17873.fb2
В эти дни дирекция театра устраивала роскошные приемы.
Цабинский-скряга уступал место Цабинскому-хлебосолу, открывались шляхетские тайники наследственной расточительности. Произносились красивые речи, гостей поили сверх меры, денег не жалели. Правда, спустя месяц незаметно уменьшались авансы, директор все чаще жаловался на скудость театральных сборов, но на все это как-то не обращали внимания — веселиться так веселиться! Особенно богато и торжественно отмечались именины директорши.
Настоящее имя Цабинской было Винцентина, почему муж называл ее Пепой, никто никогда не спрашивал, так далеко любопытство не заходило.
Как требовал Топольский, вся труппа собралась на репетицию без опозданий. Должны были репетировать «Мученицу» д'Эннери, где главную роль, одну из своих самых эффектных и самых мелодраматических, неизменно раз в год исполняла директорша. Тут она играла действительно хорошо, вкладывала в монологи столько слез и столько чувства, что публика приходила в восторг, а это, в свою очередь, очень радовало именинницу.
Этот именинный спектакль становился обычно истинным бенефисом для новеньких, для него специально подбирались самые слабые силы, и Пепа выигрывала на их фоне.
Цабинская, не проронив ни слова, прошла прямо на подмостки, и, пока шла репетиция, директорше никак не удавалось скрыть волнение, которое она испытывала.
После окончания репетиции собрались актеры. Топольский выступил вперед, Цабинская, изобразив на лице удивление, скромно опустила глаза и ждала.
— Позвольте мне, уважаемая пани Цабинская, от имени ваших коллег принести вам в день именин самые сердечные поздравления, от глубины души пожелать вам долгие годы быть украшением нашей сцены, отрадой мужа и детей. В признание ваших артистических заслуг и в благодарность за вашу дружбу мы просим вас соблаговолить принять этот скромный подарок от искренне любящих сердец как слабое выражение нашей признательности за вашу доброту и сердечность.
Окончив поздравительную тираду, режиссер протянул директорше коробочку с ослепительно сверкавшими сапфирами. Сапфиры были куплены на собранные деньги. Вручив подарок, Топольский поцеловал имениннице руку и отошел в сторону.
Теперь все по очереди подходили к имениннице, целовали руку, женщины кидались на шею с излияниями дружбы.
Владек, который прошел церемонию целования, потащил Топольского за кулисы:
— Сплюнь, да поскорее, не то отравишься такой дозой вранья.
— Зато она не отравится.
— Еще бы! Сапфиры стоят сто двадцать рублей, за такие деньги можно целую неделю слушать все, что угодно.
— Благодарю, благодарю от всего сердца. Мне, право, стыдно, господа, не знаю, чем я заслужила такую доброжелательность, такое внимание, — взволнованно заговорила Цабинская — сапфиры и в самом деле были хороши.
Директор улыбался, потирал от удовольствия руки и приглашал всех после спектакля на ужин радушнее, чем обычно: он никак не предполагал, что Пепе поднесут такой подарок.
Янка в сборе денег не участвовала — она появилась в театре позже, а теперь она подарила Цабинской прекрасный букет роз; директорша, и без того счастливая и радостная, нежно расцеловала девушку и, уже не отпустив от себя, забрала ее с собой обедать.
— Какие славные, добрые люди, и как они все вас любят, — сказала Янка за столом.
— Раз в год такая любовь их не разорит, — весело ответила Цабинская.
После обеда они отправились в кондитерскую, чтобы не мешать приготовлениям к вечернему приему.
Там Цабинская долго рассказывала Янке историю празднования своих именин. Говорила она взволнованно и казалась веселой, но эта радость никак не могла подавить тревожную, горькую мысль о том, что редактор ничем о себе не напомнил и даже не прислал поздравительной открытки.
Спектакль вылился в настоящий триумф. От публики директорша получила множество букетов, редактор прислал огромную корзину цветов с изящным браслетом. Именинница почувствовала себя совсем счастливой. Как только редактор появился за кулисами, директорша увлекла его в укромный уголок и наградила пламенным поцелуем.
В этот день квартира Цабинских представляла собой необычное зрелище.
Две первые комнаты напоминали театральные декорации. В первой из них на середине огромного ковра, разостланного по грязному полу, стояла подставка с веерной пальмой, в двух углах комнаты сверкали зеркала на мраморных консолях. Тяжелые, из вишневого вельвета, портьеры прикрывали двери и окна. Между окнами пышный оазис зелени из огромных фикусов и рододендронов удачно сочетался с пожелтевшим торсом гипсовой Венеры Милосской, установленном на задрапированном пурпуром постаменте.
В глубине стоял рояль, обвешанный гирляндами искусственных цветов, а на нем высокая золотая ваза с визитными карточками. Четыре маленьких столика с голубыми стульями были размещены в наиболее освещенных местах. Почерневшую и облупившуюся позолоту зеркальных рам ловко маскировал красный муслин с искусно приколотыми к нему букетиками цветов; продранную обивку прикрывали картины. Салон выглядел шикарно, изысканность сочеталась с артистичностью. Цабинская, вернувшись из театра, остановилась изумленная и с чувством воскликнула:
— Великолепно! Ясь, ты художник! Какими аплодисментами наградили бы тебя за такое оформление сцены.
— Ишь ведь! Красота-то, как в комедии! — добавила няня, осторожно, на цыпочках ступая по комнате.
Цабинский только улыбался; бывший обойщик был вознагражден.
Другая комната, еще более просторная, представлявшая в обычное время свалку театрального хлама, теперь превратилась в столовую, поражавшую ресторанным великолепием: белизной скатертей, сверкающим серебром, букетами цветов, обильной сервировкой и отсутствием вкуса.
Цабинская едва успела переодеться в парадное лиловое платье, которое выгодно оттеняло ее лицо, поблекшее от частого употребления косметики. Гости не заставили себя долго ждать.
Женщины собрались в третьей комнате, смежной с будуаром. Кухня была перегорожена принесенной со сцены ширмой в стиле Людовика XV; отгороженная часть кухни заменяла гардероб. Мужчины оставляли здесь верхнюю одежду и проходили в гостиную.
Вицек в ливрее из костюмерной, в сапогах с желтыми картонными отворотами, в мешковатой синей куртке, с множеством золотых пуговиц и красным кантом чинно и важно помогал гостям раздеваться, как настоящий грум из английской комедии; но его проказливая натура не выдерживала тяжкого ига церемонии, время от времени он подмигивал актерам и строил забавные рожи.
— В именинную обезьяну превратил меня директор, родная мать не узнает! Еще, пожалуй, ни ужина, ни отпущения грехов не получишь! — не унимался он.
— Готово! Начинаем! — крикнул Владек режиссеру, хлопнув в ладоши.
— Не слишком ли хороша сцена для столь ничтожного фарса? — заметил Гляс, входя за ними следом.
— Вы, наверное, предпочли бы трактир в Запецке, там по крайней мере грязно, — не удержался Владек.
— Животное всегда предпочтет конюшню, — холодно отозвался Станиславский, снимая сильно потертые, бессмертные, как их называли, перчатки.
— Наш известный, неоценимый и заслуженный настроен сегодня по-лошадиному.
— Нет! Просто он с каждым говорит на доступном ему языке, — пришел на помощь Станиславскому Владек, постоянно не ладивший с Глясом.
— Кончайте нравоучительную драму и начните что-нибудь из оперетки, будет веселее.
Они разошлись.
Женщины, разодетые, напомаженные, похорошевшие, своим появлением изгнали непринужденность. Они входили и садились неподвижные, оробевшие.
Янка пришла позже других, ей было далеко добираться от гостиницы, к тому же она не пожалела времени на туалет. Она поздоровалась с присутствующими, дивясь царящей в доме торжественности. Шелковое платье кремового цвета с лиловым оттенком, васильки в волосах и на груди, статность, золотистая кожа щек при чуть рыжеватых волосах — все это делало сегодня Янку особенно оригинальной и красивой. Благодаря своей природной грации, присущему ей чувству достоинства, держалась она так, точно всю жизнь свою провела в салоне, меж тем как остальные актрисы стеснялись и робели: они говорили, двигались и улыбались так, словно им приходится играть мучительно-трудную роль, требующую крайнего напряжения душевных сил. Ковер под ногами их смущал, с предосторожностями садились они на обитые шелком стулья, старались во что бы то ни стало не дотрагиваться до вещей — словом, чувствовали себя на этой сцене статистками.
Прием был пышный: с вином, которое разносили официанты из ресторана, с пирожными на подносах, с ликерами в пузатых бутылках. Все это стесняло женщин до предела. Они не умели есть и пить по-светски, боялись испачкать платье, мебель, боялись показаться смешными. Мужчинам явно был не по душе этот шик; глядя на женщин, на их робость, они обменивались по их поводу ядовитыми замечаниями, и женщины стеснялись еще больше.
Майковская, в светложелтом платье с бордовыми розами, с черными, отливающими синевой волосами и смуглым, классическим лицом, была неотразима. Казалось, она сошла с полотен Веронезе.[13] Взяв Янку под руку, она прогуливалась с ней взад и вперед по гостиной, свысока поглядывая на окружающих.
Зато ее мать, которую какой-то недоброжелатель посадил на низенький табурет, терпела настоящие муки; в одной руке у нее оказалась рюмка с вином, в другой бутерброд да еще вдобавок пирожное на коленях. Выпив вино, она не знала, куда девать рюмку. Старушка умоляюще смотрела на дочь, краснела и, наконец, обратилась к сидевшей возле нее Зелинской:
— Барышня, миленькая, что мне делать с этой рюмкой?
— Поставь ее, бабуля, под стул…
Та последовала совету, над ней засмеялись, она снова взяла рюмку и теперь уже не выпускала ее из рук.