178663.fb2 В защиту права (Статьи и речи) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

В защиту права (Статьи и речи) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

ДОСТОЕВСКИЙ И ПРОБЛЕМА НАКАЗАНИЯ

Статья написана для настоящего издания.

Поруганная природа и преступное сердце

сами за себя мстители полнее всякого земного

правосудия.

Достоевский.

В своем послесловии к рассказу Чехова "Душечка" Лев Толстой вспоминает библейскую легенду о пророке, который получил приказание проклясть, но, вместо этого, благословил:

"Есть глубокий по смыслу рассказ в "Книге Числ" о том, как Валак, царь моабитский, пригласил к себе Валаана для того, чтобы проклясть прибывший к его пределам народ израильский... Но когда Валаан взошел с Валаком на гору, где был приготовлен жертвенник с убитыми тельцами и овцами для проклятия..., Валаан, вместо проклятия, благословил народ израильский".

На упрек, сделанный ему за это Валаком, Валаан отвечает:

"Не должен ли я полностью сказать то, что влагает Господь в уста мои?" (Лев Толстой. Полное собрание сочинений, изд. Сытина, Москва, 1913, т. XVI, стр. 296.).

В отношении Достоевского к проблеме наказания произошло обратное. Его мировоззрение приказывало ему благословить наказание, и там, где он излагает свои убеждения, он его благословляет. Но художественный талант и правдивость в описании жизненных наблюдений вложили в его уста не благословение наказания, а {68} его проклятие. И везде, где он не рассуждает, а описывает, он отвергает наказание почти так же, как Толстой (В обширной литературе на всех языках о Толстом и Достоевском, - начиная с нашумевшей в свое время, но теперь забытой книги Мережковского "Толстой и Достоевский" (1903), - часто встречаются параллели между обоими писателями. В большинстве случаев эти сравнения бесплодны и не способствуют их правильному пониманию. Но заслуживает упоминания, как Достоевский и Толстой сами относились друг к другу. Достоевский преклонялся пред художественным гением Толстого и его моральным пафосом. Прочтя в печатавшейся в "Русском Вестнике" "Анне Карениной" сцену, в которой описана встреча Каренина с Вронским у постели тяжело больной Анны, Достоевский пишет:

"Я понял всю существенную часть целей автора. В самом центре этой мелкой и наглой жизни появилась великая и вековечная жизненная правда и разом всё озарила... Момент этот был отыскан и нам указан поэтом во всей своей страшной правде... Этим напоминанием автор сделал хороший поступок, не говоря уже о том, что выполнил его как необыкновенной высоты художник". ("Дневник писателя за 1877 год". Февраль. Гл. II). А когда до Толстого дошло известие о смерти Достоевского, он написал их общему другу Н. Н. Страхову: "Никогда мне не приходило в голову меряться с ним, никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше... И вдруг читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня" (цитирую по сборнику Дома Литераторов "Пушкин-Достоевский", Петербург, 1921, стр. 115-116).).

Не только нравственное мировоззрение Достоевского, но и его биография как бы предопределила его острый интерес к проблеме наказания. Гениальный фразер Виктор Гюго сумел не без психологической тонкости описать переживания приговоренного к смерти. Но кто из великих писателей, кроме Достоевского, сам пережил смертную казнь? Ведь Достоевский не только был приговорен к смерти за участие в кружке Петрашевцев, но по жестокому приказу Николая I в буквальном смысле пережил всё то, что переживает человек в минуту казни.

Вынесенный Достоевскому приговор, в котором поражает полное несоответствие между проступком и наказанием, гласил: "Отставного поручика Достоевского за... распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии - лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в {69} крепость на восемь лет". Николай I несколько смягчил этот приговор резолюцией: "На четыре года, а потом рядовым". Смертная казнь, к которой были приговорены некоторые из подсудимых, была заменена каторжными работами. Но подсудимым не было объявлено ни содержание приговора, ни помилование.

"Помиловав приговоренных к смерти заговорщиков, - сообщает новейший биограф Достоевского К. Мочульский, - Николай I пожелал, чтобы это помилование было объявлено всем подсудимым на площади после совершения обряда казни". В "весьма секретных документах" были предусмотрены все подробности церемонии. Государь лично входил во все детали... 22 декабря 1849 года состоялась эта страшная инсценировка смертной казни" (К. Мочульский. "Достоевский. Жизнь и творчество". Париж 1947, стр. 116.).).

В этот же день Достоевский писал своему брату Михаилу:

"Нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головами шпаги и устроили смертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты"... (К. Мочульский. "Достоевский. Жизнь и творчество". Париж 1947, стр. 116.).).

{70} Достоевский отбыл все четыре года каторжных работ, затем служил рядовым и унтер-офицером. Только в 1859 г., через десять лет после своего ареста, он вернулся из Сибири. После таких испытаний Достоевский мог говорить о проблеме наказания по тяжелому собственному опыту. Он прожил четыре года бок о бок с отбывающими каторгу преступниками и имел возможность по собственным наблюдениям изучить и психологию преступления, и воздействие наказания на душу преступника.

Так судьба Достоевского как бы предуказала, что эти вопросы должны занять важное место в его творчестве. Содействовало этому и то, что и врожденные черты характера, усилившиеся вследствие полученной на каторге тяжелой болезни (Он впервые упоминает об эпилепсии в письме к брату от 30 июля 1854г. См. Мочульский, ук. соч., стр. 123.), и житейские невзгоды, которые преследовали его почти до конца дней, направляли его мысль преимущественно на наиболее мрачные стороны человеческой природы и судьбы.

И действительно, ни у одного из писателей (Конечно, за исключением авторов детективных романов.) мы не находим столько описаний преступников и преступлений, как у Достоевского. Он постоянно возвращается также и к теме о суде и наказании.

О вкладе, сделанном Достоевским в психологию преступления, написано очень много, и этой стороны его творчества я касаться не буду (Никто не станет отрицать глубину и тонкость психологического и психопатологического анализа душевного мира порочных и преступных типов, выведенных в романах Достоевского. Но приходится признать, что его герои являются именно типами и не всегда похожи на живых людей.).

Но отношение Достоевского к проблеме наказания, как мне кажется, еще не получило удовлетворительного истолкования (Впрочем, следует отметить интересный этюд Gerhard Ledig. "Das Problem der Strafe bei Dante und Dostoewsky", Weimar, 1935.).

В этом отчасти виноват сам Достоевский, так как его позиция {71} в данном вопросе двойственна и противоречива. Достоевский говорит о наказании, как публицист и как художник. И в то время, как в публицистике Достоевского последовательно проводится положительное отношение к наказанию, бытописание "Записок из мертвого дома" и отрывочные штрихи, посвященные наказанию в его романах, дают материал для совершенно иных выводов.

Предоставим слово страстному поклоннику и авторитетному истолкователю Достоевского Н. А. Бердяеву ("Достоевский, - говорит Н. А. Бердяев, - имел определяющее значение в моей духовной жизни... Он потряс мою душу более, чем кто-либо из писателей и мыслителей" ("Миросозерцание Достоевского", Прага, 1923. Предисловие). Поклонение Достоевскому, как мыслителю, в некоторых кругах русской интеллигенции принимает характер настоящего культа. Покойный С. Л. Франк как-то сказал при мне, что Достоевский был величайшим русским философом. А. 3. Штейнберг начинает свою книгу "Система свободы Достоевского" словами: "Достоевский - национальный философ России" (стр. 9), а в заключительных строках ее пишет: "После Достоевского русская философия уже не заглохнет, от него она идет. Но после Достоевского не может уже и весь остальной человеческий мир пройти безответно мимо России" (стр. 143). Влад. Вейдле в своей недавно вышедшей французской книге называет Достоевского "величайшим русским мыслителем" (а Владимира Соловьева - только "крупнейшим русским профессиональным философом"). См. "La Russie absente еt presente", Paris, 1952, стр. 217.).

"По "своеобразной криминалистике" Достоевского, - говорит Бердяев, "свобода, перешедшая в своеволие, ведет ко злу, зло - к преступлению, преступление с внутренней необходимостью - к наказанию". Наказание есть "онтологическое последствие преступления"... "Страстный интерес к преступлению и к наказанию определяются тем, что вся духовная природа Достоевского восставала против внешнего объяснения зла и преступления из социальной среды и отрицания на этом основании наказания... Достоевский с ненавистью относился к этой позитивно-гуманитарной теории. Он видел {72} в ней отрицание глубины человеческого духа и связанной с ней ответственности. Если человек есть лишь пассивный рефлекс внешней социальной среды, то нет человека и нет Бога, нет зла и нет добра". "Всё творчество Достоевского есть изобличение этой клеветы на человеческую природу" (Ук. соч., стр. 90. Я не хочу полемизировать, но считал бы всё же нужным указать, что ни один сторонник "теории среды" не пытается сваливать всю ответственность за преступные деяния на внешние обстоятельства и снимать с преступника всякую ответственность. Правда, так рассуждает в "Преступлении и наказании" "господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями", но не следует забывать, что Лебезятников - карикатура. Вопрос о влиянии "среды" и других факторов на преступников с новой стороны освещается теперь исследователями, которые пытаются приложить к нему выводы научной психологии. Сошлюсь на новейшее исследование д-ра Абрагамсена, о котором упомянуто выше. "Я пришел к неизбежному выводу, - говорит он на первых же страницах книги, - что общество во всех своих разветвлениях (т. е. семья, школа, община и правительственные учреждения) несет часть ответственности за всякую вину, наряду С совершителем преступного деяния" ("Who are the guilty". New York, 1952, стр. 3). Однако, и этот автор постоянно подчеркивает личную ответственность преступника. "Все мы заражены бациллами туберкулеза, - говорит он в другой части своей работы, - но лишь немногие из нас заболевают этим недугом" (стр. 50). Он определяет преступный акт, как дробь, в которой числителем являются врожденные наклонности преступника плюс конкретная ситуация, приведшая к совершению его деяния, а знаменателем - его способность к сопротивлению обоим факторам (стр. 67).).

В интересном этюде "Проблема наказания у Данте и у Достоевского" немецкий ученый Ледиг делает следующий логический вывод из приведенного хода мыслей. "Достоевский, - говорит Ледиг, - не желает смягчения уголовной репрессии из сострадания к преступнику. Проявляющаяся в этом черта консерватора-государственника тесно связана с метафизически важной функцией, которая в мировоззрении Достоевского {73} принадлежит преступлению" (Gerhard Ledig. "Das Problem der Strafe bei Dаnte und Dostoewsky", Weimar, 1935, стр. 65.).

Еще дальше идет Бердяев, который, как всегда, не боится крайних выводов из принятых им предпосылок. По его словам, Достоевский "готов стоять за самые суровые наказания, как соответствующие природе ответственных, свободных существ... Сторонники суровых наказаний более глубоко смотрят на природу преступления и на природу человека вообще, чем гуманистические отрицатели зла. Во имя достоинства человека, во имя свободы Достоевский утверждает неизбежность наказания за всякое преступление" (H. А. Бердяев. "Миросозерцание Достоевского", стр. 90.).

Однако, тут приходится взять Достоевского под защиту против его поклонников. Хотя Михайловский назвал Достоевского "жестоким талантом", отрицать гуманность в авторе "Бедных людей" и "Униженных и оскорбленных" было бы клеветой. Ни в одной строчке, написанной Достоевским, нельзя найти оправдания смертной казни или других тяжких форм наказания. Он влагает в уста кн. Мышкину страстную речь против смертной казни ("Идиот"). Страницы "Записок из мертвого дома" вопиют против ужаса и позора телесных наказаний, бывших "бытовым явлением" на каторге той эпохи. Правда, Достоевский протестует против оправдательных приговоров присяжных, но он никогда не требует применения жестоких или унизительных наказаний. Я вернусь к этому вопросу в конце настоящего этюда.

Не подлежит, однако, сомнению, что везде, где Достоевский имеет случай высказать свое принципиальное суждение о наказании, мнение это оказывается положительным. С этим связана и его оценка уголовного суда, в котором Достоевский видел необходимое орудие для наложения на преступника законной кары. "Заслуживает внимания, - отмечает цитированный выше Ледиг, - что в романах Достоевского уголовные судьи и {74} чиновники розыска сплошь выступают, как лица, чрезвычайно высоко стоящие и в моральном и в умственном отношении, иногда даже как люди, обладающие едва ли не гениальной интуицией. Причину этого нужно искать не в том, что Достоевский в своей жизни встречал преимущественно таких высоко стоящих представителей судебного мира, но в его желании выказать почтение к авторитету уголовной юстиции" (См. Ук. соч., стр. 66.). Какой контраст с Толстым!

"Преступление и наказание" писалось в первые годы после судебной реформы 1864 года (Роман впервые появился в журнале "Русский Вестник" в 1866 году, одновременно с "Войной и миром".), и действие романа происходит накануне введения новых судов. Раскольникова судит еще дореформенный русский суд, о котором в русской литературе едва ли можно найти доброе слово. Но говоря о процессе Раскольникова, Достоевский не находит нужным отметить ни малейшего недостатка даже в этом суде. Он только слегка иронизирует, но и то не над архаическими формами старого суда, а, напротив, над тем, что "тут кстати подоспела новейшая модная теория временного умопомешательства, которую так часто стараются применить в наше время к иным преступникам".

Суд выносит Раскольникову, по мнению автора, мягкий приговор;

"Кончилось тем, что преступник присужден был к каторжной работе второго разряда, на срок всего только восьми лет, в уважение к явке с повинною и некоторых облегчающих вину обстоятельств".

В одной из своих бесед с Раскольниковым "пристав следственных дел" Порфирий Петрович делает замечание: "Вот что новые суды скажут... Дал бы Бог, дал бы {75} Бог". Но когда эти новые суды начали действовать, Достоевский не выразил никакого удовлетворения по поводу судебной реформы, которая была так восторженно принята русским обществом. Напротив, в "Дневнике писателя" за 1873 год мы находим следующие отнюдь не лестные замечания о вновь введенном в России суде присяжных:

"Одно общее ощущение всех присяжных заседателей в целом мире, а наших в особенности,... должно быть ощущение власти, или лучше сказать, самовластия. Ощущение иногда пакостное, т. е. в случае, если преобладает над другими... Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя помалчивать: "Вот оно, как теперь, захочу значит, оправдаю, не захочу - в самое Сибирь".

Всякий, кто имел случай наблюдать присяжных из зала судебного заседания, или сам был присяжным, признает этот упрек совершенно несправедливым.

Присяжных, "а наших особенно", Достоевский обвиняет главным образом в том, что они выносят слишком много оправдательных приговоров:

"Мания оправдания во что бы то ни стало... захватила всех русских присяжных даже самого высокого подбора, нобльменов и профессоров университета... Испугала эта страшная власть над судьбой человеческой, над судьбой родных братьев и... мы милуем, из страха милуем... Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость. Но я всё-таки осмелюсь высказать... Самоочищение страданием легче,- легче, говорю вам, чем та участь, которую вы делаете многим сплошным оправданием на суде. Вы только вселяете в душу цинизм, оставляете вопрос и насмешку над вами же... Вы тем даете подсудимому шанс исправиться? Станет он вам исправляться! Какая ему {76} беда? "Значит, пожалуй, я не виновен вовсе", - вот что он скажет в конце концов. Сами же вы натолкнете его на такой вывод. Главное же, что вера в закон и в народную правду расшатывается".

Естественно, что из всех деятелей суда Достоевский относится отрицательно только к защитникам подсудимых, которые добиваются этого столь пагубного оправдания обвиняемых. И Толстой не любил адвокатов. Но он не любил их за то, что они, в качестве официально допущенных судом заступников за подсудимых, создают иллюзию, будто права подсудимого охранены, - и тем дают суду возможность со спокойной совестью разыгрывать лицемерную комедию юстиции. Но по совершенно иным мотивам обличает адвокатов Достоевский. Для Толстого адвокаты сообщники в злом деле уголовного суда, а в глазах Достоевского они наемные противники правосудия, старающиеся всякими уловками избавить своих клиентов от заслуженной кары. Как по своим мотивам, так и по форме, некоторые упреки Достоевского стоят на уровне тех выпадов, которые издавна делались против адвокатов:

"Ведь какова же их должность каторжная, - читаем мы в "Дневнике писателя" за 1873 год, - подумаешь про себя, вертится, изворачивается, как уж, лжет против своей совести, против собственного убеждения, против всякой нравственности, против всего человеческого. Нет, подлинно не даром деньги берут".

В "Братьях Карамазовых" в роли защитника Мити выступает знаменитый, выписанный из Петербурга "за три тысячи", адвокат Фетюкович. В этой фигуре Достоевский, как известно, дает карикатуру на Спасовича, которого он незадолго пред тем подверг строгой критике за его защиту Кроненберга.

В описании суда над Дмитрием Карамазовым мы о защитительной речи Фетюковича сначала читаем:

{77} "Голос у него был прекрасный, громкий и симпатичный, и даже в самом голосе этом как будто бы заслышалось уже нечто искреннее и простодушное".

Однако, эти добрые слова говорятся лишь для того, чтобы еще резче оттенить фальшивую и нечестную натуру знаменитого адвоката. Даже его подзащитный не верит его искренности. Накануне процесса он говорит своему брату Алеше:

"Что адвокат! Я ему про всё говорил. Мягкая шельма, столичная. Бернар! Только не верит мне ни на сломанный грош. Верит, что я убил, вообрази себе, уж я вижу".

Публика и особенно наполнившие судебный зал дамы восторженно внимают словам Фетюковича. "С наслаждением рассказывали, например, как он всех прокурорских свидетелей сумел вовремя "подвести" и по возможности сбить, а, главное, подмарать их нравственную репутацию... чтобы ничего уж не было забыто из принятых адвокатских приемов".

Но более рассудительные из числа слушателей с самого начала не верят в конечный успех Фетюковича.

- Да, что-то скажет господин Фетюкович?

- Ну, что бы ни сказал, а наших мужичков не прошибет.

Или вот отзыв, сказанный уже после речи "прелюбодея мысли":

- Ловкий народ пошел. Правда-то есть у нас на Руси, господа, али нет ее вовсе? (Следует отметить, что, создавая текст воображаемой речи Фетюковича в защиту Мити Карамазова, Достоевский так увлекся этой нелегкой задачей, что почти совершенно забыл о всяком сарказме. Эта речь, так же как и предшествующая ей речь прокурора, читается с большим интересом. Помню сильное впечатление, которое производила речь Фетюковича в исполнении артиста, игравшего эту роль в превосходной инсценировке "Братьев Карамазовых" в Московском Художественном театре. Позволяю себе отметить два промаха, допущенные Достоевским в описании прений сторон по делу Карамазова. Как прокурор, так и защитник выступают в своих речах в качестве "свидетелей по слухам": Фетюкович рассказывает о своем разговоре со Смердяковым накануне его самоубийства, а прокурор говорит о том, что "двум лицам в этом зале совершенно случайно стал известен" один факт, будто бы опровергающий показание Ивана Карамазова. Такие заявления, конечно, недопустимы в речах сторон на суде, и председатель должен был немедленно остановить обоих ораторов. Фетюкович также допускает ошибку, когда пытается убедить присяжных (в том числе, значит, и "купца с медалью, у которого двенадцать человек детей"), что, даже если бы Митя действительно совершил убийство, то это не было бы отцеубийством, так как Федор Павлович "не заслуживал имени отца". Это и не психологично, и подрывает силу всей предыдущей аргументации защитника, убедительно доказывавшего, что не Митя был убийцей Федора Павловича.).