17873.fb2 Комедиантка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

Комедиантка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

— Вы безжалостный насмешник!

— Тогда позвольте мне разжалобить вас: поторопите с ужином…

Котлицкий замолчал, а Цабинская принялась с подробностями пересказывать новый скандал, который Майковская закатила Топольскому.

Котлицкий, слушая ее, нетерпеливо хмурился — он не любил сплетен и был близок с Топольским.

— Жаль, что нет такого закона — обязать женщин вместо ушей прокалывать языки; для человечества такой закон был бы великим благом, — заметил он ядовито, а сам между тем, прикрываясь клубами дыма, с интересом наблюдал за Янкой.

Янка и Майковская чувствовали на себе всеобщее внимание, и, по-видимому, это доставляло им немалое удовольствие. У Янки в глазах сверкало веселье, а ее розовые губы то и дело раскрывались в обворожительной улыбке, обнажая необыкновенно красивые зубы, — Котлицкий даже щурился от удовольствия. Янка, по-детски склонив голову набок, смотрела на Майковскую с неподдельным интересом. И только временами в ее глазах и где-то в уголках губ пробегала тень недовольства, при этом пальцы ее нервно начинали теребить головки васильков, приколотых к груди, и этот жест не ускользнул от внимания Котлицкого.

Владек вел о чем-то бесконечную беседу со своей матерью, что не мешало ему тоже следить за Янкой. Ему нравилась благородная, строгая красота девушки. Встретившись взглядом с Котлицким, он смущенно отвернулся.

Майковская в это время рассказывала различные эпизоды из своей артистической жизни, весьма вольные, даже циничные. Время от времени она сопровождала свой рассказ истерическим смехом. Это вызывало у Янки неприязненное чувство, и по ее подвижному лицу пробегала хмурая тень.

К ним присоединилась Зося Росинская — четырнадцатилетний подросток, типичное дитя актерской семьи, с худой, вытянутой мордочкой собачонки, синей кожей и большими глазами мадонны. Ее кудряшки подпрыгивали при каждом движении, а узкие губы кривились в злой усмешке, когда она принялась о чем-то торопливо рассказывать Майковской.

— Зося! — строго окликнула дочку Росинская.

Та отошла и села рядом с матерью, сердитая и мрачная.

— Постоянно твержу тебе: никаких отношений с Майковской, — зашептала Росинская и с таким усердием поправила локоны на голове у дочери, что та не удержалась и пискнула от боли.

— Не морочь мне голову, мама! Только надоедаешь… Я люблю панну Мелю, она хоть не такое чучело, как другие, — желчно отвечала Зося, продолжая при этом с наигранной наивностью улыбаться Недельской, смотревшей в ее сторону.

— Подожди, будет тебе дома! — еще тише добавила мать.

— Хорошо, хорошо, мамочка, увидим!

Росинская заговорила со Станиславским, который ничего не пил, сидел и беседовал с соседкой. Она начала поносить Майковскую — своего извечного врага. У них было одно амплуа, но Майковская, в отличие от своей соперницы, была талантлива, молода и красива, и Росинскую, естественно, отстраняли от главных ролей. Терзалась она по этому поводу страшно, устраивала дикие скандалы, зависть и обида жгли ее как огнем. Стареющей женщине уже недоставало сил, голоса, сценических данных, и она испытывала муки актрисы, которую выбросили как ненужную вещь.

Она ненавидела всех молодых женщин, в каждой из них предчувствуя соперницу — воровку, готовую лишить ее ролей и публики. Сколько раз плакала она слезами невысказанной боли, когда, исполняя роль, приводившую некогда публику в восторг, сходила теперь с подмостков без аплодисментов. Скольких бессонных ночей и горьких слез стоили ей триумфы Майковской — этого никто не знал.

За последнее время Росинская сблизилась со Станиславским, чувствуя, что нечто подобное происходит и с ним: правда, он старался скрывать свои чувства, никогда не жаловался, но сейчас, когда к ней склонилось его худое, желтое, испещренное тонкими морщинками лицо, она не могла не прочесть в его желтоватых угрюмых глазах беспокойство, мучительную мысль, притаившуюся где-то в глубине его сознания. На посиневших губах застыло горькое, печальное бесконечно усталое выражение; теперь Росинская уже не сомневалась.

— Не только Майковская… Вы же видите, как они все играют! Что такое их театр!

— А вы заметили, пан Станиславский, как Цабинская сегодня играла?

— Заметил ли? Я это вижу каждый день, я уже давно понял, что они из себя представляют… давно! А что такое сам Цабинский? Скоморох, акробат, которому в мое время не дали бы и роли лакея… А Владек! Это что, артист? Животное, которое превращает сцену в публичный дом! Он играет только ради своих любовниц! Благородные господа, которых он изображает, — это сапожники и парикмахеры, а его парикмахеры и сапожники — босяки с Вислы… Кого такие актеры могут вывести на сцену? Хулиганов, улицу, ругань, грязь… А Гляс, кто он такой? Пьяница — это еще куда ни шло, а вот вправе ли настоящий артист шляться по кабакам с мерзкой голытьбой? Разве можно допускать в игре пьяную отрыжку и низменную грубость? Посмотрите в «Мастере и челядинце»[14] Жулковского.[15] Он создал тип, законченный тип пьяницы, играет щедро, классически, там есть и жест, и поза, и мимика, есть и благородство… А что с этой ролью делает Гляс? Изображает грязного, отвратительного, спившегося сапожника низкого пошиба. И это искусство! А Песь? Тоже не лучше, хоть и считается хорошим артистом… Это убожество, пренебрежение к правилам, своими манерами на сцене он напоминает собаку во время драки, ни человечности, ни благородства!

Он на минуту умолк и вытер глаза длинной, худой ладонью с тонкими узловатыми пальцами.

— А Кшикевич? А Вавжек? А Разовец? Разве это артисты? Артисты! Помните Калитинского?[16] Вот был артист!.. А старый Кшесинский, Стобинский, Фелек, Хелковский?.. Города можно брать с такими мастерами! Что наши рядом с ними? — И он обвел собравшихся ненавидящими глазами. — Что такое эта банда сапожников, портных, обойщиков, парикмахеров? Комедианты, циркачи, скоморохи! Тьфу! Псу под хвост этакое искусство! Через несколько лет, когда нас не будет, они превратят сцену в кабак, в цирк или в публичный дом.

Станиславский снова замолчал: его душила бессильная злоба.

— Слышите? Они дают мне роли на полстранички — дряхлых дедов, старых неудачников. Мне! Слышите? Мне, человеку, на котором сорок лет держался весь классический репертуар, мне! а! а!.. — И он метался в бессильной ненависти, не замечая, что ногтями царапает себе руки. — Топольский! У одного Топольского талант, но что он с ним делает? Разбойник, дикарь, который во время игры впадает в эпилепсию и готов поставить на сцене хлев, если так пожелают эти их новые авторы. У них называется это реализмом, а на самом деле это скотство, мерзость.

— А женщины? Вы забываете, пан Станиславский, о женщинах! Кто у нас играет героинь и любовниц? Кто в хорах? Швеи, кельнерши, подонки… которым театр нужен только для распутства. И какое дело директорам, что у актеров нет ни таланта, ни тонкости, ни красоты! И играют, играют первые роли, играют героинь, а выглядят как горничные или потаскушки!.. Лишь бы шла торговля, лишь бы не пустовала касса — вот что им нужно! — говорила Росинская, краснея от возмущения; это было заметно даже сквозь толстый слой пудры и белил.

Оба актера испытывали такую боль, ненависть и злобу, что не смогли продолжать разговор и умолкли. Они не в силах были согласиться с тем, что их время проходит, что их вытесняют новые люди и новые понятия, что сам век истощился в мрачной и упорной борьбе, постоянной и безмолвной. Они как утопающие хватались за соломинку, упрекали море за то, что его вечный, нескончаемый прибой изменяет формы берегов. С невыразимым отчаянием чувствовали они свою немощь, уход во мрак забвения.

Помощник режиссера, бывший когда-то известным актером нескольких театров, и старуха Мировская, которую держали теперь только из милости, из уважения к возрасту и блестящему прошлому, тоже принадлежали к этому лагерю одряхлевшей актерской гвардии, сражавшейся в иные времена, в пору наивысшего расцвета театрального искусства,[17] и теперь с грустью смотревшей на современность. Они находились под палубой тонущего корабля, и даже их криков никто не слышал.

Котлицкий кивнул Владеку и освободил ему место рядом с собой.

Владек, проходя мимо Янки, метнул на нее пламенный взгляд. Потом он сел рядом с Котлицким, потирая колено, отдававшее болью всякий раз, когда он сидел слишком долго на одном месте.

— Уже ревматизм? А до славы и денег еще далеко! — начал насмешливо Котлицкий.

— На черта мне слава… Были бы деньги!

— Полагаешь, еще когда-нибудь будут?

— Будут, верю. Иной раз кажется, они уже в кармане.

— Правда, ведь у матери дом.

— И шестеро детей, и долгов выше трубы! Это все не то! Денежки я вижу в другом месте…

— А пока, по старому обычаю, занимаешь, где только можно? — продолжал язвить Котлицкий.

— Тебе отдам в этом месяце, вот посмотришь.

— Подожду до кометы тысяча восемьсот двенадцатого года, она вернется в году…

— Не остри. Ты невыносим со своими насмешками. Человек палкой не сотворит столько вреда, сколько ты — издевками и цинизмом.

— Это мое оружие! — ответил Котлицкий, нахмурив брови.

— Может быть, скоро женюсь, тогда все долги уплачу…

Котлицкий резко повернулся, заглянул ему в глаза и, потешно кривя лицо, засмеялся своим сдавленным, хриплым смехом, похожим на лошадиное ржание.

— Гениальная выдумка, просто идея. С нею ты не только сестер надуешь, но и мать. Бери патент на изобретение и действуй.

— Я серьезно думаю жениться… Уже есть кое-что на примете: каменный дом на Кшивом Коле… девица лет двадцати, блондиночка, пухленькая, изящная, бойкая. Если мать поможет, женюсь еще до конца сезона.

— А театр?

— Соберу труппу. Такую конкуренцию устрою директорам, провалятся все до одного!

Котлицкий опять засмеялся.

— Твоя мать слишком рассудительна и, уверен, не даст себя провести, мой милый! Что ты так стреляешь глазами за той, в кремовом, а?

— О, кокосовый орешек, хороша женщина!