178909.fb2
"И во всех этих "ипостасях", - остроумно заключает Лобанов, - Валерий Ганичев достойно, ответственно несет бремя своих обязанностей". Да он будет ответственно нести бремя любой руководящей должности - хоть губернатора острова, коим управлял несравненный Санчо Панса!..
Здесь мы имеем дело с явлением, очень характерным для девяностых годов, когда часть самодовольных и ограниченных деятелей выдвинулась в духовные лидеры, скажем так, тлетворческой интеллигенции с ее туманной фразеологией, за которой скрывается Ничто. Конечно, известную роль сыграло тут и свойственное эпохе увлечение религиозными догматами, в значительной мере извращенными тягой к произвольному, иллюзорному, мистическому. Это не утверждение русской идеи (в высоком смысле!), а ее обесценивание, искажение; это, наконец, отрыв от насущных проблем объективной реальности посредством предоставления себя на волю промысла. Есть основания предполагать, что ганичевское "понимание греха" не что иное, как ступени восхождения его души в царстве абсурда. Полуверие способно порождать кошмары - не более того.
Сколько можно назвать ныне писательских имен, которые достойно, без интеллигентских выкрутасов во весь голос заявили бы о своем отношении к власть имущим, к трагическим событиям, как это сделали Максим Горький в "Несвоевременных мыслях" и Иван Бунин в "Окаянных днях"? Таких обидно мало. Между тем в девяностые годы идет не менее яростная борьба, чем в начале XX века. Далее. Всегда ли литераторам достает мужества и последовательности в отстаивании народной правды? Слишком у многих суждения свихнулись, следуя за общей порчею нравов, амбициозные же претензии на лидерство некогда известных, но - увы! - давно страдающих творческим бессилием авторов вызывают у молодых писателей глухое раздражение.
Круты ступени на Парнас. В литературе не бывает побед навсегда. Это удел гениев! В литературе надо стремиться сохранять высокое творческое дыхание каждый день.
V
Отмеченные выше тенденции настолько расходятся с традициями русской литературы, что представляют собой некий тупик, серьезное препятствие на пути развития творческого процесса. В то же время мы имеем дело не только с борьбой за возрождение художества, но и с причудливыми метаморфозами в литературной теории и критике, являющимися в некотором смысле зеркальным отражением эстетической культуры времени. Однако здесь еще в большей степени, чем в литературе, царит стагнация. Критика оказалась не способной дать трезвый анализ и оценку резко обозначившихся негативных тенденций в творческом процессе, не может объяснить главные причины падения идейно-художественного уровня литературы. Ее характеризует размытость критериев, мелкотравчатость. В угоду же пресловутой деидеологизации - ярким проводником коей является в последние годы председатель СП России Валерий Ганичев - стираются объективные законы развития искусства, противопоставляются идея художественного произведения и его формообразующие средства, а правдивость и реализм приносятся в жертву индивидуальному произволу и непринужденности исполнения. Вместе с тем подвергается коренному пересмотру критерий ценности произведения, место и роль писателя в жизни общества. На гребне этой антиисторической и антигуманистической волны блистает когорта тонких "знатоков" и законодателей эстетического вкуса. В принципе критику можно разделить на две категории.
До недавних пор к первой следует отнести умных, знающих людей. Среди них встречаются неплохо владеющие пером, обладающие вкусом. Не будь ленивы и малодушны, они смогли бы проявить себя на данном поприще самым достойным образом. Однако же главный их недостаток не столько в недостаточно широком взгляде и слабой связи с реальной действительностью, сколько в отсутствии всепобеждающей твердости и любви к русскому Слову. Отсюда - неуверенность, известная робость, а нередко противоречивость суждений.
Вторая категория состоит из бойкого и жизнерадостного люда, ревностно выполняющего социальный заказ и пишущего как угодно и что угодно. Для них нет разницы между талантом и графоманом, между гением и дремучей посредственностью, правдой и ложью. Они пишут на потребу дня. Возьмем хотя бы таких, как В. Оскоцкий, Е. Сидоров, Ю. Суровцев. Вездесущи и коварны, они ненавидят талантливых русских писателей, а в нынешнее смутное время чувствуют себя как рыба в воде. Из их рядов власть предержащая рекрутирует министров, членов Президентского совета, обозревателей, редакторов журналов. В этом ряду стоит особо отметить "подвиги" мадам Чудаковой, которую далеко небезупречная и видавшая виды столичная публика нарекла "прорехой на совести московской творческой интеллигенции". "Независимая газета" мрачно констатировала: на встрече президента с деятелями культуры Мариэтта Чудакова "посоветовала" Ельцину привлекать голоса избирательниц путем выплаты российским старухам "гробовых денег". Менять гробы на голоса - до этого даже Павел Иванович Чичиков недодумался"11.
И все-таки среди подвизавшихся на ниве изящной словесности 80-90-х, пожалуй, весьма занятная фигура В. Г. Бондаренко, представляющего, судя по его декларациям, патриотическую критическую мысль. На этом следует вкратце остановиться.
В конце 80-х годов мне уже приходилось писать о том, что в литературе идет скрытая жестокая гражданская война и недалек тот день, когда она вырвется наружу и станет общепризнанным фактом. С появлением пресловутого "Апреля" никто уже не сомневался, что она вошла в полную силу, разрушая национальные традиции, творческие достижения последних десятилетий и сея растерянность, равнодушие и пессимизм среди писателей и критиков. Впрочем, это стержневая проблема данной книги.
Но сейчас нелишне сказать еще об одной тенденции, бросающей густую тень на и без того сумеречное литературное бытие. Она, эта тенденция, отчетливо проявилась в сочинительстве Бондаренко, человека двоемысленного и непостоянного. "Человек с двоящимися мыслями не тверд во всех путях своих" (Иак. 1, 8). Нас же интересуют его литературные взгляды, которые, правда, простираются далеко за пределы словесности; речь идет о противопоставлении так называемых "белых патриотов" и "красных", что носит в некотором роде провокационный характер, т. е. попытку раскола русских на два враждебных лагеря по новым признакам.
В Бондаренке тесно переплелись, по крайней мере, два начала - цинизм и изобретательность. Это он придумал термин "лучший писатель" (возможно, отталкиваясь от клише "лучший немец", "лучший друг Билл") и тут же прицепил его к творчеству 20-ти порою несовместимых по идейно-художественному миропониманию советско-русских писателей, как бы осуществив немыслимое впряг в телегу "коня и трепетную лань". Более того, пытался разделить творческую интеллигенцию на "наших" и "не наших", придав некий мистический смысл нестройным волнующимся рядам пишущей братии. Правда, осталось загадкой, какой критерий положен в основу определений "наши - не наши" и "лучшие писатели" - мировоззренческий, национальный, религиозный или, может быть, групповой, а точнее, стадный? Но какое это имеет значение. Главное, размах, широта лозунгового жеста - "Писатели всех направлений, убеждений и верований, объединяйтесь!". Меж тем в колонне "наших" и, само собой, "лучших" шествуют небезызвестная русофобка Мария Розанова и Эдуард Лимонов, Станислав Куняев, Феликс Кузнецов и Вячеслав Клыков, Валентин Распутин, Михаил Назаров и Солженицын, Юрий Бондарев и Игорь Шафаревич... Словом, литературный ноев ковчег а-ля Бондаренко.
Человечество еще не знало человеколюбов, равных Вове. Всех он любит, всех готов обнять и согреть, разумеется, кроме "красных", коих ненавидит всеми фибрами своей широкой и, само собой разумеется, доброй души. Поэтому никого не удивила его прекрасная статья "Япончик как символ русского сопротивления" ("Завтра", № 6 (167), в которой он писал: "Япончик уголовный авторитет, "вор в законе" (...) Для нас он становится - символом сопротивления (...) Думаю, "Лимонка" вполне могла бы поместить во всю полосу портрет этого национального героя" - и далее рекомендует суду и молодежи предпринять ряд активных мер "до тех пор, пока... легендарного... Япончика не освободят". Однако же вряд ли нуждается этот достойнейший человек в услугах литературных критиков, которые готовы завтра же к противоположным акциям... Проще говоря, В. Г. Бондаренко - адепт фарисейского патриотизма.
А сейчас о другом, не менее характерном. Что есть Зоил, именем коего Бондаренко любит подписывать свои самые, можно сказать, доблестные заметки? Зоил, гласит история, злобный критик (270 г. до рождения Христа), оставивший по себе недобрую память своими бранными нападками на сочинения Платона, Изократа и особенно Гомера. Никакие увещевания и угрозы не поколебали его, и он был заживо сожжен. Вот она, страсть: себялюбивые взгляды ценил дороже собственной жизни (Зоил-Бондаренко, как увидим далее, оказался жидковат насчет твердости духа). В одной из пушкинских эпиграмм имя Зоила возникает в таком контексте:
Охотник до журнальной драки,
Сей усыпительный Зоил
Разводит опиум чернил
Слюною бешеной собаки.
В нашем случае - это лицо в некотором роде страдательное, вызывающее ржанье и рукоприкладство иных "классиков", а посему достойное скорее сочувствия и жалости, чем презрения. Судите сами. В конце 1995 года известная обнаученная посредственность, разгневанная резкой, но справедливой статьей, к вящему удовольствию Владимира Солоухина, "вмазала", по его словам, Бондаренко, и "тот" "съел", проглотил и на дуэль (за пощечину!) Палиевского не вызвал". Неужто душа в пятки ушла? Ну какой он Зоил - Володя Бондаренко - после всего этого - как бы он ни надувался и ни пыжился. Не тянет он на Зоила; так себе, - суетливый человек. Отсюда его стремление прислониться к кому-нибудь: Шафаревичу, Солженицыну, Распутину; а в остальном хороший парень, по словам прославленного Льва Котюкова, "наш покровитель и главарь".
В свое время Флобер высказывал пожелание, чтобы критики обладали большим воображением и большой добротой, наконец, вкусом - качеством, которое является весьма редким даже у самых лучших среди них. Особенно возмущало писателя, когда на одну доску ставят и шедевр и малохудожественную поделку, когда превозносят бездарное сочинение, тем самым принижая подлинное искусство - это не только глупо, но и аморально.
Будем правдивы до конца: недостаточно высокий уровень критики определяется не только субъективными факторами, но и объективными условиями ее развития. С одной стороны, идеологические бонзы оказывали на пишущих о литературе постоянное и порою грубое давление, превращая их в литкомиссаров, регламентирующих художественный процесс, а с другой довлело высокомерное, пренебрежительное отношение к труду критика писательской верхушки. Это с особой наглядностью проявилось в 80-90-е годы, когда окончательно деградировала дореволюционная традиция равноправия и взаимоуважения между художником и исследователем - не на словах, а на деле. Невольно приходит грустная мысль о духовной культуре и интеллектуальном уровне "инженеров человеческих душ" двух последних десятилетий. Речь, повторим, о положении литературной критики, а не об оправдании ее просчетов.
* * *
Подобную эволюцию испытала и литературная теория, охваченная эпидемией разрушительного отрицания в период крушения социалистической эстетики и демонстрирующая варварский примитивизм эстетических взглядов постсоветского периода. Вместе с общими принципами соцреализма выплеснули и главные традиционные ценности: критерии прекрасного и художественности, жанровости, художественной правды и другие. На литературу обрушился шквал пошлой безвкусицы и злой тенденциозности, изобличая отсутствие эстетического вкуса, узость взглядов и невежество теоретиков. Главный акцент перенесли не на истолкование специфики, сущности задач и цели литературы, а на умаление ее роли в жизни и полную свободу творчества, на отторжение от насущных общественных задач и на отлучение литературы от политики.
Со всей очевидностью проявилось это на Пленуме писателей России в речи зам. директора ИМЛИ П. В. Палиевского, неожиданно обнаружившего воинственность убеждений и пылкость натуры (октябрь 1994 г.). Фигура сего оратора выбрана нами не случайно. Среди определенной части ученой братии в 70-80-е годы он прослыл в некотором роде светилом академического литературоведения, что свидетельствует об общем уровне литературной теории. Ныне его звезда закатилась - разобрались: король-то голый. Хотя, как увидим, апологеты старых мифов еще не перевелись. Весь смысл его выступления свелся к противопоставлению литературы и политики, к недвусмысленной попытке вытравить из художественного творчества гражданский пафос. Оказывается, он весьма недоволен тем, что "политический взгляд исходит не только от критиков, политиков, но и даже писателей". Это, конечно, безобразие. "И я повторяю, что подобное отношение, - продолжал оратор, - глушит часто те резервы, те колоссальные ценности, которые были созданы в русской культуре и литературе... Все-таки слишком резкое употребление (!) писателя в политике, и даже в современной литературе, оно заглушается громом и шумом непосредственной политической борьбы... Великие писатели, подобные Шолохову, Есенину или Булгакову, они держались совсем иных взглядов. Они никогда не совпадали (?) ни с какой - частной, местной или политической - доктриной времени и действительно выражали центральные судьбы народа - некоторых писателей это раздергивание (?) политическое загоняло в темный, никому (?) не известный угол". За этой туманной фразеологией, как говорится, не видно ни зги.
По свидетельству очевидцев, после столь блистательного пассажа оратор оглядел притихший зал, показав, по классику, во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела. И точно: Вадим Кожинов остроумно поведал читателям газеты "Завтра" (№ 40 (51) за 1994 год), что Палиевский является "министром иностранных дел" имлийского масштаба. Как бы там ни было, его речь в Орле вызвала ликующие возгласы бывшего ельцинского сподвижника Миронова, Ганичева и Владимира Крупина. Непредсказуемость последнего просто восхитительна. Снедаемый жаждой славы, Владимир Николаевич стремится обязательно прислониться к авторитету: то громко уповает на мудрость Горбачева, то воздает хвалу Иоанну Кронштадскому за его преследование Льва Толстого. Наивная душа: логику своекорыстия еще никому не удавалось спрятать под шутовским колпаком.
Но мы, кажется, забыли о нашем герое. Мягко говоря, лукавит Палиевский насчет аполитичности искусства. Аристофан и Данте, Бальзак и Гюго, Пушкин и Л. Толстой, Лесков, Шолохов - каждый по-своему отразили коренные общественные тенденции времени, и не только отразили, но своим искусством развивали лучшие из них, а не прятались по "темным, никому не известным углам". Успех большинства знаменитых писателей был и остается политическим: "Чаще всего политика и литература перемешиваются друг с другом", справедливо утверждал Анатоль Франс. Более того, выдающиеся произведения, будучи источником эстетического наслаждения и познания мира, являются неистощимым арсеналом политических аргументов.
"Сейчас пошла "мода" на противопоставление художественного творчества и политики, - отмечалось на пленуме. - Вот выступление Петра Палиевского... Посмотрите, какая у него странная позиция. Он считает, что писателям не стоит заниматься политикой. Любую деятельность, активность можно назвать политической деятельностью... Политика творчеству не противоречит. Вспомните, например, Александра Сергеевича Пушкина. Что его заставляло, допустим, ехать в далекую степь и собирать там материал о пугачевском бунте? Или вспомним, давайте, Шолохова. Что его заставляло писать письма Сталину,. а потом жить в ожидании ареста? Но разве был бы Шолохов Шолоховым, если бы он не был самим собой в этом деле?" (Василий Белов).
Между прочим, абсолютное несовпадение взглядов на природу художественного творчества ораторов, полемизирующих с "министром иностранных дел" ИМЛИ, - это тоже политика. Не потому ли его действия подвергаются строгому осуждению вплоть до обвинения в трусости и предательстве12. Но, как гласит американская пословица, на самый погнутый котел всегда найдется крышка, и можно понять филиппики сторонников нашего героя в адрес его критиков. Ну, мол, подставил кое-кого, ну, тиснул в газете анонимный политический донос на коллектив ИМЛИ, в коем числился заместителем директора. Эка невидаль! Да он, установлено, занимается этим четверть века - с младых ногтей. По нынешним же временам, когда моральная нечистоплотность и цинизм приняли масштабы эпидемии, - это не более чем невинная шалость интеллигента. Может статься, все это будет применяться в качестве критерия эстетической оценки.
Кто знает, чем кончилось бы сие достопримечательное словопрение, если бы не ринулся в бой, не щадя живота своего, Вадим Кожинов, известный своим вольнодумством, раскованностью суждений. Это выдающийся патриот-мыслитель и специалист широкого профиля: по истории, литературе, политике, загадочным страницам истории XX века. Даже, поговаривают, судит о сельском хозяйстве, не уступая самому знаменитому и всемирно известному фермероведу и острослову Юрию Черниченко. Тому самому Черниченко, у которого, как утверждает завистливая сплетня, по причине пылкости чувств и известной невоздержанности в застойный период была "отнята небольшая по весу, но существенная деталь" (Ю. Черниченко). Но кто этому поверит? Явная клевета! Ведь в таком невыразимом, так сказать, телесном неприличии вряд ли он пробился бы в ельцинские сенаторы, не говоря уже о том, что сия оказия могла бы существенно сказаться на складе его мощного интеллекта... Сверх того Кожинов еще и бесспорный авторитет по национальному вопросу ("Россия не нация, а континент")... Только такой человек мог положить конец злокозненным наскокам на своего коллегу, и он сделал это. Вадим Валерьянович сдержанно, но мудро указал на великое достоинство единомышленника, а именно: он "владеет тремя основными западными языками" и современно "свободно ориентируется во всех многообразных аспектах отечественной и зарубежной культуры". Замечательно! Жаль, что не объяснил, какое отношение имеет это к действительной науке. А это вопрос принципиальный.
Вот Палиевский берется судить о "Тихом Доне" и нагромождает столько нелепостей, что серьезные ученые вынуждены заявить о своем, абсолютном несогласии с ним "главным образом потому, что такого рода представления не имеют ничего общего не только с "Тихим Доном", но с любым произведением искусства" (Л. Киселева). Резковато, но справедливо, если учесть, что Палиевский - виртуоз туманной фразеологии, а это затрудняет точно определить, что он принимает, а что отвергает. Точнее, он не делает ни того, ни другого. "Свободно ориентирующийся" решил, далее, внести ясность в проблему роли документа в художественном творчестве. И как бы походя обогатил литературоведение эпохальным открытием - документ выше искусства. Даже многоопытного и хитроумного академика Михаила Храпченко - и того поразила энциклопедическая голова Палиевского. Однако ж академик не владел европейскими языками и всуе возопил: "Как можно понять Палиевского, необработанность, сырая форма жизненного материала как раз и представляет собою ценность, всякая его обработка приводит к искажению его существа, содержания". Наконец, он решил осчастливить своим вниманием Михаила Булгакова. И пошло-поехало. Потрясенный исследователь творчества писателя Е. Левин восклицает по прочтении его опуса: "Замечательна статья Палиевского! Черт на сковородке! Дьявольское рукоделие. А ничего доказать не может. Написать ответ ему, духовному брату Лошенниковой, Латунского-Литовского, Могорича и прочей нечисти".
А благополучно прозревший давний почитатель талантов Палиевского вышеозначенный Зоил, то бишь Бондаренко, "взял с досады перечитал уже по третьему разу его тоненькую книжицу, вышедшую, наверное, уже десятым тиражом... И к сожалению, убеждаюсь в полной несостоятельности мифа о крупнейшем ученом"13. Да какой же "крупнейший" может стерпеть такое?! И, как уже отмечалось, сей господин "вмазал" критику Владимиру Бондаренко" (Солоухин). Для литературоведения он в некотором смысле важная фигура, процветающая в адекватной обстановке, - он по-прежнему полон энергии, жизнерадостен и авторитетен в академических коридорах, где с важным видом "прогуливаются на подбор знаменитости и столпы своих отраслей" (Л. Леонов). Достойно ль удивленья, что палиевщина "живет и побеждает" среди части писательского контингента, исповедующей принцип образцово-показательного легкомыслия. Один из таких - чей организаторский и ораторский талант не оценен по достоинству, - с видом заговорщика времен ельцинских переворотов поведал о наличии неких "секретных складов, где скрываются национальные стратегические запасы". Вскоре дотошные следопыты-юмористы опубликовали в газете "Завтра" материал, в котором прозрачно намекали, будто Палиевский прописан к одному из таких ганичевских складов в качестве секретного агента... Смешное и удивительное - рядом.
Это, конечно, не значит, что у нас нет умных и талантливых исследователей, по-настоящему понимающих и любящих литературу. Они есть. Разговор не об отдельных личностях, а о состоянии литературно-критической мысли и ее теоретическом уровне.
И о бережном отношении к традиции. Вспомним хотя бы о судьбе теории социалистического реализма, некогда характеризующейся пытливой мыслью и приверженностью искусству нового типа. В своих поисках она была обращена не только к социалистической литературе, но и к широкой исторической перспективе мировой художественной культуры. Общественно-политическая ситуация 80-90-х годов сказалась на стремительном падении уровня теоретической мысли. Если раньше, опираясь на классическую эстетическую традицию, литературоведение и критика способствовали интеллектуализации творчества и тесной связи с окружающим миром, устанавливали соотношение идеи и ее конкретного воплощения, объективные принципы красоты и критерий литературного произведения как средства познания действительности, - то теперь они ограничиваются вкусовыми пристрастиями, стремлением оторвать литературу от общественно-социальных и народных корней... Изъяв из творческого процесса скомпрометированную литначальниками (кто по идеологическим мотивам, а подавляющее большинство по недомыслию) теорию социалистического реализма, как систему эстетических взглядов, недоброжелатели советской литературы причинили ей большой вред.
Размашистость, равно как излишняя эмоциональность и суетливое легкомыслие, открывают пути для заключений, порою не совпадающих с намерениями пишущего, а нередко и прямо противоположных тем выводам, к которым он стремится. К тому же всегда найдутся люди, которые усмотрят тонкость и некий многозначительный намек там, где их нет и в помине. И тогда вступают в полную силу парадоксы. По мнению иных исследователей, в социалистическую литературу "получают пропуск" исключительно крупные таланты, дарящие миру лишь выдающиеся творения: "Произведение литературы социалистического реализма - всегда высокоталантливое, художественно совершенное произведение. Бесталанные, схематичные, умозрительно иллюстративные творения, пусть они отстаивают социалистический идеал, не могут быть признаны причастными к социалистическому реализму. Талантливость, многозначность, масштабность, большая художественная "себестоимость" - один из решающих и, безусловно, подразумеваемых компонентов социалистического искусства" (Г. Ломидзе). Превосходно, но ведь "бесталанное", "схематичное", "умозрительное", "иллюстративное" не может быть художественным творением, ибо находится за пределами искусства слова. И при чем тут социалистический реализм? Возникают и такие вопросы: как быть с одаренными писателями? Как быть с произведениями, которые, как в любой литературе во все времена ее существования, не относятся к разряду "художественно совершенных, масштабных", но просто талантливо рассказывают о современнике? Причем в каждой национальной литературе таких писателей множество, собственно, без них не было бы ни истории литературы, ни великих имен... Но, следуя логике подобных суждений, их необходимо отлучить от литературы. К тому же понятия "социалистический реализм" и "социалистическая литература" не однозначны по своей сути.
Пришло время разобраться в сути дела спокойно и взвешенно. Тем более что об этом написано много разного вздора, изобличающего пошлые нравы, и не только окололитературной среды. Негоже упрощать, низводить до обыденного понимания такую тонкую, специфическую сферу человеческой деятельности, как искусство и его теория. Социалистический реализм представляет собой только одно художественное направление в системе советской литературы как новой художественной концепции мира - наряду с критическим реализмом, романтизмом, натурализмом - и подвержен критическому пересмотру ряда его компонентов, совершенствованию. Стало быть, прикрываясь неприятием теории, бьют по русской изящной словесности последних семидесяти лет. Ибо то, что называется "социалистической литературой", являет собой далеко не однородное, внутренне противоречивое по эстетическим и мировоззренческим предпосылкам явление. Что бы то ни было, несомненно одно - в ней нашли свое отражение эстетические принципы нового времени, которые нельзя игнорировать.
Вообще принцип руководить литературной жизнью и эстетическими вкусами, направлять художественную теорию и практику не нов и восходит к античности. В советское время он возник на почве острой необходимости оградить молодое искусство от буржуазной идеологии. Отсюда приверженность к нормам и схемам, запретам и преследованиям непокорных. Уставные требования правдивого, исторически конкретного изображения действительности впоследствии усилиями партноменклатурных и окололитературных "ценителей" изящной словесности, присвоивших себе безраздельное право суждения об искусстве, превратились в чисто спекулятивный принцип.
Но кто из наших настоящих художников следовал его постулатам? Да никто! Они писали по велению сердца, подчиняясь художественному инстинкту и дарованному Богом таланту. "За рубежом нередко просят нас - кто с ехидством, кто с искренним желанием понять - растолковать, так сказать, популярно разъяснить, что такое социалистический реализм (...) Я на эти вопросы, - говорил М. А. Шолохов, - обычно отвечаю так: социалистический реализм - это искусство правды жизни, правды, понятой и осмысленной художником с позиции ленинской партийности. А если сказать еще проще, то, по-моему, искусство, которое активно помогает людям в строительстве нового мира, и есть искусство социалистического реализма". Разве не о трагедии России, не о начале новой истории в жизни человечества и росте самосознания трудового человека идет речь в бессмертных творениях этого великого художника?
Творческий метод вызывал и вызывает злобу идейных противников не потому, что он так или иначе сформулирован, а потому, что он последовательно отстаивает идеи социальной справедливости, т. е. народные интересы. Как бы ни истолковывать политический и эстетический смысл социалистического реализма, большая беда для русской литературы XX столетия состоит в том, что у нее не было ни одного выдающегося теоретика, мнением которого писатели дорожили бы и глубоко уважали за принципиальность, доброжелательность, эрудицию и истинную любовь к отечественной изящной словесности.
Высокому искусству свойственна уникальная способность как бы предвосхищать исторические события и их выразителей - новых людей. Ценность творческого дарования состоит в постижении диалектики эпохи, в глубине проникновения в противоречия жизни. Именно таким образом постигает он истину. Искусству противопоказаны стандарты. Меняется жизнь, меняются нравы, люди - и искусство стремится решать проблемы бытия в духе своего времени и по-новому.
Однако быть свободным от опыта мастеров прошлого - не означает ли быть несведущим в специфике предмета и истории его. Опираться на авторитет отнюдь не значит смотреть назад, а не вперед, либо сковывать воображение и способность суждения. О художническом предвидении, прогнозировании будущего, столь необходимом в искусстве, убедительно писал Леонов, с опорой на Ф. М. Достоевского, "пророческое смятение" коего позволило великому художнику угадать многое далеко за пределами своего времени.
Современники ждут от своих художников "широких философских обобщений с переходом в эпический концентрат, а прежде всего - зоркого предвидения возможных рифов и водовертей, скрытых за высокой непогожей волной", - писал Леонов.
Но вернемся к опыту художественного предвидения Достоевского. Не напоминает ли монолог Великого инквизитора из "Братьев Карамазовых" программные установки "демократов" на духовное оскопление народа: "Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда... Слишком, слишком оценят они, что значит раз навсегда подчиниться!.. Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим их наконец не гордиться, ибо ты (инквизитор обращается к Иисусу Христу. - Н. Ф.) вознес их и тем научил гордиться, докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастье слаще всякого. Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны, что могли усмирить такое буйное тысячемиллионное стадо. Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения, позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи перед Богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь или не иметь детей - все судя по их послушанию, - и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести - все, все понесут они нам, и мы все разрешим, и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будут тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла".
Как бы ни истолковывать художественный и социально-философский пафос, вложенный Федором Михайловичем в уста антихриста Великого инквизитора, несомненно одно - здесь отразилась тревога писателя за судьбу русских, выраженная в гипотетической форме. Потрясения, которые принесла "демократия", слишком высокая плата за терпение и законопослушание народа страна огромных природных богатств и самобытных духовных традиций к концу века оказалась у последней черты.
Глава третья
КРУТЫ СТУПЕНИ НА ПАРНАС
Растущее напряжение социальных противоречий привело к тому, что к концу восьмидесятых в литературе стремительно усиливается тревога и мучительные сомнения о цели и смысле жизни, которые сопровождают ужасающие катаклизмы переходной эпохи. Чувство неудовлетворенности, разочарования, а равно как сознание бессилия перед стихией зла и насилия породили в художественной среде апатию и уныние, а нередко желание замкнуться в себе, отгородиться от мира. С достаточной убедительностью эту тенденцию можно проследить на творчестве ряда известных писателей. Но это лишь подтверждает мысль о том, что литература конца века переживает глухое время, что из нее уходит чувство ответственности, идея бессмертия творящего духа, служение правде и красоте. Именно на художественной литературе особенно заметно общее падение национальной культуры.
"Смятение умов" с наибольшей силой проявилось в художественных кругах Москвы и Ленинграда. Появился даже термин "главный интеллигент страны", который, по утверждению провинциальных мудрецов, призван служить украшением фасада далеко не безупречной в моральном и интеллектуальном плане столичной элиты. Идеологическая борьба приобретает все более ожесточенный характер, в то время как утрата писателями высоких идеалов способствует резкому ослаблению творческой энергии, падению мастерства, исчезновению образа человека со свободной волей, осознающего свое право на достойную жизнь. Вместе с тем многие так и не уяснили необратимость происходящих событий.
Видимо, нет необходимости называть имена - среди них немало одаренных, однако ж увлеченных скорописью и внешними приметами реальности - уже при жизни они наказаны забвением. Безвозвратно ушли в прошлое их полуправда, полумораль и полувера, наконец, их глубокомысленное пустословие и дешевый оптимизм.
В развитии искусства есть периоды, в которых много сходства, уподоблений и совпадений. Так много, что, кажется, история повторяется в чем-то весьма существенном, главном. Размышляя над состоянием нынешней литературы, вспоминается конец XIX и начало XX века, русская литература этих неспокойных лет, и характеристика ее, данная прекрасным писателем - в то время еще молодым, дерзким, но уже широко известным - Иваном Буниным. Многое - увы, слишком многое! - в этой характеристике созвучно и сегодняшнему дню русской художественной культуры.