179036.fb2
В удивительной чистоте афинского утра голос спондофора[1] звучал величаво и глубоко. Городской трубач загодя призвал к тишине, приглушил гомон толпы, которую созвал на рассвете. Ясный четырехугольник Рыночной площади объявление о празднике встретил безмолвием.
В третье полнолуние после летнего равноденствия в месяце, который в Элиде назывался парфением, Олимпия примет атлетов и гостей. Участвовать в играх может любой грек, рожденный свободным, не запятнавший свои руки убийством, тот, над кем не тяготеет проклятие богов. И весь мир не должен совершать преступлений, проливать кровь, бряцать оружием, и в первую очередь земля Элиды, Священная роща Зевса, время и место игр. Священный мир.
Извечные слова, становясь еще более величественными в красноречивой речи олимпийского жреца, в семьдесят шестой раз возглашали священный союз, который на заре времен заключили и на бронзовом диске выбили цари истории далекой, как легенда: Ифит Элидский, Клеосфен Писийский и Ликург Спартанский. В памяти слушателей возникали остроконечные буквы надписи, свернувшейся, как змея, от края к центру бронзового круга - божественный символ вечности. На протяжении трех столетий одним и тем же голосом взывает Олимпия, и каждые четыре года сияющая линия стадиона прерывает междоусобицы, выбивает мечи из рук врагов, собирая их перед одним алтарем. Двенадцати поколениям она отмеряет свое время знаками в небе, ведет счет лунам, и всегда одно-единственное полнолуние, волшебный кубок, скрепляет мир клятвой.
Речь спондофора фраза за фразой разоружала страны, города, горы, побережья. Эллада раздробленная на сотню мелких владений, разделенных границами, крепостными стенами, валами, где жили в обособлении по своим законам и обычаям, бурля от унаследованных раздоров, раскрывалась, свободная и привольная, вдоль дорог и троп, по наказу божьему наделенных безопасностью. Усмирял он даже разбойников в горных ущельях, даже варваров, не подвластных религии Зевса, ибо каждый грек брал на себя обязательство преследовать тех, кто попытается силой преградить путь в Олимпию. Воцарялось время всеобщего перемирия. Объявленное весной, оно продолжалось до осени, объединяя две самые священные поры года: когда небо дает обещание и выполняет его.
Спондофор стоял на груде щебня, которую его величественная фигура и высокое положение превращали в мраморный пьедестал. От агоры[2] не сохранилось ничего, кроме геометрической иллюзии четырех пересекающихся углов. Аллея платанов едва-едва позволяла уловить следы весны среди обгоревших стволов. На фоне прозрачного неба бледно-желтые развалины Акрополя подчеркивали темные пепелища храмов. Следы персидской войны заживлялись медленно в запахе извести и свежеобожженного кирпича, которым наполнился весь город от наспех слепленных хибарок до поражающих своей кладкой новых крепостных стен.
Они уже виднелись повсюду - пересекали пустое пространство уничтоженных улиц, высились на фундаментах из самых разных камней, разбитых колонн, раздробленных статуй. Сюда попадало все, что сохранилось от прежних Афин, обвод новых стен будет больше, с учетом великого будущего города.
Рыночный люд одет был убого: босой, в темных, перехваченных ремнями рабочих хитонах. Но жрец вслушивался в трудовой ритм города, как бы улавливая в нем отзвук молотов Судьбы, и, завершив свою речь перед этим людом, напоминавшим толпу рабов, долго держал простертой правую руку, словно перед собранием царствующих особ.
К спондофору приблизился тот из граждан, который был проксеном[3] Элиды, полномочным представителем по олимпийским делам в сношениях с богами и афинскими властями, протянул ему руку, чтобы проводить в пританей.
Это была наспех слепленная постройка, какую мог позволить себе город, уничтоженный нашествием персов. В пустом полутемном зале пылал огонь, вечное пламя Гестии[4]. Вошли пританы[5], несколько архонтов[6], множество членов Совета.
Посланец Олимпии извлек откуда-то из складок одежды золотой кубок и зачерпнул вина из стоящего рядом сосуда. Архонт-царь принял от него кубок и выплеснул в пылающий костер. После этого остальные архонты, один из пританов и проксен, а затем и сам спондофор стали наполнять чаши вином, выплескивая их содержимое в огонь, так что он несколько пригас, чтобы через минуту взметнуться вверх над потрескивающими поленьями. Перед Гестией, вечно скрытой пламенем, перед Зевсом, покровителем Олимпии, перед Палладой, покровительницей города, Афины вступали в священное перемирие, заключенное на заре истории царями Элиды, Писы и Спарты.
Тем временем на рынке всколыхнулись воспоминания о последней Олимпиаде.
Она пришлась на тот момент, когда Ксеркс пересек границы Греции (480 год до нашей эры). Из Спарты и Афин поступали отчаянные мольбы о помощи, призывы к совместной защите, земля полыхала от пламени пожаров. Но две трети греческого мира отгородились от войны своими горами и морями, обезопасили себя союзом с персидским царем, несколько государств направило в Олимпию спортсменов и процессии, как во времена незыблемого мира. В тот самый день, когда обнаженный труп Леонида повис на кресте в распахнутых настежь Фермопилах, в Олимпии возлагали венки на головы победителей в беге и прыжках. И, пожалуй, где-то в небесной вышине дым сожженных Афин смешался с дымом олимпийской гекатомбы[7].
Этими страшными воспоминаниями собравшиеся делились друг с другом вполголоса, полунамеками. Но кое-где слышались и более выразительные слова по поводу человеческой подлости. Говорили об олимпийских жрецах, о богах, и горечь граничила с богохульством. Моментами воцарялась тишина, и головы людей склонялись под бременем непоправимых бед прошлого.
Неожиданно кто-то высказал мысль, что именно Саламин[8] явился наградой за то, что не изменили идее грандиозного праздника. Подобное суждение показалось неожиданным и сложным, но никто не стал развивать дальше, удовлетворяясь его приятной внешней стороной.
В самом звуке "Саламин" таилось пленительное очарование. Казалось, это слово излучает свет, каждый ощущал в душе ясность, легкие дышали свободно, как в заоблачном эфире. Сознание победы, жившее каждодневно на протяжении четырех лет, возбуждало и пленяло, как вино. В минуту изнурительного труда, под грузом камней на строительстве нового дома или над свежей бороздой потравленного поля случалось то, что произошло и в эту минуту: люди внезапно как бы загорались от радости, смеялись, кричали, танцевали, многие затянули вдруг несколько печальную, напоминающую жалобу песню, невыразимое томление наполняло все клеточки плоти, каждый испытывал желание есть, пить, участвовать в единоборстве обнаженных тел на песке, весь мир сужался до масштабов стадиона, саму Землю можно было метнуть, как диск, по Млечному Пути!
Когда спондофор вышел из пританея, он поразился, увидев полную воодушевления возбужденную толпу, ту самую, которая встретила его речь столь тягостным молчанием.
- Клянусь Афинами, - воскликнул проксен, - будет Олимпиада, какой еще не знал мир! Мы живем в великие времена.
- Боюсь, - возразил жрец, - что многие не приедут. На Фивы и Фессалию рассчитывать нечего.
- Предатели будут отсиживаться дома, это понятно. Ты побываешь у них?
Спондофор удивленно взглянул на своего собеседника.
- Разумеется. Перед Зевсом все равны. Богу нет дела до наших распрей.
Около полудня, позавтракав в доме проксена, жрец двинулся дальше. Ехал он в запряженной мулами повозке, а длинный жезл герольда, воткнутый в сено, которым она была устлана, открывал ему путь в сутолоке пригородного тракта. Спондофора ждал север Греции: Беотия, Фокида, Евбея, Фессалия, там он пересядет на корабль, чтобы посетить фракийское побережье, завершив свою миссию в Византии.
В это самое время два других спондофора объедут города востока и запада. Избранные из благородных элидских родов посланцы богов скрепляют всеобщий союз, большую амфиктионию[9], для защиты Священной рощи. Один, следуя через Ахею, Этолию, Эпир, причалит к берегам Сицилии и после долгого странствия по богатым городам Великой Греции[10] доберется до тех, кто живет на краю света: до Массилии и Гадиры. Второй, чей путь пролегает через Мессению и Лакедемон, направит свое судно вдоль островов Эгейского моря и побережья Малой Азии.
От главных путей, по которым странствовали спондофоры, дороги, дорожки, тропинки уходили в глубь страны, и весть, передававшаяся из уст в уста, продолжала их миссию. Новость эта приходила к рыбакам, тянущим сети, и будто волной поднимала суда, стоящие в гаванях на якорях, пастухи предавались мечтам об этом на горных пастбищах, до караванов в пустыне сообщение об играх доходило в один из вечеров на привале. Незнакомые люди вместо приветствия делились друг с другом этой новостью. О том же говорили на полях и виноградниках, в каждом доме.
Палестры[11] и гимнасии, сколько их ни было (возможно, тысяча, а может, и больше на всем пространстве греческого мира), пришли в движение. Кто пойдет? Кому можно доверить честь города? Когда следует отправиться в путь? На эти вопросы давались сотни ответов, при обсуждении проблемы усложнялись, у старших возникали сомнения, в отдаленных уголках речь шла о длительной дороге, о расходах, в каких-то городах все зависело от местных властей. Воцарившееся беспокойство томило обещаниями и надеждами. После тренировок, под покровом сгущавшейся ночи никто не осмеливался покинуть стадион, на молодежных сборищах пылко перешептывались, устремив взгляд к звездам, словно их мерцающее безмолвие призвано было определить их судьбу.
Кое-где, однако, находились люди независимые и решительные, они сразу же после оповещения спондофора отправлялись в путь. В дороге такому смельчаку попадались другие, и где-то в окрестностях Мегары их набралась целая ватага.
Это был легкий и радостный отряд, небольшое облачко на дороге, тянущейся вдоль голубизны Коринфского залива. Без тюков, узлов и повозок, они передвигались свободными ногами, не приученными отмерять расстояния, их беспечные уста находили прохладу у родников, получая пищу из гостеприимных рук или по воле случая, а несравненная ловкость юных лет приводила их на ночлег в лесной мох, согретый дыханием весны. Какие-то зарницы пробежали по горам, какой-то полумрак окутал море, никто не считал, сколько раз это происходило: пять или, самое большее, шесть раз, - и Элида, свободная от крепостных стен, однажды в полдень опалила их своим горячим дыханием.
Земли Элиды находились в западной части Пелопоннеса, выходящей к Ионическому морю тремя заливами с плоскими и мертвыми берегами.
Ни один порт своим шумом не омрачал тишины, словно бы сотканной из рыбачьих сетей. Только на северных отрогах Гирмины и Киллены в сыпучем прибрежном песке сохранились две гавани, где на крайний случай могли бросить якорь суда с Ионических островов, из Сицилии и с дальнего Запада. Море отодвигало Элиду от основных морских путей. Течение из Адриатики, проходящее вдоль Эпира, встречалось с течением из Патрийского залива, и весь песок, который оно несло вместе с густым илом, поступавшим из устья Ахелоя, крупнейшей реки Этолии, столетиями отбрасывало на самый край Пелопоннеса, покуда его окончательно не затянуло, превратив в болота и лагуны.
Там осел упрямый народец рыбаков, несмотря на богатые уловы изнуренный болезнями, ослабевший от прожорливых насекомых, борьбу с которыми он поверял богам. Часовни Зевса Апомия ("Гонителя мух"), увешанные дарами, полны были изображений, которые своими неуклюжими очертаниями свидетельствовали о чудесных победах над полчищами перепончатокрылых. Волны подступали вплотную к крохотным и почти всегда запертым святилищам Посейдона.
За этим печальным поясом лагун и песков простирался чудесный край, словно сознательно укрытый от лазутчиков с моря. Равнины пересекались невысокими холмами, которые к востоку становились все выше и выше, чтобы наконец завершиться у самой линии горизонта суровым сумраком аркадийских гор. Где-то там, среди оврагов Эриманфа, брал свое начало Пеней, который, вырвавшись из тесных ущелий в центре страны, пополнялся водами Ладона и обильным потоком нес живительную влагу.
По берегам этих рек, среди сотен ручьев и потоков, простирались долины, и сладостный шум хлебов, росших на них, поднимался ввысь. Все деревья, от серебристого тополя, пришельца неведомого севера, вплоть до пальмы, выросшей на стоянке финикийских пиратов, обрели здесь почву и воздух для своих корней и тканей. Невысокие холмы источали аромат хвойных лесов. Биссий, чудесный хлопковый кустарник, только в этой части Греции вызревал до бледно-желтой пряжи. Тучные стада, табуны коней и мулов запечатлелись в мифе об Авгиевых конюшнях. Благословение вина было настолько явным, что, согласно вере элейцев, род и колыбель Диониса находились именно здесь.
Этот край обильных урожаев и тишины, зеленеющих долин и пологих холмов был как сновидение о Золотом веке. Никаких стен, никаких крепостей или замков - ничто не мешало взгляду. Из-за отсутствия камня строили из глины и необожженного кирпича. Приземистые домишки, побеленные известью, оживленные красочным фризом над дверьми, белели среди дубрав, виноградников, фруктовых садов, кое-где сбегались вместе, образуя селения, но чаще были разбросаны по полям, им в голову не приходило держаться вблизи дорог, хотя едва заметные нити вытоптанных тропок как бы связывали их. Полнейшее спокойствие царило над землей, при виде чужаков люди прерывали работу, ладонью заслоняя глаза от солнца, и время свободно текло над их неторопливым трудом. Все здесь казалось легче, чем где-то еще, - дыхание, поступь, вес предметов; и работа должна была быть не тяжкой на этих полях, они уже шумели хлебами в то время, когда в других частях Греции появлялись лишь робкие всходы.
Вдоль дорог тянулись столбы с бюстами Гермеса, в рощах и лесах имелись святилища Афродиты и Артемиды, возле каждого источника - часовня или пещера нимф; деревья смыкались кронами, соприкасаясь дарами, висящими на ветвях. Те, кто приходил из тех сторон, где только залечивали раны недавней войны, жадно вдыхали в легкие аромат земли, лежащей, так сказать, под крылышком самого господа бога.
Это благословенное спокойствие, казавшееся столь милостивым даром небес, в действительности было завоевано кровью и насилием.
У южных границ Элиды лежала Олимпия, предмет извечного спора. Некогда она являлась собственностью Писы, крохотного государства, протянувшегося узкой полоской вдоль нижнего берега Алфея, До тех пор пока Олимпийская роща была священным урочищем нескольких соседних общин, никто не зарился на тихие и скромные земли. Там совершались обряды и жертвоприношения после жатвы, там чтили древних богов: Гею, Крона, мать Рею, скрывающую своего ребенка в горной пещере. В определенные дни устраивались игры, на которых цари Писы выступали в качестве судей, вручая атлетам награды. Со временем, однако, эти игры приобрели известность, ореол вокруг священного места сиял все ярче, появился и первый храм в честь богини Геры - Герайон, сооруженный городом Скиллом.
Предпринимались длительные и изощренные усилия, и царю Писы пришлось уступить половину своей власти над Олимпией царю Элиды, и оба они руководили играми. Писа не могла сопротивляться, Спарта поддерживала Элиду. Именно тогда родился Священный союз, который устанавливал мир божий, четырехлетний период игр, правила для атлетов. Вечный союз заключили три царя: Элиды, Писы и Спарты, текст воззвания был выбит на бронзовом диске и хранился в Герайоне под присмотром богини. Еще Аристотель видел этот почтенный круг, где под зеленой патиной можно было прочесть имя спартанского царя Ликурга.
На протяжении двух веков длился мир. Правда, Элида приобретала все большее влияние, но по-старому оба царя-союзника восседали на олимпийском стадионе. Наконец обнаружилась нехватка царей. Оба государства изменили строй, власть перешла к олигархии могущественных родов. Совет игр поверили двум сановникам, именуемым элленодиками. Они всегда являлись потомками древних племен, наследниками легенд и героев, на время праздников они облачались в пурпурные царские мантии. Угасающая Писа принимала во всем этом лишь минимальное участие, у нее накипала горечь, и какой-то безрассудный порыв к бунту привел к войне. Элида подавила писанцев, их древнюю столицу на холме, в нескольких стадиях[12] от Олимпии, предали огню, и постепенно в человеческой памяти стало затираться само ее название.
Новое, расширившееся государство Элида удобно расположилось в долинах трех рек: Пенея, Ладена и Алфея. Элида не знала никаких потрясений, не вмешивалась в чужие дела, над ее плодородными полями не проносилось даже то авантюрное беспокойство, которое из всех уголков Греции поднимало колонистов на освоение заморских колоний. Казалось, история этой страны уснула в тени олимпийской оливы.
Пробудил ее только глас персидской войны. Правящая олигархия не вняла зову защиты отечества. Она предпочла выжидать, чтобы в последнюю минуту присоединиться к победителям, как это было в обычае святынь и аристократических правителей. Рассчитали настолько точно, что отряды элейцев оказались под Платеями в момент завершения битвы. Победители-греки как раз готовились к жертвоприношениям и разделу трофеев. Запоздавших союзников встретили насмешками, их оскорбили перед всем миром. Воины Элиды возвратились домой, сгорая от стыда и с репутацией предателей. Этими настроениями воспользовалась демократическая партия: подогрев атмосферу возмущения, она произвела государственный переворот. После ниспровержения олигархии возник Союз общин, служащие сделались выборными, все решал Совет Шестисот, собирались народные собрания, как в Афинах.
Все это, однако, не изменило самого характера жизни Элиды, которая не желала расставаться со своей сельской тишиной. Люди продолжали жить среди виноградников и полей, не интересуясь правителями, не очень заботясь о судьбах столицы. Она приобретала значение только в год Олимпиады, ибо здесь находилась администрация игр. Но и она претерпела изменения. Вместо двух наследственных элленодиков избиралось девять, по одному от каждого элидского рода. Период их правления продолжался четыре года и завершался через месяц по окончании игр.
В этом году была первая Олимпиада, которая проводилась новыми элленодиками. Их избрали из числа граждан, которым богатство давало возможность быть свободными и независимыми в суждениях. Проблемы гимнастики и состязаний никому не были чужды. Они же отличались большими, нежели у других, познаниями. При всем том им не доверяли до такой степени, чтобы начисто оставить без опеки, поэтому, заботясь о преемственности опыта и традиций, оставили двух предыдущих элленодиков, с тем чтобы своими советами они помогли вновь избранным. Их не наделили никакими полномочиями, сами они ничего не решали, но для этих двух старцев, жизнь которых прошла среди игр и которые не воспринимали жизни вне стадиона, было достаточным утешением, что в своем новом звании номофилаков - "стражей закона", как их именовали, - они могли сберечь мудрость веков в хаосе молодого и беспамятного времени.
Элида, столица элидской земли, находилась в глубине страны, у Пелопоннеса. Разбросанная, словно деревня, она укрыла свои кирпичные домики садами и рощами. В более густо заселенных районах жизнь сосредоточивалась вокруг проблем, связанных с гимнастикой. Этому была подчинена торговля и промыслы города. Через открытые двери можно было увидеть ремесленников, изготовляющих диски, копья, гальтеры, бойцовские ремни, скребки. Лавчонки с оливковым маслом тянулись длинной вереницей, сливаясь с гончарными рядами, улица была заставлена сосудами для масла от маленьких арибаллов и бомбилиев до внушительных размеров двухушных амфор, рассчитанных на многомесячный запас. Неподалеку обычно прохаживались или сидели на скамьях старые атлеты, ожидая, когда их пригласят в качестве тренеров. Они заговаривали с молодыми людьми, ошеломляя их своим знанием сортов масел, суждениями о гимнастических принадлежностях.
Однако спортсмены, которые прибыли в тот день, застали дома запертыми, а улицы опустевшими; и не у кого было узнать дорогу в гимнасий. Они сами разыскали его, заметив большой, обнесенный стеной участок. Но войти в ближайшие со стороны реки ворота с улицы Молчания они не смогли и кружным путем дошли до рынка, где неожиданно оказались среди возбужденной толпы.
По всей Рыночной площади перекатывался странный гул и рокот негромких голосов. В какой-то момент все утихло, и с запада донеслось пение.
В той части рынка возвышался храм Силена, а за ним виднелось небольшое строение без всяких украшений, без колонн, с плоской крышей. Своими четырехугольными очертаниями оно напоминало игральную кость, выточенную из камня. Низкие, покрытые зеленым налетом двери были заперты, а засов, которым их закрыли, был обмотан веревкой, стянутой несколькими узлами. Именно перед этими запечатанными дверьми хор, состоящий из шестнадцати жриц, пел:
Явись, бог весны Дионис!
Войди в святыню Элиды!
Тебя сопровождают белорукие хариты,
Слышен стук твоих копыт,
Почтенный, благородный бык!
Песня повторялась многократно, все более нетерпеливая, страстная, она перешла почти в крик и неожиданно оборвалась. Толпа застыла, все неотрывно смотрели на дверь часовни.
Жрицы развязывали веревку, каждая по очереди распутывала один из узлов. Последняя отодвинула засов, и три из них вошли в храм. Тишина на рынке сделалась еще более глубокой и гнетущей. Но скоро три женщины снова появились на пороге, неся большие кувшины. Радость, которой светились их лица, распространилась, как пламя. Послышались восклицания, славящие Диониса.
Один из элейцев пояснил пришельцам:
- Это наш дионисийский праздник, Тия. А это чудесное свойство нашего вина. Ежегодно в запечатанной святыне три пустых кувшина наполняются вином. Эван![13]
И умчался взглянуть на эти сосуды изобилия.
Атлеты с трудом добрались до портика, от которого по другую сторону рынка начинались постройки гимнасия.
Рядом находился дом элленодиков, судей и управляющего играми. Молодые люди вошли туда, через минуту появился один из элленодиков и уже в лучах заходящего солнца принялся записывать их имена. Каждый называл свое имя, имя своего отца и общину, где родился.
Один из "стражей закона", седой старик, наблюдая за этой церемонией, время от времени задавал вопросы, предупреждая, что следует говорить только правду. Элленодик, которому сумерки застили глаза, стал проявлять нетерпение. Но старик все повторял:
- Помните, только чистая эллинская кровь и не запятнанные преступлением руки дают право участвовать в священных состязаниях. Ваши имена, ваш род, вся ваша жизнь будут еще раз проверены, мы опросим свидетелей, людей из ваших общин, и па лгуна падет гнев богов...
Потом всех разместили на ночлег в домах, примыкающих к гимнасию. Каждый получил узкую р твердую кровать без одеяла. В маленькой комнатушке с трудом можно было повернуться, но это, разумеется, не играло никакой роли, для сна отводилась короткая ночь, а чуть свет все были уже на спортивной площадке.
По статуту Олимпийских игр каждому, кто собирался в них участвовать, полагалось последний месяц перед состязаниями тренироваться в Элиде. Как правило, в Элиду съезжались раньше, но для этого надо было, чтобы каждый вносил ежедневную плату в один обол[14] за пользование спортивным снаряжением гимнасия. Некоторые проводили здесь все десять месяцев, все то время, которое отводилось на тренировки, а неимущие жили даже на средства своей общины.
Вот эти-то "старожилы" и вышли из домов, предназначенных для ночлега, совершенно голые, что поразило вновь прибывших. Оказалось, что это не обычай, а простая предусмотрительность: здесь, в отличие от обычных гимнасиев, раздевалка отсутствовала. То один, то другой, сняв хитон, перебрасывал его с руки на руку, не зная, куда девать. Тогда многие поспешили в свои комнаты, а некоторые попросту бросили хитоны свернутыми у стены на траву.
"Старожилы" пытливо разглядывали новичков. Ноги, плечи, торсы у каждого свои, неповторимые, как физиономии, только без маски, откровенно обнажают подлинную суть человека, его намерения и возможности. Прибывшие чувствовали, как к ним прикованы взоры, их измеряли, опоясывали, ощупывали. Они испытывали почти физическую боль там, где чей-то взгляд обнаруживал жировую складку или вялость мышц. Далеко не одному пришлось услышать:
- Сгонят с тебя здесь эту мягкую подстилку, не беспокойся!
И между их неуверенностью и грубоватой непринужденностью "старожилов" начали устанавливаться связи:
- Как тебя звать?
- Откуда ты?
- Чем собираешься заняться?
Мальчики отвечали поспешно, но тихо и стояли не шелохнувшись, опустив глаза, и не могли унять легкой дрожи всякий раз, когда к ним приближался незнакомый мужчина. Взрослые же сразу находили общий язык и невероятно шумели. У каждого второго, если поверить словам, за плечами имелся поразительный перевес в различных праздничных состязаниях, он почти уже был обладателем питийского лаврового венка[15], и только из-за коварства судьбы ему не досталась победа в Истме или Немее. Каждую минуту они приговаривали: "Эта ваша Элида" - и, прищурив глаза, поглядывали на беговую дорожку, словно здешний стадион казался им слишком коротким. Все завершалось этим поразительным "у нас в Коринфе", "у нас в Афинах", "у нас на Эгине", пока, наконец, не хватили через край, когда кто-то произнес: "У нас в Опунте".
- Ну и что же там, у вас в Опунте, расскажи-ка, дружище? - невозмутимо произнес Содам из Милета.
Опунтиец Эфармост, коренастый юнец, как бы сплетенный из одних мышц, внезапно пришел в себя посреди воцарившейся, словно в пустыне, тишины. И покраснел.
- В Опунте, - промямлил он, - гимнасий в самой гуще леса.
- Клянусь Артемидой, очень мудро придумано! Вы можете там охотиться на зайцев.
После взрыва хохота, который прогремел над головами оглушительно и отрывисто, как буря, все обернулись. Эти слова произнес чужой человек.
Его никто не знал. Ни одной ночи не провел он в гимнасии, появился только утром, на его ногах, с которых он снял обувь, еще виднелись грязные полосы. Но все сразу поняли, что думать о нем.
Это был тот, кто всегда отрада стадиона, кто друг и товарищ всех, тот, кто обезоруживает даже элленодиков, вечно полон бодрости и готов к любым тренировкам, кто из каждого поражения выходит с надеждой на лучшее завтра, которое сделает его еще более выносливым.
Подлинный мастер пентатла[16], тело у него крепкое, как зерно, очищенное от соломы и плевел. В свои восемнадцать лет он вступал в пору расцвета красоты и силы, еще не уверенный, куда его определят: в группу мальчиков или мужчин. Звали новичка Сотион, родом из Тарента, дядя взял его на свой корабль, который позавчера пришвартовался в Патрах.
- Я понятия не имел, как добраться сюда, до Элиды, - признался он, и хотелось верить, что какая-то птица указала ему дорогу.
- Я надеялся застать здесь более обширное сборище, - охватил он взглядом все те тридцать пар глаз, которые приветливо взирали на него.
- Тебе следовало прийти сюда вместе со мной, - отозвался Содам.
Он дольше всех находился здесь. Старший брат, с которым они вдвоем вели торговлю, привез его сюда осенью, до зимних бурь, и отправился в плавание на паруснике вдоль берегов Африки. Содам какое-то время был здесь единственным чужестранцем среди сплошных элейцев. Дожди размыли спортивные площадки, ему приходилось лишь мечтать о том, будто он пьет вино у костра, где пылают сухие дрова, заготовленные с лета.
- Я чувствовал себя почти стариком. Потом появились эти аркадийцы, от которых никогда слова не услышишь,- указал он на двух юнцов, державшихся особняком.
- Не одолжит ли мне кто-нибудь оливковое масло? - спросил Сотион. - Я забыл захватить свое.
- Вот, бери, - послышалось со всех сторон.
Если бы ему захотелось, он смог бы искупаться в том масле, которое ему предлагали. Афинянин Грил стоял ближе других, и Сотион взял у него маленький арибалл, шарообразный сосуд с узким горлышком, через которое по каплям сочилась густая зеленая жидкость.
Тело натиралось целиком, от щиколоток до корней волос. Спортсмены помогали друг другу. У некоторых были рабы или старые атлеты, выступавшие в качестве тренеров. Их называли алейпты, массажисты, чье искусство вызывало восхищение. Кто проходил через их руки, становился равномерно розовым, или, как говорят, омытым зарей. Мальчики не могли обойтись без них, они просто были их опекунами, богатого же Ксенофонта из Коринфа окружала целая свита слуг. Спартанцы взирали на это с презрением. Закон запрещал им обзаводиться разного рода учителями и помощниками. Они привыкли рассчитывать лишь на собственные силы и с поразительной ловкостью натирались сами, и тогда казалось, будто массируемый захвачен танцевальным ритмом, с такой быстротой поворачивалось, выгибаясь и изгибаясь, его тело под аккомпанемент похлопывания ладоней и пофыркивания.
Один из них, отбросив пустой арибалл, подпрыгнул.
- Хвала нашему роду! - воскликнул он. - Это мы первыми начали применять божественное масло. Мы придумали гимнастику.
Содам через плечо глянул на него.
- Тебя зовут Евтелид, и, если отбросить твое имя, твой вес не превысит глупости твоих слов.
Все расхохотались. Евтелид, которому нанесли удар по имени, якобы унаследованному от славного олимпийца, воскликнул:
- Зато у тебя всегда под рукой гири и мерка, торгаш!
Содам не отрицал своей принадлежности к торговле.
- Если когда-нибудь ты окажешься в Милете, захваченный пиратами, я готов выкупить тебя за несколько драхм.
Спартанец порывался достойно ответить, но его начали атаковать, кто как мог: шутками, прозвищами. Ему просто не позволили возражать. Только Грил вернулся к исходной точке:
- Что значит "мы"? Надеюсь, ты не думаешь всерьез, будто спартанцы разработали гимнастику?
- Нет. Я имел в виду дорийцев.
- Этот вариант уже лучше, но. и он не соответствует истине. Ты знаешь Гомера?
Снова послышался смех, смешно всерьез спрашивать кого-нибудь об этом.
- Какое отношение к этому имеет Гомер? - спросил Евтелид.
- Как всегда, огромное. Но сначала ответь мне: ты считаешь Гомера дорийцем?
- Гомер мог им быть, говорят, будто он из Аргоса, - отозвался кто-то.
Поднялся такой крик, словно в спор вмешались все города, в которых Гомер мог родиться. Но юный Грил, с первым пушком на лице, подавил шум своим разумным рассуждением:
- Ведь у Гомера не встретишь ни одного дорического звука. У него звучит наша древняя ионийская речь и кое-где эольский диалект.
Не только Евтелид, но и твердолобый беотиец Патайк из Теспиев понял, в чем дело. Гомер первый говорит об играх, ему известны все виды спорта, а то, что он не был дорийцем... ах, это ясно, как божий день, клянусь Зевсом! Яснее ясного, что дорийцы не могли придумать гимнастику.
- Прекрасно, Грил, прекрасно.
- Ты нас абсолютно убедил!
- Не записывайся на кулачный бой. Жаль будет, если кто-нибудь расшибет тебе голову.
- Ты словно положил нас всех на обе лопатки!
Его похлопывали по плечу, ерошили волосы, удовлетворенные блеском его ловкого, убедительного вывода, который с помощью двух вопросов и двух фраз вылетел бесшумно, как стрела, повисшая в просторе неба.
Грил подошел к Евтелиду.
- Хочу тебе сказать еще одно: вы, спартанцы, ничего не значите в гимнастике. Лет сто назад во всем были первыми, а теперь у самой захудалой страны больше победителей, нежели у вашей великой Спарты. Вы погрязли в старом времени и теперь никогда не сдвинетесь с места. Эфоры[17] запрещают вам вести кулачные бои, участвовать в панкратии[18]. Почему? Они знают: вы ни на что не способны, любой одолеет вас. Они оставили вам только обычную потасовку. Ты, возможно, еще что-то значишь, но, вероятно, далеко не столько, сколько твой предок или тезка, этот великолепный Евтелид, единственный из всех мальчиков победитель в пентатле.
Грил произнес свою тираду с поразительной страстью, Евтелид потемнел от ярости.
- Это мы-то ничего не значим? Клянусь Диоскурами[19]! - воскликнул он. Ты еще убедишься в своей неправоте! Ты правильно сделал, собираясь участвовать в вооруженном беге. Тренируйся, тренируйся, чтобы вовремя унести ноги от моего копья!
Сойдясь лицом к лицу, готовые броситься друг на друга, они выкрикивали угрозы, смысла которых никто не понимал. Вокруг возникло замешательство, многие поддались этой вспышке ненависти. Одни симпатизировали Афинам, другие Спарте. Эта малая горстка представляла собой все бурное многообразие греческого мира, по сто раз на дню ругаясь друг с другом из-за таких вещей, которые еще разъединяли их предков на протяжении нескольких поколений, они высмеивали наречия и обычаи, спорили из-за богов и героев, а в такую минуту, как эта, в борьбу вступала сама история их городов, не разрешенные распри, а над всеми этими волнениями звенели мечи надвигающейся войны.
Сотион стоял в стороне, скрестив руки. Он впервые попал в Элладу и, если не считать нескольких дней пути из Патр в Элиду, нынешнее утро было первым днем его пребывания на древней земле. Почувствовав свою отчужденность, он обрел опору в своем родном городе, который возник перед ним, как мираж в пустыне.
В полукруге холмов Тарент раскинул все свои улицы, сбегающие к пристани. Вытянувшийся полуостров отгораживает город от открытого моря, впуская его через узкий пролив. Тысячи лодок кружат в заливе, рыбаки, наклонившись через борт, выбирают сети с богатым уловом. В другом месте шесты, вбитые в морское дно, указывают скопления пурпурных моллюсков. Возле дамб замерли суда со свернутыми парусами, и Сотион, родившийся всего на расстоянии полета диска от порта, видит себя, как он пересчитывает их мачты и по разным изображениям на носу - по грифам, птицам, богам, сфинксам угадывает, откуда именно они прибыли. А вот речка Галез, темнеющая среди желтых полей. За первым ее поворотом, вне города, высится памятник Фаланту, основателю Тарента.
Сотион так и не смог до конца разобраться в этой истории про первую Мессинскую войну и какой-то заговор, и про то, как все провалилось, так как Фалант не прикрыл голову шлемом, что должно было служить условным сигналом, и про людей, ринувшихся к святыням, к алтарям взывать о милосердии, и про других, покидающих страну, и женщин, всегда называемых "девицами", хотя у них имелись дети, - все это сплелось в какой-то кошмарный клубок насилий и несчастий, и только одно не вызывало сомнений: корабль, после страшной бури почти разбитый, входит в благословенный пролив, Фалант сходит на берег и, поцеловав землю, объявляет ее своей.
Фалант был из рода Гераклитов, весь его отряд составляли спартанцы, спартанская кровь течет и в жилах Сотиона. Но ни одна жилка в нем не дрогнула, когда Грил оскорблял Евтелида. Спокойный и равнодушный, следил он за этой ссорой, словно живое воплощение Тарента, взиравшего через свой залив на бурю, которая не в состоянии ворваться в бухту. Наконец он крикнул им, словно со сторожевой вышки иного мира:
- И долго вы намерены лаяться?
Первым отскочил Содам, еще разгоряченный союзом с Афинами. Постепенно все успокоились и снова принялись натираться маслом, даже Евтелид нагнулся за своим арибаллом, в котором уже не осталось ни капли. Все молча глотали слова, которых не успели выкричать. Самым неожиданным образом всеобщее молчание нарушил Тимасарх. Мальчик происходил из славной семьи эгинетских музыкантов, и чистота его голоса, несомненно, превосходила его атлетические способности. Тимасарх не мог принимать участия в ссоре мужчин, умолкнув в самом начале спора, теперь он декламировал тот отрывок из "Илиады", где поэт воспевает игры на могиле Патрокла.
Все замерло, руки перестали скользить по телу. Слушали с закрытыми глазами, чтобы быстрее, отчетливее увидеть троянскую равнину, груду камней, служившую финишем, колесницы, готовые к состязаниям.
Пятеро героев держали вожжи: Антилох, Диомед, Менелай, Эвмел, Мерион, словно пять областей Греции участвовали в заезде: Мессения, Арголида, Лакедемон, Фессалия, Крит, и, когда те покрылись пылью, в душах слушателей отозвалась молитва, каждый пожелал победы своей стране, почти веря тому, что еще возможно отвратить стихи, струящиеся на протяжении многих столетий. Но вот Эвмел свалился с колесницы, Менелай задержал коней среди топей, послышался пронзительный крик Антилоха и, наконец, злато-гнедые жеребцы Диомеда окатили всех паром победного пота.
Затем последовали кулачные бои, где Эней в кровь избил Эриала, и борьба, исход которой не решила схватка Аякса с Одиссеем, и бег, когда Антилох пришел последним, и бросок копья, и стрельба из лука, и железное ядро, брошенное Полипетом через всю длину поля.
Убеленными сединой словами всегда воспевалось то же самое состязание, борьба ловкости, силы и воли, необыкновенная гордость наполняла сердца при мысли, что каждое движение на сегодняшней спортивной площадке давно определилось и запечатлелось в мускулах героев, в золотой славе легенды, в облике богов. Кровь шумела гекзаметрами. Время потекло вспять, рассказ Нестора о борьбе в Вупрасии окрасило песню небом Элиды. Вупрасий находился неподалеку, на расстоянии одного дня пути, казалось, даже еще ближе, все теперь представлялось близким: Троя расположилась на холме за городом, гимнасий превратился в греческий лагерь, Пеней за своими стенами шумел голосом Скамандра. Пленительный страх не позволял оглянуться назад, по спине пробегала дрожь от дуновения тайного присутствия: возможно, Ахилл неожиданно вышел из могилы, что у ворот гимнасия?
Позади раздался чей-то крик. Это был Гисмон, один из элленодиков, он объявлял о начале тренировок.
Атлеты вышли на "священную беговую дорожку".
Так называли часть гимнасия, предназначенную для бега, метания диска, ядра и прыжков. Она была прямоугольной формы. Со всех четырех сторон ряды платанов отбрасывали пятна теней на залитый солнцем песок. Место старта было отмечено глубокой чертой, и точно такая же тянулась на противоположной стороне, у финиша, между двумя деревянными столбами. Две черты отмеривали длину стадиона, шестьсот ступней по олимпийской мерке, установленной некогда по ступне Геракла.
Невольник принес элленодику длинную раздвоенную розгу. Гисмон созвал вновь прибывших и велел им разделиться на мальчиков и мужчин. Возникло некоторое замешательство: оказалось, что далеко не у всех одинаковое понимание возраста. Во многих областях Греции, помимо мальчиков и мужчин, выделяли еще "безбородых", Сотион принадлежал именно к ним. Главк с Хиоса растерялся, так как на его острове атлеты по возрасту делились на пять групп. В Олимпии же мальчиками считали подростков от пятнадцати до семнадцати лет, поэтому Сотион попал в группу мужчин. Главк оказался среди мальчиков. Впрочем, Гисмон руководствовался скорее строением тела, физической зрелостью, нежели годами рождения, поскольку никто не придерживался четкой хронологии.
Отобрали первую четверку мальчиков. Гисмон внимательно изучил их выправку на старте. Ноги плотно сдвинуты, правая ступня на несколько дюймов отставлена назад, так, чтобы большой палец касался подъема левой ноги, колени слегка согнуты, корпус чуть наклонен вперед.
- Голову держать прямо, правую руку вытянуть, как для приветствия.
Глаза элленодика с точностью циркуля измеряли все сгибы и наклоны, сдерживаемое нетерпение отдавалось в костях возрастающей усталостью, можно было постареть в подобном ожидании и утратить надежду на то, что когда-нибудь достигнешь финиша.
Наконец, крик: "apite!" - бегом! - как удар грома разорвал тишину.
Они пробежали несколько шагов. За чьей-то спиной послышался свист розги, и всю четверку вернули назад, из стихии бега они возвращались оглушенные, как из шумящего потока, никто не понимал, что произошло.
Старт был слишком стремительным. Они еще не научились дыханием ощущать место, начиная свободный разбег, по приказу элленодика явились новые пары. Несколько забегов прошли успешно, однако Гисмон был недоволен. Одних он разнес за неумение держать в беге прямую линию - сбиваясь вправо или влево, они делают несколько лишних движении, у других отметил слишком удлиненный шаг на старте, двоим или троим не хватило выдержки, что свидетельствовало о небрежном отношении к тренировкам.
Посиневшие, оскаленные рты служили доказательством нечеловеческих усилий, руки хватались за сердце. Несчастный Тимасарх, которому по недосмотру элленодика пришлось бежать дважды, сделав последний бросок у черты, покачнулся, успел добежать до стены, но тут же обессилел, руки скользнули по камням, и он свалился со спазмами рвоты. Сотион помог Мелесию, тренеру мальчика, перенести его на траву.
Гисмон вызвал четверку мужчин, и Сотион оказался в первой из них. Опробовал диавл, бег на двойную дистанцию: от финишной черты требовалось вернуться к месту старта. Задача казалась превосходящей человеческую выдержку: погасить скорость у финиша, развернуться, принять исходную позицию, как на старте, и устремиться обратно. Один слишком рано сбавлял темп, боясь проскочить отметку, другой так стремительно поворачивался, что налетал на товарища, все были крайне возбуждены для того, чтобы сохранять надлежащую выправку.
"Старожилы" посмеивались, наблюдая, с каким отчаянием "новички" переносят суровость олимпийских предписаний. У них эти минуты давно были позади, когда казалось, что они ничего не знают, ничего не умеют, будто впервые в жизни попали на стадион, а к концу тренировки цепенели, не слыша команд, свист розги лишь усиливал испуг.
Грил, пробежав в своей четверке, едва переводил дух, но был полон восхищения.
- Клянусь Афиной, - прошептал он, - это отличная выучка. У нас после войны не осталось порядочных гимнасиев.
- А говорят, в Афинах самые прекрасные учителя? - тоже шепотом спросил Содам.
- Лучше скажи: были. Все перебрались в Эгину, где платят полновесным золотом. Видишь Мелесия, который массирует своего мальчишку? Еще год назад он был в Афинах.
Они замолчали, услышав голос Гисмона. Элленодик отчитывал кого-то из бегунов. Говорил, что одной быстроты недостаточно. Животные наделены ею в большей степени, никто, вероятно, не сможет сравниться с оленем. Но лишь человеку под силу превратить бег в искусство. И если в любой момент бегущего внезапно обратят в камень, он должен застыть в красивой позе с не искаженным гримасой лицом.
До полудня отрабатывали некоторые виды бега на длинные дистанции. Невольники убрали столбы и планки и водрузили посредине каменный цоколь, его надо было обежать. Было семь и двенадцать забегов. Мальчики в них не участвовали, некоторые из мужчин также, сославшись на переутомление.
В беге на длинную дистанцию отличился Ерготель. Содам удивился.
- Ты сказал, что прибыл из Гимеры. Клянусь, я впервые встречаю сицилийца - великолепного бегуна.
- Гражданином Гимеры я стал недавно. Моя родина - Крит.
- Это и видно, - заявил Содам. - Лучшие бегуны рождаются на вашем острове.
Многие заинтересовались, что же заставило Ерготеля покинуть родину? Говорил он об этом неохотно. Были там кое-какие беспорядки, схватки между отдельными группировками, во время которых убили его отца, Филанора. Рассказ Ерготеля слушали сочувственно. Как жесток тот день, когда человеку приходится отрываться от родной земли, оставляя там прах своих отцов, лишаясь защиты своих богов, всего мира понятий, к которым нет возврата. И вот он говорит: "Я хотел бы получить венок, чтобы утешить душу несчастного отца", а все думают: "Возможно ли, чтобы душа Филанора покинула свою могилу, преодолела море и в новом, неведомом доме сына коснулась этого венка? Разве сицилийские боги впустят ее?" Они молчат, отводя глаза в сторону, словно за его спиной простирается необъятная, подернутая дымкой пустыня.
Но он не угадал их мыслей, видимо, эти проблемы им были давно решены. Радуясь, что к нему проявляют такой интерес, а их молчаливость расценив как признание, он принялся рассказывать о своем путешествии, своих планах. После Олимпии он намеревался посетить различные местные состязания, надеясь, что в гимнасии и по пути он завяжет знакомства, обеспечивающие опеку на чужбине. Ему отвечали: "Конечно", "Несомненно", погрузившись в раздумья, никто не расщедрился на большее. С тех пор как Ерготель из сицилийца превратился в критянина, все в нем привлекало внимание.
Кожа более смуглая, нежели это можно приписать действию южного солнца, нос чуточку вздернутый, какое-то особое изящество, несмотря на развитую мускулатуру и приличный рост, и, наконец, что-то неуловимое, не поддающееся определению, в глазах, может, в форме уха, как бы не относящееся к нему самому, но витавшее вокруг него в воздухе, - какое-то неясное ощущение отчужденности, вернее, едва уловимая тень, легшая между ним и внемлющими ему спортсменами. Критянин называл ноги "аса-га", а восторгаясь чем-нибудь, восклицал "droion!", и все молча глядели на его узкие губы, словно при произношении незнакомого слова приоткрывалась щель во что-то неведомое и загадочное.
Эта минута мрака действительно таила в себе бескрайнюю ночь забытых времен. В нее погружены были дворцы, города, целые столетия созидания и могущества, тонкий, узкобедрый, гибкий род неведомого происхождения и языка поднимался откуда-то по ступеням цивилизации, каменным, медным и бронзовым, строил и творил, освещал весь Эгейский архипелаг, плавал по Средиземному морю вплоть до египетских портов, имел свой достаток и свое искусство, записывал свою историю на тонких глиняных таблицах, танцевал и пел, играл на арфе, гонял быков по арене, устраивал игры, сажал оливы и виноградные лозы, повиновался царям, символом которых служила белая лилия, - покуда не настал день гибели, когда все рухнуло и исчезло под землей, как будто являлось всего лишь волшебным видением.
Критянин Ерготель, родом из Кнососа, стоял на вершине своего давно забытого наследия, всем своим обликом, всей своей душой был он на том месте, где до недавнего времени стоял дом его отца на холме, вздыбившемся как раз над дворцом царя из его рода, дворцом, который сровняли с землей. Но сам он не догадывался об этом, и никто не заметил его там из тех, кто глядел на него теперь с таким вниманием. Их внимание отвлекли слова Сотиона:
- Если бы Тарент лежал на всех дорогах, по которым ты собираешься пройти, ты всегда мог бы быть гостем в моем доме.
Тем временем бег закончился, теперь можно и перекусить.
Только ни одна струйка дыма не указывала места, где могла находиться кухня. Ее вообще не существовало. Трапеза состояла из сыра и овощей, горсти оливок да ломтя хлеба. Вино запрещалось, и мелких торговцев в гимнасий не допускали. Получив у эконома свои порции, завернутые в фиговые листья, атлеты вернулись на спортивную площадку. Сотион раскрошил сыр на мелкие кусочки и как ребенок выклевывал их пальцами. Ел он дольше всех, оставив на самый конец две сушеные фиги, а потом принялся и за них. Он не набивал пищей полный рот, поэтому мог болтать, без умолку. Повторял мифы, бытующие по всем палестрам и гимнасиям, о людях, обгоняющих лошадь и хватающих на бегу оленя.
- Фидипид пробежал из Афин в Спарту за два дня, - сказал Евтелид.
- И у него еще нашлось время побеседовать в пути с богами, - добавил Грил.
- Что значит: побеседовать с богами? - поинтересовался Сотион.
- Ты в самом деле ничего про это не слышал?
- Ни слова.
- Когда гонец Фидипид бежал с вестью от афинских вождей, Пан преградил ему дорогу. Он был таким, каким его изображают: бородатый и козлоногий. Фидипид испугался, но Пан кротко приветствовал гонца и пожаловался на афинян, которые забыли его, хотя он был благосклонен к ним, сделал им немало хорошего и готов еще не раз прийти на помощь. Эти аркадийцы, умей они говорить, подтвердили бы тебе, что все сказанное правда, так как произошло это в их краях, на горе Парфения, возле Тегея. Все поглядели на двух аркадийцев, которые сидели не двигаясь, словно и в самом деле не понимали человеческой речи. Грил снова обратился к Сотиону:
- Когда Фидипид рассказал об этом в Афинах, там сразу воздвигли часовенку в честь Пана, у Замковой горы, в скале, и теперь мы приносим ему ежегодные жертвы.
- Сколько стадиев от Афин до Спарты? - поинтересовался Содам.
- Тысяча сто шестьдесят,- ответил Евтелид.
- Ну, теперь не найти бегунов, способных преодолеть такое расстояние за два дня.
- А Евхид? - неожиданно воскликнул Патайк.
- Да, Евхид - великолепный бегун, - согласился Грил. - Его послали из Платей в Дельфы за новым огнем (потому что, знаешь, - объяснил он Сотиону, у нас тогда все костры были осквернены персами и новый огонь брали из дельфийского храма), - ну, он побежал и в тот же день вернулся.
- Я знаю эту дорогу, - отозвался Эфармост, - в оба конца - тысяча стадиев. И какая дорога: сплошные горы!
Разговор постепенно иссяк. После бега ныли бедра, палящее солнце нагоняло лень, издали доносилось пение петухов, что усиливало ощущение зноя. Спины опирались о холодную стенку, тела погружались в оцепенение, сон обрывал разговор на полуслове, теплый шепот возбужденной тренировками крови напоминал о финишах, отдающих ароматом дикой оливковой ветви.
Они очнулись от скрипа колес. Осел вез тележку, на которой стояла толстопузая глиняная бочка, пифос. Погонял осла элейский крестьянин из-под Акрореи, на рассвете он спустился со своих гор и теперь, в самый полдень, доставил студеную воду в толстом глиняном бочонке. Его окружили с веселым криком. Он поднял крышку и, зачерпнув кубок, первому протянул Содаму, которого знал дольше других. Каждый из атлетов сперва смахнул несколько капель в жертву богам, делая это возможно ловчее, чтобы не растерять слишком много драгоценной влаги.
Вода! Чудодейственная кровь земли, прозрачная и чистая, как икор, что течет в жилах богов. Непостижимая тайна - когда среди гальки и камней ритмичными ударами сердца бьет родник. В невзрачной складке громадного тела матери-земли живет Наяда, словно капля росы на шероховатой коре дуба. Весь труд своей жизни эта малая частица божественного посвящает тому, что беспрерывно тянет нить быстротекущей пряжи - благословенной паутинки. Это ее тело, прозрачной богини, прохлада ее девичьей красоты, аромат ее лесных волос, вкус ее влажных губ, и, заключенная в этой кружке, она проникает в человека, живая и бессмертная, всегда та же самая и всегда одна-единственная.
Осушив кружку, каждый на секунду задержал дыхание, как бы боясь спугнуть божество, которое проникло в него.
Время отдыха истекло. Появился флейтист, невольник, который на аулосе наигрывал для прыгунов, метателей дисков и копий. Старожилы знали его и называли по имени: Смилакс. Он отвечая кивком головы, маленький и тихий, словно приглушенный своим длинным хитоном с золотистыми цветами. Принесли гальтеры, гири для прыжков.
Гальтеры почти все были новые, из железа, купленные в Элиде. Они напоминали челноки или четвертушки яблока, выдолбленные в середине для захвата. Они, несомненно, были удобны, хорошо сделаны. Но некоторым попались старые - полукруглые, серпообразные куски камней. От длительного употребления середина почти сгладилась, ладонь лежала свободно, можно было бы многое сказать об этой устаревшей форме. Однако никто не решался расстаться с такой памяткой. Их передавали от отцов и дедов, веря, что не только тяжесть выносит тело к прыжку, но души умерших предков окрыляют прыгунов своим незримым присутствием. Если не каждый мог похвалиться столь ценными реликвиями, то только потому, что были войны, пожары либо просто-напросто предки забрали эти вещи с собой в могилу или передали храму в память о своих победах.
Сотион с гордостью показывал два овальных куска свинца, при каждом прикосновении чернивших руки.
- Мне было семь лет, когда отец извлек их из сундука и вручил мне. Он при этом горько плакал, так как прежде они служили старшему брату, который умер.
И Сотион вторично в этот день перенесся в Тарент. Вот широкая загородная дорога, с обеих сторон увенчанная могильниками. Среди них высокой каменной плитой вздымается стела, на которой изображен юноша с диском. Диск большим белым кругом сверкает тут же над его головой, и кажется, будто улыбающаяся физиономия брата всплыла на фоне полной Луны.
Появился элленодик, Смилакс приложил флейту к губам и исторг из нее несколько тактов питийской мелодии. Первым начинать прыжки Гисмон призвал Содама.
Крепко сжав в руках гальтеры, Содам пробежал несколько коротких, прерывистых шагов и задержался на каменной плите - батере. Здесь стремительным раскачиванием рук он поднял гальтеры вровень с головой, после чего быстро опустил их, одновременно наклонясь всем телом так, чтобы его руки оказались ниже колен. В следующую секунду он снова взметнул гальтеры, как бы вбивая их в воздух, подхваченный силой их тяжести. Он летел по вытянутой кривой, выгнувшись дугою, высоко вскинув руки, и в последний момент резко отвел их назад, чтобы еще податься вперед, и, наконец, приземлился.
Длину прыжка отметили чертой на песке. Гисмон оценил ее в пятнадцать ступней. Это было недурное начало, но оказалось, что в нем нет никакого предзнаменования. Раз за разом шли прыжки с нарушением правил. Кто-то споткнулся, приземляясь, кто-то упал, несколько человек прыгнуло с раздвинутыми ногами, и черта Содама так и осталась недостижимой. Достиг ее только Сотион. Элленодик через какое-то время заставил его повторить прыжок.
Прыгнуть дальше ему не удалось, но дело было не в этом, ведь он служил образцом правильной позиции, движений, полета.
И эти несколько минут, заполненные его работой, невозможно отделить от сопровождающей их музыки. С первым вдохом при разбеге он подхватывает ее ритм: сомкнутые ноги у планки, два полукружья рук, раскачиваемых гальтерами, отрыв от земли многогранной волной связаны со звуком аулоса. Траектория же прыжка образует легкую удлиненную кривую, и кажется, что эта невидимая линия - натянутая, напряженная струна, укрепленная в какой-то определенной точке, которую он призывает и зачаровывает силой своих напряженных глаз. Последний толчок, руки отбрасываются назад с такой отточенностью жестов, словно бы прыгун находился не в воздухе, словно бы он не летел стремительно вперед, словно бы на этот неизмеримо малый отрезок времени он и там, в пространстве, нашел столь же постоянную и надежную опору, как на земле. А после этого он всего лишь падающая масса тела. Он кажется спящим, у него закрыты глаза, под тонкими веками видна выпуклость роговицы, от длинных ресниц на щеки падает тень. Завершив прыжок, он легко отталкивается ногами, а следующий шаг сдерживает всей силой напряженных икр и, словно бы просыпаясь ото сна, разводит плечи, глубоко набирая воздух в легкие.
Элленодик внимательно рассматривает его, задерживая взгляд на грязных полосах над щиколотками. Атлеты, которые с гальтерами ждали очереди, придвинулись ближе. Ведь никогда и никто не слышал, чтобы руководитель соревнований, будущий судья на играх, отличил кого-нибудь похвалой. Розги и порицания удерживали всех на равном положении, вернее, важно было, чтобы никто не поддался чувству внезапного и иллюзорного превосходства. Тем временем Гисмон обратился к Сотиону:
- Ты пришел сегодня? Издалека?
- Из Вупрасия. Я проспал там целый день, а к ночи двинулся в путь.
Ни слова больше, но по группе атлетов пронесся вздох. Все необходимые слова были сказаны. Они выражали существо дела, давали надлежащую оценку событию, где речь шла не о самой красоте прыжка, но о неосознанной, молчаливой, скромной выносливости юного тела, которое после долгого пути совершило двойной бег на стадионе и всю бодрость бедер отдало еще на трехкратный порыв гальтеров. Каждый почувствовал волнующую спазму радости и гордости, словно увидел Сотиона на щите и словно сам, своей рукой поднимал этот щит.
К прыжкам больше не возвращались, элленодик велел принести диски.
Метали с площадки, называемой бальбисом и обозначенной тремя чертами, будто бы кто-то, рисуя квадрат, оставил одну его сторону открытой. Это было узкое пространство, шириной в две ступни. Переднюю черту не разрешалось переступать и даже задевать пальцами ног. Здесь стоял элленодик, и, прежде чем приступили к замеру длины бросков, "новичкам" предстояло продемонстрировать свою выправку. Несколько человек держалось неуклюже, их переместили в самый конец, чтобы они сосредоточились.
Тем временем вызвали "старожилов". Выходя, каждый из них посыпал диск песком, чтобы удобнее было держать, вбегал в бальбис, делал соответствующие движения, повороты и, напряженный в своем последнем наклоне, взглядом следил за полетом свистящего металла. Место падения обозначалось стрелой, воткнутой в песок. Все стрелы оказались почти в одном месте, и их перистые хвосты представлялись грядкой колосьев, взошедших посреди пустого стадиона. Так никто и не смог похвалиться явным превосходством.
У "новичков", которые, наконец, вступили в состязание, получалось еще хуже. Свои неудачи они объясняли тяжестью диска. Согласно олимпийским правилам, этот диск, целиком отливаемый из бронзы, был тяжелее тех, какими атлеты пользовались в других местах, в гимнасиях и на играх. Сотион, привыкший к каменному диску, более толстому и большего диаметра, никак не мог управиться с этим скользящим, небольшим кружком. Хмурый, с развевающимися волосами, он при каждом броске открывал рот, словно для крика, и снова закусывал губы, когда невольник втыкал стрелу на постыдно близком расстоянии, и, забыв где находится, хватал свободные диски, валявшиеся на земле, бежал, бросал, словно был один на стадионе, наконец розга элленодика призвала его к порядку. Он сжался от розовой полоски, вздувшейся у него на спине, отскочил в сторону и разразился чистым, веселым смехом.
Тренировки продолжались. Гисмон указывал па ошибки в развороте плеч, исправлял положение ног, меняющееся при повороте, учил, где должен находиться центр тяжести при наклоне тела, тем, которые присматривались, объяснял целесообразность усилий мускулов, напряженных в момент броска. У "старожилов" резали ему глаз все те же неисправимые грехи, на одного из алейптов он накричал и пригрозил розгой, если тот не устранит просчетов своего ученика.
В какой-то момент он приказал собрать стрелы с беговой дорожки и присыпать песком оставленные ими следы. Появился еще один невольник с охапкой копий. Смилакс, который с полудня непрерывно трубил на своем аулосе, получил кубок вина.
Копье представляло собой прямую палку толщиной в палец, длина которой не превышала человеческого роста. Посредине крепился ремень с петлей. Его следовало привязать покрепче, чтобы он не скользил по гладкой поверхности. Вложив в петлю указательный и средний пальцы, держали древко у плеча наготове. Очередной метатель несколькими короткими прыжками достигал бальбиса и, отведя назад руку, пускал копье со всего размаха.
Удержаться на линии черты здесь было труднее, чем при метании диска: бежать приходилось, чуть повернув голову, не сводя взгляда с копья, которое надо было нести несколько выше петли, под определенным углом к линии горизонта; такое положение обеспечивало дальность броска.
Внимание всех сосредоточилось на двух вечно молчаливых аркадийцах. Взяв копье в руку, они мгновенно преображались в людей гор, в охотников. Осложнений с чертой у них не было, так как они не разбегались. Выпрямившись всем толом, согнув локоть правой руки под идеально прямым углом, они на короткий миг взвешивали копье, покачивающееся на петле, и метали его коротким броском, будто пытаясь поразить зверя из засады. Левая рука, которую каждый атлет стремительно отбрасывал назад, застывала у них неподвижно, ее сдерживала ставшая привычной осторожность, боязнь лишним движением потревожить ветви в чаще. Их копья пролетали чуть ли не треть всей длины стадиона.
Содам, который провел вместе с ними долгие месяцы, ежедневно наблюдал их уменье кидать копье, при каждом броске испускал крик восхищения:
- Клянусь Гераклом, учись я всю жизнь, мне все равно не сравняться с ними!
- Да, - сказал Эфармост, - но одним копьем нельзя щеголять в Олимпии, а они, кажется, ни на что более не способны.
- Кто знает. Они и бегать умеют, результаты прыжков, вероятно, тоже улучшат. А с такими данными можно претендовать на участие в пентатле.
Прибежал Евтелид.
- Я не могу привыкнуть к здешним копьям. У нас в Спарте копья с острым наконечником, и их мечут в цель. На столбе - мишень с нарисованным глазом. Мне удавалось попадать в самый зрачок на расстоянии сорока и более ступней.
- Клянусь Афиной, - шепнул Грил Сотиону, - а еще говорят, будто спартанцы никогда не лгут!
День, будто яблоко, разделенное на пять долек, в своей последней частице, когда удлинялись тени и сгущались сумерки, скрывал свой самый лакомый кусочек - борьбу. Мысль об этом поддерживала настроение после всех неудачных бросков, неумелых прыжков, срывов при метании диска или копья. Тела, наполненные неуверенностью, обновлялись в жажде борьбы. Какое блаженство наконец-то покончить со всеми однообразными и заученными движениями и ожить, вновь сделавшись самим собой, в схватке с противником! Ведь ты был всего лишь мимолетным мгновением, от которого не оставалось и следа, после сотен движений, точно таких же, как твои собственные, ты исчезал, растворялся быстрее, чем дымка между острием копья и его едва уловимым свистом, а теперь ты обретешь всю свою массу, противник ощутит весомость твоего присутствия, удостоив тебя самого живого внимания.
Так как им велено было явиться в тетрайон, то в дверях, выходящих на "священную беговую дорожку", возникла давка.
Бледно-темный квадрат песка обнесен был низкой стеной. Эту часть гимнасия, обращенную к западу, заливало солнце. "Старожилы" сразу бросились на землю, затеяв возню на песке. Остальные последовали их примеру, поднялся шум, смех, пыльная завеса повисла над сплетением тел. Мелкая пыль оседала на масленой коже, нагота, скрытая слоем грязи, пропадала, придавая фигурам атлетов странные очертания. Элленодик концом розги указывал места, главным образом на затылке и плечах, еще не посыпанные песком. Задача заключалась в том, чтобы тела стали сухие, удобные для захвата.
Наконец вызвали первую пару. Противники наклонились друг к другу, вытянули руки и почти одновременно слились в борцовском захвате. Гисмон крикнул, они не поняли в чем дело, и только розга разъединила их. Мир сразу утратил краски.
Элленодик хотел выяснить, какая сила, какие мышцы у новых атлетов. Поэтому он не позволял завязаться настоящей схватке, но поочередно опробовал все приемы, из которых слагается традиционная борьба, унаследованная от богов и героев. Легенды гимнасиев сохранили память о правилах, каким Афина обучила первых людей, рассказывали о тех уловках, с помощью которых Геракл одолел Антея, Тесей - Керкиона, Пелей - среброногую Атланту. Это были вечно живые темы, обсуждавшиеся, словно только вчера происходила такая борьба, скульпторы отражали подобные мотивы в метопах храмов, гончары - на горшках и чашах, они породили специальные термины, какими обозначали отдельные приемы.
Гисмон ежеминутно отдавал короткие приказания. Но на элейском наречии его команды не всегда и не всеми были поняты, чаще всего их смысл постигали наитием, которое приходило из той тревожной пустоты за спиной, что вибрировала шелестом розги. Противники бросались один на другого и вновь расходились, схватывали друг друга за плечи, за шеи и бедра, то были отдельные движения, как бы живые картинки к специальной терминологии. Скорее это напоминало урок языка, нежели тренировку борцов.
Опять и опять возвращались они к исходной стойке. Ступни глубоко уходили в песок, подогнув пальцы на ногах, боец как бы стремился ухватить землю, всем туловищем оседал на широко расставленных ногах, спина и плечи выгибались дугой, затылок исчезал между лопатками. Колени, вздрагивавшие от сдерживаемых усилий, напряженный взгляд, настороженность рук, вытянутых вперед, - все это создавало безмолвную драму борьбы, она как бы обходила их стороной. Гисмон внимательно разглядывал мышцы на бедрах и икрах, сухожилья на коленях. Маленький Главк сразу закачался, как только Тимасарх сжал ему запястье. Элленодик отстранил Главка и велел Ксенофонту повторить тот же прием. Юноша, видимо, уже все обдумал, каждое движение рассчитал заблаговременно, сразу перейдя в нападение из основной стойки. Обеими руками он вцепился в предплечье противника, которое тот не успел подать назад, и сделал стремительный поворот, намереваясь перебросить его за спину. Но Тимасарх свободной левой рукой схватил Ксенофонта под мышкой, и оба, закружившись мельницей, рухнули наземь.
Элленодик отдал розгу невольнику и сел у стены на скамью. "Старожилы" приветствовали это веселым криком. Сотион, прикрыв глаза от солнца, которое пурпуром залило его кожу, стоял посреди спортивной площадки, не понимая смысла криков. Евтелид наскочил на него, как лесной кот, и завязалась борьба. Со всех сторон послышались крики, каждый выбирал себе облюбованного противника. Тренировки кончились, наступило время свободных состязаний.
Тетрайон кипел от борьбы. Десятка полтора пар сплетались и расплетались, атлеты отскакивали друг от друга, путались среди посторонних, и случалось, что кто-то, потеряв своего противника, продолжал бороться с другим партнером. Нередко это была просто хитрость: один у другого похищал соперника, а борцовское объятие утоляло желание, возникавшее в минуты безмолвного восхищения, радости и волнения, родившееся из тысячи необъяснимых порывов, тысячи озарений, которые подсказывали единственный прием, зревший на протяжении всего дня тренировок.
Правила так называемой вольной борьбы, которая ведется до момента падения, при этом не соблюдались, борцы и после падения продолжали кататься по земле, бывали минуты, когда площадка бурлила от обилия тел, и лишь слышался шум сдавленного дыхания. Иногда доносился отрывистый смех - словно крылатая птица-юность вырывалась из плена мускулов.
Два "стража закона", появления которых никто не заметил, стояли у калитки. Опершись на длинные палки, седые, белые и абсолютно неподвижные, они напоминали надгробные изваяния. Не помня имен, не различая черт этих юных лиц, которые время от времени возникали из массы борющихся тел наподобие знойных светил, они видели в них давние олимпиады, великолепные четырехлетия, устремляясь во времени все выше и выше, обрываясь на головокружительном взлете собственной молодости. И тогда, глубоко вздохнув, втягивали в легкие едкий запах пота, казавшийся им более освежающим, чем дыхание моря.
Гисмон взглянул на небо, уже угасавшее в зареве заката, и хлопнул в ладоши. Площадка закипела, в тучах песка возникли человеческие фигуры, словно бы появившиеся в день сотворения мира.
Все сбежались к колодцу по другую сторону тетрайона, в особом дворе. Скребок плоским, продолговатым, тупым серпом снимал слои песка, который впитался в натертую маслом кожу. Патайк, не переставая, черпал воду, всем телом перегибаясь через край колодца. Полные ведра передавали из рук в руки, холодная струя светлым всплеском ударяла о чью-нибудь грудь, спину. Мылись губками, некоторые пользовались нитроном, луговой солью. Тренеры растирали мальчиков жесткими полотенцами, некоторые прямо из-под водяных струй стремглав летели вперед, чтобы обсохнуть на свежем воздухе.
Колодец постепенно опустел, атлеты отправились ужинать. На земле поблескивали грязные лужи, и в сгущающемся мраке под звездами сновали старухи, собирая жирную смесь пыли, масла и пота, они изготовляли из нее мазь, укрепляющую кости слабых детей. Наконец и они исчезли, невольники заперли ворота с улицы Молчания и со стороны рынка, возле кенотафа[20] Ахилла.
Гимнасий все больше заселялся. Каждый день появлялись все новые и новые молодые люди, они выходили из дома элленодиков, огибали спортивные площадки и исчезали в жилых помещениях. Ранее прибывшие старались определить, откуда появились новички, а те, кто стоял поблизости, просто спрашивали их, ответы каждый раз расширяли известные границы, звучали имена прославленных городов, лежащих вдоль дороги, по которой проехал спондофор, захолустные общины откликались глухо, при некоторых названиях в головах возникала путаница, роза ветров кружилась, ни в одной из сторон света не находя опоры, отдаленные же колонии заявляли о себе гордым всплеском волн, бьющихся о берега мифов.
Прибывшие торопились сложить свои вещи и быстрее оказаться на спортивной площадке. Спортсмены из Акарнании, Этолии, Эпира вечно забывали сбросить дорожную обувь, оставлявшую на песке глубокие следы от гвоздей. Некоторые с трудом расставались с хитоном и, наконец сбросив его, все же оставляли набедренную повязку.
В них легко угадывались атлеты из пограничных общин, где греческие обычаи смешивались с варварскими суевериями. Наиболее упрямыми были ионийцы из Малой Азии, соседствующей с Востоком. Элленодикам оставалось пожимать плечами. Абсолютная нагота обязывала только в Олимпии. На пятнадцатой Олимпиаде, два с половиной столетия назад, Орсипп во время бега потерял набедренную повязку и нагой завоевал венок победителя. То, что произошло случайно, стало законом.
Все остальные проявляли меньшую, чем элленодики, терпимость. Особенно спартанцы и кое-кто из дорийцев, которые, наследуя многое, утратили всякий стыд, а теперь высмеивали застенчивых, обзывали их персами. Несколько мальчиков готовы были расплакаться, упорствуя в своем ребяческом упрямстве. На них перестали обращать внимание, и никто не заметил, когда исчезла последняя набедренная повязка.
Нередко каким-нибудь курьезом кто-либо из прибывших нарушал распорядок тренировок. Невольник-негр, сопровождавший одного атлета из Кирены, собрал вокруг себя целую толпу. Ему запретили появляться в гимнасии, поэтому он целыми днями сидел в комнате своего господина и пел. Собственно, это не было пение: боясь повышать голос, он "напевал" сквозь сжатые губы, и в минуты тишины раздавалось пронзительное жужжание, словно бы какое-то большое насекомое билось в тенетах. Через неделю киренейца перевели на жительство в город.
Его звали Телесикрат. Он записался участвовать в вооруженном беге, делая это назло природе, которая его приземистую, с широкими плечами фигуру явно предназначала для борьбы. Из его слов следовало, что в своем выборе он руководствовался не физическими данными, а историей собственного рода. Один из его предков, Алексидам, выиграв состязание в беге, завоевал руку ливийской принцессы.
- Это произошло в городе Ирасе, - рассказывал он. - Царь Антай устроил состязания в беге, обещая победителю руку своей дочери. Принцесса появилась на финише. В свадебном наряде, с венком на голове, она стояла на открытом месте, на расстоянии двух стадиев. В беге участвовало около двух десятков молодых людей, все из хороших семей, друзья царя. Мой прадед победил. Он опередил всех на несколько шагов, схватил девушку за плечи, словно она была финишным столбом, и закружился с ней. Клянусь Аммоном!
Сотион выведал у него дополнительные подробности, которые всех развеселили. Сотион был бесподобен своей серьезностью и любопытством, при каждом слове он повторял: "Клянусь Зевсом!", "Неслыханно! Поразительно!" - и похлопывал киренца по спине, а когда тот все выложил, украдкой потирая покрасневшую лопатку, Сотион изрек:
- Стыдись! Кто же свою прабабку заставляет танцевать?
- Ты говоришь: прабабка, ведь тогда она была самой красивой девушкой Ливии.
- Ливии? Почему же ты сразу не сказал об этом?
Телесикрат оцепенел от подобной наглости.
- Они потешаются надо мной, - признался он вечером негру-слуге.
- Наверное, не знают, как богат твой отец.
Назавтра Телесикрат первым появился на спортивной площадке и, едва атлеты собрались, начал рассказывать, как много у старого Карнеада полей, фруктовых садов, виноградников, рабов, скота, судов. Когда он дошел до зернохранилищ, Сотион воскликнул:
- Остановись, иначе, клянусь Гераклом, ты всех нас засыплешь и удушишь!
Один Содам внимательно все выслушал, решив, что в свое время он сможет этим воспользоваться. Разговор перекинулся на что-то другое, и снова киренец оказался за гранью их беззаботной жизни, почти устыдившись своего золотого скребка. Однако в первой половине дня он сумел добиться хороших показателей в беге, после перерыва попробовал свои силы в кулачном бою, запомнились отдельные его удары, и день еще не закончился, как стало ясно, что и без помощи прабабки и отцовских богатств он что-то значит.
Подошло самое оживленное время, вчерашний день бесследно исчез в толкотне новых людей. Такой, например, как Герен, мог в собственной тени укрыть целую дюжину Телесикратов.
Его обнаружили по следам на песке. Он появился в один из дней на рассвете, протиснулся через какую-то боковую калитку, которую, возможно, по невниманию сорвал с петель, и прогулялся по всем спортивным площадкам, до того как попасть к элленодикам. Сотион, спустя какое-то время выбежавший из жилого помещения, заметил следы огромных ступней, глубоко отпечатавшихся на земле. Стояло серое, туманное утро, под хмурым небом царила тишина, из гимнасия не доносилось ни звука. Тарентинец обошел несколько раз вокруг: ни души! Его охватил страх, детский ужас, который перехватывает дыхание, сковывает ноги. От этих следов, которые не принадлежали никому из атлетов и не могли, как ему казалось, принадлежать ни одному человеку, веяло чем-то грозным. "Геракл!" - никак не мог он свыкнуться с подобной мыслью и даже зажмурил глаза, поскольку этим воплем безумная догадка пронзила его мозг.
- Надо было меня видеть, надо было видеть, - рассказывал он, заходясь от смеха, - как я там застыл, ноги словно налились свинцом, а может, стали глиняными, застыл над этими следами, будто над пропастью. Говорю вам: над пропастью! У меня глаза вылезли из орбит, я готов был присягнуть, что только две ступни поместились на всем стадионе.
Его выручил Содам, который наметанным глазом торговца сразу определил, что следы, возможно, чуть больше ступни самого Геракла.
- А у нас, - сказал Филон из Тираса, в устье Буга, - показывают след стопы Геракла длиною в локоть.
Содам протестующе тряхнул головой:
- Все это сказки. Геракл был нормального роста. Нельзя верить всему, что рассказывают о нем в разных уголках мира. В Олимпии, а не в каком-то Тирасе измерил он стадион своей ступней и каждый может удостовериться, что она не многим больше моей или твоей.
- Но никому из нас не под силу совершить то, что совершил он, - пожал плечами Филон.
- Потому что никто из нас не является сыном бога, ни у кого за спиной не стоит Афина и ни у кого нет такой прекрасной души. Геракл был могучим, сильнее всякого представления о силе, Милон из Кротона - младенец в сравнении с ним, но одной силы недостаточно. Его душа не ведала тревог. Он мог решиться на любое дело, зная, что исполнит все, за что ни возьмется. Он обладал терпением и выносливостью, мог отправиться на край света, не думая о ночлеге и еде. Кому из нас под силу столь длительное, тоскливое одиночество, да еще в горах, в пустынях, в диких уголках, где на каждом шагу подстерегает опасность? Он никогда не думал об угрозах, о силе льва или великана, с которым сражался, думал только о самой схватке, о том, что она неизбежна и что необходимо победить.
Содам еще никогда так не говорил. Сквозь густую щетину на его щеках проступил румянец, вырвался внутренний огонь, это его пламенная и страстная душа, о существовании которой никто и не подозревал, внезапно прорвалась наружу из своего надежного укрытия. Его товарищи испытали неясное чувство растерянности, никто не знал, что значит этот взрыв: то ли искра божья затлела в нем в минуту неожиданного экстаза, озарив ему то, вокруг чего сосредоточились человеческие догадки, то ли обостренная искренность выплеснула наружу какое-то глубокое знание, порыв стремлений и немощи? Непроизвольно они отвели глаза в сторону, давая ему остыть. Только после длительного молчания Грил сказал:
- Однако эта ступня больше олимпийской!
Его слова прозвучали в полной тишине. Все были заняты оливковым маслом, и вот тут-то внезапно появился человек, который приковывал их внимание с раннего утра.
Его появление никого не разочаровало. Он оказался на голову выше самого рослого атлета, Евримена с острова Самос. Все казались щуплыми рядом с его фигурой - ляжками, грудью, плечами. Сплошь заросший черным волосом, он выглядел несколько диковато, с густой черной бородой и широкими дугами взъерошенных бровей. По коротко подстриженным волосам все поняли, что он участник состязаний. Первым поддел его Грил:
- Клянусь Зевсом, ты мог бы обсмолить свои волосы!
Герен поглядел на Грила с таким выражением в глазах, что непонятно было, удивлен он или сбит с толку. Наконец сквозь бороду прорвалось несколько скрипящих звуков, смысл которых поняли минуту спустя:
- По правилам этого не требуется.
- Быть красивым, лохматый, потребность более давняя, чем олимпийские правила!
Напрасно великан рассчитывал на чью-нибудь поддержку. Даже мальчикам его растерянное молчание придало смелости. Главк, заметив на его висках несколько седых волос, воскликнул:
- Чего это ты так поздно притащился сюда, дедушка?
А Грил добавил:
- Он отправился в путь еще в год Марафона, да дорога оказалась слишком дальней, вот и замешкался.
Действительно, Герен был из Навкратиса, что в устье Нила, все дружно смеялись, а он стоял не шелохнувшись, опустив голову с изрезанным глубокими морщинами лбом, словно был виноват в том, что пройденное им расстояние так велико. Наконец Сотион отвел его в сторону, добряк Сотион, хотя и он не лишил себя удовольствия назвать новичка "предком".
Давно не было такого многолюдного сборища атлетов. Словно бы все гимнасии распахнулись, как шлюзы, и стремительный поток юности хлынул в Элиду. В жилых помещениях не хватало мест, арендовали дома в городе и цены на них неслыханно возросли. Многие ночевали в палатках. Элленодики удвоили требовательность, только самые крепкие мускулы и самая хладнокровная ловкость способны были удержаться на спортивных площадках. У отчисленных не хватало мужества вернуться домой, они продолжали слоняться, размахивали гальтерами где-нибудь в углу, у стены, поднимали диски, замеряли дистанцию при метании копья, помогали другим присыпать тело песком или смывать грязь по вечерам, счастливые от одного того, что кто-то выкрикивал их имена, которые элленодики перестали называть. Им не долго удавалось утешаться жизнью теней, возраставшая скученность выбрасывала их за стены гимнасия.
И вот весь гимнасий пришел в движение.
Со стороны реки, улицей Молчания, от храма Артемиды Филомеракс, "отроколюбивой", движется группа атлетов. На головах у них сосуды с водой. Со двора гимнасия они сворачивают вправо и выходят на обширное, обнесенное оградой четырехугольное пространство. Их товарищи уже заняты делом. Рассыпавшись во все стороны, кирками долбят землю, выбирают камни, отбрасывая их в угол. Вскопанный грунт поливают водой до тех пор, пока он не превратится в густую грязь, в которой ноги увязают выше щиколотки. Грязь ослабляет удар при падении, но таит и ловушки для скользящих ступней, измазанные тела труднее ухватить.
Это мальфо или "мягкое поле", место для Панкратия. Панкратий соединяет в себе борьбу и кулачный бой. Допустимы любые захваты и приемы, почти нет такой части тела, по которой нельзя бить: самые различные средства удушение, выламывание пальцев на руках и ногах, теперь все это называется специальными терминами, подернутыми сединой давних традиций.
Панкратий истинно мужская борьба, борьба зрелых тел и душ. Никто не отважился бы явиться на "мягкое поле" в сомнительном возрасте, со слабой мускулатурой и подготовкой. Айпит, проводивший тренировки, почти не повышает голоса: если и прерывает борьбу, то лишь для того, чтобы сделать какое-то замечание либо подсказать тому, кто оказался в безвыходном положении, такую форму защиты, какую тот не использовал.
Но сегодня он изгнал из гимнасия двоих: одного элейца, другого, кажется, из Аргоса. Трудно предъявить им какие-либо конкретные обвинения, и любой волен думать об этом, что ему заблагорассудится. Возможно, он обнаружил у них какое-то проявление невоздержанности? Плотно сжатые рты, замутненный взгляд после удара? Можешь однако поверить Айпиту: он избавил тебя от опасного противника. Такой способен нанести удар ногой в пах, всунуть пальцы тебе в рот, в нос и даже выдавить глаз. Получит розгу в Олимпии? Слабое утешение, если грандиозный праздник завершится столь постыдным образом.
За оградой "мягкого поля" шумят кулачные бойцы. У них коренастые, осадистые, крепкие тела, с выпуклой мускулатурой, массивные, словно у людей иной расы, черепа.
Они накладывают ремни: тонкие, узкие полоски сыромятной бычьей кожи, пропитанной жиром. Их длина достигает десяти ступней. Сначала завязывают петлю, пропуская в нее ладонь и оставляя свободным большой палец. Потом обматывают ремнем каждый палец в отдельности и все четыре вместе, но так, чтобы суставы могли свободно сгибаться, сжимаясь в кулак. Наконец, ремень идет поверх руки, несколько раз оборачивается вокруг запястья и в направлении предплечья обрывается, всунутый под крепко натянутый виток.
Итак, левая рука готова, с правой управиться самому сложнее.
- Придержи-ка ремень. Клянусь Зевсом, он опять вырвался!
- Прихвати его зубами.
- Обмотай мне только мизинец.
Мальчики с помощью алейптов приводят себя в порядок, кое-кто успел даже натянуть защитные, подшитые сукном кожаные шапки с наушниками, наденешь шапку, и становишься глухим. Агесидам, неспокойный как искра, бежит в угол спортивной площадки, где на древесном суку висит корик.
Это мешок из свиной кожи, набитый песком, он имеет форму животного, с неестественно торчащими ногами, Агесидам набрасывается на него, проверяя точность глаз, силу своих ударов, туша отвечает глухим эхом, медленно и печально покачиваясь в мертвой своей отрешенности.
Тетрайон сотрясается от хохота. Герен натерся песком и стоит не похожий ни на одно из земных существ. Но вот появляется Капр, глава элленодиков. Хохот обрывается, но только он уйдет, и еще ни одна шутка будет пущена по его адресу.
Имя его значит кабан, и кое-что еще. По сто раз на дню повторяют по поводу его одни и те же грубоватые шутки. Они вносят некоторую разрядку в то боготворение, какого заслуживает этот удивительный, редкостный человек.
Ежедневно по два-три раза обходит он все спортивные площадки, нигде не задерживаясь. По пути бросит на кого-нибудь рассеянный, мимолетный взгляд. Между тем он знает всех, знает все, и, если назавтра Гисмон или Айпит, либо кто-то еще вызовет тебя и проведет рукой по твоему бедру, можешь быть уверен: это Капр обратил внимание, что у тебя от неправильной тренировки деформировались мышцы. Его глаза, пожалуй, видят гораздо дальше нынешнего дня, и невольно появляется суеверное ощущение, что ему известны имена, которые герольд огласит на олимпийском стадионе в день, когда праздник достигнет своего апогея.
Из дома элленодиков валом валит новая толпа. Проходя мимо могилы Ахилла, каждый в знак уважения подносит ко рту большой палец. Потом все раздеваются на маленькой спортивной площадке, натираются маслом. У них удивительно высокомерные выражения лиц. Грил завязывает с ними знакомство, они отвечают ему небрежно, стремясь продемонстрировать некую величавость, своими медлительными и утомленными движениями. Наконец, он узнает, что среди них несколько победителей Истмийских игр, которые только что завершились.
"Могли бы держаться поскромнее", - думает Грил, но сказанное ими производит на него впечатление. Он уже видит аллеи с высокими и стройными соснами, храм Посейдона, священный округ и стадион, расположенный в старом русле реки. С обеих сторон коринфского Истма простирается морская синь, две дороги необъятного мира, который нахлынул сюда обилием судов, человеческим муравейником.
- Там было такое стечение народа, как никогда еще, - говорит прибывший, и Грил признает, что трудно недооценить человека, который исторг восторженный рев из многотысячной толпы.
- А будет ли кто-нибудь из вас участвовать в гоплитодроме[21]? интересуется он.
- Найдутся и такие, красавчик, найдутся!
Неожиданно перед самым его носом открывают ларец. В нем венок из сухого сельдерея, Истмийский венок, оплетенный несколькими красными ленточками. Это красноречивее любых слов, и над ларцом склоняется несколько голов, даже Герен заглядывает с высоты своего роста. Но Сотион, откуда-то неожиданно вынырнувший в самой середине, берет незнакомца за подбородок и выплескивает ему в глаза всю веселость своего чистого взгляда.
- Не забудь только, что оливковое дерево повыше сельдерея!
Разумеется, весь день только и разговоров, что о "новеньких". Гисмон проводит с ними первые тренировки, все интересуются результатами на "священной беговой дорожке".
- Ничего выдающегося.
- Один хороший бегун. Его зовут Данд.
- Откуда он?
- Как будто из Аргоса.
- Я же говорил: на Истмийских играх собираются одни бездарности.
- Ты видел, как Гисмон, узнав, откуда они прибыли, весь перекосился?
- Здесь нечто другое. В Элиде не принято говорить об Истмийских играх.
- Почему?
- Это тянется еще со времен Геракла. Над элейцами тяготеет проклятие, и никогда ни один из них не примет участия в Истмийских играх.
- Какое проклятие?
- Подробностей я не знаю. Этой истории больше лет, чем Луне на небе. Расспроси кого-нибудь из местных.
На бойцовской площадке красавец Алкимид получает удар розгой. Светлые волосы падают ему на лоб, залитый краской стыда. Он стыдится не того, что его бьют, его смутили слова элленодика:
- Ты бьешь, не сжав руку в кулак, как девушка.
Сотион пробегает по тетрайону. Задерживается, чтобы посмотреть, как Герен борется с Еврименом.
Гигант выглядит более грозным в покое, нежели во время схватки. Кажется, что его руки заняты какой-то игрой, требующей терпения, это его-то руки, каждое сжатие которых способно удушить. Он побаивается своей силы, она давит его своей тяжестью. Элленодик беспрерывно распекает его, от этого он становится совсем неловким, нетвердо стоит на ногах. Вдруг гигант замечает Сотиона, и Евримен, взлетев в воздух, падает наземь на расстоянии нескольких шагов.
Во дворе, возле колодца, Меналк сдергивает шапку, по лицу струится кровь: он получил удар в ухо. Меналк набирает воды, смывает кровь, оглядывается вокруг:
- Кто-нибудь может дать мне клочок шерсти с теплым маслом?
На "священной беговой дорожке" Гисмон заканчивает тренировки с участниками Истмийских игр, по их осовевшим взглядам видно: олимпийская олива действительно повыше сельдерея. У калитки объявляется Сотион, исчезает, и уже издали доносится его крик: "Стадион свободен!" С ним вместе подходят еще несколько человек, они приступают к тренировкам по собственной программе.
Ползают на четвереньках, прыгают на месте, поднимая колени до пояса, лежа на спине, перебирают в воздухе ногами, размахивают гальтерами, словно копьями, подбрасывают диски и хватают их руками. Евтелид подпрыгивает и при каждом прыжке лупит себя пятками по ягодицам. Он отсчитывает: шестьсот один, шестьсот два, шестьсот три - и, поймав удивленный взгляд Патайка, поясняет:
- У нас это называется бибас... шестьсот пять... И даже девушки доводят счет до тысячи ударов.
Агесидам из Локр провел недурной кулачный бой и теперь уселся на траве, а его алейпт, Илл, опрыскивает его водой, растирает затылок и бедра. Неожиданно мальчик отводит его руку и бежит вслед за Сотионом. Они мчатся по "священной беговой дорожке", Сотион сбавляет темп, останавливается, а когда Агесидам настигает его, вскидывает ему руки на плечи и одним махом перепрыгивает через мальчика. Вот он уже в группе дискоболов, и, когда через минуту выкликают его для броска, он спокойно направляется к исходной позиции, словно бы и не покидал своей шеренги.
С бронзовым диском он давно освоился. По показателям он на полступни оторвался от Содама.
- Ты шагаешь к венку по моей спине, - шепчет ему приятель, и в его словах нет и тени зависти.
Они друзья потому, что достойны друг друга. Разговора о дружбе и быть не могло бы, если б один оказался немного слабее другого. Оба знают, чего они стоят. Со даму, более сильному и зрелому, точно известно, чего ему ждать от своих мускулов. Сотион постоянно совершенствуется, ежедневно в этом человеческом цветке открывается еще один лепесток, в нем ничего невозможно предугадать, словно его показатели не результат усилий, а рождены в порыве вдохновения.
Содам обнимает его, рукой касаясь сердца. Сотион непроизвольно отвечает на это объятие.
- Видишь Исхомаха? - спрашивает он. - Кто бы мог подумать! Помнишь, каким он явился, как поворачивался, как топтал бальбис? Я не видел, как он бегал сегодня.
- Бежал хорошо, - отвечает Содам, он видит еще и то, чего не замечает Сотион: при каждом броске Исхомах оборачивается, стремясь поймать взгляд Сотиона.
С "мягкого поля" примчался Патайк.
- Сейчас борется Каллий. Торопитесь, есть на что поглядеть!
- Афинянин? - спрашивает Сотион. - Нет, не могу, мне еще дважды метать диск.
- Не забывай про ремень, ты не очень плотно затянул его. Он скользнет по древку копья.
- Я отмахал сегодня три стадия.
- А мне придется заново натираться маслом.
- Ну а как дела у Телесикрата?
- Если б он внял гласу богов, решивших сделать его кулачным борцом, он наверняка чего-нибудь добился бы. В гоплитодроме он дальше замыкающего в какой-нибудь приличной четверке не поднимется.
- Налей-ка сюда еще воды.
- Ему было сказано, что шея у него слабовата для борьбы.
- Ну и размахнулся же ты! Я думал, что забросишь диск в море и придется тебе оплачивать стоимость нового.
Ерготель в одиночку отрабатывает бег на длинные дистанции. Гисмон наблюдает за ним и кричит:
- Чуть выше пятки! - И добавляет: - Сколько стадиев сделал?
Тот, не сбавляя темпа, отвечает:
- Это одиннадцатый.
Элленодик прервал затянувшуюся борьбу Каллия с Аристоклидом. Она была так красива, так стремительна, хотелось бы добавить: исполнена такой страсти, если бы это слово применимо было к двум утонченным, хладнокровным игрокам. Они расходятся с улыбкой, каждый отдавая себя целиком своему алейпту, снимающему с него усталость. Ни тот, ни другой не получил увечий, из-под града этих сокрушительных ударов оба вышли с двумя-тремя незначительными синяками.
Это настоящий панкратий. Два противника схватываются друг с другом совершенно обнаженные, не защищенные и не вооруженные ничем, кроме мускулов, выдержки, костяка да суставов, и оказывается, сопротивляемость тела подготовлена к ударам, которые можно нанести ногой или рукой.
Капр выходит на "священную беговую дорожку". Какая-то четверка закончила бег на короткую дистанцию, после нее на свежевзрыхленном песке отпечатались следы. Элленодик повел по ним взглядом и, ни слова не сказав, удалился.
- Что он там высмотрел?
Несколько бегунов идут по краю дорожки и словно ищут редкие ракушки во время морского отлива.
- Смотри: на три их ступни - две его.
- Клянусь Зевсом!..
- Кто бежал справа?
- Скамандр из Митилены.
Эфармост, который участвует только в состязаниях по борьбе, не борется, а поигрывает с Сотионом, пятиборцем. Эфармост позволяет ему все.
- Можешь хоть кувыркаться, - говорит он.
Сотион раздражен, он весь сосредоточивается и, когда противник явно переоценивает свои силы, валит его на землю. Но Эфармост тянет Сотиона за собой, одной рукой оплетает, как узловатой веревкой, и прижимает к песку:
- Я могу продержать тебя так на протяжении всей "Илиады", - смеется он, - и ты не встанешь, как Гектор, который не может подняться со своего костра.
А Сотион все еще лежит, хотя Эфармост давно уже отпустил его. Он чувствует песок под лопатками, как он заполняет выемку позвоночника, по всему его телу расходится гнетущее ощущение поражения. От слов Эфармоста, смысла которых он уже и не помнит, на него повеяло сумраком какого-то необъятного, грустного времени. Он проводит языком по пересохшим губам, чувствуя их горький вкус. "Таков вкус поражения". Он как бы надвигает стадион на себя, словно покрывало, прячась под ним, как младенец, боящийся ночных призраков. Потом открывает глаза - над ним огромное небо в янтарных красках заката. Он встает, и его охватывает дрожь, будто ступней коснулся собственной могилы. Перепрыгивая через нее, он бежит и кричит: "Ала-ла!"
Только сон во время короткой летней ночи парализовал это беспокойное движение. С первым лучом рассвета, который проникал в каморку через трещину в степе, узкую, в виде бойницы, Сотион вскакивал, распрямлялся, как случайно задетая пружина. Срывался с постели, в несколько прыжков скатывался по лестнице, звал, кричал, и сразу весь дом озарялся отблеском его горения. Все остальное время дня он воплощал собой мысль Гераклита, что пламя оживляет человеческое существо. Казалось, даже воздух вибрирует вокруг него, словно он в самом деле пребывал в раскаленном состоянии. От него загорались души и тела. Элленодики не помнили такого усердия, такого энтузиазма, какие царили теперь на стадионе. Атлеты в первые же дни интенсивно дозревали, как растения, пересаженные под более теплое небо.
В своем непрекращающемся движении гимнасий обрел характер вращающегося космоса. В центре было ядро, масса самых искусных атлетов, орбита Сотиона. Принадлежать к ней, дышать атмосферой самой напряженной борьбы, жить только правдой мужества - становилось мечтой каждого, кто, едва бросив свои пожитки в жилом доме, приглядывался к стадиону. Можно было, однако, провести здесь месяц и не дождаться дня, когда один из этих полубогов приблизится к тебе, щедрым словом воздаст должное твоим усилиям и обовьет рукою, как пурпурным шарфом. По краю этой великолепной орбиты вращалось множество таких, как Телесикрат, которых шутками удерживали на дистанции.
Чуть поодаль в особый круг сбивались лучшие из числа мальчиков, здесь была собственная система звезд и планет, мир неповторимо пленительный в своей непостижимой скромности, полный спутников - старых, бдительных тренеров. И в разных направлениях - среди бегунов, кулачных бойцов, пятиборцев и просто борцов - выделялись более мелкие созвездия с неярким светом, иногда появлялись кометы, приближались к центральному ядру, а через несколько дней исчезали в неизвестном направлении.
А но краям небосклона, как пояс Млечного Пути, роилась трудная для опознания толпа, подлинная мешанина тел и никому не известных имен.
Однажды из этой массы вынырнул новый атлет.
- Там кто-то из твоих краев, из Тарента, - сказали о нем Сотиону.
Юноша приглядывался к нему с минуту, перед его глазами замелькали улицы, фундамент стены возле сада, палестра, обсаженная фиговыми деревьями, маленький заливчик с лодкой у причала, пока, наконец, он как бы в густой толпе не распознал знакомое лицо и воскликнул:
- Иккос!
Тот повернулся и протянул руку.
- Ты вырос, - сказал оп.
- Мы расстались еще в палестре. Но ты был старше меня.
Легкий пушок покрывал щеки Иккоса, хотя их тела казались телами ровесников. Губы Сотиона дрогнули, но слова, которые привели их в движение, так и не были произнесены, Иккос сказал:
- Да, я перебрался в Кротон[22]. После смерти отца. Уже с год, как мать вместе со мной. Она нашла работу в гимнасии Тисикрата. Старик сделал меня своим помощником и как-то можно жить. Он даже ссудил меня деньгами на дорогу.
- Но ты записался...
- Как тарентинец, разумеется. Ведь там у меня дом, поля, мои опекуны. Клянусь Гераклом, я должен вернуться и свести с ними счеты!
Сотион зажмурил веки, не в силах выдержать того тяжелого, зловещего выражения, какое появилось в карих глазах Иккоса.
- Чем будешь заниматься? - поспешно спросил он.
- Пентатлом.
- Значит, мы снова будем вместе. - И, послав ему прощальную улыбку, побежал на чей-то зов.
История Иккоса началась, однако, только с полудня. За общей трапезой он ел рыбу. Это была самая настоящая и вместе с тем самая обычная рыба, какую только можно себе представить, но, если бы стадион вдруг превратился в озеро с тритонами и нереидами, это не вызвало бы такого удивления.
- Откуда у него рыба?
- Если ты хочешь сказать, что он сам поймал ее, сам очистил и приготовил, то я тебе не поверю, - произнес Грил. - Откуда? Ее принес мальчик, который служит у него алейптом.
- Ты сам это видел? - поинтересовался Патайк.
- Нет, беотиец, мне не обязательно видеть, чтобы понять такую очевидную вещь.
Очевидная вещь! Для Грила "очевидная вещь", когда атлет, только прибывший, да еще после целого утра тренировок, находит время послать мальчика в город и отважиться разнообразить обед, на такое за эти несколько месяцев не решился еще никто. Сколько сразу возникало вопросов! Когда он успел подумать об этом? Куда, не зная города, послал мальчика? Откуда он мог знать, что дадут ему на обед в гимнасии? И наконец, зачем ему так быстро потребовалась эта рыба, разве не мог он потерпеть хотя бы до завтра?
Все молчали, стараясь даже не смотреть в сторону Иккоса, а когда наконец некоторые устремили туда свои взгляды, тарентинец как раз протягивал мальчику старательно обглоданный рыбий хребет, чтобы тот выбросил его. Теперь следили за мальчиком, надеясь, что представится возможность накричать на него, если он швырнет объедки в неположенном месте. Но тот вышел из гимнасия, и все поняли, что он последовал прямо к яме с отбросами! И это особенно всех задело. В такой разумности и аккуратности было что-то оскорбительное, тут каждый почувствовал себя задетым, вспомнив свои первые дни, полные робости и неловкости.
Приплелся ослик с бочкой воды. Глиняная кружка пошла по кругу, студеную воду жадно глотали, хватая ртом воздух, возвращали пустую посуду все с тем же ощущением неутоленности. Иккос, получив в порядке очередности кружку, не двинулся с места, он лежал, а ее поставил рядом с собой на песок. Атлеты переглянулись: уж не воображает ли он, будто возлежит за пиршественным столом? Каллий, которому выпало пить вслед за ним, почти выкрикнул:
- Быстрее, другие ждут.
Иккос словно удивился:
- Пусть вода немного согреется, она совсем ледяная.
Они своим ушам не поверили. Ну ладно, рыба, хотя и трудно это понять, относилась к чисто человеческим проблемам, по поводу которой каждый может иметь собственное мнение. Но затевать спор из-за воды, так неуважительно относиться к тому, что является бесценным даром богов, зная, что на этой знойной земле ее вечная нехватка, просто кощунство. То один, то другой не могли сдержаться, чтобы не высказать ему этого в резких выражениях. Но из-за крика все это теряло смысл, вот какое внезапное раздражение овладело всеми.
Иккос был просто поражен происшедшим. Он приподнялся, сел, взял кружку в руки.
- В дар Гермесу, - произнес он, выплеснув на землю почти все содержимое кружки.
Оставшуюся воду, а ее было не больше глотка, он и выпил, только перед тем, как глотнуть, на минуту задержал влагу во рту.
После него пил Каллий, не отрывая губ от посудины.
- Когда-нибудь ты простудишь себе желудок, - сказал Иккос.
Впервые он вынудил их расхохотаться.
- А ведь это ошибка, друзья, - воскликнул Грил. - Мы-то считали его атлетом, а это врач.
- Дай мне что-нибудь от зубной боли!
- Может, у тебя найдется чудодейственная мазь для ступней, чтоб быстрее бегали?
Наиболее запальчивые сразу осыпали его обидными прозвищами.
- Колбасник!
- Скорняк!
- Его послали торговать овощами на рынке.
Наконец, кто-то выпалил одно слово:
- Сапожник! - низвергнул его кто-то на самое дно.
Сапожник - это человек с испитым лицом, искривленным позвоночником, живущий в тесной каморке со спертым воздухом, сапожник - человек, который вечно сидит согнувшись, и его жалкий облик олицетворяет собой все самое страшное, застывшее, изуродованное жизнью.
Никто из них в действительности не презирал труд, многие вышли из трудовой среды и снова вернутся туда, но в этом монастыре мускулистых тел они чувствовали себя содружеством, поднявшимся над миром людей, которые пребывают в трудах, заботах и хлопотах, которые ведут счет деньгам, продают и покупают, которые живут в домах, спят под теплой хленой[23] и удлиняют день скудным пламенем светильника. И на всех вдруг как бы повеяло постылым запахом обыденной, будничной жизни, все внезапно перестали шуметь, отозвалось еще лишь несколько голосов.
- Направьте его к нам в Спарту, - буркнул Евтелид. - Там ему всыплют как следует.
- Сотион! Что это за чудак явился из Тарента?
Сотион только пожал плечами. Иккоса оставили в покое, он лежал па траве, прикрыв глаза, словно бы и не слышал всего, что вокруг него происходило.
Послеобеденные тренировки разбросали всех в разные стороны. Странный пришелец, однако, никому не давал покоя. То один, то другой заглядывал на "священную беговую дорожку" и возвращался с новостями, которые никак не подтверждали ни "скорняка", ни "колбасника". Иккос показал хорошие результаты, и у розги Гисмона не было оснований насытить мстительную жажду злопыхателей. Единственное утешение получили они, наблюдая, как одернули мальчика, который кинулся замерять прыжок своего господина.
- Не суйся не в свое дело! - крикнул ему Гисмон.
Слабое это было утешение, но как-никак вроде бы помогало, гимнасий почувствовал, что он прочно стоит на своем старом месте, оберегая границы собственной власти и нравов.
Но когда метали диски, Иккос вдруг сказал Сотиону:
- Слишком яркое солнце для тренировок!
- Принеси себе зонтик!
Ответ Сотиона был так великолепен, что прямо-таки мурашки пробегали по спине, когда его повторяли. Скамандр из Митилены попросту напевал его. Неожиданно он оборвал пение, стукнул себя по лбу и вспомнил вот что: ямбы старика Анакреона из Теоса! В них шла речь о каком-то Артемоне, неженке и франте, стихи, словно ниспосланные улыбкой богов:
Сыночек Кики носит зонт,
с ручкой из кости слоновой...
Их подхватили дружным хором. А потом уже каждый по отдельности: "Иккос - сын Кики" - pais Kykes - Ik-kos... Skiadiske skiadeion! skiadeion! Слово "зонт" на всех диалектах повторяли столько раз, что не всякий мог выдержать: Skiadeion! Мальчиков это слово повергало в ошеломляющую стихию детства, щуплый Главк упивался им до того, что, несмотря на крики, розги, уйму мелких огорчений, он так и не смог до самых сумерек подняться выше своих пятнадцати лет. Утверждали, будто даже Герен готов был рассмеяться.
Назавтра появление Иккоса на стадионе многих поразило. Можно думать, что кое-кто во сне простился с ним навсегда. Самое большее, надеялись еще увидеть его с ограды "мягкого поля": как он идет по двору, обвешанный своими вещами, проходит через портик элленодиков, сопровождаемый собственной тенью на большой и пустынной Рыночной площади. Во всяком случае, никто не рассчитывал увидеть его спокойное лицо, пронизывающий взгляд из-под густых бровей, и когда наблюдали, как он несколькими собранными движениями выливал оливковое масло, растирая его по телу, как подставлял спину своему мальчику, который со всей старательностью безмолвно прислуживал ему, - эти два человека, возившиеся в совершенном молчании, создавали видимость чего-то неестественного. Хотелось крикнуть, спугнуть назойливое видение.
Но все молчали. Наступали минуты такой тишины, что слышно было кузнечика, который, опьянев от росы, пел в самозабвении. И если чья-то рука похлопывала по чьей-либо спине, все вздрагивали, как от громового удара. Многие мальчики, изнемогая от нетерпения, задыхались в этом тягостном молчании. Ожидали, что с минуты на минуту оно лопнет, как слишком туго натянутая тетива. Но Иккос указал своему мальчику на разбросанные по земле сосуды и вышел на стадион.
Теперь можно было свободно говорить, но оказалось, что не о чем. Начались какие-то пререкания из-за арибаллов, из-за ремня, все они обрывались на полуслове, будто люди тотчас забывали причину спора. Среди мальчиков кто-то вспомнил про зонт. На него бросили несколько презрительных взглядов. "Глуп, как чайка!" - отпустил Грил по его адресу. Весь этот вчерашний смех угнетал их, как похмелье после попойки.
Только Сотион двигался в каком-то более разряженном пространстве. Конечно, и он был совершенно другим. С самого раннего утра он никого не одарил своей веселостью, затаив ее в себе, она проступала сквозь красивую, гладкую, золотистую кожу. Чувствовалось, что в его душе сохраняется прежняя гармония, что ни одна струна не расстроена в этой человеческой арфе. Почему же ни единым словом и жестом он не приблизит их до уровня собственной уравновешенности?
Давления с их стороны он избегал при помощи своего великолепного тела, был проворнее, чем обычно. Они так близко к сердцу приняли то, что охотнее всего назвали бы его изменой, что никому и в голову не пришло подумать: от чего он старается отгородиться с помощью быстрых и рассчитанных движений и какова суть его сосредоточенного внимания?
Сотион закончил подготовку вслед за Иккосом. Закрыл свой арибалл, смахнул пальцами с его поверхности несколько капель и положил на обычном месте, у стены. Не оборачиваясь, направился к "священной беговой дорожке".
Минутой позже Содам увидел его там стоящим в двух шагах от калитки со сложенными руками.
Иккос, одолев уже половину стадиона, бежал частым шагом, высоко поднимая колени. Потом изменил характер бега, двигаясь неторопливо, длинными бросками, и, наконец, остановился, перебирая ногами на месте, подпрыгивая на носках. Оба приятеля присматривались ко всем его движениям: приседаниям, наклонам, поворотам туловища и прыжкам. Ничего нового здесь не было, подобные приемы издавна использовались при тренировках в палестрах и гимнасиях, только у этого они сразу уловили определенный порядок, хотелось понять смысл и причину подобной очередности движений. Содам сказал:
- Не много ли внимания мы ему уделяем?
- Несомненно.
Их разговор услышали те, кто успел тем временем подойти. От этих слов повеяло благотворным здравым смыслом.
Действительно, как глупо столько внимания уделять человеку, о котором пока ничего не известно, кроме того, что он ест рыбу и не любит студеной воды. Виданное ли дело, чтобы самые лучшие атлеты, для которых вся масса новых и незнакомых людей все равно что прозрачный воздух, чтобы они вдруг занялись домыслами, догадками и слухами о ком-то, кто завтра, возможно, исчезнет с их горизонта? Просто смех один, многие и впрямь смеялись, спеша на тренировки.
Неторопливая, широкая волна благоразумия захлестнула гимнасий, она не дошла только туда, куда вообще не было доступа: до двух аркадийцев, невозмутимых в своем равнодушии.
За полуденной трапезой уже только два-три мальчика покосились на Иккоса, чтобы убедиться, что его слуга снова принес что-то из города. Никого это не огорчило, выяснилось, что Телесикрат и еще кое-кто из ночевавших за пределами гимнасия по утрам завтракают чем хотят. А когда пили воду, тарентинца Иккоса передвинули в самый конец, чтобы он мог спокойно согреть свою кружку. Они проявили великодушие, словно уступили дорогу слабому и беспомощному существу.
Иккос не принадлежал к тем людям, которые перестают действовать, если к ним повернуться спиной. В обществе своего мальчика он жил уединенно, но никак не в одиночестве. Казалось, что и на необитаемом острове у него будет дел по горло, такой активности требовала его личность.
Кроме совместных тренировок, он проводил свой собственный тренаж, сложную систему движений и отдыха. Мальчик следил за каждым его жестом и ежеминутно бежал за чем-нибудь, приносил и уносил сосуд с маслом, скребки, губки, полотенца, даже гребни для волос. Никого не удивили его жалобы на нехватку оливкового масла.
- Три киафа[24] на десять дней в такое время года! Этого не хватит и семилетнему младенцу!
Он натирался чуть ли не после каждого вида пятиборья. Так как между ними были значительные перерывы, он тотчас укладывался, а мальчик принимался массировать его так, как не требовалось даже кулачным борцам. И при этом не обходилось без того, чтобы лицо его не кривилось: ему докучало даже солнце оно выжгло траву, сухие стебли которой были не совсем удобны для его тела.
Больше всего он бывал озабочен вечерами у колодца. Сколько тут было хлопот со скребком, сначала самым острым, потом абсолютно тупым, сколько ведер воды ему требовалось, как заставлял он тереть себя то губкой, то холстом, наконец, что особенно раздражало, он заворачивался в большую хлену и в таком виде удалялся, скользя во тьме, как привидение! Он купил себе ведро, чтобы не зависеть от общей неразберихи.
Это мытье отнимало у него уйму времени. Он прибегал к изощренным хитростям, дабы до наступления сумерек управиться с делами и быстрее других очутиться возле колодца. Разумеется, ему изо всех сил стремились в этом помешать: было наслаждением знать, что Иккос снова потратит часть ночи, которая для него и так была слишком коротка.
Ночь слишком коротка! Эй, Иккос, а может, в прежней своей жизни ты был петухом и тебе все еще мнится, будто это ты повелеваешь солнцу?!
Некоторым казалось, что Иккоса стоит послушать, хотя бы для того, чтобы потом украдкой посмеяться над ним.
Например, такая простая и обычная вещь, как песок. Иккос берет его в горсть, просеивает сквозь пальцы, дует, пока на ладони не останется налет мельчайшей пыли. И вот эта пыль оказывается либо жесткая, либо мягкая, либо твердая, либо нежная, либо желтая, либо черная. Все ее виды хороши, так как придают телу гибкость. Он однако предпочитает желтый: от него лоснится кожа. Но есть еще и другие сорта песка, с примесью глины, его удобно счищать, тот же, который похож на пыль от растолченного кирпича, увеличивает потливость, если слишком сухое тело, на прохладное время года самый подходящий песок тот, в котором содержатся частицы смолы, ибо они дают телу тепло. Иккос знает значительно больше, он знает, где и какой песок искать по свету, и перечисляет страны, города, острова, словно он вел торговлю песком по всему Средиземному морю.
Даже опытные тренеры слышат об этом впервые в жизни. Старый Мелесий самому себе кажется ребенком, поглядывая на Иккоса с таким вниманием, будто вот-вот это юное лицо с резкими чертами покроется морщинами и на нем появится седая щетина. Остальные же просто смотрят на него как на сказочника.
К тому, как относятся к нему окружающие, Иккос был равнодушен. Их безразличие не действовало на него угнетающе, насмешки не трогали, а стоило кому-нибудь оказаться рядом, на расстоянии вытянутой руки, он затевал разговор, не заботясь о впечатлении, производимом его словами. Чаще всего он не знал имен соперников, ему этого и не требовалось, так как он никогда никого не звал по имени. Для него существовали только тела, и с первой встречи он запоминал все особенности, которые определяли индивидуальность телосложения человека. Он хранил в памяти удивительную коллекцию икр, ляжек, бедер, торсов, затылков, плеч, мускулов, и если кто-то мог сказать: "Я когда-то знавал в Метапонте человека, который...", он говорил: "Мне довелось однажды в Метапонте увидеть колени с такими сухожилиями, что..."
Многим льстила принадлежность к подобной анатомической коллекции. О таком мечтали все безымянные атлеты, толпа посредственностей с необузданными стремлениями и средними способностями, их называли "привратники", ибо их кратковременное пребывание протекало где-то возле ворот, между минутой их первого появления и той, когда они уходили, чтобы никогда не вернуться. Непризнанные элленодиками, обманувшиеся в своих надеждах, вынуждаемые вести дружбу с такими же, как и они, что их еще больше угнетало, поэтому союз с Иккосом они принимали как нежданное благодеяние богов.
В их представлениях он был трижды победителем. Любой обездоленный, преследуемый судьбою бегун, которого розга неизменно гнала от финиша, или же печальный борец с вечно ободранными от постоянных падений коленями трепетал от восторга, когда Иккос анализировал его недостатки. Это придавало бодрости, хотя и речи не могло быть, чтобы их устранить. Среди таких у него появились преданные сторонники. Они ходили за ним по пятам, копируя его жесты, выслушивая его советы, старались делать все, как он, словно это были магические обряды, могущие принести им успех.
Иккос совсем затерялся. Рядом с Сотионом его не могли отличить от толпы, к которой он сам себя причислил. Он оказался где-то на задворках гимнасия, никто уже не интересовался теперь, когда он ест и пьет, так как свою порцию он получал вместе с теми, которые постоянно плелись в хвосте. Даже элленодики вызывали его в составе наиболее слабых групп.
После летнего солнцестояния дни становятся короче. Незаметно по одному лепестку отпадает от утренней зари, и какой-то вечерний луч быстрее загорается теплым светом. Человеческий глаз не в состоянии уловить эту разницу, ни одни часы, ни один прибор не способны зафиксировать эти ничтожные мгновения. Юный мир V столетия не упоминает о минутах и секундах, целые дни ускользают из-под его контроля, лунные месяцы вступают в противоречие с солнечным порядком, каждые восемь лет возникает неразбериха и тогда в жертву времени приносятся три дополнительных месяца. Греческий год обтесан смелым резцом, и никого не волнуют стружки, разносимые ветром вечности.
Но гимнасий бдителен, как хронометр. Самый чуткий из всех чувств, инстинкт, дал знать за несколько дней, что небесное светило миновало точку своего высшего накала, и вот каждый замечает на стадионе полоску тени, которой еще вчера не было. Убывает время, магнетический ток тревоги повергает в дрожь душу, которая теперь целиком захвачена ритмом надвигающейся Олимпиады. Атлеты, выходя на стадион, поднимают головы, смотрят из-под опущенных век на сверкающую полосу рассвета, который наплывает из-за аркадийских гор, целуя свои ладони в знак поклонения богу солнца.
Жара начинается с утра, в течение всего дня гимнасий бурлит и кипит, он и в самом деле уже выходит из берегов. Прибывают все новые и новые атлеты. Элленодики трудятся в поте лица, Гисмон в коротком хитоне без рукавов розгой поддерживает твердый порядок. Как Одиссей у входа в пещеру мечом отгонял жаждущий отведать свежей крови сонм теней, так и он бьется с плотной толпой, шаг за шагом прорубая в ней проход для самых достойных.
Он охотно избавился бы от этих пылких и незаурядных спортсменов, которым его помощь уже не требуется. Им позволено заниматься, чем они хотят. Они купаются в реке, сидят, стоят, переговариваются, снова тренируются, не слышат своих имен, и лишь изредка кто-нибудь из элленодиков поведет глазами в ту сторону, где они бегают, прыгают или борются. Вокруг себя они ощущают полное умиротворение, будто из центра циклона выплыли на тихие и спокойные воды.
Наконец, для них открыли плетрион. По всем спортивным площадкам элленодики принялись выкрикивать: "Ерготель, Данд! Герен! Эфармост! Сотион! Каллий!" Первейшие имена стадиона, пентатла, кулачного боя, борьбы, панкратия взмывали над замершим гимнасием, и когда, наконец, они отзвучали, многие моляще вслушивались в тишину, словно еще была надежда, что удастся различить в ней и свое собственное имя. Из гимнасия, как из созревшего плода граната, выжали весь сок, осталась лишь кожура с клочьями мякоти, в которой, возможно, еще сохранилось несколько капель.
Плетрион называли "преддверием Олимпии". Его открывали только для тех, кто наверняка окажется у алтаря Зевса. Те, кого вызвали, покидали спортивные площадки, многие прихватывали свои принадлежности, казалось, с их уходом все кончится и в гимнасии наступит то будничное, неопределенное время, когда последняя Олимпиада уже прошла, а до будущей еще далеко.
Плетрион от остальных площадок отделял дворик с колодцем, а за ним цветущий сад, разбитый вокруг глубокого водоема. Какой-то человек черпал воду, поливая клумбы. При виде входящих закричал:
- Идите по тропинке, не топчите цветов!
Осторожно, гуськом двинулись они по узкой, выложенной кирпичом дорожке через этот удивительный клочок земли: никто и не подозревал, что нечто подобное существует в непосредственной близости от их сборища.
Плетрион представлял собой квадрат со сторонами в сто ступней длины, огороженный стеной, в которой имелось много ниш для скамей и статуй. Изваяния Геракла, Гермеса, Аполлона, патронов молодых атлетов, улыбались в камне, выбитом древним искусством ваятелей. На стенах виднелось множество надписей, частью уже стершихся и выцветших. Те, что здесь некогда тренировались, выцарапывали чем-то острым свои имена, с названием родной страны, нередко с добавлением какой-нибудь шутки, всегда с указанием вида состязаний. Встречались старинные, уже ставшие легендарными имена, и трудно было поверить, что можно коснуться места, где покоилась рука громадного Лигдамида, Полиместра, который на поле догнал самого зайца, прославленного на века кротонца Милона.
То была наиболее старая часть гимнасия, самая давняя спортивная площадка, помнящая времена первых Олимпиад. Трогательная ветхость этого поля славы открывала мир маленький, мелкий, покоящийся под тесным небосводом, не выходившим за пределы Элиды. Весь этот пятачок земли казался почетным обломком, священной реликвией, начиная от трещин в стене, которые никогда не заделывались, и кончая сероватым песком, будто присыпанным пеплом столетий.
Все двигались робко, обходили стену, останавливались перед статуями, читали надписи. Сотион вывертывал шею, стремясь собрать воедино буквы, которыми увековечил себя Хион из Спарты. Буквы шли справа налево, наискось подталкивая друг друга все ниже и ниже, так что ему пришлось присесть, чтобы разобрать конец надписи. Но она обрывалась на потрескавшейся стене, из которой в этом месте пробивался пучок травы.
Пока они не знали, чем им следует заняться. Для нескольких десятков атлетов в столь разных видах спорта сто квадратных ступней не на многое могли сгодиться. У борцов, панкратиастов и кулачных бойцов возникли кое-какие планы, но они быстро были отвергнуты. Ефармост протянул руку за песком, а схватил увесистый комок.
- Совсем слежался, - констатировал он.
Тела, привыкшие к постоянному движению, ослабевали в вынужденном бездействии.
- Сядем, - несколько неуверенно, как бы прикидывая, не противоречит ли это традиции данного места, произнес Сотион.
Он избрал скамью, задвинутую в глубокую нишу. Здесь была отличная, почти абсолютная тень, платан, росший за стеной, склонял в эту сторону несколько своих раскидистых ветвей. Постепенно все сосредоточились здесь и, сидя, лежа и стоя, образовывали беспорядочную группу, неподвижную, сонную, скучающую.
Сотион из своего укрытия глядит на песчаную площадку, залитую мерцающим маревом, и ни с того ни с сего спрашивает:
- Интересно, Гелиос держит свой диск в руке или он висит за его спиной?
- В левой руке, - отвечает Герен.
- Он держит не диск, - возражает Скамандр, - а колесо.
- Колесо повозки? Значит, он едет на одном колесе?
- Нет! Просто второе с этой стороны не видно.
- Он отправляется в путь из Эфиопии, где у него золотой дом.
- Не дом. а пещера. Хрустальная пещера, - поправляет Герен.
- Вечером он купается в океане у Гесперид.
- Л возвращается когда?
- Ночью переплывает океан с запада на восток.
Агесидам закрывает глаза, как ребенок, который, дослушав сказку до конца, готов заснуть. Но он еще борется со сном:
- На корабле?
- Нет, в золотом челноке.
Минуту спустя Ерготель добавляет:
- Когда я плыл из Гимеры, на корабле оказался человек, который об этих вещах говорил по-другому.
- Сын Филанора, - вступает в разговор Телесикрат. - Кто же это был?
- Не знаю. Мудрый человек, по-моему. Он возвращался откуда-то с побережья, из Кротона или Метапонта. Говорил... - Ерготель, полный сомнений, понижает голос: - Как он утверждает, Гелиос не разъезжает по небу. Как и другие боги, говорит он, Гелиос не делает ничего, живет в свое удовольствие, не изматывая себя непосильным трудом. Зато мы находимся в постоянном движении.
- Кто это: мы? - слышится шепот нескольких человек.
- Мы - значит земля. Земля, Солнце, Луна и все звезды вращаются, бегут, не переставая.
- Земля бежит? - изумляется Патайк.
Грил, который тоже ничего не понимает, считает, что уровень непонимания беотийца несравнимо ниже:
- Не беспокойся, от тебя она не сбежит.
- Тот человек сумел это объяснить, - продолжает Ерготель. - Рождаешься в вечном движении, говорил он, и умираешь, не замечая его. И еще как-то по-другому, только я забыл. Он называл это танцем. Словно бы все небесные тела взялись за руки и кружились вокруг алтаря. Алтарем служит огонь, чудовищный жар которого мы не ощущаем. От него распространяется свет и тепло и жизнь по земле, по солнцу и всем звездам.
Все молчат. Кто-то откровенен, кто-то замыкается в себе, в распахнутые души врывается дуновение этой непостижимой мысли. Очаг, алтарь - вселенная конкретизируется в обычные очертания дома, где совершаются свадебные обряды. Земля и Солнце, юная пара, вместе с торжественным кортежем обходят алтарь, зажигают факелы у родного очага. Новая мысль, поначалу вызывающая смятение, успокаивает их песенным ладом; подвластные совершенным законам материи, которые удерживают их тела в великолепном равновесии, они чувствуют себя уверенно и безопасно, как сама вселенная, которая независимо от человеческих суждений продолжает вращаться.
Шум гимнасия не смолкает в этом убежище тишины, он уплотненный, густой, непрерывный. В этой волне, монолитной, как металлический брусок, их обостренный слух фиксировал все оттенки голосов. Одна спортивная площадка за другой отзывались по-разному, подчас недоставало какого-нибудь звука и в хаотической круговерти гула пролегала полоса тишины, тогда говорилось: "Заканчивают прыжки" или "Айпит прекратил борьбу".
Они погрузились в блаженную леность. Ощущение чужих усилий, непрекращающегося рабочего ритма давало почувствовать всю сладость отдыха.
И вдруг: гимнасий, до той поры напоминавший развернутый пергамент, все буквы которого выставлены напоказ, начал сворачиваться. "Священная беговая дорожка", тетрайон, "мягкое поле" поочередно затихали, наполняясь негромким, непонятным гулом.
- Что случилось? - первым сорвался с места Сотион.
Случай, нарушивший все течение дня, произошел на "священной беговой дорожке". Ономаст, элленодик, проводивший тренировки в метании диска, велел измерить бросок Иккоса. Невольник, замерявший расстояние, пользовался копьем длиною в пять ступней. Он насчитал девятнадцать копий. Последний замер был вровень с броском, между наконечником и диском даже палец всунуть не удалось. Ономаст изрек:
- Это бросок Фаилла!
Если бы он назвал лишь цифру в девяносто пять ступней, все случившееся просто заслуживало бы внимания, но, коль скоро он сослался на имя героя, это стало значительным событием.
Фаилл из Кротона одержал трехкратную победу в Дельфах, один раз в беге и дважды в пентатле. Таких показателей он добился, когда ему не было и двадцати, в самом зените своего великолепного будущего. На семьдесят пятой Олимпиаде ему предрекали оливковый венок. Он и в самом деле собрался было в путь, но тут грянула война. Фаилл продает свой участок земли, дом, полученный в дар от города, берет деньги в долг у друзей, покупает корабль, набирает добровольцев и единственный со всего италийского побережья спешит на помощь Старой Земле. Он погиб в битве у Саламина.
Сотион и его друзья застают гимнасий настолько изменившимся, будто они отсутствовали целый год. А ведь их несколько десятков человек и каждый в отдельности что-нибудь значит, и вот они стоят на спортивной площадке и чувствуют, как резко падает их значение, стадион, словно качающаяся доска, целиком склонился на сторону Иккоса. Патайк ударяет в ладоши:
- В первый же день, как только я увидел его с этой рыбой, я понял: с ним здесь хлопот не оберешься.
И пришлось им снова глядеть на все "тарентские причуды", на странный порядок тренировок, капризы с едой, подогреванием воды; на суетящегося возле него мальчика, многообразие и поспешность действий которого могли взбесить самого невозмутимого и уравновешенного человека. Выбившись из толпы, где он совсем еще недавно затерялся, Иккос теперь все время маячил у них перед глазами. Даже когда его не видно было, все равно ощущалось какое-то раздражающее щекотание на спине, и, обернувшись, обязательно натолкнешься на бесстрастный, внимательный его взгляд.
- Что он в нас видит? - раздражался Евтелид.
Сотион отвечал:
- Легкие, сердца, мускулы, сухожилия, кости, хрящи. Мне всегда кажется, что я прозрачен, когда он смотрит на меня.
- Но и к нему стоит приглядеться, - говорит Эфармост. - Вчера в тетрайоне я наблюдал его во время борьбы. Очень он мне понравился.
Иккос действительно вел себя как мастер и вместе с тем как растяпа. Он знал назубок все приемы, наизусть все их давние названия, определял их именами богов, героев, славных атлетов, ссылаясь на правила различных состязаний, и Евримен часто советовал ему написать об этих вещах книгу, не забавляться борьбою. Иккос почти всегда занимал оборонительную позицию, но у него бывали и поразительные моменты, глаз не успевал заметить того молниеносного движения, каким он умел высвободиться из самых железных объятий. Но в следующую минуту делался неловким, растерянным, не замечал предоставлявшейся ему простейшей возможности. "Он или слеп, или просто прикидывается?" - этого так и не удалось никогда окончательно выяснить.
Но самое ужасное было то, что гимнасий напоминал теперь павильон с зеркалами: поведение и жесты Иккоса повторялись на всех спортивных площадках с такой точностью, словно он сам множился без конца и только менял лица, юные, бородатые, светлые и смуглые. Удивляло равнодушие элленодиков. Разве не видят они, что творится? В каком гимнасии допустили бы такое? Все идет шиворот-навыворот. Атлеты запустили тренировки. Время от времени кто-нибудь пропадает, и отыскать его никто не может, лишь одному Евтелиду ведомо, куда бездельник запропал. Спартанец негодует. Упадок дисциплины возмущает его, воспитанный в духе коллективной, лагерной жизни, он восстает против новых порядков, которые воцаряются на спортивных площадках.
- Тебя Гисмон любит, - обращается он к Сотиону. - Скажи ему. Они все украдкой от него удирают во двор. Никто не выполняет и половины упражнений.
Но Сотион только пожимает плечами.
- Не лезь не в свои дела!
Их изводило время, его непостижимая сила, они каждый раз по-иному ощущали его воздействие. Просыпались чуть свет, и день погонял их в суматохе, к вечеру они появлялись у колодца запыхавшиеся, без сил, провожая взглядом угасающие лучи, словно это был последний солнечный закат. И месяцы, проведенные здесь, казались им на удивление короткими, но, с другой стороны, время, которое еще оставалось, хотя, в сущности, его становилось все меньше, почему-то разрасталось в обширное, необъятное пространство. Тогда их подхватывала, возбуждала уверенность, что все еще можно изменить, и они устремлялись навстречу каким-то неслыханным и спасительным переменам.
И просто невероятно: эти минуты тревоги и раздражения для "круга Сотиона" явились тем, чем был бы бунт стражи и гражданская война в осажденном городе. Призрак Иккоса выглядывал уже из-за каждого угла.
Скамандр по возможности проводил время в плетрионе.
- В конце концов, его для того и открыли, чтобы было где отдохнуть.
Данд поддерживал его:
- Я готовлюсь к диавлу и не понимаю, чего ради я должен выполнять все упражнения, словно мальчик в в палестре. Да и никто не заставляет меня этого делать.
Эфармост открыто заявлял:
- Сотион - ребенок. Ему нравится гонять целый день, когда палит солнце.
Меналк добавлял свое:
- У меня две-три схватки на дню, и я считаю, что этого достаточно. Айпит большего не требует. Сотиону хочется порезвиться, ну и пусть резвится. Разве здесь мало мальчишек?
Но на мальчишек Сотиону уже не приходилось рассчитывать. Тренеры, ослепленные способностями Иккоса, высиживали своих воспитанников, как заботливые наседки. Ни в одном гимнасии еще не повторялось так часто: "Не переутомляйся!", "Не бросай диск, тебе это не нужно", "Не прыгай после еды, жди, когда вызовут". И от рассвета до сумерек неустанно массировали их, так что многие потом с трудом двигались.
И все это казалось смешным и жалким. Их гладкие, преисполненные веры лица омрачались тенью сомнений, их изводило непонимание происходящего, им хотелось объяснить самим себе, но они не находили слов, за их неловкими жестами угадывалась душевная тревога.
Сотион был поражен тем, как близко принял он все это к сердцу. Несколько месяцев он вместе с ними жил, боролся, делил хлеб и надежду. Он не считал себя ни лучше, ни хуже других, просто мчал своей дорогой, параллельной той, которой бежали они. Лишь теперь выявилось, что его дорога шла по кругу, а все другие лучами сходились к ней. Предводитель? В этих стенах подобное слово теряло всякий смысл, никто не смел произносить его, никто никому не простил бы такого слова.
Единственное, что приближало к выявлению сокровенной тайны, - это было сердце. Теперь оно лежало как на ладони. Все самое ценное в них шло не от традиций, не от совместной увлеченности и даже не от жажды победы. Просто явилось общим волнением, неожиданным порывом, с которым никто бы не стал считаться. Усилия другого воспринимались как свои собственные, товарищ был предметом гордости, и этим человек становился богаче; нежность же, чувство, скорее разоружающее, оборачивалась источником силы, стойкости и отваги. Вот что составляло этот раскаленный круг, который их - десяток тел, подобных другим, - отделял от хаоса гимнасия.
И он, юноша Сотион, не имея никаких прав, чтобы руководить взрослыми, более зрелыми атлетами, оказался в самом центре круга, так как был наделен большим, чем у них, жаром.
Он в самом деле воодушевлял их, насыщал своей увлеченностью, зажигал радостью, черпал ее в каждом их триумфе. Если бы от своего времени они отсекли все те минуты, на которые он их вдохновил, то у них остались бы только беспросветные дни принуждения и долга. Не ограниченный никакой целью, непередаваемо свободный, он сиял, как чудом уцелевший осколок "золотого века", излучающий счастливую и беззаботную жизненную энергию. Он был воплощение самого духа этих игр, радостного служения богу, жертва которому это учащенный ритм сердца, напряженность мышц, истекающее потом тело, как алтарное жертвоприношение - музыка флейт, треск огня и кровь убитого животного.
Об этом никогда не говорилось, такие вещи были сами собой понятны, он выражал их каждым непроизвольным своим движением, без тени нарочитости и осторожности, он щедро раздавал себя, с неосознанным чувством неисчерпаемости своих юных сил, и совершенство, которого оп достиг, не было результатом осмысления, а просто благословением богов, ответивших взаимностью на такую чистую и искреннюю жертву. Любовь, которой его окружали и в которой они сами обретали высокое воодушевление, не была ничем иным, как только приятием их эллинскими душами того идеала, что привили им их отцы и деды.
И вдруг неуверенность разделила их. Появился человек, его все поднимали на смех, отвергали, но он утвердился в их среде, будто камень, застрявший в потоке. Все теперь раздвоилось, искривилось, забурлило мелкими водоворотами. Впервые в жизни Сотион, которому неведомо было другое состояние, кроме безмятежной ясности, его переполнявшей, почувствовал горечь внутреннего разлада. Иккос раздражал, волновал, тревожил. Появление этого друга детства подействовало на него так, будто на рубеже своего мира он обнаружил след чужой ступни.
Из этого его мира исчезло ощущение безопасности. Сотион передвигался теперь по зыбкой, качающейся почве. Исчезла его отвага, минутами он испытывал упадок сил, и единственное, чего он жаждал, - это исчезнуть, сойти с этого раскаленного края, затеряться в темной, беспросветной жизни самых заурядных людей.
Содам говорил Грилу (у них обоих, морских жителей, был свой язык):
- Сотион плывет, свернув паруса.
Так продолжалось несколько дней. И вдруг однажды Сотион повторил "бросок Фаилла".
Вот единственный выразительный язык на этом солнечном песке! Этот диск, как вдохновенное слово, увлек людей, готовых отступить. Так полководец поднимает свои войска, обессилевшие в пустыне, свежим, проникновенным призывом. Сотион как бы снес какую-то преграду, началось движение вперед. Содам продвинулся еще на ширину ладони. Евтелид приблизился к ним на две неполных ступни. И в цепочке, образовавшейся в пентатле, появлялись все новые и новые звенья - "круг Сотиона" вновь сомкнулся.
Иккос во все это также внес свою лепту. "Бросок Фаилла" был его неоспоримой заслугой, снискавшей ему уважение, подобное основателю славного рода. Что бы об этом человеке ни говорили, однако именно день его рекорда явился в гимнасии началом новой эры. Сам он больше не продвинулся вперед, но никогда (что тоже умели ценить) и не уступил своих позиций. Действовал спокойно, держался завоеванного места, как захваченной крепости. Перемирие с ним было достигнуто борьбой.
Каллий, кулачный боец, говорил всем участникам пентатла:
- Этот противник достоин того, чтобы сразиться с ним.
Противник, вероятно... Но вновь, когда добились равновесия, когда уже никто не пытался "искать спасения в Таренте", как говорили об этом удивительном периоде сомнений и тревог, Иккос оказался чуть ли не на своем прежнем месте, он опять стал смешон. Невозможно было преодолеть отвращение к его образу жизни. Он вооружал против себя всех своей дерзкой жаждой переделать все на свете. Он по-другому бы построил гимнасий, иначе рассадил деревья, установил бы другое время для сна, тренировок, еды; день, богатый день божий, канал бы по капле, как в клепсидре[25]. Среди этой расчетливости и разумности просто не осталось бы времени на то, чтобы жить.
- Жить? - удивлялся Иккос. - Это способен сделать за тебя любой невольник.
- Но, дорогой мой, я совсем не хочу, чтобы в этом меня подменял невольник, - возразил Сотион.
Иккос глухо, в нос рассмеялся:
- Прекрасно, прекрасно. И я не хочу, чтоб меня подменяли, но я живу за счет своих мускулов!
Последняя реплика возмутила всех, словно на месте тарентинца они увидели другого, никому не известного человека.
Это происходило в плетрионе, к которому Иккос уже давно принадлежал.
- Такое место создано как бы специально для него, - сказал Евтелид, впервые увидав его там.
Действительно, Иккос обосновался там с присущей ему основательностью. Он сразу облюбовал себе лучшую скамью, в нише нашел сухой корень, на котором повесил сосуд с оливковым маслом, всегда под рукой у него были свои скребки и полотенца. Он единственный использовал плетрион не только для еды и отдыха, но и для индивидуального тренажа. Никто не знал, каким образом ему удалось разжиться свежим песком.
И теперь, когда все уже покончили со своим сыром и фруктами, он еще и не приступал к еде, ожидая какой-то особой минуты, когда, остыв от тренировок, он сможет приступить к еде без ущерба для здоровья. Он удобно расположился в своем мрачном убежище, с полотенцем на спине, чтобы не касаться голым телом неизвестно чего: шершавой или холодной стены. После первых своих неожиданных слов он навис над ними пронзающим взглядом ястребом, парящим в бескрайнем просторе.
- Чего вы так испугались?
Он извлек из фиговых листьев свою порцию и принялся за еду. Теперь он весело поглядывал на них, видимо забавляясь их смущением.
- Ну, Мелесий, объясни им, что я имел в виду. Ведь мы оба люди одной профессии. Я атлет, как и ты. Ты требуешь платы за то, что готовишь из Тимасарха борца.
- Я зарабатываю на жизнь своим искусством, а не телом.
- И ты прав. Хотя ты и одет, я догадываюсь, что твое тело уже не сможет тебя прокормить. Я же еще чего-то жду от своих ног и рук.
- Что это, собственно, значит: жить за счет своих мускулов? добродушно спросил Патайк.
- Да благословит бог Беотию! - воскликнул Иккос. - А еще утверждают, будто это край тупых людей, ты же первым из всей компании задаешь разумный вопрос. А вот, что это означает: я тренируюсь, хочу быть сильным и ловким и надеюсь тем самым заработать на кусок хлеба.
- На кусок хлеба? И ради этого идешь в Олимпию? - спросил Содам.
- Не иначе. Олимпийская оливка - очень аппетитная ягода, не так ли?
Они в изумлении переглянулись. Стихия конкретности, лишенная всякого смысла подавила их, каждый видел перед собой только ветку, с десятью-пятнадцатью посеревшими листками, мертвый шелест этой увядшей реликвии создавал в голове пустоту. Вместе с тем они ощущали какую-то тяжесть, атмосфера сгустилась так, что начинало подташнивать. Содам провел рукою по лбу.
- Я всегда догадывался об этом, - прошептал он.
Но Иккос сегодня парил в заоблачном эфире:
- Грил, у вас победителям в Панафинеях[26] вручают амфоры с оливковым маслом. Их можно продать, выручив немного денег. Но если получаешь венок в Олимпии, ответь, сколько по закону Солона[27] тебе обязаны уплатить из казны?
- Пятьсот драхм.
- Ну вот, видишь, значит, ты станешь состоятельным.
- Я никогда не думал об этом.
- Возможно. А я не забываю про такие мелочи.
- И не забудь когда-нибудь заглянуть в Аргос. У нас можно выиграть великолепные бронзовые призы! - воскликнул Данд.
- А у нас серебряный кубок!
- Я слышал про теплый плащ в Пеллене!
Со всех сторон неслись подобные выкрики, Иккос простер руки, словно сгребал все, что ему предлагали.
- Ну еще, еще! А ты, Ксенофонт, неужели ничего мне не предложишь?
- Почему я? - испугался мальчик.
- Ты сын славного Фессала. Чем был занят твой отец вторую половину жизни? Но разъезжал ли он по всем состязаниям? Не собрал ли там сотни две призов?
Мальчик страшно покраснел и в отчаянии озирался по сторонам. Ерготель, оказавшийся рядом, провел рукою по его длинным кудрям:
- Успокойся. Не ты должен стыдиться.
Иккос положил в рот кусочек сыра, разжевал его и проглотил.
- Вы все младенцы, начиная с Главка, которому еще далеко до растительности на лице, до Герена, у которого борода уже тронута сединой. Вы смотрите на меня как на дикаря, потому что я открыто говорю о том, о чем каждый думает втихомолку.
- Не касайся наших мыслей! - крикнул Содам.
- Хорошо. С самого первого дня вы держали меня на таком расстоянии, что не только ваших мыслей, но и ваших тел я не мог коснуться, разве только во время схватки.
- Ты сам в этом виноват, - произнес Сотион.
- Вы потешались надо мной, как над ярмарочным шутом.
- А ты кто? - спросил Герен.
Иккоса разозлил строгий тон этого вопроса.
- Ах ты, лохматый! Я обязан тебе объяснять? Я видел, как с тебя кусками отваливалась твоя неотесанность, Евримен возил тебя по песку, словно камень. Ты обучался борьбе не иначе как у своих африканских слонов.
- Довольно, довольно, - стал увещевать его Каллий. - Твоя болтовня может ведь надоесть.
- С каких это пор в Афинах разговор ведется с помощью кулака?
Иккос еще никогда не чувствовал такого превосходства над ними. Его невозможно было унять. Он дерзил, насмешничал, был невыносимым. Неожиданно он ошеломил их.
- Я беден! - признался он.
Многим показалось, что они ослышались. О чем говорил этот человек, увенчанный наготой атлета? Некоторые же, представления которых сформировались в уважении к достатку, понимали: бедный - значит злой, низкий, способный на любые проступки. К ним-то и адресовался Иккос:
- Только поосторожнее! Вспомните, как Симонид с Хиоса говорил об одном олимпионике[28], тот до победы был разносчиком рыбы, он доставлял ее из Аргоса в Тегею. Мне тоже пришлось бы заниматься подобными делами, если бы я заблаговременно не научился гимнастике. И могу вас уверить, что научился лучше, чем кто-нибудь, только почему-то вы видите в этом шутовство.
Он смахнул сырные крошки с коленей, снова набросил на спину полотенце и прислонился к холодной стене. Все молчали, как бы погруженные в ленивую, полуденную задумчивость.
- Ты слишком много о себе воображаешь, - отозвался Каллий. - Чего ради мы обязаны были проявлять заботу о том, чем ты занят?
- Никто и не требовал этого от вас. Но можно было рассчитывать на то, что такие атлеты, как вы, хоть немного смыслят в гимнастике.
- Клянусь Зевсом, ты, кажется, воображаешь, будто только ты ее открыл?
- Сын Дидима, ты знатный господин. С момента появления на свет тебе никогда не приходилось задумываться над тем, откуда весь тот достаток, который тебя окружает. Еда, кровать, на которой ты спишь, одежда, которую носишь, эти великолепные скребки, один из которых ты обронил, и тебе при этом и в голову не пришло искать его, дом (хотя, вероятно, он у тебя не единственный!) - все это ты приемлешь безотчетно, как воздух. У тебя много невольников, да и здесь тебе прислуживают двое алейптов. Чтобы ты стал таким, каков есть, другие немало над этим потрудились. Ты теперь ловкий, постиг искусство кулачных ударов, словно накинул готовый хитон, не зная, кто для этого собирал лен, ткал материю, кто его сшил.
- Надеюсь, ты не станешь утверждать, что я учился гимнастике, сложа руки?
- Вероятно, он скажет именно так, - вмешался в разговор Телесикрат. Он всех нас считает бездельниками.
- Йо! - воскликнул Иккос. - Ты, сын Карнеада, можешь служить для всех примером трудолюбия. Тащишь свой плуг в гору. Ты рожден борцом, а стал бегуном. Это уже похоже на героизм, который, впрочем, Гисмон должен бы выбить у тебя из головы, или еще откуда-то, просто я не знаю, каким образом можно воззвать к твоему разуму.
Улыбка объединяет людей. Этого незначительного сокращения лицевого мускула, который изменяет две-три черточки в выражении физиономии, бывает достаточно как явного свидетельства перемирия. Последние слова Иккоса у одних только чуть тронули дугу рта и собрали немного морщинок в уголках глаз, у других же, обнажая зубы, поднялась и верхняя губа и круговая мышца сузила щелки век. Тарентинец, однако, не использовал преимущества, каким одарила его эта минута веселости, и непринужденно произнес:
- Я обязан был с самых ранних лет думать о себе, а заодно научился думать и о многом другом. И тогда гимнастика представилась мне достойной того, чтобы ею заняться. Я убедился, что наши палестры и гимнасии могли бы давать нам больше, чем дают.
- Они удовлетворяли более достойных, чем мы, значит, и для нас они хороши, - оборвал его Содам.
- Я не удивился бы, скажи эти слова аркадиец. Но в твоих краях, как и в нашем Таренте, люди с детства смотрят на море, а не в глубь континента. Море постоянно волнуется, а земля неподвижна. Я понимаю это так: земля - прошлое, а море - это само будущее, новое и неведомое. Минувшего уже никто изменить не в силах, да и нет в том необходимости, независимо от того, плохое пли хорошее это прошлое. Но то, что ждет нас, мы способны изменить по своему желанию.
- Если богам будет угодно, - вставил Герен.
- Грил, напомни ему афинскую поговорку: к Афине взывай, но и сам не зевай.
Грил кивнул с удовлетворением.
- Да, мой навкратиец,- продолжал Иккос. - Богам скоро бы сделалось невмоготу, если бы мы по каждому пустяку уповали на них. Что тут толковать о богах! Я не думаю, что я их чем-то оскорбил. Наоборот, ничто так не радует богов, как стремление человека к совершенству. Кто знает, будь у меня твои силы, я, возможно, на этом не успокоился бы, но мое тело не было в палестре на лучшем счету. Ты помнишь, Сотион?
- Точно так же, как и мое, - отозвался тот.
- А ведь и в самом деле, - задержал Иккос взгляд на его фигуре, как бы любуясь ею.
Все невольно посмотрели на Сотиона и обратили внимание, как он раздался в плечах, возмужал. Они не заблуждались. Его всегда видели в постоянном движении и сами при этом вели подвижный образ жизни. Иногда кто-нибудь обращал внимание на какую-то новую особенность его фигуры, казалось, что кто-то незримым резцом касался различных частей его тела. Например, интенсивно развившиеся спинные мышцы сгладили торчащие позвонки, линия позвоночника проступала не так резко, как это обычно бывает у мальчиков. Прежде никто не окидывал взглядом всю его фигуру, и теперь, когда он стоял неподвижно, все поразились великолепию его возмужания.
- Да, похвалы достойно такое тело, - произнес Иккос. И на самом выдохе, тихо добавил: - ...к которому отнеслись с таким легкомыслием.
- Ты бы вел себя иначе? - рассмеялся Содам.
- Ты хотел меня этим задеть, но ты угадал. Я не стал бы целиком полагаться на природу.
- Тебе пришлось бы пожертвовать слишком многим.
- Не надо ссориться. Когда я говорю вам, что думал о гимнастике, я не пытаюсь утверждать, будто все, так вас задевающее, придумал я сам. Известно ли вам, что Милон написал книгу? Ты, Филон, можешь улыбаться. Тирас так далек, что, возможно, только твой правнук сумеет ее прочесть. Хотя и тебе полезно было бы с ней ознакомиться. Ты узнал бы, что борцу необходимо употреблять хотя бы немного мяса.
- В олимпийских правилах об этом ни слова!
- Дорогой мой, они составлены в те времена, когда в Олимпии ничего, кроме состязаний в беге, не было. Впрочем, придерживаются ли здесь каких-то ограничений в рационе? Вам по-прежнему дают сыр и сушеные фиги, а если кому-то хочется питаться иначе, он может себе такое позволить? До сих пор не понимаю, почему вас так взволновала рыба, которую мне принесли в первый день?
Вопрос предназначался всем, но ответил па него Грил:
- Ты сам посмеялся бы, если смог бы тогда поглядеть на себя. Кто из атлетов так заботится о своем желудке, едва переступив порог гимнасия?
- А о чем, мой афинянин, заботиться атлету, как не о своем теле? Что бы ты сказал о музыканте, который забросил свою арфу и ржавчина источила ее струны? Тело - наш инструмент, с ним надо бережно обращаться, чтобы наша игра была совершенной.
Кто-то вздохнул. Некоторые нетерпеливо шевельнулись. Песок, на котором они сидели, слишком нагрелся. Скамандр встал, потянулся и зевнул, как пес. Сотион оставил свое место у стены, прошелся несколько шагов и, красиво изогнувшись, захватил горсть песка с площадки. Позволил песку медленно высыпаться из сжатого кулака, потом разжал ладонь и стал всматриваться в оставшиеся песчинки, словно хотел сосчитать их. Наконец, смахнул их и вытер руку о бедро.
- Твоему борцу, Иккос, только в пуховиках сидеть. Все головы повернулись к Сотиону, он стоял в лучах солнца, они щурили глаза от света, который отбрасывала его лоснящаяся, широкая, спокойная грудь.
- То есть как?
- Клянусь Гераклом, когда я тебя слушаю и думаю о том атлете, который должен так тщательно заботиться о себе, мне кажется, будто я вижу тихую, затененную комнату, слышу осторожный стук ложки в сосуде с лекарством. Ведь он, этот твой атлет, больше всего жаждет покоя, солнце ему мешает, сна недостаточно. Ему необходим точный рацион, он озабочен то тем, что сбавил, то тем, что увеличил свой вес, он страшится опасностей, подстерегающих его со всех сторон, страшится многого такого, что воспринимается просто, как воздух легкими. Он обращается за советом к врачам, либо он сам себе врач не говорил ли ты нам однажды, как опасно для бегуна увеличение объема селезенки и что имеются отвары из трав, которые следует пить, чтоб избежать этого?
- Возможно, и говорил, - согласился Иккос. - Кто утверждает, будто наша профессия не требует самоотречения?
Сотион поднял руку.
- Нет профессии атлетов!
- Нет? Ты уверен в этом? - Иккос рассмеялся в нос, глухо покашливая. Астил...
В общем ропоте повторилось это имя. Астил из Кротона был лучшим атлетом своего времени. В трех последних Олимпийских играх он завоевал семь венков: в стадии, диавле и вооруженном беге. Бросить тень на такое славное имя было низостью.
- Ты дурной человек! - выкрикнул Грил.
- Не забудь, - Иккос тоже повысил голос, - что я несколько лет кряду живу в Кротоне. Вы ведь, наверное, обратили внимание, что я все замечаю! Но раз вас это оскорбляет, не скажу больше ни слова. В Олимпии вы сами во всем убедитесь.
- Астил будет и на этот раз?
- Не только будет, но, если не ошибаюсь, преподнесет вам сюрприз.
Снова они все утратили с ним контакт. Беседа, в сущности, велась окольными путями, полна была недомолвок и загадок. Иккос, несомненно, знал, чего хочет, да еще всегда умел занять такое место, откуда вся их группа видна была как на ладони. Сам же он то и дело пропадал, маскировался с помощью слов, и опять вспыхнула прежняя неприязнь к этому человеку, он стал еще более чужим, чем прежде. Многим хотелось подняться и уйти, но они остались и продолжали сидеть, только появилось ощущение, что между ними и Иккосом зияет пропасть. Ощущение это было настолько сильным, что их поразил его голос, зазвучавший совсем рядом, спокойный голос:
- Если слово "профессия" вас оскорбляет, будем говорить "искусство". Надеюсь, никто не станет отрицать, что бег, пентатл или борьба - это искусство? Мы постигаем его, ведь не у каждого из нас равные способности. Прошли времена, когда Главк из Кариста прямо от сохи сумел стать кулачным бойцом.
- Во вред ему это не пошло, ведь завоевал же он несколько венков, отозвался Меналк.
- Что же ты не последовал его примеру? Послушайте, не будем рассуждать как дети. Нас здесь несколько десятков хорошо подготовленных профессионалов, каждый окончил палестру, потом гимнасий, кое-кто позаботился об алейпте или атлете, который продолжал бы совершенствовать его, наконец, вы прибыли сюда, где, как говорят, лучшая школа, и ежедневно каждый тренируется в меру сил и способностей...
- Но ты переходишь границу, - прервал его Сотион.
- Какую границу?
- Границу жизни!
Эти два слова пронзили их как резкий луч света. Густой мрак расступился, все споры, которые подавляли их умы, беспомощные по части всего того, что скрыто в глубинах подсознания, непроизвольных порывов, и вся неприязнь к загадочному пришельцу - все получило блестящее объяснение. Эта истина казалась настолько очевидной, что у многих на полуоткрытых устах замер возглас изумления: как можно было сразу не понять этого!
- Ты говоришь о нас так, будто мы на свете единственные. А ведь, кроме нас, есть тысячи таких, которых тот же самый рассвет будит для тренировок и те же сумерки провожают из гимнасиев.
- Наше совершенство для них стимул и образец.
- Да, я тоже так думаю, но каким образцом сможешь ты быть для всех тех, которые никогда не выйдут из рамок обычной жизни? Чья судьба никогда не выведет их на наш путь? Зачем ты хочешь дать им изнеженное и капризное тело, научить их осторожности? Чего ради, в самом деле, так носиться с ним, как с драгоценной статуэткой в деревянном футляре, беречь, как хрупкую вещь, которая может попортиться или сломаться?
- А что ты можешь им предложить?
- Я - ничего. Пусть остаются сами собой там, где они пребывают, - в тех прибежищах радости и свободы, в палестрах и гимнасиях, которые с благословения богов возвели наши предки. Я один из них и только тем на какой-то миг стал другим, что счастливый случай позволил мне отправиться в Олимпию, счастливый случай, ничего более!
Иккос молчал, устремив на него столь темный взгляд, словно весь мрак ниши, где он сидел, сосредоточился под дугой его сросшихся бровей. Сотион видел его, будто сквозь дымку.
- Тебе нужны атлеты напоказ. Ты даешь им силу и ловкость, необходимые лишь на короткий миг зрелища. Поэтому я тебе и говорю, что ты пересекаешь границу жизни. Такой атлет, какого ты хочешь воспитать, - это уже не сила, скорее, бесполезная сила, непригодная в жизни, за такой всегда нужен присмотр и опека, а это уже слабость. Ты говоришь: отречение. Я ни от чего не хочу отрекаться. Вот будет досада, если когда-нибудь я пожалею, что в долгу у своего тела, что в лучшие годы жизни не отдал ему все, на что был способен.
Сотион умолк, весь еще дрожа от этого крика души. Он почувствовал на себе пламенные взгляды товарищей, которые воодушевляли его:
- Ты неприятен мне, как надсмотрщик рабов, тебя окружили эти несчастные люди, и ты навязывал им свою волю. Ты ограничивал их. Дело не в том, что ты ешь и когда спишь, я думаю даже, у тебя есть чему поучиться, но тебе хочется спеленать нас. С той минуты мы не могли бы уже вздохнуть, не подумав сначала, короткий или глубокий вдох следует сделать. За тобой по пятам тянется жалкий страх, глупый, неведомый прежде вид трусости, боязнь совершить любое лишнее опрометчивое движение. Ты оберегаешь свое тело, как полную до краев амфору, чтобы донести ее, не расплескав, до самой Олимпии. Цель превращает тебя в раба.
- А для тебя, - Иккос прокашлялся, как бы прочищая горло, - разве для тебя это ничего не значит? Например, оказаться самым лучшим?
- Быть лучшим, да, - воскликнул Сотион. - Этого желания самого по себе достаточно.
- Ты хочешь сказать, что не ждешь награды? Даже если наградой окажется слава?
- Слава! Это все равно, что ты бы сказал: небо!
- Ты так стремительно оторвался от земли, что прости меня, если я не сразу воспарю за тобой!
- Кто знает, возможно, ты никогда не поднимешься туда, полагаясь только на свои силы, - воскликнул Содам.
Иккос встал и вышел из ниши. Наброшенное на спину полотенце он бросил на скамью. Этот кусок полотна, всегда сложенный с такой раздражающей старательностью, аккуратный четырехугольник, всегда без единой складки, валялся измятый, скомканный, сморщенный - наглядная картина нарушенного покоя и порядка.
Иккос принялся расхаживать вдоль противоположной стены, как бы совершая послеобеденный моцион. В такт размеренным шагам поскрипывал песок. Он отзывался как единица измерения времени, бессмысленный отсчет минут, которые растворялись в мирной тишине. Друзья Сотиона сидели теперь как бы на берегу спокойной водной глади, просвечивающей до самого золотого дна. Мысли проплывали в их сознании, покачиваясь, как лодки с опущенными веслами.
Неожиданно послышалось конское ржание. Совсем близко, кони где-то рядом с гимнасием. В один миг все оказались на ногах. Мальчишки бросились наперегонки.
Лошади здесь! Как ночное пение петухов предвещает надвигающийся день, так конское ржание для людей из гимнасия - это первый знак, что пора упражнений и тренировок завершается. Лошади появляются в начале последнего месяца, проходят отбор, и попавшие в список состязаний отбывают в Олимпию.
Весь плетрион сбежался на рынок, куда пригнали табун лошадей. По копытам, обернутым лыком, и по белесой пыли, которая осела на шерсти, было видно, что прибыли они издалека. Ерготель сказал:
- Это сицилийские лошади.
- С чего ты взял?
- Я вижу людей Гиерона[29].
И он указал на прислугу - конюших и конюхов, у каждого из них виднелся серебряный паременник с цифрами сиракузского тирана. Прислуга суетилась возле своих животных, по очереди подводя их к элленодику, который определял возраст лошади, окидывал ее быстрым взглядом и записывал имя на глиняной дощечке.
За этой процедурой наблюдала толпа горожан, которые, увидев атлетов, приветствовали их криками. Вокруг них сразу образовалась толчея, их окидывали жадными взорами, к ним протянулось несколько наиболее смелых рук, чтобы притронуться к их телам. Какая-то особенно стремительная волна подхватила Сотиона.
- Смотрите, что с ним делают! - крикнул Содам.
Но Герен уже метнулся туда и раскидал людей. Он вырвал у них юношу и вынес на руках из толпы. Сотион перебросил ноги на плечи гиганта, подтянулся и уселся у него на загривке, как юный Дионис, едущий на взлохмаченном Силене[30].
1 Олимпийский жрец. В Древней Греции их было трое, в их обязанности входило объявление об Олимпийских играх. - Здесь и далее примечания переводчиков.
2 Рынок в Древней Греции.
3 Лицо, опекающее чужеземцев.
4 Богиня домашнего очага у древних греков.
5 Члены Высшего Совета в древних Афинах.
6 Высшие должностные лица в древних Афинах после отмены царской власти.
7 Жертвоприношение из ста быков.
8 Остров в Эгейском море, у восточного побережья Пелопоннеса. Здесь объединенный греческий флот в 480 г. до н. э. одержал победу над флотом персидского царя Ксеркса.
9 Союз нескольких городов-государств, соседствующих с каким-либо священным местом (например, Дельфами) для его защиты.
10 Древнегреческие колонии в Южной Италии.
11 Гимнастическая школа для мальчиков.
12 Олимпийский стадий равен 192 метрам.
13 Ликующий возглас в честь Диониса.
14 Мелкая древнегреческая монета.
15 Награда, которую присуждали на Питийских играх, проводившихся раз в четыре года в Дельфах.
16 Пятиборье.
17 Должностные лица в Спарте, наблюдавшие за образом жизни граждан.
18 Вид спортивного состязания, сочетающего кулачный бой с вольной борьбой.
19 Сыновья Зевса - Кастор и Полидевк, считавшиеся покровителями мореплавателей и особо чтимые в Спарте.
20 Пустая могила, возводимая на родине легендарного героя, где ему воздавались почести.
21 Вооруженный бег.
22 Эллинский город в Южной Италии, основанный греками в VIII в. до н. э.
23 Кусок шерстяной ткани, служивший плащом и одеялом.
24 Небольшой сосуд и мера жидкости.
25 Водяные часы.
26 Название спортивных состязаний в Афинах.
27 Афинский законодатель, один из "семи мудрецов", умер в 559 г. до н. э.
28 Победитель в Олимпийских играх, удостоенный венка.
29 Гиерон Старший, царь Гелы (478-467 гг. до н. э.), затем владетель Сиракуз. При его дворе жили Пиндар, Симонид и Эсхил.
30 Мифологический персонаж, сын Гермеса (или Пана), воспитатель и спутник юного Диониса.