17887.fb2
Я знавала одну кубинку, в нее влюбился западный немец; чувство как будто было взаимным. Преодолев невероятную полосу препятствий с оформлением документов, он сумел вытащить ее из крысиной норы, где она жила, и увезти в свою Баварию. Через полгода я встретила эту женщину на улице Сантьяго. «А-а, я его бросила, — беззаботно махнула она рукой. — Представляешь, он попросил меня вымыть пол! И в постели он мало на что способен». И она пошла, виляя бедрами, под руку с чернявым лбом, в свою крысиную нору, где пол не мылся никогда по той простой причине, что был земляным, а клозетом служило вырытое в углу отверстие, над которым у самого потолка болталась консервная банка из-под советской тушенки, продырявленная гвоздем (не представляю, как мылись из этого «душа»), — пошла, оставив меня стоять посреди улицы в буквальном смысле с отвисшей челюстью.
Нет, это счастье, видит бог, счастье. Научиться ему невозможно, как нельзя свихнуться по собственному желанию.
А, между прочим, жаль.
Над головой, в кронах акаций, творится мелкая работа перешептывания и перестукивания. Гигантский багровый стручок, похожий на кривую, по рукоятку окровавленную пиратскую саблю, падает на мраморную лавку паркесито. Карина дает его мне в левую руку — в правой я уже держу свинью-копилку. «Мами, играй!» Высохшие семена гремят в стручке, как кастаньеты; монетки по пять и десять сентаво звенят в копилке, словно бубен. Карина танцует под эту музыку в центре сквера, к большому удовольствию парочек, что милуются на соседних лавках.
Он вырастает рядом со мной так внезапно, что я вздрагиваю. На нем синяя униформа полицейского. Он с приветливой улыбкой наблюдает за Кариной, видимо, уже давно. Он подзывает ее к себе. Дети на Кубе не боятся незнакомцев, тут все друг другу свои — особенно если у незнакомца есть дивная пистола («Мами, смотри, какая большая!»). Он сказал… что он сказал вначале? Его глаза часто-часто моргают, и от этого лицо под козырьком фуражки кажется беззащитным, хотя он и пытается сохранить выражение непреклонности. Карина старательно звенит перед ним своей копилкой и лопочет, что должна собрать «много-много песо», чтобы поехать с мамой в Беларусь. Он понимает не сразу. «Беларусь? Где это? А… Советский Союз…» Он протискивает две монетки по десять сентаво в розовую щелку. «Возможно, ты останешься с нами, Карина…» — говорит он с той же приветливой улыбкой, глядя мне прямо в глаза. Его мысль мне абсолютно ясна.
По здешнему законодательству моя дочь считается гражданкой Кубы, хотя и родилась в Беларуси. Я не имею права вывезти ее отсюда без разрешения мужа даже на каникулы. Многие мои соотечественницы, которые давно развелись с мужьями-кубинцами, вынуждены жить здесь, так как отец детей, часто из мести, не подписывает необходимые бумаги. Остается одно: ждать, пока сын или дочь достигнут совершеннолетия. Вот где настоящая ловушка…
«Армандо никогда не разрешит увезти Димку, — как-то проговорилась Лида. — Потому особо и не рыпаюсь».
Так вот они, истинные корни «реальной иллюзии». Впрочем, единственное, в чем я уверена так же, как в том, что на Кубе никогда не выпадет снег, — это любовь Рейнальдо.
Разве может Зайка причинить мне боль?
Издалека Кастильо-дель-Морро кажется свечкой, оплывающей от жары на массивном канделябре скалы. Рей получил трехдневное увольнение из армии, и мы, наконец, выбрались посмотреть окрестности Сантьяго. От давки и духоты в автобусе (лучше не вспоминать, как мы в него забирались: полицейские запускали через узкий коридор между двумя металлическими барьерами, потом задние рванули вперед, давя счастливчиков, уже взобравшихся на ступеньки; в итоге автобус не смог закрыть двери — так и ехал с живыми гроздьями тел, свисающими наружу), от двойного нестерпимого блеска моря и солнца мои бедные зрачки мутнеют, сознание туманится приступом дурноты, и вот уже скалы, окаймляющие дорогу, кажутся рядами римского цирка, а гибкие листья пальм — опущенными вниз большими пальцами патрициев, отдающих приказ неукротимому солнцу добить меня, поверженного гладиатора. «Крепость Дель Морро, — почти кричит мне в ухо Рейнальдо сквозь шум и визг (словно на самом деле везут скотину). — Дель Морро был построен в середине веков, чтобы защищать владения испанцев от пиратов, а теперь стал единственный в мире — да, единственный, ты должен это понимать! — музей пиратов». По отвесному склону между тем карабкается вверх, цепляясь корнями и ветвями за голый камень, подбираясь к крепости вплотную, какая-то обезумевшая растительность, — не иначе, души древних корсаров восстали из морских глубин, воплотились в сухопутное воинство пальм и кактусов, чтобы продолжить штурм цитадели и, взяв ее, завладеть своим, теперь уже музейным, оружием.
Скала нависла над нами, как выдающийся вперед подбородок легионера. Черный, горячий, как негритянская подмышка, коридор — и мы в крепости. Как лунатики, бродят по внутреннему дворику одуревшие от жары краткосрочники, экскурсовод-кубинец с полным потным лицом силится объяснить что-то, но никак не может выговорить по-русски слово «средневековье». Странное оружие, чудом уцелевшие флаги, позеленевшие монеты. Деревянный Христос с каплями деревянной крови в молельне. Портрет пиратки с русалочьими волосами, в белых бриджах и с карабином, еще дымящимся от выстрела. Блеск моря всюду гонится за мной, зрачки поражены им сквозь щели бойниц, глазам больно, как будто я смотрю на нетронутый снег на берегу Березины; и я уже не знаю, существуют ли на самом деле каменный провал колодца с металлическим кружевом креста над ним (крикни вниз что-нибудь! ну крикни же! чей чудный голос тебе ответит?), полновесные, похожие на арбузы, пушечные ядра, чернокожая невеста в белейшем наряде, шлейф ее пышного платья несут двое негритят, мальчик и девочка, ради удобства прикрепив его к обручу; из-за этого невеста внутри обруча вынуждена мелко-мелко перебирать ногами рядом со своим, цвета безлунной ночи, женихом. Возможно, их предки, вечность тому назад привезенные сюда из Африки в трюме корабля, вот так же озирались, вглядываясь в каменный остров, во-о-он он, справа от крепости, там был когда-то рынок рабов (отсюда перевес чернокожего населения над белым в ориентальной провинции Кубы), — но с тех времен все перемешалось в одном, готовом вот-вот взорваться тигле: наскальная живопись и компьютерная графика, плащаница Христа и гуманитарные простыни хосписов, пот конкистадоров и продукты распада стронция-90, быстро вянущие, как человеческая жизнь, садики Адониса и апельсиновые рощи острова Хувентуд, набранные жирным шрифтом передовицы «Гранмы» и каббалистические знаки, которые чертят на стенах цитадели ветер и время, солнце Сантьяго-де-Куба и снег Беларуси, Сатья-Юга и железный век... Когда химическая реакция, наконец, произойдет, и все завертит небывалый смерч, я не смогу выбраться из этой космической воронки, так и буду с безумной скоростью носиться по кругу, как мотоциклист на потеху публике носится по вертикальной стене балагана. Тогда, Рейнальдо, разыщи меня снова, как ты уже сделал однажды, преодолев тысячи морских миль, — разве не для того, чтобы вызволить меня из моего стерильного, как нелюбовь, девичества, в котором я изнывала, опутанная страхами и комплексами? Помоги мне найти себя. Спаси меня от меня самой. Ответь мне: чего я хочу на самом деле?
Быстро осматриваем последний зал. Один элемент экспозиции явно выпадает из общего стиля: огромные, милитаристского типа ботинки с высокой шнуровкой. Неужели романтические корсары пересекали Атлантику в такой небайронической обуви?
— Это ботинки Команданте, — голос экскурсовода дрожит от волнения. — В них он с группой компаньерос сражался за свободу Кубы.
Меня душит неуместный смех. Он лезет изо всех пор моей кожи, как дикая растительность из каждого квадратного сантиметра земли под этим очумевшим солнцем. Гид испуганно оглядывается, муж больно стискивает мне запястье.
— Не могла держать за себя! — будет выговаривать мне потом Рейнальдо (когда он злится, неправильность его русского языка становится особенно очевидной). — Что подумал этот люди? Кого я привез на Кубу?
— Неужели не понимаешь, какой это идеологический кретинизм: поместить ботинки вашего дорогого Команданте в музее пи-ра-тов! Аналогия напрашивается сама собой. Я думаю…
Эх, напрасно горячилась, только вегетатику свою, и без того измученную, добивала.
— Мине пливать, что ты думаешь, — грубо оборвет Рейнальдо. — Когда думаешь, старайся молчить!
Отсюда, из маленькой лагуны у подножия скалы, цитадель еще больше напоминает догоревшую свечу. Склоны сплошь поросли древовидными кактусами, прямыми, как свечи; зато их кривые боковые побеги похожи на изувеченные пальцы раба, терпящего пытку. Узкая полоска песка, омываемая волной, не позволяет пальме, заламывающей руки, броситься со скалы в воду. Aгуа мала, прозрачная медуза, колышется в воде; по берегу ходит одинокая тень — ловец осьминогов со своим доисторическим оружием. Подхваченный длинным железным крюком и выброшенный на песок осьминог неожиданно оказывается отвратительным куском сырого багрового мяса.
А знаю ли я, собственно говоря, человека, лежащего на песке рядом со мной, от которого зачала и родила ребенка, человека, с которым собираюсь быть рядом hasta la muerte —до смерти? И что я о нем знаю?..
Зайка — эта кличка сразу же приклеилась к нему в нашей девятьсот первой комнате общежития, что на улице Октябрьской; девочек забавляла его наивность, манера произносить «ч» вместо «ш», невиданная расческа с длиннющими редкими зубьями, которая торчком стояла в его жесткой шевелюре; восхищали кинозвездная улыбка — таких белых зубов у белорусов не бывает — и эстрадная фамилия (что он сердито оспаривал: «bravo» по-испански значит «смелый»!). Он и был экзотическим смелым зайкой, бросившим вызов лютой белорусской зиме, он никогда не носил шапок — на его проволочные кудри ни одна не налезала, — отчаянно мерз в болоньевой курточке, пока я не связала ему свитер из овечьей шерсти, но это было потом, а тогда — тогда девчата нещадно песочили меня, потому что давно догадались, ради чьих вечно опущенных в книгу глаз Зайка каждый вечер приходит в девятьсот первую: вот он опять мерз в коридоре, а ты, дура, так и не вышла, на дискотеке только тебя и ждал, а ты весь вечер, идиотка, с книжкой провалялась, на пенсии будешь книги читать!
«Ликвидируем девственность как неграмотность!» — лозунг висел на стене нашей комнаты, из всех обитательниц которой только я да одна дивчина из глухой полесской деревни не прониклись его ультрареволюционным содержанием. «Нет, этого просто не может бывать», — говорил Зайка, от волнения коверкая слова больше обычного. Да и было чему удивляться: если обойти всю Кубу с керосиновой лампой (имитация Диогенового фонаря, не иначе), вряд ли отыщешь хоть одну virgin восемнадцати лет от роду, — так он мне и сказал тогда, нежно поправляя одеяло.
Любовь есть материнство: я ношу тебя в сердце, как свое вечное, единственное дитя (а потом ты рождаешься и, возможно, убиваешь меня, но это уже не важно); любовь есть радостная готовность к жертве, к полной аннигиляции моего трепещущего от нежности «я». В своих фантазиях (эротических, если исходить из психоаналитической символики) я представляла себя распростертой ниц на каменном полу молельни, сраженной «божественной десницей», а в стихах вкладывала в руку любимому меч («О меч, не мучь! Ведь эта грудь, щита бегущая упрямо, с тех пор, как ей дано вдохнуть, сама выпрашивает рану!»); я представляла любовь богослужением — не оргией тантриков и не черной мессой; я провоцировала возлюбленного на роль Единобога. Но вряд ли можно отыскать мужчину, способного долгое время на этой высоте удержаться, и поэтому в будущем мне грозило скатиться до кровожадных языческих культов, которые приносили девушек в жертву божествам с собачьими головами, или выколоть себе глаза, чтобы не видеть рокового несоответствия. Но я полюбила веселого смуглого Зайку, мне повезло.
Рейнальдо сразу же разбил сценарий, вынесенный мною из уныло-мазохистского детства: кроме радости давать, учил он, существует еще радость получать наслаждение. «Как это? Для себя?!» — «Конечно. Не только мужчине — тебе тоже должно быть хорошо». — «Но мне и так хорошо, потому что хорошо тебе». — «Нет, это совсем не то… diablo, как ты не понимать?! На Кубе это знать любой четырнадцатилетний девчонка! Я не могу быть довольный, потому что тебе ещене было хорошо». — «Но мне хорошо, потому что…» — и так далее. Разговор зрячего со слепым! О каком таком «хорошо» говорил мне муж, я узнала уже на Кубе, — сколько должно было пройти времени, прежде чем я догнала четырнадцатилетнюю кубинскую девчонку в умении думать о себе не как об «органе», предназначенном исключительно ради его наслаждения.
Произошло это во время отпуска Рейнальдо, мы проводили его в поселке художников на берегу моря, в домике, крытым пальмовым листом, — его хозяина, известного скульптора, срочно вызвали в Гавану лепить статую какого-то революционного деятеля, и чернокожий Куэльяр устроил нас пожить у друга, — весь день мы то лежали на пляже, то бродили по парку Гигантов — так Рей называл площадку между скалами, насквозь продуваемую ветром, где высеченные из камня огромные динозавры и птерозавры замерли в позах, сообщавших о том, что мистический транс смерти выхватил их из самого бурления соков жизни: чудище с перепончатыми крыльями впивалось в загривок звероящеру, за их поединком жадно наблюдало третье существо, с торчащими из пасти клыками. Тот поединок длился вечно, хотя песок — песок, в который превращается со временем всякая кровь, уже струился по их жилам, сочился из пор их кожи; это было царство ветра и песка, ветер по ночам шевелил страницы каменных книг, лежащих в нише скалы.
— Там что-то написано! Что? Что?..
— У нашего хозяина скульптора спроси, — Рей притягивал меня к себе.
— Посмотри! Сюда даже автобусы не ходят, вон внизу остановка, на ней металлическая дощечка, где должно быть расписание, а на дощечке ничего нет!
— И правда, пустая… я вчера точно видел, там были цифры…
О, я-то знала, в чем дело: это ветер своим шершавым языком слизывал с нее текст!
Ужинать мы ходили в маленький ресторанчик на берегу — «сангрия» со льдом, неизменный рис с микроскопическими кусочками свинины (в восемьдесят песо обошелся нам тот райский отдых, в половину месячной зарплаты Рея, больше ни разу так и не выбрались на пляж — дороговато; Куба — «один сплошной пляж» только для туристов). Отдыхающих мало — не сезон; за столиками лишь несколько семейств кубинцев, в основном бабушки с внуками. Зато много интернациональных пар; рядом с нами за столиком — известный кубинский керамист с женой-россиянкой, которая держит на коленях восьмимесячного Пашку, обреченного называться здесь Пачкой (через месяц я встречу этого керамиста в нашем консульстве — он будет просить советское гражданство). Публика уселась полукругом, в центре — высохший, как стручок фасоли, абсолютно лысый старик с лукавым и сладким лицом: Гарсон, знаменитый исполнитель композиций в жанре feelings. Голос у него неожиданно оказывается сильный и чистый, он поет, полузакрыв глаза, упираясь руками в колени; этот великолепный голос так не вяжется с иссохшим телом старика, что кажется, где-то неподалеку спрятан — нет, не прозаический магнитофон, а черная лакированная музыкальная шкатулка. Немцы-туристы начинают напевать что-то свое, и Гарсон неожиданно подхватывает. Русские, не пожелав остаться обойденными, затягивают какую-то попсу, но музыкальная шкатулка исторгает только матрешечные «Подмосковные вечера». Принесли пиво и бутерброды, начиненные какой-то отвратительной смесью; седой и кудрявый, как состарившийся купидон, толстяк в джинсах летает между сидящими с подносом, обхлопывает немцев, подпевает Гарсону.
За наш столик подсаживается мой приятель Куэльяр, король кораллов, так называют его в Париже, где уже дважды выставлялись его эбонитовые статуэтки африканских божков, украшения из черного коралла и расписанные местными пейзажами раковины, — за ними, кстати, он ныряет с лодки в море каждое утро, — вот только самого художника в Париж не пускают. «А ты бы остался в Париже, Куэльяр?» — «Зачем мне Париж, девочка? Я рисую только на раковинах, которые сам из моря добыл. Они живые». Куэльяр кое-что зарабатывает, продавая свои изделия заезжим туристам, и сегодняшняя вечеринка тоже устроена благодаря ему; здесь косо смотрят на контакты с иностранцами из «вражеских» государств, но Куэльяру делают послабление, потому что подарки для высокопоставленных официальных чиновников, приезжающих из Гаваны, изготавливает он. И сейчас перед Куэльяром на столе две небольшие фигурки: мужская и женская. Тиары на головах — единственное, что на них надето; у женщины искусно выточенные обнаженные груди заострены, соски направлены кверху, как и фаллос мужчины. «А эти человечки — из настоящего черного коралла, да? Сколько ты хочешь за них?» — «Они не продаются. Это черные боги Африки. Они олицетворяют войну и любовь, металл и воду. Наши боги находятся в бесконечном сражении, но побеждает всегда она, — он указал на черную
женщину. — Потому что в ней сила самой природы…» — «Да, природа у вас потрясающая. Вот недалеко отсюда кактусы цветут, белые дома, бассейны…» — «Это “Баньярио-дель-Соль” — отель для иностранных туристов». — «А где отдыхают кубинцы?» — «Кубинцы, мучача, едут в “Казональ”, типовые блочные пятиэтажки без воды и электричества». — «Без вентилятора, матерь Божья! Но почему, почему? Фрукты вы получаете по карточкам, на прекрасных ваших пляжах отдыхают другие. Где же та Куба для кубинцев, про которую кричат газеты?» — «Баста! — Рей хлопает в ладоши. — Идем танцевать!»
Держась за руки (даже мою достойную жалости попытку изобразить латиноамериканский танец доброжелательные кубинцы встретили овациями), мы выходим под набирающие силу тропические созвездия. Солнце только что село, небо еще не успело потемнеть; море белое и круглое у линии горизонта, как серебряный рубль. В сумерках похожая на индианку мулатка сгребает сухие опавшие листья граблями с длинными зубьями. Время от времени новые листья срываются с деревьев и тыкаются тупыми рыльцами в песок. На плечах и груди Рейнальдо поблескивают крупинки соли, мне хочется слизнуть их языком. Из-под наших ног с шумом шугают большущие ящерки с хвостами трубой, как у кошек. Поднялся ветер, тучи злых песчинок впиваются в кожу, секут по ногам; спастись от них можно только у кромки воды, где море, играя, выбрасывает на берег то высохшего мертвого краба, то игольчатый шар морского ежа, то ороговевшие пластинчатые скелетики каких-то веероподобных морских существ. Где те зеленоглазые красавицы, которые держали в жемчужных пальчиках эти веера? Давно окаменели, превратились в песок, и море вынесло на берег их обглоданные временем бесполые останки. И я боюсь этого ветра, который шуршит в моих венах, словно золотоискатель, пересыпая песок напрасных надежд, неутоленных желаний, и ничего не находит, кроме горстки праха, в который превратится со временем мое горячее тело, — укрой меня от этого ветра смерти, любимый, пока песок не просочился в наши кости… Что за ветер вынес меня на орбиту совершенно новых ощущений? Где-то внизу живота родился вибрирующий свет и, пронзив тело болезненно-сладкой вспышкой, погас. От глубокой (мне показалось — предсмертной) тоски, которая охватила меня, когда все кончилось, я заплакала. «Что случилось?» — «Мне плохо…» — «Глупая! Тебе хорошо!» — «Неужели?» — «Ну наконец-то!»
Так мой латиноамериканский Пигмалион вылепил из зашуганного совкового подростка женщину, вот только не знаю, на счастье или на беду, потому что творил он, как истинный художник, для души, а не для публики, — если под публикой разуметь тех моих соотечественников, с которыми после нашего с Реем расставания мне довелось быть вместе. Я и от тех, в сердце выношенных, ожидала внимания к ощущениям моего тела, к его «плохо» и «хорошо», а что получила — не стоит об этом. Чувства взрослой женщины нельзя скомкать, как кусок сырой глины, и швырнуть вновь на гончарный круг; это сможет сделать в свое время только идеальный любовник — тот, от которого я в юности так остро желала поражения.
Что это? В Сантьяго землетрясение? Или Гран Пьедра — Великий Камень — сорвался с места, на котором пролежал тысячелетия, и катится на нас? Дикий, невероятный грохот заставляет меня расплескать каплю черного и густого, как деготь, кофе в чашечке-наперстке, который я только что купила в уличном кафетерии за двадцать сентаво. Ага, вон оно что! По улице Агилера марширует демонстрация, посвященная дню «предтечи кубинской революции» Антонио Масео и его знаменитому la Protesta de Baragua. Сегодня она совпала с ежегодным парадом-выставкой сельхозпродукции, выращенной школьниками в трудовых лагерях, где дети работают вместо того, чтобы учиться, вкалывают, как маленькие заключенные. Ребятишки, белые и цветные, несут намалеванные на кусках картона морковь, огурцы, помидоры — ничего из этих благословенных плодов я не встречала здесь в продаже ни разу. Куда девается урожай? Разгадать эту загадку революции, боюсь, мне не под силу. Карнавал мирных овощей проходит под знаком политического протеста: на днях была очередная «радиоатака янки» — «Радио Марти»; местные глушат теле- и радиосигналы, но это не всегда удается. Мальчики в соломенных шляпах-сомбреро и вязаных тапочках с картонной подошвой заряжают и разряжают винтовки, выкрикивая: «Куба была и есть одна сплошная Барагуа!» Впереди, с красными погонами из цветной бумаги на плечах, вышагивает широкобедрая мулатка в короткой юбчонке. Маршальский жезл из папье-маше девушка держит так, как будто это нечто, гм, совсем другое… Откричав политические лозунги, она хлопает в ладоши и начинает на ходу зазывно крутить бедрами. Возле поворота на улицу Сан-Августин политическая демонстрация постепенно превращается в карнавал: звучит музыка гуахиро, полуголые подростки начинают отбивать ритм руками и танцевать, прижимаясь друг к другу сзади.
— Нет, ей-богу, парады здесь происходят чаще, чем дают хлеб по карточкам! И почему меня угораздило родиться в единственной стране в мире, где уже три десятка лет все по талонам, а? — Ридельто, однокурсник моего мужа по БГУ, нагоняет меня, пытающуюся идти в противоположном толпе направлении. — Но при этом не смей критиковать власти! Говори, что кушать вообще вредно — и ты будешь считаться пламенным революционером!
Ридельто работает в Гаване под началом Фиделито — старшего сына Команданте, который руководит атомной энергетикой острова. На время отпуска Ридельто приезжает в Сантьяго к родителям, с ними живет его жена, венгерка Рика. Супружеская пара познакомилась во время учебы в СССР, единственный язык общения — русский.
Прошло полгода, как я на острове; первый шок миновал, но мозг должен постоянно освобождаться от эмоций, которые разорвут его, как скороварку с черной фасолью, если не обеспечить выход пару. С моим мужем этот номер не проходит: он не желает слышать ничего, кроме танцевальной музыки, звуков барабана и маракас. Хорошо, что у меня есть мой дневничок и Ридельто с Рикой.
Ридельто покупает у уличного продавца газет свежий номер «Сьерра-Маэстра», читает огромный заголовок и морщится:
— Опять вранье! Представь, вчера в магазине «Сигло Венте» на углу Энрамада выбросили шампуни и одеколоны. Народ начал занимать очередь с вечера, прямо на площади Долорес расположился лагерь, утром явились полицейские с металлическими барьерами, но кого-то все равно затоптали. Ты думаешь, очередь после этого разошлась? Черта с два! Пришлось подогнать две полицейские машины с мегафонами. Давали по бутылке одеколона на рыло и по две банки шампуни. Я как раз был в гостях у Папито, с балкона мы наблюдали весь этот кошмар. И после этого я должен на занятиях по марксизму-ленинизму распространяться о наших экономических успехах!
Мы разговариваем по-русски, поэтому на нас не оборачиваются идейно стойкие кубинцы. Интересно, местные фунсионарио научились вранью у «старшего брата» или таков всеобщий закон: любая ложь должна орать в громкоговоритель? Большинство людей отравлены ложью еще во чреве матери, они воспринимают только пафос, этот худший из суррогатов. Дыхательные пути уже забиты пафосом, точно песком у засыпанного в карьере, а тонны фальшивых фраз продолжают прибывать. В конце концов замечаешь, что на свете уже не осталось слов, которым можно было бы верить, — но чем же тогда заполнить пропасть между человеческими существами?
— Что ты хочешь, кубинцы обожают хорошо пахнуть, — примирительно говорю я, чтобы хоть что-нибудь сказать (верю ли я сейчас тому, что произношу?).
— Зато в валютном магазине — тишь да благодать! — избыточная жестикуляция Ридельто типична для местных. — Народ давно избавился от золота, которое имел, да и цены смехотворны: сдал золотую цепочку и сережки Рики, за все про все тридцать долларов! Хотел купить электроплитку, Рика так и не научилась зажигать керосинку, недавно сожгла весь пол на кухне, хорошо хоть дом не спалила! Но плитка стоит сорок пять долларов, черт ее дери!
«Муниципальное предприятие пищевых продуктов шагает прямо к коммунизму!» — написано на огромном транспаранте, который как раз сейчас проплывает мимо нас.
— А Мария из Пальма-Сориано возвращается домой, в Минск. Странно, ведь родители отгрузили ей шесть контейнеров с мебелью и всей обстановкой — до последней катушки ниток...
— Хоть кто-то вырвался отсюда!
Бесплодное возмущение Ридельто начинает меня раздражать.
— В чем дело, мучачо? Твоя жена — Rica, не правда ли?Райский цветок, приносящий мед: доллары. Можете хоть завтра уехать в Венгрию.