17838.fb2
Она убрала прядь волос за ухо и приняла официальный тон:
– Вы не понимаете.
– А вы попробуйте объяснить.
– Он звонит мне три-четыре раза в день... – Она прервалась, сдерживая слезы.
Сколько красоты и скрытой силы в этой ее грусти! Временами ее захлестывают эмоции, но она всякий раз стряхивает их с себя и продолжает идти выбранным путем. Так подумал неугомонный персонаж из истории, но, поскольку эти слова полностью совпали с его собственными мыслями, Джимми на сей раз не погнал его прочь.
– Он вам по-прежнему звонит? – Джимми дотронулся до ее руки, стараясь утешить. – Почему вы мне сразу не сказали?
– Вы не понимаете! Его невозможно в чем-либо убедить, он всегда поступает по-своему. И каждый раз он описывает, как расправится со мной и с детьми, если только... – Тут слезы наконец-то прорвались наружу.
– И вы боитесь, что, передав кольт ему, вы будете с ним как бы повязаны?
Плач перешел в рыдания, и она не смогла ответить. Джимми подвинулся ближе и положил руку ей на плечо; она уткнулась головой ему в грудь.
– Ну-ну, успокойтесь, – сказал он. – Мы не уступим кольт Борчарду.
Она подняла лицо и – вот он, тот самый жаждущий, призывный взгляд, который он ждал так долго... все эти долгие годы надежд, молчаливых страданий и отчаяния. Океан ее глаз уходил в глубину на многие-многие мили. Он поцеловал ее, она ответила на поцелуй и обвила руками его шею. Его левая рука обняла ее за талию и скользнула выше, под грудь. Он поцеловал ямку над ее ключицей, нащупал и расстегнул пуговицу платья. Она издала легкий мелодичный вскрик, последний аккорд уходящей мелодии, и открыла губы для нового поцелуя. Он лихорадочно двигал пальцами, сражаясь с застежкой между полукружиями ее лифчика, но вот дело сделано – и ее груди, мягкие и потрясающе нежные, уютно легли в его ладони. «О, кузина...» – прошептал он, одурманенный их чудесным теплом. Его рука заскользила вверх от ее колена, пока не достигла самой сердцевины тепла, той самой тайны, которую она наконец-то решилась открыть. Он ловил ее запах и ощущал на губах ее вкус, бережно опуская ее на диван. «Моя прекрасная кузина», – прошептал он, скользящим движением задирая ее платье. Вот он, белый кружевной холмик, вырастающий из гладкой, чуть влажной ложбинки сомкнутых бедер...
– Погоди! – Она толкнула его тыльной стороной ладони. Это был совсем слабый толчок, но он выбил Джимми из темы, так что он не уловил начало ее следующей фразы. -... кузиной? – говорила она. – Что это значит?
Он смотрел на нее непонимающе.
– Почему вы назвали меня кузиной? – повторила она свой вопрос.
Он сейчас чувствовал себя подобно человеку в широком мешковатом балахоне, который пытается удержать равновесие на сильном ветру, раздувающем его одеяние.
– Это так, ничего, старая привычка... Просто ласкательное прозвище.
Тревожное выражение сошло с ее лица, но некоторая настороженность осталась.
– Наверное, я почувствовал в тебе что-то родственное, – пояснил он.
– Понимаю, – она улыбнулась, – и я тоже это чувствую.
Она впилась в его рот поцелуем и, обняв за шею, притянула его к себе. Джимми выбрал в качестве стартовой точки родинку на белом плече, прижался к ней губами и отсюда начал передвигаться к груди. Дыхание ее заметно участилось. Он провел языком по ее соску и прошептал: «Я люблю тебя». Тело ее напряглось и застыло в его объятиях. «Все эти годы, – продолжил он, – я ждал и не верил, что эта ночь когда-нибудь наступит». Ее сахарный голос что-то ответил, но в ушах Джимми сейчас звучала иная мелодия, и он не разобрал ее слов. Впрочем, он был уверен, что эти слова полностью созвучны тому, о чем сейчас пела, бурля и вскипая, его кровь. «В этом нет ничего дурного, кузина, – шепнул он. – Мы едины не только кровью, но и сердцем».
В следующий момент она уже дергала его за волосы и била по лицу, вырываясь из его объятий.
– О чем ты говоришь?! – крикнула она, отпихнув его и прикрывая смятым розовым платьем свою чудесную грудь. Страх и замешательство сквозили в ее взоре. – Я прошу вас уйти, – сказала она. – Извините, но... я хочу, чтобы вы ушли.
Он молчал, наблюдая за тем, как исчезают, разлетаясь прочь, осколки разбитого и потерянного мгновения. Эрекция топорщила его джинсы, но он удержался от того, чтобы засунуть в них руку и перевести восставшего друга в более удобное положение.
– Вы уйдете или нет? – Она снова начала плакать. Джимми хотел было ее утешить, но его руки и язык отказывались повиноваться.
– О боже! Вы ведь не будете вести себя как он? – Она прижала ладони к лицу; при этом платье соскользнуло с груди, и она прикрыла ее выставленными вперед локтями.
Несколько секунд Джимми соображал, кто такой этот «он», а затем произнес:
– Я только шел навстречу твоим желаниям.
Она испуганно взглянула на него сквозь щелку между пальцами и закрыла глаза.
– Прошу вас, пожалуйста, пожалуйста... уйдите! Слова выдавливались из нее с трудом, как будто вместе с ними уходили ее последние силы.
Он неловко встал с дивана, покачнулся, нашел глазами свою шляпу и сделал несколько шагов, от которых задребезжала посуда в кухонном шкафу. Взяв шляпу со стола и держа ее обеими руками на уровне груди, он сказал: «Прости».
Она не ответила ни словом, ни взглядом.
– Ничего, – сказал он, – ничего.
Воздух на улице показался ему необычно холодным – он был одет с расчетом на более мягкий климат. Нетвердой походкой он зашагал прочь от дома, не думая о том, куда идет, и даже не пытаясь сориентироваться в темноте.
– Мистер Гай!
Оклик заставил его остановиться и взглянуть в сторону трейлера. Из приоткрытой двери выбивался луч света толщиной с волосок. Джимми все еще очень смутно представлял себе суть происходящего.
– В следующий раз, когда понадобится что-то обсудить, я предпочла бы иметь дело с Ритой, – донесся до него голос мисс Сноу.
Джимми отчаянно гнал фургон, не обращая внимания на дорожные знаки и слишком резко тормозя перед светофорами. Его беспокоило не столько случившееся, сколько опасение, что это может случиться вновь еще до того, как он достигнет мотеля. В пяти или шести милях от дома мисс Сноу он начал думать мыслями своих персонажей и видеть воображаемые сцены. Боясь потерять контроль над машиной, он свернул на пустую стоянку перед придорожным ресторанчиком. Заведение было закрыто на ремонт – с вывески на его крыше исчезли неоновые буквы, за темным стеклянным фасадом виднелись кабинки без столов и стульев, пыльная стойка бара и разбросанный повсюду бумажный мусор. Джимми заглушил двигатель и стал разглядывать это заброшенное здание, мысленно населяя его усталыми официантками, дальнобойщиками, который день сидящими на амфетамине, троицей малолеток с нахальными угреватыми физиономиями, царапающих что-то в книге посетителей и хихикающих над названиями блюд в меню, пока их предки пытаются завязать беседу с незнакомцем за соседним столиком в надежде хоть как-то разнообразить этот ничем не примечательный день. На сей раз ему не пришлось отыскивать вход в историю – она сама накинулась на него, гоня прочь обыденные мысли, как злобный старик с тростью разгоняет ораву бездомных котов. Он увидел Сьюзен погруженной в бездну тоски. Она искала ниточку, могущую восстановить ее контакт с внешним миром, и нашла ее в самом холодном и мрачном закоулке души, где свила гнездо ненависть, – только здесь, вдали от всего, ее мысли очищались, кристаллизуясь в прочные ледяные глыбы, и только здесь она могла противостоять той жуткой пустоте, что постоянно взывала к ней из могилы.
Ненависть росла в ее сердце гораздо быстрее, чем когда-то росла любовь. Если любовь полностью владела ею, то ненависть, напротив, была вещью, которой владела она и которую она могла использовать по своему усмотрению. Одно время она представляла себе эту вещь в образе мерцающей стальной иглы, которая, вращаясь и становясь все острее с каждым новым оборотом, парит где-то внутри нее, освещаемая таинственным сиянием, подобно музейной реликвии под толстым стеклом витрины. По мере того как ее горе слабело... Нет, «слабело» неподходящее, неправильное слово. Горе сливалось с ней, подобно тому, как гниющий в могиле саван постепенно становится одним целым с тленной плотью, которую некогда покрывал. Ненависть теперь виделась ей ростком, поднявшимся из почвы, щедро удобренной горем. В чем бы ни выражалась природа ненависти, утолить ее было намного легче, чем утолить любовь, и она была – или по крайней мере казалась – более долговечной. При всем том любовь Сьюзен к Луису оставалась незамутненной, как будто брала начало из какого-то совершенно другого источника. Она, правда, сократилась в объеме – теперь это была уже не громадная туча, в недрах которой Сьюзен когда-то подолгу блуждала, а скромное облачко, блуждающее внутри нее. Однако Сьюзен не сомневалась в том, что, если случится чудо и она вдруг увидит живого Луиса на гаванской улице или на дворцовом приеме, ее любовь моментально вырастет до прежних размеров и она вновь затеряется в ее беспредельной глубине.
Каждое утро она сидела за столом, перечитывая его письма и стихи, подолгу задерживаясь на тех строках, в которых отчетливее всего ощущалось его присутствие. То и дело она натыкалась на фразы, с новой силой пробуждавшие в ней тоску по прошлому, фразы, полные тревоги и боли, как будто предчувствующие близость трагической развязки:
Я шел за тобой по тропе наважденья на край своей жизни, где свет одинокой звезды парит над кровавыми волнами; море уходит в ничто, а с ним паруса, галеоны, алмазы, века, скакуны – все летит в пустоту, лишь ты невесомо паришь над последним осколком земли, меня призывая бросок совершить в бесконечность...
Этот пассаж в одном из последних его стихотворений напомнил Сьюзен о том, что причиной его гибели в значительной мере была ее нерешительность, и побудил ее, оставив в стороне любовь, сфокусировать свою душевную энергию на ненависти. Полковник теперь старался реже покидать Гавану и все чаще требовал от нее исполнения супружеских обязанностей. Она лежала в темноте, притворяясь спящей, и содрогалась при его властном стуке в дверь, за которым тотчас следовал сам полковник. Признав свое поражение в тот день, когда она не спустила курок кольта и тем самым лишила себя права впредь отвергать его домогательства, она теперь изображала сонное безразличие, сжимая мысли в кулак и стараясь не замечать тяжести полковника, запаха ароматизированного антисептика из его рта, его неуклюжих ласк и похотливого похрюкивания, когда он делал свое дело, даже в состоянии экстаза придерживаясь свойственного ему сугубо механического стиля. Она старалась не замечать, но все равно замечала. Она уже не могла, как прежде, закрыв глаза, представить, что вместо полковника с ней лежит Луис – после его смерти такой самообман был бы кощунством. Ее последним убежищем оставалось отрицание. Когда полковник уходил, она смывала со своей кожи ненавистный запах и долго сидела перед окном, наблюдая ночные тени в саду, лишенная каких бы то ни было надежд и желаний. Временами она ощущала себя распадающейся, теряющей внутреннюю связь и, что еще хуже, испытывала соблазн окончательно поддаться этому распаду.
Безумие не могло быть к ней более жестоким, чем ее нынешнее прозябание, казавшееся бесцветным кошмарным сном в течение дня и красочным кошмаром наяву в течение ночи. Она сознавала, что жизнь ее кончена.
Спустя примерно четыре месяца после убийства Луиса она получила очередное письмо от своего кузена Аарона, но не спешила его распечатывать. Их переписка в последнее время стала регулярной, однако сейчас она уже не нуждалась в наперснике, тем более таком, как Аарон, который плохо справлялся с этой ролью. Он без конца читал ей нотации, в финале давая один и тот же совет – «Уходи!», а тон его писем постепенно становился все более пылким и настойчивым. Она до сих пор не сообщила ему о некоторых обстоятельствах, связанных с гибелью Луиса, поскольку знала, что от его реакции на это сообщение ей все равно не будет никакой пользы.
Лишь в середине дня, не зная чем занять томительно тянувшееся время, она вскрыла письмо кузена. В начальных абзацах, как и следовало ожидать, он рассказывал о своем бизнесе, о новых планах, перспективах развития и т.п. Но на второй странице зазвучали уже другие нотки:
...Я более не в силах сдерживать все то, что накопилось в моем сердце. Когда мы с тобой еще только начинали эту переписку, я, если помнишь, выразил сомнение в том, что мое былое чувство к тебе исчезло без следа. Во всяком случае, я бы не удивился, обнаружив в себе его осадок, какую-то слабую тень. Однако твои письма, милая Сьюзен, вкупе с разбуженными тобой воспоминаниями показали всю глубину моего заблуждения. То, что я было принял за тень, оказалось лишь темным покровом печали и стыда, до поры скрывавшим чувство, которое при всей его чистоте и искренности даже я сам вынужден признать греховным, – чувство столь же сильное и свежее, каким оно было много лет назад. Скорее всего, после такого признания ты решишь прекратить нашу переписку, и я не стану отговаривать тебя от этого решения. Возможно, это будет к лучшему. Не думаю, что внезапное возрождение чувства, которое я считал безвозвратно угасающим, если не совершенно угасшим, может принести нам обоим что-либо кроме новых...
Сьюзен разжала пальцы, и листок вяло спланировал на пол. Признания Аарона начали ее утомлять; она не испытывала ни малейшего желания дочитывать до конца это письмо, продираясь еще через несколько страниц его мучительного разбирательства с самим собой и собственными чувствами. Только Аарон, подумала она, способен сделать из кровосмесительной страсти нечто навевающее невыносимую скуку. Еще в юном возрасте, во время их игр, он всегда проявлял недетскую расчетливость, тщательно сопоставляя возможное удовольствие от какой-нибудь озорной проделки с возможными неприятными последствиями (например, одиночным заключением в дровяном сарае), как будто уже тогда готовился к профессии счетовода. Тем большим потрясением явилось для нее его первое признание в любви, – как мог человек, всю жизнь панически боявшийся ее отца, решиться на столь рискованный шаг? Должно быть, он очень сильно ее любил, подумала Сьюзен. И, судя по его последнему заявлению, продолжает любить до сих пор. Если бы тем вечером в саду она знала, что ждет ее в будущем, то, получив возможность выбора между преступным кровосмешением и жизнью с полковником Резерфордом, она, безусловно, предпочла бы первое... Эта мысль, возникшая как случайная игра фантазии, задержала на себе ее внимание, а когда Сьюзен, вдумавшись, уловила скрытый в ней намек, она попыталась с ходу отвергнуть стоящий за этим план действий – но план был так прост и изящен, а искушение так велико, что она не смогла избавиться от него одним усилием воли. Она начала копаться в себе, отыскивая какой-нибудь душевный изъян, ибо только наличием такового могла объяснить появление в своей голове столь бесчестного замысла. Самоанализ не выявил никаких существенных сдвигов в ее психике, но она не спешила выносить себе окончательный приговор. Что-то должно было в ней измениться, какой-то источник яда должен был возникнуть в ее душе, иначе она бы ни за что не позволила подобной идее змеиться в ее мозгу, отравляя каждую его клеточку своим губительным прикосновением.
Она провела в раздумьях более часа и, наконец, пришла к выводу, что эта идея была подкинута ей самим Змием, извечным носителем зла, символом обмана и предательства. Не исключено, однако, что и сам Господь был как-то причастен к искушающему дару. Она не могла бы так легко поддаться убийственно-вкрадчивым дьявольским чарам, не будь на то Его высшая воля. И, тем не менее, замысел явно имел ядовитые зубы и гибкое чешуйчатое тело, способное, свернувшись тугим кольцом, устроить гнездо в ее сердце, – это дьявол говорил ее устами и побуждал ее к действию, и даже страх погубить свою душу не придал ей решимости противостоять искушению. Она взяла ручку с серебряным пером и начала писать, первым делом посвятив Аарона во все подробности гибели Луиса и даже несколько сгустив краски, дабы рассказ произвел максимальный эффект, а когда со вступлением было покончено, перешла к главному:
...Касаясь существа твоего письма, милый кузен, – то есть еще не совсем угасшего чувства, о котором ты мне поведал, – я, к своему стыду, но и с огромным облегчением, решилась на одно, хотя и очень запоздалое признание, ибо чувство твое никогда не было безответным, но, оставаясь невысказанным, хранилось и до сих пор хранится в сокровенном уголке моего сердца...
Она заполнила этой ложью три страницы, сочинив довольно складную басню о тайных желаниях, страхе перед греховным поступком и неудержимой тягой к его совершению. Поставив финальную точку, она не ощутила ничего, кроме холодного безразличия, как будто этим шагом переступила невидимую черту и оказалась вне досягаемости укоров совести. Она знала, что, в конце концов, чувство вины ее настигнет, но теперь это было уже не важно – она только что заключила сделку и оказалась во власти сил, по сравнению с которыми укоры совести были всего лишь слабой щекоткой.