179004.fb2
Вспоминает А н н а А х м а т о в а: "И вот мы втроем (Блок, Гумилев и я) обедаем (5 августа 1914 г.) на Царскосельском вокзале в первые дни войны. (Гумилев уже в солдатской форме.) Блок в это время ходит по семьям мобилизованных для оказания им помощи. Когда мы остались вдвоем, Коля сказал: "Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев"".
В конце сентября Гумилев был назначен в маршевый эскадрон лейб-гвардии уланского Ее Величества полка и 23 сентября, получив боевого коня, отправился на передовую, к границе с Восточной Пруссией.
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня...
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
07.02.1925. Суббота
АА рассказала между прочим о том, что в 1914 году, когда они уже совсем близки не были, как Николай Степанович высказал ей свое сожаление, узнав, что старый дом Шухардиной в Царском Селе, тот дом, где АА жила, разрушают, чтобы на его месте построить новый. Этот дом когда-то был на окраине Царского Села; в нем останавливались приезжающие, пока меняли их почтовых лошадей. Он служил для надобностей почтовой станции. Николай Степанович тогда дал АА почувствовать, что и он иногда любит старое. И АА вспоминает, с каким чувством Николай Степанович любил его, как только он умел любить дом, квартиру - как живого человека, интимно, как друга. И АА высказывает предположение, что строки в "Заблудившемся трамвае" ("А в переулке - забор дощатый..." и т. д.) говорят именно об этом доме. Именно так Николай Степанович вспоминал его, и он называет все его приметы... АА прибавляет, что это - ее предположение, не более как предположение, но что внутренне она почти убеждена в этом. Она знает, что другого дома в воспоминаниях Николая Степановича не было никогда, что только к этому он относился с такой любовью.
АА: "Николай Степанович сказал: "Я понял, что можно жалеть старое"
В архиве Лукницкого сохранились письма Гумилева той поры:
Дорогая моя Анечка, я уже в настоящий армии, но мы пока не сражаемся и когда начнем, неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с отпущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая "собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику". Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и прислать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь продай, хочешь читай кому-нибудь. Я ведь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.
Пиши мне в 1-ю дейст. Армию, в мой полк Ее Величества. Письма, оказывается, доходят, и очень аккуратно.
Я все здоровею и здоровею: все время на свежем воздухе (а погода прекрасная, тепло, скачу верхом, а по ночам сплю как убитый).
Раненых привозят немало, и раны все какие-то странные: ранят не в грудь, не в голову, как описывают в романах, а в лицо, в руки, в ноги. Под одним нашим уланом пуля пробила седло как раз в тот миг, когда он приподнимался на рыси, секунда до или после; и его бы ранило.
Сейчас случайно мы стоим на таком месте, откуда легко писать. Но скоро, должно быть, начнем переходить, тогда писать будет труднее. Но вам совершенно не надо беспокоиться, если обо мне не будет известий. Трое вольноопределяющихся знают твой адрес и, если со мной что-нибудь случится, напишут тебе немедленно. Так что отсутствие писем будет означать только то, что я в походе, здоров, но негде и некогда писать. Конечно, когда будет возможность, я писать буду.
Целую тебя, моя дорогая Анечка, а также маму, Леву и всех. Напишите Коле-маленькому, что после первого боя я ему напишу. Твой Коля".
Гумилев ведет подробнейший дневник военных дней. Потом он получит название "Записки кавалериста". Они будут напечатаны. Вот беглые, сразу, по следам событий, записи...
"Мне, вольноопределяющемуся охотнику одного из кавалерийских полков, работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных, вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем. Если пехотинцы - поденщики войны, выносящие на своих плечах всю ее тяжесть, то кавалеристы - это веселая странствующая артель с песнями, в несколько дней кончающая прежде длительную и трудную работу. Нет ни зависти, ни соревнования. "Вы наши отцы, - говорит кавалерист пехотинцу, - за вами как за каменной стеной..."
"Помню, был свежий солнечный день, когда мы подходили к границе Восточной Пруссии. Я участвовал в разъезде, посланном, чтобы найти генерала М., к отряду которого мы должны были присоединиться. Он был на линии боя, но где протянулась эта линия, мы точно не знали. Так же легко, как на своих, мы могли выехать на германцев. Уже совсем близко, словно большие кузнечные молоты, гремели германские пушки, и наши залпами ревели им в ответ. Где-то убедительно быстро на своем ребячьем и странном языке пулемет лопотал непонятное.
Неприятельский аэроплан, как ястреб над спрятавшейся в траве перепелкой, постоял над нашим разъездом и стал медленно спускаться к югу. Я увидел в бинокль его черный крест..."
"Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать, не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул "ура", с которым был взят В. Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня..."
"Через несколько дней в одно прекрасное, даже не холодное утро, свершилось долгожданное. Эскадронный командир собрал унтер-офицеров и прочел приказ о нашем наступлении по всему фронту. Наступать - всегда радость, но наступать по неприятельской земле, это - радость, удесятеренная гордостью, любопытством и каким-то непреложным ощущением победы..."
"Очень был забавен один прусский улан, все время удивлявшийся, как хорошо ездят наши кавалеристы. Он скакал, объезжая каждый куст, каждую канаву, при спусках замедлял аллюр, наши скакали напрямик и, конечно, легко его поймали. Кстати, многие наши жители уверяют, что германские кавалеристы не могут сами сесть на лошадь. Например, если в разъезде десять человек, то один сперва подсаживает девятерых, а потом сам садится с забора или пня. Конечно, это легенда, но легенда очень характерная. Я сам видел однажды, как вылетевший из седла германец бросился бежать, вместо того чтобы опять вскочить на лошадь..."
"Вечером мы узнали, что наступление будет продолжаться, но наш полк переводят на другой фронт. Новизна всегда пленяет солдат, но, когда я посмотрел на звезды и вдохнул ночной ветер, мне вдруг стало очень грустно расставаться с небом, под которым я как-никак получил мое боевое крещение..."
"Я понял, что на этот раз опасность действительно велика. Дорога к разъезду мне была отрезана, с двух сторон двигались неприятельские колонны. Оставалось скакать прямо на немцев, но там далеко раскинулось вспаханное поле, по которому нельзя идти галопом, и я десять раз был бы подстрелен, прежде чем вышел бы из сферы огня. Я выбрал среднее и, огибая врага, помчался перед его фронтом к дороге, по которой ушел наш разъезд. Это была трудная минута моей жизни. Лошадь спотыкалась о мерзлые комья земли, пули свистели мимо ушей, взрывали землю передо мной и рядом со мной, одна оцарапала луку моего седла. Я, не отрываясь, смотрел на врагов. Мне были ясно видны их лица, растерянные в момент заряжения, сосредоточенные в момент выстрела. Невысокий, пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера. Два всадника выскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись. Может быть, они просто побоялись, что их подстрелят их же товарищи.
В эту минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же это много позже. Тогда я только придерживал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновению опасности..."
"Но вот и конец пахотному полю - и зачем люди только придумали земледелие?! - вот канава, которую я беру почти бессознательно, вот гладкая дорога, по которой я полным карьером догоняю свой разъезд. Позади него, не обращая внимания на пули, сдерживает свою лошадь офицер. Дождавшись меня, он тоже переходит в карьер и говорит со вздохом облегчения: "Ну, слава Богу! Было бы ужасно глупо, если б вас убили". Я вполне с ним согласен.
Остаток дня мы провели на крыше одиноко стоявшей халупы, болтая и посматривая в бинокль. Германская колонна, которую мы заметили раньше, попала под шрапнель и повернула обратно. Зато разъезды шныряли по разным направлениям. Порой они сталкивались с нашими, и тогда до нас долетал звук выстрелов. Мы ели вареную картошку, по очереди курили одну и ту же трубку".
Из письма к жене:
"Дорогая моя Анечка, наконец могу написать тебе довольно связно. Сижу в польской избе перед столом на табурете, очень удобно и даже уютно. Вообще война мне очень напоминает мои абиссинские путешествия. Аналогия почти полная: недостаток экзотичности покрывается более сильными ощущеньями. Грустно только, что здесь инициатива не в моих руках, а ты знаешь, как я привык к этому. Однако и повиноваться мне не трудно, особенно при таком милом ближайшем начальстве, как у меня. Я познакомился со всеми офицерами своего эскадрона и часто бываю у них. a me pose parmi les soldats42, хотя они и так относятся ко мне хорошо и уважительно. Если бы только почаще бои, я был бы вполне удовлетворен судьбой. А впереди еще такой блистательный день, как день вступления в Берлин! В том, что он наступит, сомневаются, кажется, только "вольные", т. е. не военные. Сообщенья главного штаба поражают своей сдержанностью и по ним трудно судить обо всех наших успехах. Австрийцев уже почти не считают за врагов, до такой степени они не воины, что касается германцев, то их кавалерия удирает перед нашей, наша артиллерия всегда заставляет замолчать их, наша пехота стреляет вдвое лучше и бесконечно сильнее в атаке, уже потому, что наш штык навинчен с начала боя и солдат стреляет с ним, а у германцев и австрийцев штык закрывает дуло и поэтому его надо надевать в последнюю минуту, что психологически невозможно.
Я сказал, что в победе сомневаются только вольные, не отсюда ли такое озлобленье против немцев, такие потоки клеветы на них в газетах и журналах? Ни в Литве, ни в Польше я не слыхал о немецких зверствах, ни об одном убитом жителе, изнасилованной женщине. Скотину и хлеб они действительно забирают, но, во-первых, им же нужен провиант, а во-вторых, им надо лишить провианта нас; то же делаем и мы, и поэтому упреки им косвенно падают и на нас - а это несправедливо. Мы, входя в немецкий дом, говорим "gut" и даем сахар детям, они делают то же, приговаривая "карошь". Войско уважает врага, мне кажется, и газетчики могли бы поступать так же. А рождается рознь между армией и страной. И это не мое личное мненье, так думают офицеры и солдаты, исключенья редки и трудно объяснимы или, вернее, объясняются тем, что "немцеед" находился все время в глубоком тылу и начитался журналов и газет.
Мы, наверно, скоро опять попадем в бой, и в самый интересный, с кавалерией. Так что вы не тревожьтесь, не получая от меня некоторое время писем, убить меня не убьют (ты ведь знаешь, что поэты - пророки), а писать будет некогда. Если будет можно, после боя я пришлю телеграмму, не пугайтесь, всякая телеграмма непременно успокоительная.
Теперь про свои дела: я тебе послал несколько стихотворений, но их в "Войне" надо заменить, строфы 4-ю и 5-ю про дух следующими:
Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед тобою,
Восковыми свечками горят.
Но тому, о Господи, и силы... и т. д.
Вот человек предполагает, а Бог располагает. Приходится дописывать письмо стоя и карандашом.
Вот мой адрес: 102 полевая контора. Остальное все как прежде. Твой всегда Коля".
Из воспоминаний ротмистра Ю. В. Я н и ш е в с к о г о:
"С удовольствием сообщу... все, что запомнилось мне о совместной моей службе с Н. С. Гумилевым в полку улан Ее Величества. Оба мы одновременно приехали в Крачевицы (Новгородской губернии) в Гвардейский запасной полк и были зачислены в маршевой эскадрон лейб-гвардии уланского Ее Величества полка. Там вся восьмидневная подготовка состояла лишь с стрельбе, отдании чести и езде. На последней больше 60% провалилось и было отправлено в пехоту, а на стрельбе и Гумилев, и я одинаково выбила лучшие и были на первом месте.
Гумилев был на редкость спокойного характера, почти флегматик, спокойно храбрый и в боях заработал два креста. Был он очень хороший рассказчик и слушать его, много повидавшего в своих путешествиях, было очень интересно. И особенно мне - у нас обоих была любовь к природе и скитаниям. И это нас быстро сдружило. Когда я ему рассказал о бродяжничествах на лодке, пешком и на велосипеде, он сказал: "Такой человек мне нужен, когда кончится война, едем на два года на Мадагаскар..." Увы! Все это оказалось лишь мечтами".
В 1914 году н а п и с а н о: