, т. е. моему отцу: "Мне лучше здесь ― и ничто меня не переделает", почудилось одновременно и обращенное к нему, Савину: "...Извини, пожалуйста, и разреши приступить к исполнению привычных обязанностей..."
А в мечтах виделась прекрасная подружейная собака. Ему привелось потратить немало усилий и времени для обращения мечты в явь. Он списался с авторитетными кинологами, ему было обещано подобрать щенка ― нет, не пойнтера ― сеттера, непременно английской породы, белого, либо в желтых, либо в оранжевых мазках, непременно английского сеттера, потому что единственно удачный опыт воспитания собаки был связан у него в довоенные годы именно с английским сеттером. Ему казалось, что он знал и чувствовал инстинкты и повадки собаки этой породы, кроме того, он был уверен, что в условия побережья с его сазами сеттер вписался бы замечательно. Кстати, сеттер-англичанин как нельзя лучше пришелся бы и на перепелиной охоте ― сколько-то окрест лежало полей с люцерновой отавой. Сколько-то приходилось поднимать на крыло отяжелевших на осеннем корму птиц и без собаки... Он вооружился заранее охотничьими пособиями, где немало говорилось о подружейных собаках, на досуге прогонял в голове предстоящие уроки воспитания полуторамесячного щенка, прокручивал элементы дрессировки, он в мечтах видел легавую в исполнении команды: на его голос собака бросалась на поиск, бежала вперед и вдруг ложилась ― в какой-то захватывающей дух позе застывал сеттер, его сеттер!..
Савин обогнул лесок, пошел по северной его окраине. Отныне ветер дул в спину ― отпала нужда прикрывать лицо рукой. Он приподнял воротник, поправил рукавицы, крупными шагами двинул дальше. Крупа обратилась вдруг в пушистый снег, не минуло и минуты, как побелело, идти пришлось сквозь настоящий снегопад. Он пересек лесок, уходивший клином на север, вышел в сазы, зажатые с обеих сторон облепиховыми лесками. На стыке сазов и зарослей пролегала тропа, проложенная пастухами, ― по ней-то, знакомой до мелочей, пожалуй, единственной, ведшей к проселку, он и направил стопы. До поселка оставалось от силы час ходу, правда, ходу хорошего, без пауз. И еще час, а может быть, и того меньше ― вверх по проселочной дороге по шоссе, оттуда до поселка ― подать рукой.
Он стал думать о фельдшере ― пожилом немце Пеннере.
Пеннер ведал медпунктом, размещенном на хуторе, за Валуновкой, в небольшой, из четырех комнат, избе: в двух первых спереди располагался медпункт, а в остав¬шихся жила семья фельдшера, он и она, пожилая, похожая на супруга, но не настолько внешностью, сколько характером, отношением к службе и вообще к бытию со всеми его потрохами. Все в избе говорило об устоявшемся: чистый дворик, ухоженные, с белеными комлями стволов фруктовые деревья ― большие яблоньки-зимовки, ― огород с продуманной геометрией грядок с луком, капустой, помидорами и огурцами, с опрятным прибранным картофельным полем. А ведь еще трех лет не прошло с того дня, когда Пеннер однажды заглянул к нему, Савину, в кабинет и смущенно попросил посодействовать в переводе в глухой хутор. Пеннер считался лучшим фельдшером в районной больнице, к тому же отменным, по понятиям Савина, самодеятельным артистом, с которым ему привелось часто общаться на репетициях и спектаклях. Словом, Пеннер был не из тех, с коими расстаются с легким сердцем. А Савин возьми да отпусти. Без колебания он обратился в РайЗО с обоснованием перевода фельдшера. Трудно объяснить подобную легкость ― это-то рачительный хозяин отпускает нужного работника? Не исключено, что исходил Савин из понимания, что сфера деятельности районного главврача не ограничивалась территорией Карповки ― ведь больные-то шли к нему из района, из понимания, что должен он заботиться, и притом активно, о здравоохранении всего района. Но, возможно, он исходил из сообра¬жения человечности вкупе с житейской логикой: Пеннер никогда не обращался с предложениями по службе и если уж надумал, то, наверное, неспроста? Словом, просьбу фельдшера уважили, и он вот уже третий год обживал медпункт, да так, что Савину ни разу не пришлось жалеть о своем решении. Напротив, он не мог не радоваться успехам фельдшера: на глазах медпункт из нечто формального преобразовался в медицинское, пусть крохотное, учреждение. Савин видел, как набирался сил медпункт, как рос его авторитет среди населения хутора ― все это стало возможным с приходом Пеннера ― энтузиаста особого сорта, человека, не рвущегося сломя голову к успеху, не обязательно порывающегося штурмовать, не кичившегося достигнутым. Медпункт воскрес из пепелища не птицей-фениксом, не враз со всей нынешней привлекательностью ― восстал он по крупицам, благодаря исключительно последовательному труду обитателей пункта. Савину импонировали супруги-медпунктовцы: особенно глава семьи (в нем он постоянно ощущал нечто, смахивавшее на родство духовное, то, что удивительным образом вдруг и незаметно сближает людей на первый взгляд разного калибра), это был человек, с которым хирург мог отвести душу, перед которым, хотел того или нет, он выкладывался до конца. Как-то произошло само по себе, что он незаметно, по суете служебной, привязался к фельдшеру и теперь не упускал случая наведаться к тому на огонек. Желанием заглянуть к Пеннерам во многом объяснялось и необычное пристрастие к одному и тому же охотничьему маршруту ― тот, всегда следуя вдоль прибрежной полосы, заканчивался неподалеку от жилища Пеннеров. Таким образом, визиты к фельдшеру составляли непременную часть охотничьих вылазок, но верно и то, что и охота, в свою очередь, была как бы частью этих визитов.
Появление Савина в медпункте рождало радостный переполох, что непременно сопутствует неожиданной встрече очень близких людей. Хлебосольная хозяйка извлекала из погреба лучшее, на столе выстраивались чашечки с вареньем, тарелки с соленьями, конечно же, своего производства; хозяин доставал припасенную на случай, непредвиденных торжеств бутылку, деловито, как нечто разумеющееся и обязательное, раскупоривал ее ― начиналась беседа неторопливая, где все, даже мелочи ― о рецептуре ли изготовления фирменного варенья из смородины, перепадах ли погоды в нынешнем месяце, или что-то в этом роде ― было преисполнено глубокого смысла. От всего, малого и большого, веяло настоящим, и гостю ― пусть на миг ― приходила мысль о прикосновении к гармонии, точнее к тому, что мы называем порядком ― то был редкий призрачный миг, когда желания, конечно же объективно скромные, и возможности удовлетворения этих желаний находили друг друга... Перемалывалось за ночь разное: тонкости охоты на болотную дичь, в которых Савин смыслил, а собеседник ― ни капельки; хитрости ужения, скажем, рыбы-османа ― тут, напротив, знал толк Пеннер; или что-то об этногенезе местного населения ― тумане даже для специалистов, а для собеседников ― тумане вдвое гуще, тумане в непролазных дебрях, где верховодит воображение, больше отдающее мистикой, нежели логикой, опирающейся на знание, ― или последнее, как всегда, блистательная речь нашего министра иностранных дел на заседании ООН; или дела профессиональные, где ведомым был Савин... То были споры без споров. Савина радовал уже сам факт взаимопонимания, желания понять, притом желания, исходившего не из намерения угодить гостю или, напротив, не обидеть ненароком хозяина. Просто добро рождало добро, и Савин, считавший себя в какой-то мере справедливо злюкой, вдруг затихал, обнаруживая себя этакой присмиренной волной, покойно накатывающейся на пологий берег. Беседа длилась за полночь, порою до первых петухов ― курятник стоял за окнами, и выкрики петуха, горлопанистого, охрипшего, воспринимались, как сигнал к отбою. Савин старался заснуть и вскоре действительно засыпал, напоследок обдумав план на завтра. План без плана: "Спать до обеда!
"Спать! Спать! ― приказывал он себе. ― Остальное ― по боку".
Да, визиты Савина для гостеприимных обитателей медпункта всегда были неожиданными, а сегодня, в непогоду, предсказанную по радио ― в снегопад, набиравший силу, конечно, и вовсе не мог никто ожидать его здесь.
Никто.
Никто?
Но тогда откуда этот сухой надтреснутый кашель за спиной?
Савин вздрогнул, резко притормозил шаг. Обернулся ― рядом, буквально в двух шагах от себя, притулившись к стволу облепихи, стоял завскладом.
― Здорово, профессор, ― произнес завскладом, шагнув вперед.
"Он ждал меня! Ждал! ― пронеслось едва ли не в первую секунду встречи у Савина. ― Дождался!"
Завскладом был на голову ниже ― такое впечатление, что стоял доктор ступенькой выше, видел задранное к нему лицо Горшечника, стиснутый рот, видел два округлые ружейные отверстия, глядевшие холодно и беспощадно.
― Я не профессор!
― Без разницы!
― Послушайте, мне не досуг дискутировать ― всего доброго!
Савин круто развернулся, с решимостью собираясь продолжить путь, сделал шаг, но голос, почти выкрик "Стой!", заставил обернуться. И снова он увидел лицо с плотно прихлопнутым ртом, ниже и ближе ― глазницы металла, увидел и не только понял, но и ощутил неотвратимость беды. Пальцы завскладом лежали на курке.
"Глупо! Ах! Как глупо!" ― подумал Савин, а вслух сказал другое:
― Нам абсолютно не о чем дискутировать! Зарубите... Горшечник!
― Есть! Многое знаешь, профессор...
И тогда Савин вскинул голову ― так бывало с ним в тяжелые минуты: взрывало в нем нечто содержавшее гордость. И презрение. И жалость. То есть то, что в сумме говорило об отсутствии какого-либо страха. И еще то, что выплескивается при встрече с ничтожеством, с действиями в высшей степени аморальными. "Неужто выстрелишь, подлец?!" ― думал он насмешливо и брезгливо вглядываясь в глаза Горшечнику. Тот, казалось, заколебался, глаза биллиардно метнулись из стороны в сторону, будто вздрогнули руки; продолжалось то миг, потому что после того, как лицо Горшечника стало прежним, Савин уже думал иначе. "Выстрелит!" ― сказал он себе, и странным было в эти минуты смешение мыслей и чувств, когда он вдруг подумал... о Лутцеве: "Слабый человек... Зря упорствую..." Потом Лутцев исчез, мысли лихорадочно сконцентрировались на главном: "Выстрелит, подлец!"
... Что-то горячее, острое полоснуло горло, опрокинуло на землю...
Короткие гудки слышались в трубке. Я держал ее по инерции у уха, продолжая думать о своем...
Я думал о Жунковском...
"... Есть у нас излюбленное место отдыха, ― писал он, ― с былинным лесом, избежавшим злой воли топора. С речкой со всевозможными полянами, деревушкой. И все ― под боком, добраться сюда ― не проблема: километров тридцать на маршрутном автобусе и еще пять ― на попутке, последняя пара километров ― пешего хода.
Ездил вначале на денек-другой один, но в последние годы загорелись жена и дочь, нынешнее лето проробинзонили втроем. Полмесяца. Представь небольшую площадку на обрывистом берегу. Внизу излучина речки. Сама речка небольшая, тихая, у нашего обрыва обретает силу, намывая напротив песчаный пляж.
На площадке перед стеной леса мы ставим свою шикарную польскую палатку с желтым тентом и вместительной передней.
Мелкие занятия, заботы заполняли отдых ― дни текли, будто речка внизу, быстро, замедляя ход, подмывая, намывая; мы преувеличенно радовались крохотным успехам: отыскали гриб, удался суп, посчастливилось по транзисторному приемнику поймать интересную передачу и т. д., огорчались неполадкам...
Дочь готовилась к вступительным экзаменам в институт, усердно штудируя химию, физику. Жена, свободная от кухонных обязанностей, читала. Я прикидывал работу научно-популярного характера о концепции мобилистов. На столике лежала стопа книг и журналов, папки с выписками и вырезками. Статья предназначалась в местную газету, но в случае удачи я намеревался "пробить" ее в научно-популярный журнал. В голове сложился план: вначале рассказ в общем о концепции, потом ― информация о примере, подтверждающем возможность применения концепции на континентах. Пример ― изюминка статьи: в одной из экспедиций случайно я обратил внимание на толщу вулканических горных пород ― огромные плиты темного камня лежали на поверхности земли, напоминая породы океанического дна, ― похоже, что когда-то, несколько сотен миллионов лет назад, здесь лежал океан, раздвигалось дно его по мобилистским законам. Говорю "случайно" вот почему: экспедиция, в составе которой я буквально наткнулся на темные с оплывинами камни, была обычной, решавшей производственные задачи. Мысль о сходстве с древним океаническим дном оказалась пронзительной ― никогда до сих пор не приходилось видеть себя в преддверии тайны; сознание, что, возможно, держишь в руках ключ к ней, к этой тайне, окрыляло, и я, по возвращении, немедленно засел за статью. Статья ― слишком громко: то было небольшое сообщение, иллюстрированное фотографией вулканической плиты со схемой, таблицей, колонками цифр и химическими формулами. Сообщение опубликовали, и теперь я размышлял о настоящей популяризации идеи...
Стоял вечер. Жена колдовала ужин, дочь, приложив к уху приемник, слушала архисовременную музыку ― абракадабру из грохочущих и скрежущих звуков, сиплых обрывистых выкриков охрипших певцов, дичь абсолютно непереваримую, по крайне мере для меня ― между прочим, достоинство места отдыха еще и в том, что оно вдали от мира всевозможных роков и попов, и дочь, отлично зная мое активное неприятие (сколько-то спорили!), старалась уважительно охранять установившиеся границы.
План статьи наконец продуман, я поднялся из-за стола, вышел из палатки, полюбовался лиловым закатом, который висел над темной полосой леса. Прекрасно казалось ощущение покоя. Однако мысли скоро вернулись к предстоящей работе над статьей, прихватив вдруг на сей раз крупицы сомнения в целесообразности задуманного предприятия. "Не поспешно ли? Откликов-то на публикацию ни одного. Не лучше ли... Колеблюсь ― значит, не уверен, но ведь это не так..." Пронесся в голове небольшой вихрь, распотрошив и разбросав, как солому, казалось, с трудом упорядоченные мысли. Продолжать работу с сумятицей в голове, разумеется, я не мог. Освободившись от мелких обязанностей, я стал просматривать научно-популярные журналы. Вскоре внимание захватила статья о Вселенной академика Шаронского ― не попадалась ли она тебе? Непременно разыщи и прочти. Статья захватила меня. Разумеется, дилетанту трудно квалифицированно судить о проблемах Вселенной ― речь в статье идет о возможности разумной жизни вне нашей Галактики. Автор отрицает таковую, на мой взгляд, аргументированно: выводы его подкреплены свежими данными отечественной и зарубежной астрономии.
Идея не нова, но в такой всесторонне обоснованной интерпретации известного специалиста встретилась мне впервые. Поразил не пессимизм автора ― взволновало вдруг человеческое в рассуждениях об одиночестве. И в самом деле, подумалось, если мы уникальны, то не следует ли из того, что мы должны (нет, просто обязаны) быть друг к другу в сто крат внимательнее, в стократ нежнее; не следует ли, наконец, что смерть и жизнь кого-то непременно должна отразиться на каждом из нас... Я почему-то вспомнил слова руководителя студенческого кружка об истории Земли, на кончике которой этаким крохотным муравьем цеплялся, всеми силами стараясь удержаться, пойти в рост, человек с его историей... жена... дочь... ты... я... все... "Кто, ― думал я, ― ты, человек? Почему ты? Куда ты? Зачем ты на кончике истории?"
Во время и после ужина я продолжал думать о прочитанном. Сидел, не замечая, как сумерки сгустились, как лиловое раздавило тяжесть гигантского черного. Курил, смоля сигарету за сигаретой, смотрел вверх ― небо и в самом деле казалось безжизненным, холодным, неприветливым, будто нарочно, для того, чтоб я еще и еще убедился в справедливости прочитанного..."
Сколько-то не успели припомнить, помянуть, обговорить ― ведь уйдет, растворившись, сгорев...
"Почему бы не воспользоваться приглашением Жунковского, ― говорил я себе, ― и не нагрянуть в Свердловск этой же осенью? Но почему осенью?.."
Хлопнули форточки, заколебались шторы, зашуршали на тумбочке листочки бумаг. Захлопывая двери, я увидел безногого соседа ― тот торопливо, испугавшись ветра, покидал свой НП на соседнем балконе.
"Почему не летом? А если двинуть, скажем, следующим же рейсом? На недельку ― не более..."
За окном застонали деревья. Напротив громко щелкнуло ― это племянник, возможно, под впечатлением надвинувшейся непогоды, счел неуместной музыку.
А вчера, в это же время вот так же резко, на самой кульминации, оборвалась музыка ― позвало любопытство ― я вошел в комнату племянника: тот сидел у проигрывателя, углубившись в свои размышления.
― Папа, хорошо, что ты здесь, ― сказал он, подсел на краешек дивана и после небольшой паузы продолжал:
― Я сейчас скажу такое ― ты только не падай. Наберись терпенья ~ выслушай. Дело в том...
― Ну.
― Я принял решение бросить учебу в школе.
― Учебу?
― Не учебу вообще ― конкретно учебу в конкретной школе. Вот ты и разволновался ― так и знал...