17887.fb2
— Ты навсегда испорчен перестройкой, амиго. Куда же делся твой революционный аскетизм?
Ридельто делает жест, обозначающий непристойность, и закуривает полученную по тархете сигарету.
— На вашем острове тропического солнца нет в продаже солнечных очков. Привези из Венгрии пар десять на продажу — вот и новая электроплитка.
— Открою тебе секрет, девочка, — Ридельто заговорщически наклоняется к моему уху. — Идет мода красить волосы. Пиши скорей домой: пусть передадут с кем-нибудь любую краску — естественно, ту, которая берется на черный волос. По агентурным данным, тюбик будет стоить 20 песо.
Шествие прошло. На опустевшей улице остались трое полицейских, один в темно-синей форме и белой каске, два других в обычных голубых рубашках и синих беретах. Темно-синий неожиданно игриво подмигнул мне и, с грохотом развернув советский мотоцикл — мечту каждого кубинца (по большей части несбыточную), — умчался вслед за толпой по направлению к школьному городку имени 26 Июля, где в девять вечера намечен митинг: будет выступать министр обороны Рауль Кастро, специально приехавший для этого в Сантьяго. Рауль несколько уступает в ораторском искусстве своему старшему брату, однако послушать его собираются толпы. Выступление младшего Кастро будет транслироваться сегодня по всем телеканалам.
— И еще, мучачита: напиши родителям, пусть пришлют побольше шмоток разных размеров, но обязательно белого цвета, — продолжает Ридельто свои коммерческие изыскания. — Скоро в моде будут «вареные» майки и юбки. Мне одна гаванка рассказала технологию: берешь одежду, завязываешь на ней побольше узлов, доводишь до кипения, опрокидываешь туда пузырек чернил. Наваришь шмотья, по крайней мере в деревне можно выменять на юкку и тыкву, чтоб не подохнуть с голодухи...
На кривой грязной улочке с трудом нахожу автобусную остановку. Вокруг уродливых бетонных блоков, имитирующих скамейку, — немыслимой красоты деревья, цветы, которые так ярки, что не гаснут даже в сумерках, все оттенки фиолетового, оранжевого, красного, дурманящие голову запахи, особенно отчетливые к ночи. Здесь все цветет само, буйной растительности вполне достаточно соков самой земли; Господь наверняка сотворил этот кусочек суши по образу рая... мой местный паспорт — carnet — тоже зеленого цвета… Воздух словно густое сладкое варенье, остывающее на раскаленной плите, вот только его нельзя зачерпнуть ложкой и накормить голодных.
Едва втиснувшись в обшарпанный автобус без дверей и оконных стекол — урожденный троллейбус с грубо отломанными рожками, — я еду домой.
Домой? Где твой дом, амига? И есть ли он у тебя вообще?
Репарто советико — поселок работающих на Кубе контрактников; тут, как говаривал наш национальный герой Кощей Бессмертный, русским духом пахнет. Вот уж точно — русским, хотя вокруг пальмы и деревья гуайява, а обитателей здешних пятиэтажек не растрогаешь воспоминаниями о березке, разве что о валютной (тут она носит название Cubalse). Я вяжу совспецам кружевные воротнички, свитера из мексиканского акрила, пинетки для младенцев (рожают много). Рассчитываются обычно продуктами, и я ощущаю крепкий «русский дух», когда откормленные, доброкачественные советские женщины презрительно пихают пачку рафинада или банку тушенки тощей, как подросток (сорок кэгэ весила!), совкубинке.
Сегодня меня ждет скорбный труд: дама из консульских попросила помочь ей написать статью в один московский журнал. Тема опуса — посещение замка Дель Морро. Прочитав текст в черновике, я попыталась прорастить в нем семена личных впечатлений, но творческая воля автора столь же безапелляционна, сколь и губительна для материала. Выражения, несущие хоть крупицу образности, беспощадно выпалываются: «Куба — ослепительно красивый остров», а вначале было — «ослепительный». «Но зеркала ведь на берегу не поставлены!» — пожимает плечами моя работодательница. Пропало сочное «чрево лета», возникла серенькая «середина лета»...
Дружим мы только с узбечкой Динорой; перманентное принижение, в котором живут национальные кадры здесь, как и у себя на родине, делает наше с нею положение схожим. Смуглый Айбек — Динора отдала его в кубинскую школу, хотя в поселке есть русская («Ребенок должен использовать шанс выучить язык!») — приветствует нас с Рейнальдо по-испански и возвращается к телевизору: кубинское ТВ крутит российские мультики — «со снегом». Нарезанный тоненькими ломтиками сыр, джем из гуайявы и черный чай (на Кубе можно купить только зеленый) — настоящий банкет! За столом уже сидят Ридельто с Рикой и незнакомая мне красивая женщина лет сорока с седой прядью в короне пышных каштановых волос.
— Ирина, — протягивает она мне узкую ладонь. Блеск серебряного обручального кольца с пятью сапфирами — совкубинка! Пробую лакомства и невольно любуюсь новой знакомой: вот где настоящая careluna — луноликая, как называют нас местные. Брови Ирины изгибаются, точно лук Аполлона, — так написали бы о ней мои любимые поэты-романтики. Как гордится, наверное, муж этими высокими бровями, чудесными аквамариновыми глазами!
Динора на днях вернулась из поездки домой.
— Жуть! — рассказывает она, по местному обычаю намазывая ломтик сыра джемом из гуайявы. — В Ташкенте видела разгон демонстрации, в Фергане — сожженные дома турков. Так это и есть свобода? Говорят, нам перестанут платить долларами. А как же партийные взносы? Их-то принимают только в валюте.
— У меня на работе проблемы из-за того, что Рика венгерка, — включается в разговор Ридельто. — Они, мол, нас предали. Венгрия предала Кубу потому, что больше не хочет обменивать «Икарусы» на апельсины. Советский Союз десятилетиями всем обеспечивал Кубу, от мультиков, — кивок в сторону телевизора, — до технологий, кубинцы разучились работать. Но я хочу работать и зарабатывать достаточно, чтобы отдыхать с женой на Варадеро, жить в пятизвездочном отеле и ужинать в лучших ресторанах. Мы решили съездить в Венгрию, чтобы заработать и вернуться сюда с карманами, полными долларов!
— Что и требовалось доказать, — говорит хозяйка квартиры, выжимая сок из маленьких зеленых лимонов прямо в стаканы со льдом. — Все серебро и золото, которое еще оставалось у людей после революции, сдали в обмен на холодильники и вентиляторы, после чего государственная торговля благополучно склеила ласты. Но молодежь, заметьте, одета в импорт, который можно купить только в сети валютных магазинов. Спекулянты необходимы социализму — без них он не смог бы одеть свое население. Молодым плевать на марксизм — им хочется нормально питаться и одеваться, и в этом корень поражения Фиделя. Посмотрите, под видом туризма «американский империализм» возвращается на Кубу, потому что его чрезвычайный и полномочный посол — доллар — никогда ее не покидал…
Динора повествует об огромных очередях в валютном магазине для советских специалистов (магазин почему-то называется «Альбион»).
— Если однажды встанешь в такую очередь, то унизишь себя на всю жизнь! — поднимает она палец вверх.
В очередях Динора не стоит, поскольку прикармливает кубинок — продавщиц «Альбиона» — советскими консервами.
— А все для того, чтобы привезти домой подарки! У нас, узбеков, большая родня, никто из них не понимает, что Куба — не Америка... Да, на каком-то этапе капитализм начинает больше давать, чем брать, потому что ему становится выгодно давать, — услышать это от преподавателя политэкономии социализма по меньшей мере неожиданно.
Разговор переключается на местные политические реалии.
— Сегодня заглянула в учебник Айбека, — возмущается Динора. — Знаете, что там написано? Вот: «Lu-char es bu-eno, fu-sil es bu-eno, ca-da cu-ba-no tie-ne que sa-ber fu-silar!» Придется забирать ребенка из школы.
— Не жалейте, — Ирина поправляет белыми гибкими руками волосы, — у кубинских детей старших классов в это время начинается так называемая школа-кампо: их отвозят в деревню, где они не столько учатся, сколько обрабатывают землю и выращивают овощи под весьма приблизительным надзором воспитателей. Ведь в особый период, который провозгласил Команданте, горожане должны заняться овощеводством, чтоб прокормиться. Тем не менее в деревне голодно, детям дают тарелку риса в день, спят все вместе, в грязи и вшах, нередко там же лишаются невинности. После школы-кампо в классе обычно появляется много беременных девочек. Сын одной моей знакомой не выдержал — сбежал домой на попутной машине, а грузовик тот сорвался в ущелье на горной дороге Сьерра-Маэстра…
Помолчали.
— Мне кажется, учеба основную часть кубинцев мало интересует, — вступаю в разговор я. — Мы живем рядом с центральным почтамтом. Каждый день к нам в дом заходят молодые женщины с просьбой написать текст телеграммы. Представьте, я, иностранка, заполняю им бланк!
Ирина пожимает плечами:
— Значительная часть населения после революции так и осталась неграмотной. Ну зачем здешним женщинам наука? Мало кто из них работает. В основном проводят время в очередях. А свою науку, как ублажить мужа в постели, они знают отлично.
— Может, и знают, — ох, вижу, нервничает мой Рейнальдо, а потому, как могу, стараюсь вовлечь и его в беседу. — Но их женщины не умеют и не любят готовить, ты же мне еще в Союзе это говорил, правда, дорогой? Помнишь, как ты у моей бабушки кислую капусту наворачивал? И это не столько от бедности, сколько от лени: в продаже нет ни соков, ни фруктов, а на Гран Пьедра лучшие сорта манго спеют и опадают, и никто их не собирает, потому что далеко идти, высоко в горы подниматься... Вот ты же захотел меня угостить и принес целый рюкзак, правда, любимый?
Но любимый молчит, словно воды в рот набравши. Чтобы заполнить паузу, начинаю рассказывать о музее пиратов и, конечно же, не могу удержаться — вспоминаю ботинки Команданте.
— Знаю, видела! — перебивает меня Динора. — Кстати, у нас один контрактник — он всю Кубу объездил — говорит, что здесь почти в каждом музее имеются свои ботинки Команданте.
— А норма на хлеб между тем каждый месяц снижается, — вставляет Ридельто, обнимая свою молчаливую жену-венгерку. — В очередях шутят: скоро будут давать одно яйцо на двоих.
— Как бы те шутки не оказались правдой…
На днях я читала в газете про суд над Чаушеску. «Двести граммов колбасы — это все, что вы дали румынской семье?» — вопрошал обвинитель. Колбаса у нас в бывшем социалистическом лагере — что-то вроде символа самости. Интересно, о чем спросит прокурор у местных руководителей, когда все это кончится, — о ста восьмидесяти граммах хлеба на душу? Как только я озвучиваю свои мысли, муж вскакивает, словно ужаленный.
— Все вы ничего не понимать! Правильно говорил Команданте на пресс-конференции в Бразилии про СССР и советские газеты: «Сейчас святой дух несет нам отраву. Но революционер — не идиот! Кубинцы не должны слушать то, что вещает им святой дух!» Вот так!
После этого Рейнальдо зажимает ладонями уши и демонстративно встает из-за стола. Хлопают входные двери. Ловлю сочувственные взгляды.
Возвращаюсь домой одна. Фонари на Феррейро не горят, света в домах нет (экономия электричества). Во всем Сантьяго темно, как в преисподней, лишь светлячки керосиновых ламп мерцают сквозь щели ветхих хижин. В сумке болтаются несколько апельсинов — мой сегодняшний улов. «Мами, когда мы поедем в Беларусь? Я хочу поиграть со снегом! Он белый и теплый, как песок на пляже Хирон, да?» — спрашивает Карина. Она часто рисует Беларусь: снежинки, похожие на маленькие круглые планеты, опускаются с неба на пальмы и кактусы. Беларусь для нее — сказочная страна, где снег идет прямо из космоса... А какую сказку нарисовала ты в своем воображении, когда ехала сюда, идеалистка несчастная?
Справа, под пальмой, — небольших размеров каменная ниша, в таких до революции стояли изображения Девы Марии. Сейчас там гипсовая голова какого-то деятеля, гладкая, как яйцо. Нет, Карина не будет маршировать с плакатом «Социализм или смерть!», не будет спать вместе с местными распущенными мальчишками в школе-кампо. Не будет молиться гипсовому болвану с пустыми глазницами. Не будет! Ах, Рейнальдо, Рейнальдо! Почему ты у меня такой? Почему именно ты? Именно у меня? Там, в Беларуси, ты всегда предусмотрительно молчал во время наших споров о всяких «измах»: мол, это ваше внутреннее дело, — и теперь требуешь того же от меня. А я не могу так. Не могу, потому что это моего ребенка хотят превратить в болванчика с обкорнанными мозгами. Зачем же тогда я стремилась увезти ее оттуда? Зачем?
Нога попадает в невидимую канаву водостока, и я падаю. Резкая боль в щиколотке — аж в глазах оранжевые искры запрыгали. Нет, это апельсины, незаслуженно обиженные венгерскими импортерами, с глухим стуком катятся вниз по Феррейро…
Разумеется, не постельные подвиги моего огнепоклонника, в антрацитовых глазах которого полыхали африкано-испано-индейские страсти, покорили меня, восемнадцатилетнюю; будучи романтиком, я поддалась чарующему воздействию чужого языка. Да, это был роман с самим El Castellano, и здесь, в отличие от земного ложа, я легко умела испытать наслаждение полноценного оргазма.
…Вместо книг и тетрадей в кубинской девятьсот тринадцатой, на дверях которой висит фотография Че Гевары, подаренная миру Альберто Корда (сюда я на третьем курсе перебралась со своими вещами), всюду лежат пластинки; я часами слушаю голоса Хулио Иглесиаса, Хосе Велеса, Роберто Карлоса, Хуана Мануэля Серрата, Сильвио Родригеса, втягиваю, словно через соломинку, всю эту испанскую и латиноамериканскую сладкую отраву, которая растекается по моим жилам медленным жгучим огнем, и тайная страсть к чужеземной ручьистой речи, чем более непонятной, тем более прекрасной, заслоняет спокойную, как многолетний счастливый брак, любовь к родному языку.
Песня действует мгновенно, как внутривенная инъекция, а литература — таблетка в цветной оболочке, которая растворяется в твоей крови, высвобождая действующее вещество постепенно; чтобы проникнуть в нас, слово должно преодолеть барьер нашей иронии, перед музыкой же мы беззащитны. Или дело в том, что ее вещество по составу близко к нашей крови?
Amiga, рerdonе si hoy me meto en tu vida.
Pero te estoy sentiendo tan perdida…
Это была песня о любви и боли разлуки, ее исполняли два голоса — мужской и женский, Рейнальдо перевел для меня текст. Как волшебно звучали по-испански эти слова — amigo, amiga, с того времени мы с Реем иначе друг друга не называли. Кроме песен, были, конечно, и литературные ассоциации: Лорка, Маркес, Карпентьер, Лопе де Вега… «Объята Севилья и мраком, и сном». Я примеряла на ничего не подозревающего Зайку то одну, то другую романтическую маску. Вероятно, разговаривай мой возлюбленный на каком-нибудь языке пушту, ничего бы не случилось: я не заслушалась бы чудесными песнями сирен и разглядела бы ловушку, готовую захлопнуться у меня за спиной. «Восемь недель, — буркнула усатая тетка, врач студенческой поликлиники. — На аборт или как?» Это было чудом: во мне, точно крохотный, весь в липком млечном соке бутон, спокойно спало дитя — какой из моих воображаемых Дон Жуанов, с плащом и шпагой, пришелся ему отцом? Нежность мгновенно выпустила цепкие побеги, оплела, словно плющ или повилика, мою свободу, от которой я без колебаний отказалась: командировки от молодежных редакций, ксерокопии Бродского и Мандельштама, мои собственные стихи — ими как раз заинтересовался столичный журнал — все было с радостью принесено в жертву. И в тот майский день, когда мы с Рейнальдо будем долго ехать на троллейбусе, а потом встанем в хвост страшной километровой очереди, которая будет начинаться на больничном крыльце; когда от шелеста слов «Гомель… Брагин… Хойники…» меня впервые начнет трясти и я инстинктивно закрою кофтой свой шестимесячный живот; когда через несколько часов — достоялись, наконец — врач поднесет дозиметр к моей щитовидке, а потом, покачав головой, сделает очередную, многотысячную за день запись в журнале, — я буду уже знать, что увезу своего зайчонка в сказочную страну, где пальмы похожи на танцующего Шиву и где никогда не бывает радиоактивных дождей.
Впрочем, выбора ехать или не ехать не осталось, об этом судьба таки позаботилась, отправив меня в родной райцентр, где в роддоме зверствовал стафилококк. С температурой под сорок я купала и пеленала девочку, пока огромный гнойник в молочной железе не свалил меня на операционный стол. Носилки на полу в переполненном отделении, палата на двенадцать человек, смрад сукровицы и гноя, которые выцеживали из своих порезанных грудей (вот она, фольклорная кровь с молоком!) такие же, как я, бедолаги; трижды хирург взрезал на моей левой один и тот же, не успевающий зажить шов, проецируя в какие-то занебесные сферы метафору моей женской судьбы (трижды буду любить и трижды пройду через боль разрыва). Господи, и как же много в моей порезанной грудке было молока! Оно все прибывало и прибывало, текло просто из раны, которую хирурги намеренно оставили открытой; я не успевала сцеживаться и искусала губы в кровь. Тем молоком можно было вспоить не одно дитя. Откуда оно бралось? Я почти не ела, не пила. Мой лечащий врач громко матерился на обходе. «На Кубе по законам Революции вас бы расстреляли», — заметит потом Рейнальдо этому хирургу. Но мы были не на Кубе, а в моем отечестве, где, несмотря на обязательные коньяки и палки колбас — их регулярно покупал на свою пенсию и поставлял лекарям мой дед, заменивший мне в жизни отца, — я три месяца провалялась в городской больнице, где беспрепятственно разлагался не загримированный труп бесплатной медицины.
Любимые дети не пишут стихов, потому что стихотворение есть крик: «Перевяжите мне рану!» Бинтов у нас в доме сроду не водилось. Предметом особой гордости моей матери было то, что она ни разу за время своей службы не брала больничного. «Все болезни — от лени! Болеет тот, кто не хочет работать!» — хорошо поставленным голосом руководящего работника заявляла она, презрительно косясь на мою перевязанную грудь. Ей, уверенной в своем исключительном совершенстве, требовалось лелеять представление об идеальных детях, которые не поддаются хворям, не выходят замуж за нищих иностранцев и не рожают посреди учебного семестра. И если моя младшая сестра этой схеме более-менее соответствовала, то я из нее с треском выпадала. «Вот у моей коллеги дочь за араба вышла, — мечтательно вздыхала мать, — так зять ей всю квартиру коврами выстлал!» О, она умела заставить меня чувствовать себя виноватой, даже если о сознательном проступке не могло быть и речи! «Из-за ваших болезней я не могу проглотить ни куска и плохо сплю!» — провозглашалось громко, с хорошо разыгранной интонацией неподдельного трагического пафоса, и тень собственной неискоренимой вины тянулась за мной по жизни, словно наскучивший поклонник. Скорбных учреждений вроде больниц она предусмотрительно избегала, за три месяца моего пребывания в хирургии ее визит туда случился лишь раз и длился ровно столько, сколько понадобилось для того, чтобы выложить из сумки бутылку молока и булку. Но зато когда речь шла об успехах — о моем школьном золоте и серебре на республиканских олимпиадах по родному языку и литературе, публикациях в городской газете, героически сданных экстерном экзаменах за четвертый курс, — об этих событиях в неотложном порядке информировались соседи и сослуживцы, с достоинством королевы-матери принимались поздравления; она, так сказать, срывала цветы той скромной славы, которой я по природному, нутряному желанию спрятаться в нору (ту самую, из Кафки) всегда избегала. При этом ее нисколько не смущало, что победы мною одерживались вопреки отсутствию необходимой поддержки с ее стороны; пока я валялась в больнице с грудкой, которая никак не хотела заживать, заботы о Карине взяла на себя моя бабушка, мать отца, но в скором времени дед, который терпеливо дожидался в больничном коридоре моих молчаливых хирургов, свалился с инфарктом, и старики больше не могли присматривать за правнучкой, которая, кстати, создавала массу проблем: у нее оказался вывих тазобедренного сустава, она сутки напролет кричала в своих распорках. Что касается Рейнальдо, он невозмутимо продолжал учебу в университете, пока на провинциальной сцене разыгрывался театр одного актера, точнее — актрисы: в моем лице совмещались роли матери и отца, а также виртуальные фигуры бабушек и дедушек с обеих сторон (так оно и останется потом — на всю жизнь); на столе росла гора конспектов, в ванной — гора пеленок; пришлось пойти работать, чтобы содержать семью (Зайка, будучи гражданином социалистический страны, получал восемьдесят рэ стипендии и подработать нигде не мог); с устройством Карины в детский сад началась череда больничных листов, которая угрожала перерасти в лавину, — а единственная имеющаяся в наличии бабушка ровным, с оперными модуляциями голосом внушала мне по телефону, когда я в очередной раз сваливалась с нервным истощением: «Ешь орехи — это хорошо для сердца!» или «Делай морс из черной смородины — в ней много витамина цэ!» Я плохо помню, как оказалась в стеклянно-хромированном зале «Шереметьево-2», перед барьерной стойкой, за которую только что прошла, ковыляя, словно медвежонок, на своих кривоватых ножках, держась за руку Рея, моя дочушка, — пограничник приподнялся в своей будке, чтобы сличить фото в ее заграничном паспорте с оригиналом; два часа после отлета самолета на Гавану я бродила по аэропорту, присаживалась к каким-то столикам в кафе, заказывала себе что-то, не могла проглотить ни глотка, — «Вам нужна помощь?» — «Нет, спасибо», — и только услышав через два дня в трубке ручейковый голосок Карины, позволив себе сердцем ощутить невероятное расстояние, что легло между нами, и уже зная, что никогда не прощу себе этого, — впервые за два года стиснутых зубов и намотанных на кулак нервов заревела в голос, как баба.
Amigo, yo te agradesco por sufrir conmigo.
Intento ver me libre y no contigo…