17887.fb2
— Прочь! — я замахиваюсь на нее книгой, которую читала при свете керосиновой лампы, но она и ухом не ведет, как будто понимает, что с ногой, до колена замурованной в гипс, я не причиню ей вреда. Она сидит около сточного отверстия в полу, из которого вылезла, в полуметре от кроватки Карины.
— Пошла прочь! Vete!
Намерение запустить в ночную гостью книгой быстро гаснет, — а вдруг она прыгнет прямо в кроватку? Кричать? Разбудить Фелипу? Но Фелипы, о Господи, нет дома, сегодня у нее ночное дежурство в CDR и она с винтовкой за плечами патрулирует наш квартал! Осторожно, опираясь на руки, пробую спуститься с кровати; мой «испанский сапожок» грохается на пол с глухим стуком, острая боль заставляет на мгновение потерять сознание. Когда я прихожу в себя — крысы уже нет.
Перелом ноги на полтора месяца избавил меня от хлебных очередей, которые были настоящим пеклом («Карина, девочка, клубок ниток — не папин мячик для бейсбола!»); норма — около двухсот граммов хлеба на душу, ближе к полудню около булочной на площади Марти, к которой приписаны наши тархеты, выстраивается человек триста; однажды я решила попытать счастья в магазине другого квартала, где очередь была вдвое меньше, — после двухчасового стояния яркая мулатка вернула мне тархету: «Вы приписаны не к этой булочной!»; машина, которая привозит серые ноздреватые, очень легкие (под корочкой больше пустоты, чем мякиша) батоны, одна на несколько булочных, и когда она отъезжает за очередной партией бесценного груза, очередь покорно ждет под палящим солнцем; иногда вместо хлеба выдают галеты — сухое невкусное печенье из серой муки — аж по пять штук на брата (две лицевые, восемь столбиков с накидом, поворачиваем работу на изнаночную сторону — сколько дадут за этот воротничок?) Не мне с моим sindromo climatico, как именуют здешние врачи мои приступы головокружения, тягаться с ядреными мулатками, которые время ожидания в очереди используют для того, чтобы завести шашни с проходящими мимо кабальеро или громко поведать товаркам, что «тот Педро мне вставил».
Я заметила: собравшись вместе, белорусские женщины говорят, как правило, о еде, а кубинки — о сексе. Эх, будь я примерной кубинской женой, не упустила бы случая с гордостью воспроизвести рассказ Рейнальдо о том, как он проходил в госпитале медкомиссию перед армией: в огромной, как казарма, палате лежали вперемешку мужчины, женщины с грудными детьми, старики; койка мужа оказалась напротив молодой мамаши с младенцем, молодица то и дело вытаскивала грудь, при этом член у новобранца вставал по стойке смирно, как солдат революции по приказу Команданте. «Черт, каррахо, я не мог ничего поделать! Когда приходила медсестра, очень красивая мулатка, он снова вскакивал!» Мулатка в коротком халатике низко склонялась над соседней кроватью, где отмерял свои последние глотки кислорода парализованный старик, и все это вместе напоминало порнофильм, где по сюжету вот-вот начнется нескучная оргия прямо у ложа умирающего. Да, такой рассказ — в интонации оригинала, с этим неподражаемым «он»: кубинский мужчина говорит о своем детородном органе в третьем лице и с суеверным трепетом, как о Боге, — принес бы мне десять очков в любой кубинской очереди!
Мне представляется, что кулинарное самоудовлетворение моих обделенных любовью соотечественниц (дома, во время больничной эпопеи, меня всегда приводило в сакральный ужас количество употребляемой ими еды) — просто вариант сублимации. Обжорством подсознательно замещается полноценный коитус, которого многие из них лишены по причине либо фригидности, либо того печального факта, что наши мужчины сублимируют свое либидо чаще всего через алкоголь. У кубинцев их сексуальность изливается натуральным, самой природой прорытым руслом; может быть, поэтому в них столько детской наивности и доверия к жизни (и ни одного пьяного на улицах, разве что в дни карнавала). Я никогда не сублимировала свой эрос через вишневый компот, а вот попробуй, даже имея полный комплект изысканных наслаждений любви, вместо хлеба есть бонеато, местный овощ вроде репы, как это советует мне свекор, потчуя мерзостным варевом в своем жилище, — вот тут, хочешь не хочешь, а оценишь священнодействие белорусок над вредными маринадами да вареньями.
Меня удивляло, как при непосредственности кубинцев в сексуальной жизни — никаких там неврозов, порожденных культурой, — они не видят лживости тех форм, в которые втиснута их общественная жизнь, не понимают, что спариваются они, как животные в зоопарке, под бдительным оком сторожа. Или, может быть, всему виной цвет их глаз? Их карие лучше приспособлены к аномальному солнцу, чем мои зеленые; вероятно, они созданы природой так, что задерживают не только излишек солнечных лучей, но и образы того, что нежелательно видеть.
Впрочем, так устроены глаза у всех людей.
Вязание — неплохой заработок, вот только нитки здесь по карточке: два мотка на душу в месяц. В местных магазинах, в полном соответствии с умопомрачительной альтернативой «социализм или смерть», наличествуют лишь два аскетических цвета: черный и белый. Есть, правда, специальный магазин, Canastilla, где могут покупать по особым карточкам только беременные — там найдешь и другие цвета. Я как-то заявилась в такое заведение на улице Энрамада и, натянув на лицо выражение туповатого высокомерия, которое наблюдала на лицах советских командировочных, тыча пальцем в мотки шерсти, на русском языке потребовала товар. Продавщицы изощрялись в пантомиме, изображая родовые потуги. Я недоуменно пожимала плечами. «Большой живот! Очень большой живот!» — орала мне прямо в ухо какая-то негритянка в шлепанцах, тыча грязным пальцем в свое действительно громадное брюхо, в котором наверняка вызревала двойня. Моя тупость была достойна удивления, но я до конца сыграла роль брухи, персонажа местных комиксов, иначе нашей семье пришлось бы голодать целую неделю. Наконец продавщица с каменным лицом отнесла на кассу два мотка ниток чудного бирюзового цвета. Кассирша улыбнулась мне так, будто разжевала стручок перца. Я спокойно извлекла из кошелька деньги, загребла товар и, поблагодарив, с преувеличенным достоинством удалилась. Эту сцену видели Ридельто и Рика — так и покатились со смеху.
…Теперь я знаю, как нужно писать домой: добавляя к каждому предложению маленькую гирьку юмора. Примерно так: давайте, дети, послушаем сказку и посмеемся с Алеси Премудрой (а то ж! считала себя таковой, идиотка), что преет в гипсе при тридцати пяти по Цельсию в месяце октябре. Лежит, краса, и не может подняться, взять из холодильника стакан воды. А где же ее королевич? Известное дело: воюет с Кощеем Бессмертным, империализмом американским. Одно лишь счастье: навещают беднягу подруги — Лида, Ирина да Ольга, то хлеба кусочек, то сигарет принесут. Что же о вас, родные мои в Беларуси, правду об этом узнаете вы в свое время. Не надо, ох дети, не надо бросать в огонь лягушечью кожу раньше срока, потому как заканчивается это печально. Хотя куда уж хуже…
Мой родной город сейчас с головой укрыт пурпурным плащом осени. На Кубе деревья не сбрасывают листья: у них, как и у жителей здешних мест, перманентный праздник жизни и лета. И больше всего мне не хватает именно осенних деревьев, деревьев-паломников, что отправились поклониться святыням, — без листвы им легче и молиться, и плакать; не хватает озябшего, в гусиной коже мелких звезд, неба над Березиной, сюрреалистической акварели бледно-лиловых сумерек и тишины, что зреет в стволах до весны, словно медленная кровь. Память с хитростью наемного убийцы всюду соорудила для меня ловушки, втянув в сговор невинные предметы, вот, к примеру, это платье, в нем я танцевала на выпускном балу с мальчиком и была немножко влюблена, и потом мы поцеловались с ним у подъезда; если я надену платье здесь, в нем умрет его душа, которую я вдохнула в эту вещь тем поцелуем, как некогда Господь вдохнул душу в меня саму. А собственно говоря, где она — моя душа? На острие иголки, иголка в яйце, яйцо в утке, утка в сундуке, сундук на дубе осеннем покачивается в тридевятом царстве. А где оно, то царство? Вот и вспоминай теперь, краса ненаглядная…
Что это ты, мать, вместо иронии в ностальгию бросилась, что ли? По своей стране почетных доноров? Кстати, твое нахождение здесь есть результат свободного выбора, не так ли?
Все наши сегодняшние кресты — это вчерашние свободные выборы.
«Ну а теперь о практическом: вообрази, сестричка, живем мы на те гроши, которые выручили от продажи нейлоновых лент, что дома по пятьдесят копеек за метр, да хозяйственных сеток по восемьдесят копеек (загнали по десять рэ, то бишь песо, мало, дурочка, привезла). Всего продали больше чем на двести песо — а кто надо мной смеялся за купленные в ГУМе шестьдесят метров ленты? Впрочем, я и сама смеялась над Рейнальдо, просто не могла вообразить, что эти ленточки станут почти единственным источником нашего существования здесь. Ох, надо было ерунды этой купить раз в двадцать больше. Ты спрашиваешь, устроился ли Рейнальдо на работу; да, он отслужил в армии и долго искал себе место, в Сантьяго есть институт Солнечной Энергии (уж не знаю, что за разработки там ведутся, может, как научить кубинцев обходиться вообще без пищи, потребляя энергию светила напрямую?), но туда его не взяли. Сейчас он уже около месяца работает в лаборатории атомной электростанции в провинции Ольгин; я с Кариной пока остаюсь в Сантьяго: не для того увозила ее из Беларуси, чтобы поселиться в двух шагах от ядерного реактора. К тому же жить там негде, мужу выделили только койку в общежитии и талоны на питание один раз в день в столовке его Чернобыля, которого в случае чего хватит на всю Кубу, — так я ему и сказала. Поссорились, конечно. Но самое главное, что зарплата его — смешно сказать! — составляет сто девяносто песо. Прожить вчетвером (Фелипа никогда не работала) на такие деньги, разумеется, невозможно. Поэтому я озабочена поисками работы, ведь уже закончила школу языков для иностранцев и — поздравь меня! — получила диплом. С вязанием тоже кончено: в магазинах для беременных меня уже знают. Так что ты, солнышко, помоги. Когда будешь писать ответ, положи между страницами один метр ленточки, конверт потом прогладь утюгом. Сейчас в моде здесь желтые и голубые. В другой раз можешь прислать кружева, что по тридцать копеек метр, их рвут из рук по восемь песо…»
Рейнальдо с Фелипой подсчитали, что письмо с лентой придет как раз к Рождеству: «Вот мы и зажарим цыпленка на праздник!» Удивительные люди! Они продавали метр ленточки и радовались, что сегодня не лягут спать голодными. А завтра — завтра их не интересовало. Как быстро мой любимый согласился жить за счет СССР — в данном случае это означало за счет моей матери, зависеть от которой мне хотелось меньше всего. Поэтому я упрямо ходила по конторам в поисках работы, чтобы везде услышать одно и то же: «Товарищ, для вас ничего нет». Наши встречи с мужем — а приезжал он теперь раз в месяц, Ольгин — неблизкий свет, билет того-сего стоит, — обычно заканчивались ссорами («Какая дикость — две отдельных очереди в магазине: для мужчин и для женщин!» — «Мужчины работают, их время надо беречь». — «Но твоя сестра тоже работает, чем она хуже мужчин?» — «Дело женщины не работать, а рождать солдат для Революции!» — ах, amigo, если бы ты только знал, что почти слово в слово повторяешь «фашиста» Ницше! — «На каком цинковом столе лежит ваша истина? Какая бирка привязана к ее окоченевшей ступне? Самый честный из вас, Че Гевара, понял, что победа революции — пиррова, потому и выбрал смерть, отправившись в Боливию!» — «Что можешь понимать в Революции ты, женщина!» — и так далее, по новому кругу), — впрочем, не только наши — ко мне все чаще прибегала со слезами на глазах сама Лида Руцевич:
— Снова с Армандо неделю не разговариваем. Показала ему заметку в «Известиях», ту, «Аресты в Гаване». Ты знаешь, что он сказал? «Правильно. Всех надо расстрелять». Как жить дальше, а?
Лида смотрит на меня так, будто я сейчас покажу ей выход — этакую триумфальную арку, которая не превратится в новую ловушку. Ее муж Армандо как-то подвозил меня в микрорайон с красивым названием Барко-де-Оро, что означает Золотой Корабль, там живет Ирина, с которой мы, несмотря на разницу в возрасте, подружились. Был сезон дождей, на автобусной остановке безнадежно стояла семья с маленькой девочкой, — Армандо довез их до самого дома: «Чтобы малышка не простудилась!» А тех, в Гаване, — расстрелять…
— Он думает, — всхлипывает Лидка, — что на те восемьдесят песо, которые выдает мне каждый месяц, можно прожить! Он и не подозревает, что все продукты в его холодильнике — с советских судов. Он считает, идиот, что все на Кубе живут так, как мы! Эх, бляха-муха, пришло время устроить ему «особый период»: тархету в руки — и марш в магазин за мандадо! Будет ему тогда социализм или смерть…
Я представила себе Армандо Лопеса в той очереди за детской обувью (по тархете — две пары в год, и попробуй еще получи), из-за которой не спала минувшую ночь. С вечера толпа расположилась лагерем у магазина «La Habanera», что означает «Гаванка». Женщины сидели просто на тротуаре, в два часа ночи была первая перекличка, в шесть утра — вторая, к открытию, как обычно, подоспели две полицейские машины, но стекло в витрине все равно высадили. Время от времени к нам в дом вносили потерявших сознание беременных. Сутки без сна, воды, еды, на солнцепеке — каким убежденным коммунистом надо быть для этого, компаньеро Лопес!
Пришло долгожданное письмо от сестры. Конверт был вскрыт и грубо заклеен — разумеется, никаких лент в нем не оказалось. Так что Рождество мы встречали скромно: несколько зеленых апельсинов, рис, бутылка «Habana Club». Рейнальдо озадаченно скреб макушку, а на меня напал истерический смех: как раз неделю назад у меня украли расческу, — расчески в Сантьяго не купить! — и передо мной стояла дилемма: не расчесываться год, до поездки в Беларусь, или обриться наголо, — а тебе, любимый, для полного комплекта — еще одна цитата из Ницше: «Только там, где заканчивается государство, начинается человек».
…Корень всех войн и революций — в различии цветных слайдов в проекторе сознания, потому что именно они — а не наоборот! — создают картинки на простыне экрана: для одного это триллер с ужасами, для другого — комедия про банановый рай, для третьего — античная трагедия рока, для четвертого — сентиментальное порно и т. д. Разница культур и индивидуального опыта уменьшает наши шансы на взаимопонимание. Но я все же хотела спасти нашу любовь, amigo mio, я училась прощать — даже когда ты тайком от меня отнес наши обручальные кольца в магазин свободной торговли, на двадцать шесть долларов завесили те узенькие ободки, как раз хватило тебе на вентилятор, ведь в том твоем Чернобыле, разумеется, без вентилятора не обойтись; даже когда ты показал мне на улице молодую негритянку, которая шла вульгарно-зазывной походкой, виляя бедрами: «Она ходит как королева! Не сравнить с тобой!»; даже когда твоя мать после очередного нашего с нею спора («Я хотела научиться у тебя коммунизму!» — «Не хватало мне еще быть наставницей идиотизма!») едва не бросилась на меня с кулаками, и только крик Карины: «Бабушка! Маму нельзя трогать!» отрезвил ее, — я все еще надеялась на что-то, я искала способа обмануться, хотя все было ясно с самого начала.
Любовь — просто долька апельсина под ногами марширующей толпы.
Апельсиновое деревце радуется своей красоте; оно растет посередине дома, прямо в патио, внутреннем дворике.
— Как же это — без крыши над головой? А если псих какой залезет?!
— Успокойся, ты не в Совке, — Ирина жарит на сковороде зеленоватые кофейные зерна. — Сейчас ужинать будем, да и заночуешь у меня — видишь, какой дождь.
Пол из кафельной плитки идет под уклон, и в доме сухо. Что за роскошь, Господи, после моего ласточкиного гнезда — спать под апельсиновым деревом! Под звездами!
— Преступности в нашем понимании, той дикости и бессмысленной жестокости извращенцев здесь нет, — продолжает хозяйка. — Воруют, конечно, много. Но гулять по Сантьяго можно хоть до утра абсолютно спокойно.
— Счастливая ты, Ирка. Дом у тебя большой, муж хороший…
— Ты считаешь? — усмехается Ирина.
История Ирины, рассказанная в патио под апельсиновым деревом
Мать от меня отказалась в минском роддоме, ну а отец в таких случаях обычно не находится. Выросла в интернате. Когда мне исполнилось двенадцать, меня изнасиловали четверо старших ребят. Руки моими же трусами связали, разжали зубы, влили в горло водки. Дирекция быстренько инцидент замяла, меня ж еще во всем и обвинили: мол, пьяная была, сама подставилась. С того дня у меня в горле как будто сжатая пружина засела — и при малейшем знаке внимания со стороны мужиков угрожала вырваться криком, слезами. Училась одержимо: это помогало забыться. Красивая была, но стоило кому-нибудь проявить интерес, как пружина приходила в движение: сердцебиение, холодный пот, внутренняя трясучка, словом, все классические признаки фобии, я этот диагноз потом в медицинской книжке вычитала. Однажды под Новый год сильно простудилась, валялась с температурой в общежитии. Мои соседки по комнате разъехались по домам, ну а мне ехать было некуда. Вдруг стук в двери. «Ойе, сеньорита, простите, паджалуста!» Альберто ошибся дверями. Судьба моя ошиблась дверями... Нет, его я не боялась: кубинцев воспринимала как детей — добрых, наивных. «Ойе, сеньорите совсем плохо!» Убрал в комнате, приготовил ужин, даже елочку украшенную откуда-то приволок. Впервые в жизни кто-то позаботился обо мне, сделал для меня праздник! Болела я тогда долго, оказалась пневмония. Альберто бегал по аптекам, варил мне бульоны, а главное, не приставал: «Не это, Иричка, главное». Через два года мы поженились. На коленях стоял, молил меня поехать на его остров Свободы, ласковыми словами называл, каких в детстве слышать не довелось.
Сначала все было чудесно. Муж любил меня бешено, даже обругал одну местную красотку, что глаз на него положила. Тут, в Сантьяго, он поступил в университет: я настояла. Пять лет работала как проклятая, уже Димка родился, потом — Петька. Альберто только учился. Ну и выучился — на мою голову. Но еще до этого… Мы прожили в Сантьяго полгода, когда я спохватилась: мы с мужем нигде не бываем, кроме карнавалов и вечеринок. Неужели здесь нет никаких культурных учреждений? Есть, ответил тогда Альберто презрительно, и театр, и консерватория, и библиотеки, и музеи тоже есть, только ходят туда одни пидеры. «Я пойду в театр?! Я буду читать книги?! Ты что — хочешь, чтоб меня считали мариконом?!» Музыку истинному мачо предписывалось слушать также не всякую: в почете были латиноамериканские танцевальные ритмы, а Хулио Иглесиас, Роберто Карлос и даже Хуан Мануэль Серрат, по мнению мужа, предназначались для женщин и голубых. Только приехав в Сантьяго, я с ужасом осознала, что половину моего словарного запаса составляют непристойности. Все эти кохоне, ла пинга, куло, каррахо, что я за три года совместной жизни с Альберто усвоила, вызывали краску стыда у пожилых белых сеньор в изящнейших соломенных шляпках и с дореволюционными кружевными зонтиками от солнца, видела таких? Их в кинотеатре, книжном магазине еще можно встретить. Я купила учебник классического испанского. Впрочем, среди друзей Альберто не было таких, кто оценил бы мои усилия по самосовершенствованию.
Однажды муж прилюдно залепил мне пощечину за то, что я, окликнув его в толпе, произнесла, по белорусской привычке, «а» в окончании его имени. В испанском, ты знаешь, на «а» заканчиваются только женские имена. Он просто взбесился тогда. «Ты — бруха, идиотка! Думай, что говоришь, женщина! Кто эта грязная шлюха Aльберта, которую ты зовешь?! Покажи мне ее! Что подумают обо мне все вокруг — что я пахарито?! Хватит того, что в твоей стране, где все говорят так, словно рты у них набиты дерьмом, я терпел унижение, здесь будет по-другому! Я — самец, меня зовут Aль-бер-то, научись выговаривать это!» Потом, правда, просил прощения.
О том, что кубинский мачо крайне озабочен подтверждением своей мужественности, я узнала еще в Беларуси, когда Альберто рассказывал мне, как на пару с другом «снимал» девочек по субботам, — для этого в Сантьяго, как ты понимаешь, достаточно выйти на улицу. Иногда в комплекте с красоткой попадалась уродливая подружка, но делать было нечего, приходилось спать с ней — иначе заработаешь славу пахарито. Правда, в следующий раз дурнушку получал друг. Или взять школьные забавы Альберто: после церемонии возложения цветов к памятнику Хосе Марти собирались у кого-либо на квартире и устраивали групповушки. Я тогда думала — подростки, что с них взять… Ошибалась. После того как пару лет прожила с Альберто на острове, мне начало казаться, что все мужчины, которые живут вопреки кодексу мачизма, — геи. Не веришь? Разве ты сама не видишь, что здесь любой обладатель хороших манер, который не кричит через всю улицу проходящей потаскушке «Как дела, куколка? Иди сюда!» и прилюдно не почесывает половые органы, приобретает славу пахарито?Дались им эти гомосексуалисты!
Выучила я таки Альберто — стал директором института Солнечной Энергии. Секретарши, лаборантки, научные сотрудницы… и все зовут на пляж, в дом свиданий. В Сантьяго есть целые кварталы таких домов, где любовникам на два-три часа выдают ключ от номера. Паспорт, как ты понимаешь, не спрашивают. А хоть бы и спросили: в паспорте кубинца ты не найдешь отметки о браке. Не веришь? Посмотри у своего. Может, и правы они, иначе некоторым здешним сеньорам пришлось бы несколько паспортов за жизнь сменить. Раньше, идя по улице с кубинкой, я удивлялась беззаботно брошенной фразе: «Вот в этом доме растет ребенок от моего мужа…» А теперь сама могу такой дом показать. Девице едва исполнилось шестнадцать, а ее уже называют tortillera. Знаешь, что такое тортилья? Зажаренная с обеих сторон яичница с кусочками мяса внутри. А если говорить о женщине, это любительница сразу с двумя мужиками развлекаться… Спрашиваешь, любит ли она Альберто? Ты меня удивляешь. Женщины здесь не понимают тех романтических чувств, которые портят кровь экзальтированным славянкам. Для большинства из них любовь прежде всего секс. Некоторые не постесняются при тебе клеиться к твоему мужу. И если мужчина отказывает, назавтра отвергнутая особа в очереди за продуктами расскажет об этом всему кварталу. Разборчивому кавалеру будут кричать на улице: «Эй, пидер!», какой-нибудь пожилой сосед обязательно посочувствует: «И давно это с тобой, мучачо? Может, не поздно к доктору?» Да мой муж лучше горло себе перережет, чем вынесет такое. «Я не хочу изменять тебе, — говорит теперь Альберто, — но истинный кубинский мужчина не может, не покрыв себя позором, отказаться от секса с женщиной. Ты же не хочешь, чтобы в очереди тебе говорили в глаза, что твой муж — пернатое? Как-никак, мы живем на острове Свободы, хе-хе!»
Знаешь кафе «Ла Изабелика»? То, где, как уверяют, даже столы и стулья сохранились с колониальных времен. Где наперсток кофе стоит не меньше 50 сентаво. Там всегда полно геев и девиц легкого поведения, они выбираются туда подзаработать. Вчера после службы зашла в это кафе выпить воды со льдом. Сижу, наблюдаю за парочкой: кубинка лет шестнадцати в форменном школьном сарафане горчичного цвета и джентльмен, явно зарубежный. Проституция преследуется по закону, однако местным девушкам не оставлено другого выбора — если не хочешь вместе со всеми вкалывать на сельхозработах и давиться в километровых очередях за едой. Кстати, их отцы и братья часто в курсе дела. Попиваю водичку, вдруг слышу: «Я могу присесть рядом с сеньорой?» Пожилой француз. Лопочет про вечер, про ресторан «Версалес»... Как ты считаешь, что будет, если я однажды приду домой и скажу Альберто: «Истинная кубинская женщина не может, не покрыв себя позором, упустить случай подзаработать с иностранным джентльменом на благо семьи и государства!»
Возвращаться мне некуда, родительского дома в Беларуси у меня нет. Да и сыновья мои выросли здесь. И теперь, когда муж свистом «пс-с-с» подзывает к себе на улице понравившуюся женщину, железная пружина раздирает мне горло, я даже ощущаю привкус металла во рту. Возможно, когда-нибудь она порвет мне кожу и выскочит наружу, как из сломанной куклы…
Советский консул в Сантьяго-де-Куба Вячеслав Иванович Линьков (между прочим, земляк, братка-белорус) стучит по микрофону, требуя тишины:
— Я рад, что вижу всех вас вместе. Перестройка открыла и для вас наши двери. Михаил Сергеевич Горбачев считает, что мы должны сближаться с соотечественниками, проживающими за границей постоянно, а Генконсульство предлагает в качестве формы этого сближения общее собрание.
Лидка наклоняется ко мне:
— Этот же Линьков год назад, когда наши девочки предлагали праздновать Восьмое марта вместе, высказался так: не забывайтесь, мол, они — советские женщины, а вы только формально советские гражданки.
Так кто же мы? Смотрю на подруг, что сидят в актовом зале консульства. Справа от меня Лида, она уже снова цветет, как роза, не иначе, помощник капитана Сережа приезжал утешать; слева — моя землячка Ольга, рыжий ежик воинственно топорщится; рядом с ней Ирина, я теперь знаю причину затаенной боли на дне ее аквамариновых глаз; вон, крайняя в ряду, Саша, она здесь носит аристократическую фамилию Гутиеррес-дель-Кастильо, а сама родом из глухой украинской деревни, пробивная, она и в Союзе везла бы на своем хребте, как тут везет, лентяя-мужа, двоих деток, свекруху-змею, говорят, за ленточки дом построила, это же сколько надо было, боже мой, тех ленточек перетаскать; рядом с Сашей — Таня из Витебска, беременная третьим ребенком, молча вытирает слезы: муж ее уже два месяца как на резиновой лодке двинул через Флоридский пролив в Соединенные Штаты, вестей пока нет, может, утонул, а может, свои же перехватили (неизвестно, что хуже); из-за спины чую запах чеснока, ну ясное дело, это толстуха Зинка, она и здесь, как когда-то в оршанском продмаге, обсчитывает и обвешивает покупательниц, — дома родила от африканца, а потом, глянь, окрутила кубинского мучачо, устроилась; в первом ряду — ветеран кубино-советских брачно-постельных отношений москвичка Данилевская, ей бы с Колумбом плавать: первые совспецы вернулись с Кубы миллионерами — выменивали на продукты, махровые полотенца у неграмотных крестьян бриллианты да золото, и Данилевская времени не теряла, в восьмидесятых погорела на таможне (конфискация, ходка в советскую тюрьму, амнистия, возвращение на остров Свободы), сейчас придумала выгоднейший бизнес — возит в Советский Союз на продажу «Мелагенин», лекарство от витилиго, его во всем мире одна только Куба и производит, странно, но местная таможня ее не трогает; а вон та черноглазая — новенькая, родом с Кавказа, говорят, одержима идеей отомстить мужу-кубинцу за его секс-приключения в Союзе, уж в чем, в чем, а в этом успех ей гарантирован.
«Совкубинки» — для консульских, «советские принцессы» — для продавщиц «Cubalse». Ласточки, что лепят свои гнезда и выводят деток и в горах Сьерра-Маэстра, и рядом с американской военной базой в Гуантанамо, и под пальмовыми крышами Байямо. На Кубе нас около пяти тысяч (половина — дети), в одном только Сантьяго — триста шестьдесят душ, из них, по моим подсчетам, белорусок около сотни, ох, девчатки мои родненькие, и куда нас с вами черт занес, за каким таким счастьем алмазным? И где наши с вами хлопцы-бульбаши — в Афгане полегли, водка спалила? А были ж они судьбой предназначены именно нам — так почему не встретили, не отыскали? Обидно, девочки. До слез.
Наконец программа мероприятия исчерпана: преподаватель-контрактник из университета Ориенте прочитал лекцию про Бориса Пастернака («Это тот, что на Кубе жил, “Старик из моря” еще написал, га?» — демонстрирует эрудицию Зинка); председатель суда Сантьяго с приятной улыбкой подтвердила, что наши дети — кубинцы, да-да, кубинцы, а потому будут служить в армии и, если потребуется, защищать революцию с оружием в руках; потом взошла древняя, как Антильская гряда, проблема колбасы, начисто лишенная здесь иронического подтекста: девчата налетали на Линькова, как разъяренные наседки на лисицу, требуя себе права на остатки продуктов, которые не доедают совспецы:
— Жены специалистов и близко нас не подпускают к магазину, что на территории советского поселка, дело доходит до пикетов!
— А все для того, чтобы потом нам же эту жратву втрое дороже продать!
— Вы сами говорили: мы тоже советские гражданки, наши дети есть хотят!
— Вы совсем забыли про Байямо, Гуантанамо, а нас там сорок женщин! Почему бы вам когда-нибудь не приехать посмотреть, как мы живем?
Напрасно, девочки, кричите: Москва слезам не верит. Линьков нервно поглядывает на часы: не перешел ли он ненароком меру сближения с «постоянно проживающими», установленную Генконсульством?