178948.fb2 Модильяни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Модильяни - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

— Садись в кресло. Чулки и ботинки сними, — велит он.

И вот она, обнаженная, ослепительно безмятежная, сидит, слегка прикрываясь ладонью, а он рисует ее анфас и в профиль, свернувшуюся калачиком среди подушек, он с хищной стремительностью заполняет набросками один лист за другим. Глаза-угли мерцают темным пламенем. Он улыбается, мурлычет себе под нос по-итальянски стихи, которых она не понимает. Молодая женщина пожирает художника глазами, в которых читается мольба воздать должное ее красоте, а потом отдается ему, шепча:

— Какая у тебя очаровательная мордашка, Амедео! Спой для меня еще чего-нибудь!

Но он только что-то приглушенно мычит, а на вопрос, где и когда она может его снова увидеть, обычно отвечает:

— Я часто бываю в «Ша Нуар» или на площади перед ним.

И в мастерской, где любовь временно возобладала над одиночеством, он избывает свою ярость, заглушая скрипом карандаша приумолкшее отчаянье.

А рядом, в той же «Плавучей прачечной», — мастерская Пикассо с осыпающимися со стен кусками сухой штукатурки и хлипкими от старости досками, словно позаимствованными в трущобах Маки, быстро превращалась в тигель, где выплавлялось новое помолодевшее искусство — живопись, поэзия и музыка. Пикассо, уроженец пламенной Каталонии, и его подруга Фернанда Оливье начертали голубым мелом на деревянном пороге входной двери: «Добро пожаловать, собратья по искусству!» Туда заглядывают Анри Матисс, Морис де Вламинк, Андре Дерен, Жорж Брак, Кес Ван Донген, Хуан Грис, Маноло, Игнасио Сулоага-и-Сабалета, Рикардо Канале, Анхель де Сото, Луи Маркусси, Франсис Пикабиа, Андре Сальмон, который вел художественную хронику в газете «Энтрансижан», писатель Ролан Доржелес, коллекционеры Лео и Гертруда Стайн, молодой двадцатичетырехлетний продавец картин Даниэль-Анри Канвейлер, который только-только открыл галерею на улице Виньон в доме 28, около церкви Мадлен, Морис Пренсе, Гийом Аполлинер со своей подругой Мари Лорансен, Макс Жакоб, натурщицы и множество других людей, которые были рады собраться в этой теплой атмосфере вечного праздника.

Только Амедео никогда туда не ходил. Возможно, из самолюбия, поскольку не чувствовал пока, что вправе говорить с другими художниками на равных, или просто, как типичный медведь-одиночка, чурался шумных собраний? А между тем чтобы быть вхожим к Пикассо, особых приглашений не требовалось: маленький кружок, открытый всему свету, ни перед кем не затворял двери. К тому же Фернанда благосклонно приметила новичка у папаши Озона в первые же недели его блужданий по Монмартру. Нашла красивым: «Видела здесь Амедео Модильяни, молодого, сильного, с красивой головой истинного римлянина — поразительно, с какой чистотой в его облике проступают национальные черты. Он приехал из Ливорно, предварительно открыв для себя художественные сокровища Рима, Венеции, Неаполя и Флоренции». Но Амедео совершенно не хотел связываться с нарождающимся кубизмом, предпочитая в одиночестве мотаться по Холмику и забегать в монмартрские кабаре.

Андре Варно, бывший в то время хроникером в журнале «Comœdia», описывает Мориса Пренсе как фигуру демоническую: очаровательный, неправдоподобно разносторонний, наделенный убийственно едким остроумием математик, выпускник Политехнической школы, притом один из самых блестящих в своем выпуске, он сначала занимался исчислением вероятности тех или иных происшествий, служа актуарием в страховой компании «Пчела». Именно он стал при кубистах штатным теоретиком-математиком, и в период первоначальных разговоров о сути будущего направления его влияние было решающим. Когда его жена Алиса ушла к Дерену, он тоже принялся, накурившись травки и набравшись спиртного, растерянно слоняться по Холмику. А вот Гийом Аполлинер зарабатывал себе на хлеб в Национальной библиотеке, переписывая старинные скабрезные романы, упрятанные в «аду», то есть в библиотечном спецхране. По вечерам он поднимался к Пикассо в сопровождении своей музы Мари Лорансен. Что до Марселя Олена, это был поэт, горлопан и анархист. Талантливый актер, но человек до смешного неосновательный, да к тому же склонный к провокациям. Модильяни он доводил до бешенства, когда всячески старался подпоить Мориса Утрилло:

«Этому рифмачу лучше бы душить в своих объятиях какую-нибудь здоровенную негритянку (так тогда называли бутылку красного вина), а не цепляться к Момо!»

В те времена где-то в Маки жил странный человек, называвший себя бароном Пижаром и известный на Монмартре своей страстью к гоночным яликам. Он был владельцем деревообделочной мастерской, где занимался ремонтом фурнитуры из красного дерева и весел к тем суденышкам, за судьбу которых страшно переживал во время лодочных соревнований на Марне. А еще он создал своего рода клуб, «Монмартрский морской союз», членом которого некоторое время был и Амедео. Заседал этот клуб у Бускара, на площади Тертр. Но прежде всего Пижар был токсикоманом и приторговывал зельем у Мулен-де-ла-Галет, снабжая всех местных художников опиумом и гашишем. На Холмике наркотики были тогда в большой моде. Фернанда Оливье, приохотившая к опиуму Пикассо, так вспоминает дни и ночи, проведенные у барона Пижара:

«Постоянные посетители, более или менее многочисленные, но неизменно хранившие барону верность, лежа на циновках, познали долгие и прелестные часы, полные утонченного восприятия прекрасного. Там пили холодный чай с лимоном, беседовали и были счастливы. Все становилось красивым, благородным, мы любили все человечество, блаженствуя при едва мерцающем свете хитроумно прикрученного фитиля большой керосиновой лампы — единственного источника света в доме. Иногда, когда лампа гасла, только язычок лампадки для разжигания опиума освещал внезапными крохотными вспышками чьи-нибудь усталые лица… Ночи протекали в теплой человеческой близости, мы лежали кучно, тесно, но не возникало даже тени телесного влечения. Говорили о живописи, о литературе, сохраняя безусловную ясность ума и способность к более тонкому пониманию оттенков смысла. Дружба делалась более доверчивой, нежной, более снисходительной…»

Если верить Фернанде, Пикассо прибегал и к гашишу, и однажды, когда малость перебрал его у папаши Озона в компании с Гийомом Аполлинером, Максом Жакобом и Пренсе, ему стало плохо, он принялся кричать, что изобрел фотографию, что ему нечего больше делать в живописи, где он все открыл, и пора кончать с собой. Но после трагической гибели молодого немецкого художника Вигельса, его соседа и приятеля, потерявшего рассудок после того вечера первого июня 1908 года, когда он, одновременно приняв дозу опиума и гашиша, вздумал повеситься, Пикассо выбросил имевшееся в мастерской наргиле, а Модильяни окончательно отдалился от Пижара.

МАКС ЖАКОБ

Часто на исходе дня можно было видеть красавчика Амедео вместе с красивой женщиной на площади Тертр в кафе мамаши Катрин или в баре Фовера, что на улице Аббатис. Он никогда не присутствует на сборищах у Пикассо в «Плавучей прачечной», но некоторых из тех, кто там бывает, посещает охотно и весьма с ними близок, прежде всего с жизнерадостным, благородным, образованным и блестящим Максом Жакобом, к которому часто приходит в гости в его маленькую темную комнатку в бельэтаже дома 7 на улице Равиньян. Макс всегда в курсе всего, что творится в квартале. Он художественный критик, художник, клоун, уютная кумушка и карточная гадалка, он читает будущее по руке и составляет гороскопы. Но прежде всего он — поэт.

Вот Париж-барыга у воротНабережной всех туманов ждет, когда жеМыслящее море принесетСнопик белой пены на продажу.

Он родился, как и Амедео, 12 июля, но на восемь лет раньше, в 1876 году, в доме на одной из набережных Одера в Кемпере, что в департаменте Финистер, в семье мужского портного Лазаря Жакоба. Последний появился на свет там же у четы эмигрантов из Пруссии, получивших французское подданство в 1873 году после ревностной и беспорочной воинской службы отца, принимавшего участие во Франко-прусской войне на стороне новообретен-ной родины. Мать Макса Пруденция Давид держала в Кемпере магазин бретонских древностей и курьезных поделок. Ее сын после блестяще законченного школьного курса (несколько почетных премий в Кемперском лицее, официальная поощрительная грамота по философии на Общем городском конкурсе) записался в Колониальную школу, из которой ушел на факультет права Парижского университета и в 1898 году стал лиценциатом. Из мест, где прошло его детство, Макс вынес неугасимую любовь к морю и некоторую склонность к таинственному и сверхъестественному. В Париже среди людей искусства он оттачивает свои творческие способности и совершенствует «поэтическую душу», как скажет потом Шарль Трене, вместе с которым он создаст «Королевскую польку». В двадцать два года он публикует в «Монитёр дез Ар» свою первую статью о бельгийском живописце Джеймсе Энсоре, подписав ее в память о деде псевдонимом Леон Давид. В июне 1901 года, когда Амбруаз Воллар устраивает выставку Пикассо, он завязывает знакомство с ним, которое обернется глубокой непреходящей привязанностью. «Пикассо мой друг вот уже шестнадцать лет, — скажет он впоследствии. — Мы равно презираем друг друга и сделали друг другу столько же зла, сколько добра, но без него моя жизнь не полна».

До нынешних дней дошло несколько описаний Макса Жакоба, кое в чем противоречащих друг другу.

Познакомившийся с ним в 1918 году молодой поэт Жорж Габори позже расскажет, что запомнил его как «маленького щуплого человечка с большой лысой головой и очень выразительными голубыми глазами, с коротенькими толстыми поросшими густоватым ворсом ручками, но с тонкими пальцами, загнутыми кверху на концах, — жизнерадостного, улыбчивого, говорливого, притом его чрезмерно грассирующий звонкий голос очень приятного тембра был поставлен, как у профессионального актера, что-то декламирующего на представлении: дикция поражала изысканной выверенностью, несмотря на легкую шепелявость от какого-то непорядка с зубами».

В тридцатых годах Гертруда Стайн, перевоплотившись в свою верную секретаршу и возлюбленную, написала от ее имени «Автобиографию Алисы Токлас» и, пользуясь случаем, поделилась кое-чем из своих первых парижских впечатлений и воспоминаний. Под ее пером Макс Жакоб предстает грязным, беспорядочно живущим человечком, который разгуливал в отслуживших свой срок одеждах и забывал как следует умыться. Одним словом, не нравился Макс Жакоб Гертруде Стайн.

А вот Фернанде Оливье он нравился. И даже весьма:

«Я раз сто с неизменным удовольствием наблюдала, как он подражает голоногим танцовщицам. Закатав до колен штаны на волосатых ногах, без пиджака, в одной рубахе с распахнутым воротом, из которого виднелась грудь, густо, как войлоком, заросшая черным вьющимся волосом, почти совсем лысый, в очках с толстыми стеклами, он танцевал, стараясь выглядеть грациозным, что вызывало у присутствующих неудержимый смех, поскольку шарж поражал нежданным совершенством».

Как бы то ни было, Амедео его очень любил. Ценил его изощренную чувствительность, неизменно хорошее настроение и потрясающие, совершенно энциклопедические познания во всем, что относилось к искусству. Он любил его стихи и гуаши, маленькие стихотворения в прозе и рифмованные безделки, высоко ставил его фантазию и меткость в подражаниях куплетам кафешантанных франтов и франтих:

Ах, Пандора-проказница,Не говори: «Мне без разницы,Любишь меня или нет»;Вот тебе мой ответ:Знай, я готов на все страшное,Я всех богов бесшабашнее!А значит, дури не дури —Я буду не вне, а внутри.

Когда Макс не вынашивает замысел нового розыгрыша, то изучает оккультные практики, вопрошает звезды, мешая при этом живопись с поэзией, религию с фарсом, или же страстно вгрызается в труды по эзотерике. Поэтическая и алхимическая сторона его увлечений сближает его с Амедео, пробуждая в последнем дремлющие склонности к магии и оккультизму, дававшие о себе знать еще в Ливорно и Венеции. Вместе они примутся копаться в священных текстах, разбираясь в истоках иудейской культуры. От своего деда Исаака Амедео Модильяни получил некоторые первоначальные представления о загадках Торы, от Евгении — светскую манеру отношения к традициям иудаизма, от тетки Лауры — огромный интерес к философским текстам. Остальное довершили случай и люди, с которыми он сводил Модильяни. В некоторых рисунках, коими они обменивались с Максом Жакобом, можно отыскать каббалистические символы, цифры, знаки, имеющие отношение к иудаистским эзотерическим учениям: например, в женском портрете, написанном на обороте календаря 1908 года, но датированном 1915-м и притом навеянном карточной фигурой из колоды «таро», женщина изображена в короне из цифр, где повторение шестерки имеет, насколько мы понимаем, какой-то астрологический смысл; в портрете Макса Жакоба с посвящением: «Моему брату, с большой нежностью, в ночь на 7 марта, луна в первой четверти, Модильяни»; еще в одном рисунке китайской тушью на бумаге — портрете то ли Андре Сальмона, то ли Гийома Аполлинера, названном «Торс атлета»: там Амедео черными чернилами записывает пророчество Нострадамуса, начинающееся стихом: «Молодой лев одолеет старого…»

На обороте рисунка, находящегося в блокноте для зарисовок из «коллекции Поля Александра» и датированного 1907 годом, Амедео оставил надпись: «То, что я ищу, — это отнюдь не реальность, но и к ирреальному оно тоже никак не относится, скорее к Бессознательному, к тайне Инстинкта, обусловленного этническими свойствами», утверждая таким образом, что, выходя за пределы, диктуемые обычным жизнеподобием, он пытается воспроизвести не что иное, как душу своих моделей. Что Модильяни искал именно «способ выразить их глубинное „Я“», подтвердит впоследствии его меценат и друг Поль Александр.

На обороте еще одного наброска, выполненного в 1913 году на листе бумаги, разграфленном в клетку и предназначавшемся для последующей работы над скульптурой, Амедео напишет:

«Читая книги Макса Жакоба, — пишет Жанна Модильяни, — я отдавала себе отчет в том, что его фантазию будили и подстегивали религиозные сюжеты и в таком „чистилище“ писатель пробуждался к христианству, а у художника укреплялась связь с иудейской традицией». И действительно, 22 сентября 1909 года, вернувшись в четыре часа дня к себе домой на улицу Равиньян, Макс Жакоб вдруг увидел, как на стене комнаты проявился лик Христа. От впал в религиозный экстаз и тотчас обратился к христианству. Будучи выходцем из еврейской семьи, чуждой ревностного иудаизма и даже скорее склонной к агностицизму, Макс практически не слышал в детстве разговоров о религии, а потому авторы некоторых воспоминаний, затрагивая эту тему, предполагали, что в происшествии более повинны голод, алкоголь и эфир, коим поэт злоупотреблял, чтобы обмануть тот же голод или унять зубную боль, нежели истинное метафизическое воспарение.

Второе явление — на этот раз Непорочной Девы — случилось 17 декабря 1914 года и окончательно подвигло его к католицизму. В то время он жил уже в бельэтаже дома номер 17 по улице Габриэль, куда переехал в 1913-м. 18 февраля 1915 года он принял крещение в часовне церкви Сионской Богоматери, что на улице Нотр-Дам-де-Шан, взяв себе имя Киприан. Таким образом, отныне его величали Киприан Макс Жакоб, а роль крестного отца в этой церемонии исполнил его всегдашний друг Пикассо. Что до Амедео, он, хоть порой и любил представляться иудеем, на самом деле так никогда и не сделается истинным верующим. «Я-то узнал, что он еврей, только после его смерти», — признается его друг Джино Северини.

БОГЕМА

В 1907 году Амедео на несколько дней отправляется в Англию, однако об этом путешествии сохранились лишь весьма путаные свидетельства, не позволяющие с точностью определить ни его цели, ни иных подробностей. Художник Андре Утте предполагает, что он как скульптор участвовал в выставке прерафаэлитов. Вероятно, именно в Лондоне фотограф Александр Бассано показал ему сделанный им фотоснимок леди Иды Ситуэлл. Амедео находит молодую аристократку красивой и решает по фотографии выполнить ее портрет в реалистической манере. Потом Бассано предложил картину леди, но та не проявила к ней интереса. Полотно представляло ее в профиль, в шляпе, сидящей на голове прямо, как корона, лицо очень бледное, словно это слегка подкрашенный фотоснимок или неоконченная живописная работа.

Выделяются несколько ярких мазков у губ, так что их красный цвет концентрирует в себе чувственное начало картины. Но портрет, оставшийся в Англии, не понравился леди Ситуэлл.

В эту эпоху Амедео писал в манере, слегка напоминавшей Уистлера, — маленькие портреты, скуповатые по цветовому решению, где преобладали серо-зеленые тона. Это его очень отличало от фовистов. Законченные работы он покрывал несколькими слоями лака, подражая старым мастерам, чтобы создать впечатление просвечивающей живописи.

Однажды, когда он как раз закончил портрет молодой актрисы, нередко читавшей стихи в «Бойком кролике», Луи Латурет, очень известный собиратель работ художников, посетил его мастерскую на площади Жан-Батист-Клеман. Сильно заинтересовавшись его живописной манерой, которую он нашел весьма необычной, Латурет поздравляет Модильяни и уже готов спросить, не может ли тот показать ему и другие работы, но Амедео весьма категоричным тоном его обрывает:

— Да нет же, это еще не то, что надо! Всего лишь плохой Пикассо. Сам Пикассо дал бы такому монстру пинка.

— Что вы, это по-настоящему прекрасно, — протестует Латурет.

Но Модильяни, с кислым видом листая синий блокнот набросков, небрежно заключает:

— А к тому же я собираюсь все это уничтожить и заняться скульптурой.

Амедео много работал, стараясь упорядочить и художественно выразить то, что его волновало. Он уже не носился, как поначалу, с представлениями об искусстве, вывезенными из Италии, теперь его задача овладеть той манерой интимного переживания и такой экспрессией, какие близки фовизму, но привнести в нее свое особое цветовосприятие. На Монмартре фовизм витал в воздухе. Везде говорили, что даже Пикассо, никому не показывавший последние работы, вслед за Браком пустился по этому пути. Каждый искал форму, ритм, особую технику, способную совместить специфическую смесь романтизма и реализма с собственным темпераментом.

На Осеннем салоне Модильяни выставляет две картины и пять акварелей.

Продолжая получать материальную помощь из дома, Амедео выглядит все более нищим и потерянным. Однажды ноябрьским вечером 1907 года, сидя в «Бойком кролике», вдвоем с художником Анри Дусе, Амедео признается ему, что его выгнали из маленькой мастерской на площади Жан-Батист-Клеман и он не знает, куда податься: у него ни друзей, ни денег. Дусе предлагает собеседнику за следующий же день перебраться к нему на улицу Дельта и оставаться там столько, сколько захочет.

Дусе обитал в большом доме под номером семь, носившем то же название, что и улица, на которой он стоял: Дельта. Эта полуразвалина была уже предназначена мэрией на снос, но молодому врачу Полю Александру и его брату Жану удалось снять обреченный дом благодаря посредничеству отца их знакомых, братьев Сент-Альбен, который служил библиотекарем в ратуше и, пользуясь своим положением, сумел за них похлопотать. Сами братья Александр были сыновьями фармацевта. Будучи ценителями нового искусства, они организовали в Дельте своего рода литературно-артистический фаланстер, где принимали друзей: художников Анри Дусе, Альбера Глейза, Анри Ле Фоконье, Мориса Асслена, Анри Газана, скульптора Мориса Друара. И часто давали им приют, когда кто-либо из них оказывался в бедственном положении.

«Мы занимались театром, сценариями концертов, музыкой к постановкам, поэтическими вечерами, где моим пояснениям к Вийону, Малларме или Бодлеру было обеспечено почетное место. Дусе подбил меня купить на блошином рынке фисгармонию, а Друар играл на скрипке. У меня был приятель-актер Сатюрнен Фабр. Мы делали фотографии театральных сцен в интерьере или в садике за оградой. У нас также проходили шахматные матчи, когда молчаливые игроки состязались в хитроумии. Мы долго, загодя готовили балы-„четырскусс“ (такой не слишком почтительной скороговоркой на своем ученическом жаргоне будущие мэтры называли цикл из четырех „искусств“, четырех дисциплин: живописи, скульптуры, гравюры, архитектуры, изучаемых в художественных училищах) и тратили на это бездну воображения. Разумеется, во всем принимали участие и женщины: Люси Газан, Раймонда (возлюбленная Друара), Аделита, Клотильда и еще Адриенна, в ту пору натурщица Модильяни. Еще приглашали иногда работниц сцены, портних, юрких и проворных женщин очень свободного нрава».

На таких вечерах участники угощались гашишем, как предполагается, ради эксперимента или в чаянии творческого вдохновения.

Амедео появляется в Дельте с очень красивой и довольно таинственной женщиной, «сверхэлегантной», по выражению Поля Александра, Мод Абрантес. Она тоже желает стать художницей и с энтузиазмом принимает участие в вечерах братьев Александр. Не имея ни малейшей склонности к жизни в сообществе, Модильяни, вместо того чтобы поселиться у доктора Александра, предпочитает снимать жилье в маленьком особнячке на улице Коленкура, оставив в Дельте только свои пожитки — мольберт, краски, холсты, книги, несколько рисунков и блокноты набросков.

В 1908 году он делает красивый портрет Мод, в котором угадываются влияние Гогена и экспрессионистская струя, идущая от его приятеля, немецкого художника Людвига Майднера. К тому времени, когда Амедео узнает, что Мод беременна от него, она уже с ним расстанется, собравшись уехать в Соединенные Штаты. Она сядет на теплоход «Лотарингия», отплывающий 28 ноября 1908 года, и с его борта пошлет последнюю открытку Полю Александру: «Завтра прибытие. Продолжаю читать Малларме. Не умею выразить, как я грущу о вечерах, что мы проводили все вместе, собравшись вокруг большого и доброго огня в вашем камине. Хорошее было время!»

Никто в Дельте никогда больше не получит о ней никаких известий. Даже Амедео, который так и не узнает, что сталось с его ребенком.

Поль Александр, который всего на три года старше Модильяни, тотчас распознал художественную мощь его таланта; ему понятны устремления Амедео, он терпим к его крайностям. Поль — первый из его поклонников, он старается ему помочь всем, чем может: оплачивает его натурщиц, покупает у него рисунки, а иногда и картины по цене, колеблющейся между десятью и двадцатью франками, сообразуясь со своими средствами, и очень скоро между ними завязываются самые близкие дружеские отношения, питаемые как любопытством, так и просто сердечным теплом.

Они говорят об искусстве, ходят вместе в театр, на выставки, в музеи. Поль познакомил Модильяни с музеем Гиме на Йенской площади, где экспонируется искусство Востока, а также привел его в этнографические отделы Лувра и Трокадеро, где Амедео открывает для себя африканскую скульптуру, вызывающую такой интерес у современных ему художников. Во время своего пребывания в Дельте Амедео пишет картину под явным влиянием Сезанна, названную им «Ebrea» («Еврейка»), — портрет немолодой женщины, очень решительной и гордой; изображение выступает из темного фона в сине-зеленых тонах; Поль Александр купил ее у него за сотню франков.

Послушавшись совета Поля, Модильяни записывается в Общество независимых художников, что позволит ему давать свои работы на общие выставки за скромную плату: 1,25 франка ежегодного взноса и 10 франков за право экспонироваться. И вот 20 марта 1908 года он выставляет шесть своих произведений в XXIV Салоне независимых: выбраны «Идол», два рисунка, «Еврейка», «Бюст обнаженной молодой женщины» и «Сидящая обнаженная». Для двух последних картин позировала проститутка Жанна, которую доктор Александр пользовал из-за кожной болезни. На этих портретах, написанных с большой экспрессией, и напряженное лицо, и поза молодой женщины выражают тревогу и потерянность. Она сидит, устало сложив руки на животе, с расплывшейся грудью, покорно уставившись в пустоту.

В дни, когда шла выставка, где среди прочих были представлены работы Пикассо и Брака, им досталась львиная доля зрительского внимания: публика в основном толковала о «кубистах». Кстати, название новому течению опять, уже не впервые, дал раздраженный им критик. Сославшись на опубликованное в «Меркюр де Франс» письмо Поля Сезанна художнику Эмилю Бернару, в котором говорилось, что «природу нужно истолковывать, отталкиваясь от сферы, цилиндра и конуса», уже упомянутый критик Луи Воксель первым завел речь о «маленьких кубах» и о «кубистических странностях», имея в виду некоторые полотна Брака, виденные им в галерее Даниэля-Анри Канвейлера. Как ранее в схожей ситуации обрели свое название фовисты, так и теперь решающее слово произнесено недоброжелателями.

В том же в Салоне двумя работами представлен Таможенник Руссо, его «Игроки в мяч» пользуются большим успехом. Что до оценки Модильяни, тут мнения и критики, и прессы разделились. Его манера вызывала недоумение. Никто уже не уделял ему столько внимания, как в предыдущем году на Осеннем салоне, поскольку эти работы не вписывались ни в одно из обозначившихся художественных направлений. В конечном счете искусство Модильяни всегда будет хранить независимость от окружающих его направлений, а это неизбежно повергает критиков в растерянность. Они слишком привыкли все каталогизировать, наклеивать ярлыки, а тут пасуют, притом даже тогда, когда в его живописи явственно ощущаются культурные веяния, идущие от Сезанна и постимпрессионистов, от экспрессионистов, фовистов, негритянского искусства и даже просматриваются следы влияния кубизма. Ему удавалось переплавлять все это в не похожее на другие манеры единство, совмещая современные концепции со своей особенной цветопередачей, весьма сенсуалистической, если не прямо эротической.

Скрывая свое разочарование, Амедео продолжает твердить во всеуслышание, что если и занимается живописью, то лишь для заработка, а подлинно заботит его исключительно скульптура, поясняя: «Только там я по-настоящему свободен». Если судить по его тогдашним высказываниям, массивность камня он предпочитал эфемерности красок на холсте. Скульптура для него — первейшее из искусств, единственно дающее творцу возможность выразить себя. Рисунки, что выходят из-под его карандаша с удивительной легкостью и элегантностью, достойной какого-нибудь денди, он рассматривает как необходимое упражнение, подготовительный этап перед ваянием в камне. Но, утверждая все это, он не задумывается о том, что при его бродячем существовании гораздо легче перебираться с места на место с картиной под мышкой, нежели с каменным монолитом. Он также забывает о слабости своих легких, не выносящих пыли, и не желает помнить о полировке камня, во время которой его изводят дурнота и непрекращающийся кашель.

За словами следуют дела: намереваясь снова посвятить себя скульптуре, Амедео набрасывает серию рисунков, изображающих головы, которые он хочет перевести в камень. Одно время он склоняется к выбору дерева как основного материала, поскольку его легче перевозить и обрабатывать. «Не все сразу, — думает он, — я потом сделаю это в мраморе». Дерево куда менее вредно для его легких, но оно гораздо дороже, и вот со своим приятелем Дусе он принимается утаскивать балки со строительства метро. Ночью на открытой разработке там, где потом будет станция «Барбес-Рошешуар», они набирают в тачку великолепные дубовые брусья, уже распиленные на куски, и перевозят их в мастерскую.