17910.fb2 Комната мести - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Комната мести - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Издав звериный рев, Эшли бросилась на Джоана и вцепилась ему ногтями в лицо.

— Убью! Убью! — хрипела она. Руки девушки окрасились кровью. Я попытался вмешаться, но получил ногой в пах и, свернувшись улиткой, повалился на пол. Внезапно Эшли отпустила француза, всхлипывая и матерясь, пошла в дальний угол комнаты и без стеснения справила свою нужду. Меня мучил только один вопрос: кто саданул меня по яйцам. Мне почему-то казалось, что это был не грубый скинхэдовский ботинок Эшли, а растоптанный, но все же элегантный туфель Жоана.

— Оля-ля! — отдуваясь, произнес француз, — я все-таки был прав. Она дерется не как затравленная дворовая собачонка, а как вымуштрованный и натасканный бультерьер.

— Жоан, зачем вы меня ударили? — сурово буркнул я, все еще продолжая держаться за ушибленные органы.

— Ударил? Вас? — удивился француз — Не в моем случае. В темноте, знаете ли все может привидеться. Помню, в семьдесят пятом году убили хорошего приятеля Джакомо — Пьера Паоло Пазолини. Как называл его Джакомо: «волк с телом лисы и глазами забитого человека». Так вот, когда его убили, все вокруг, включая Бертоллучи и маркиза де Сада, специально выписанного из преисподни графиней Монферрато для спиритического сеанса, заявили, что великого режиссера убили по политическим мотивам. Якобы кто-то не мог простить ему гротескной правды «Ста двадцати дней Содома», но Джакомо категорически отрицал всякую романтику и тайных врагов. Он утверждал, что Пазолини стал жертвой не гей-скинхеда из радикально-революционного фронта, а обычного озлобленного проститута. Так что в темноте, а особенно безгранично долгой, может привидеться все, что угодно!

Да, я, кажется, не успел досказать, как поссорился с Джакомо… Помните, я поехал в Термини? Сел на поезд до Неаполя и вдруг увидел напротив меня юношу. Он читал. Знаете, такие дешевые книжки в ярких глянцевых обложках для домохозяек и студентов. У него в руках была именно такая. Какой-то новомодный американский бестселлер. Я поинтересовался содержанием книги, автором, еще всякой ерундой. Так мы разговорились. Юношу звали Николой, родом он был из Бари, но учился в Риме в школе стюардов. В Николе ничего не было особенного: простой, неотесанный, хамоватый паренек, истинный южанин, воспитанный в лютом матриархате в уважении к коммунистической рабочей партии и классовой ненависти ко всем капиталистам, кроме американских. Он говорил на неприятном барийском диалекте, напичканном албанскими архаизмами, ненавидел вино, гордо заявив мне, что пьет только американский виски, пиво и иногда водку с апельсиновым фрэшем.

Глобально Никола был мне чужд, неинтересен, но, как показалось, легко доступен. Пока мы болтали, я чувствовал нарастающую приятную дрожь. Я никогда не был рядом с такими глупыми людьми, почему же они так возбуждают? Разве интеллект — не единственный источник соблазна? Оказывается — нет. Дешевая рубашка с привонью пота, нестиранные джинсы, нечесаные сальные кудри — все это, вплоть до заляпанных мороженым кроссовок, в тот момент обладало для меня сильнейшим магнетизмом. Я всегда сам был прилежным учеником, во мне не было ни лени, ни раздолбайства, ни хитрости. Я с благодарностью внимал каждому слову Джакомо, старательно копировал его жесты, привычки, вкусы. Но теперь я захотел сам учить и не какого-нибудь примерного христианнейшего мальчика-аристократа, а вот такого недоросля и дурня, раздолбая, мыслящего себя пупом вселенной, плевавшего на авторитеты в рясах и подозревавшего Творца в поддавках капиталистам.

Вдруг меня осенило, что Никола послан мне свыше, как знамение новой жизни, как пастушок Давид, мечущий свою пращу в лоб моему чванливому высокомерию, как глоток пенного крестьянского вина из глиняной прадедовской чашки, бережно хранимой в серванте вместе с античной монетой, железным гитлеровским крестом, мятой фотографией Падре Пио и фарфоровой статуэткой Лурдской Мадонны. Никола плел какую-то чушь про свою девушку, которую бросил, потому что она устроилась официанткой и за хорошие чаевые дает клиентам полапать свою большую задницу. Я осторожно спросил нужны ли ему деньги. Он ответил, что нужны, потому что он хочет слинять из Италии в Салоники к своему брату, который работает барменом, а подрабатывает гларусом, то есть жиголо. Я сказал, что дам ему 500 тысяч лир, если он выйдет со мной в Соленто и пойдет в отель. Никола согласился, не моргнув глазом, сказав, что он не педаль, но ради денег готов потерпеть.

Томимый предвкушением бешеной страсти, я еле дождался остановки в Соленто и буквально выволок Николу из поезда. Когда мы пришли в номер отеля, парень сказал, что хочет выпить, и я предложил ему вино, которое я приготовил для Джакомо. Никола придирчиво рассмотрел обе бутылки и сказал, что французское — полный отстой, а вот итальянское он, пожалуй, выпьет. Я открыл бутылку, дождался, пока мой капризный кавалер назовет его кислятиной, жидким дерьмом и пойлом для стариков, и начал расстегивать его джинсы. Но Никола отстранил меня, сам снял рубашку, обнажив мускулистый загорелый торс, и сел передо мной, нагло раздвинув ноги. Он целый час насиловал меня разговорами о футболе, потом сказал, что хочет писать, и заперся в уборной. Еще полчаса я растерянно ждал его пока, разозлившись, не вломился в туалет. Там, естественно, никого не было. Этот подонок вылез через окно и сбежал. Я кинулся к пиджаку и обнаружил пропажу бумажника. Однако Никола почему-то украл только крокодиловый бумажник, оставив два миллиона лир в моем кармане. Не помня себя от бешенства, я взял такси, затем катер и поздно вечером был на Капри.

Поднимаясь вверх по извилистой горной дороге, я споткнулся, упал и разбил бутылку с французским вином. Меня охватили гадкие предчувствия. Несмотря на позднее время. Джакомо не спал. Он сидел на веранде в кресле и курил сигару. Черным острым силуэтом он выделялся на фоне темно-фиолетового ночного неба, как вмятина, как трещина, как провал в никуда.

— Джакомо, почему ты не в постели? — спросил я, заикаясь, — как же твой режим, подагра?..

Джакомо повернулся ко мне, злой холод повеял от его мраморного, изъеденного морщинами, надменно-волевого императорского лика. Как будто надгробный ангел вдруг ожил, белыми пустыми белками посмотрел на меня, взглядом выпил до дна мои виновато потупленные глаза, с кладбищенской вековечной укоризной, с какой пьют-глядят мраморные плакальщики могил на тех, кто годами не приносит к их повыщербленному дождем и солнцем подножию нежные орхидеи или лилии, или пучки чабреца. В моей шумящей голове пронеслось: «Это конец. Смотреть пустыми глазницами может только прошлое». Я увидел на коленях кардинала мой чертов крокодиловый бумажник.

— Джакомо! Клянусь, у меня ничего с ним не было!

— Не было, потому что я так хотел.

— Ты хоронишь меня заживо. Твоя хитрость, твое коварство…

— А ты?

— Я?

— Да, ты! Ты! Твое неимоверное тщеславие безгранично. Оно лезет из твоих глаз, рта, ушей, как тесто. Я хотел проверить, достоин ли ты быть моим преемником, используешь меня или любишь.

— Люблю ли я тебя?! Разве вся моя жизнь, принесенная в жертву на твой алтарь, не вопиет об этом небу? Только бессердечный человек может выдумать такое испытание! Человеческая плоть — земля в кожаном мешке — наистрашнейшее творение Божье, она слаба, тупа, она хочет только жрать и трахаться. Она болеет, подыхает, и ничто на свете так не смердит, как разлагающийся человек — венец творения. Да, я допустил ошибку, польстился на жалкого тупого оборванца, не умеющего связать пару слов. Что в этом такого? И Петр отрекался…

— Петр не спал со своим Учителем, он не давал Ему клятву верности как мужу или жене.

— Моя глупость подвела меня. Я был идиотом, неискушенным юнцом, инфантом. Я клялся тебе на твоей душе, а не на твоем члене!

— Ты клялся на моем теле, Жоан, ты знал, что единственным условием нашего союза была безоговорочная верность моему телу, а потом душе и всякой другой выдуманной философами дребедени.

— Знаешь, Джакомо, ты стал неузнаваем. Что с тобой? Ты брюзжишь, как старая… как…

— «Как баба, старая баба» — хотел сказать ты, — губы кардинала посинели и затряслись от злости.

— Джакомо! Опомнись! Посмотри на себя! Кому ты в этой жизни нужен? Все ждут твоей смерти, потому что боятся. Приличные люди обходят тебя стороной, как квартал, в котором торгуют шлюхами и наркотиками. Ты уже не тот блистательный и искрометный монсеньор Аспринио, принц римских лемуров. Ты желтеешь, воняешь стариком, твоя кожа похожа на пергамент, из-за подагры ты не можешь держать вилку. Кто будет кормить тебя?

— Убирайся, Жоан! Ты разочаровал меня. Ты самовлюбленная одноклеточная амеба, возомнившая, что ее лужа — океан. Ты весь прозрачен, в твоей голове грязная жижа, а не мозги.

— Кто ты, Джакомо?! Кардинал?! Бог?! Черт?! Старая черепаха, жующая траву? Двенадцать лет я был твоей игрушкой. Хорошо! Но ты выбрал дорогую игрушку — не крестьянского плэйбоя, ни пляжного гларуса, не сына калабрийского мусорщика. Ты выбрал меня, меня, чей род насчитывает без малого пятьсот лет! Но ты просчитался! Видимо, разгильдяй, балбес, мальчишка с доверчивым коровьим взглядом и есть твой идеал. Когда ты совал язык в мой рот, ты знал, что меня интересуют не деньги, не слова, не твой кардинальский сан, а ты, ты как личность, как человек, меня сводили с ума твоя свобода и жизнелюбие!

— Уходи, Жоан, — устало сказал Джакомо, — нам не о чем говорить. Я не могу простить тебя.

— Мне было всего шестнадцать, — не унимался я, — ты соблазнил меня, дразнил, разглядывая на пляже задницы мужиков! Ты знал, что я безумно ревную! Ты хотел, чтобы я молил тебя со слезами на глазах лишить меня девственности! Может, смерть моей матери…

— Поверь, Жоан, если бы я хотел избавиться от сумасшедшей виконтессы, страдающей, напомню тебе, инцестивными наклонностями к своему сынишке, я бы сделал это более традиционно.

— Да, я знаю, милый Джакомо, ты — человек традиций! Ты, как инквизиторский реликварий, в котором хранятся вызолоченные орудия пыток. Раз в год на Пасху их торжественно износят для народного лобзания. С Папой Иоанном Павлом Первым ты разделался очень интеллигентно, в аккурат на тридцать третий день его понтификата. Кажется, это было в благословенном 78-ом?

— Иоанн Павел умер заслуженной смертью. Нельзя возводить на папский престол проходимцев. У нас уже были и Климент VII, мнивший себя вечным жидом, и Иоанн XXIII… Альбино Лучани хотел похитить то, что ему не принадлежало.

— Ватиканский банк, ты хочешь сказать? Я знаю, что он учинил там небольшой аудит, заставивший страдать желудком чуть ли не всю апостольскую администратуру.

— Нет, Жоан. Опубликовать список кардиналов-масонов — не великое дело. Лучани хотел реформировать то, что не реформируемо во веки: уничтожить целибат, превратить церковь в протестантский балаган, где никто ни за что не отвечает, где само понятие «Церковь как тело Христово» разорвано на куски, растащено по темным углам и с урчанием съедено. Я помню, когда бледный, как смерть, госсекретарь Ватикана сунул мне дрожащими руками список лиц, подлежащих смещению со своих постов. И я понял, что к власти рвется бездарность. Даже меня хотели лишить моей должности и отправить в Америку на место Джона Коуди, а ему вообще дать пинка под зад. Лучани взбесился, он требовал заморозить ватиканские активы, разорвать соглашение с «БанкоАмброзио». Так он хотел разделаться с влиянием «вольных каменщиков». Все тупоголовые изуверы-фанатики вечно борются с ветряными мельницами. Это хорошо. Поиск мистических палладистов, приносящих в жертву Бафомету младенцев в подвалах ватиканского дворца, отвлекает.

Бороться с капиталом невозможно. Капитал поругаем не бывает, потому что все, что называется «душой мира», «вселенским разумом», «сущностью бытия», «предвечным творцом», есть именно капитал. Он одухотворен двенадцатью заповедями, ради него распяли Христа, а затем продавали Его смерть со всех аукционов. На ней поднялись, разбогатели, разбили на сотни конфессиональных осколков и до сих пор продолжают продавать.

— К сожалению, Джакомо, Его смерть сейчас стоит меньше, чем империя Версаче. Отмывать деньги Каморры гораздо выгоднее, не так ли? Наивный Лучани путался у тебя в ногах, пытался помешать быть мойщиком посуды во всемогущем доме Микеле Синдоны.

— Безумный идиот! — выпалил Джакомо — Ты что, решил меня на чистую воду вывести?!

— Знаешь, тогда, в 78-ом, — продолжил я, не реагируя на его реплику, — я чувствовал, что ты на краю пропасти, вот-вот рухнешь, как осажденная башня. Кстати, эрекция у тебя опять появилась только тогда, когда Иоанна Павла забальзамировали. Не думал, что запах формалина тебя так возбуждает. К тому же сестра Винченца, относившая в тот день завтрак Папе…

— На нее был наложен обет молчания.

— Ты, Джакомо, совсем не знаешь женщин. Сначала она говорила, что Папа умер в сидячей позе, в очках на носу и с улыбкой, затем совершенно другое: что он валялся на полу в неестественной позе в своей блевотине. Странная смерть. Скажи, Джакомо, это ты украл его микстуру и тапочки? Может, они валяются до сих пор под кроватью в твоей римской квартире? Может, ты иногда мастурбируешь, глядя на них?

— Пошел отсюда вон, — зашипел кардинал, сжимая кулаки.

— Что, Джакомо, боишься нарушить кодекс «омерта», проговориться, выболтать в сердцах чью-нибудь тайну исповеди? Я видел твоих исповедников. Симпатичные простые парни на неприлично роскошных автомобилях, привозившие тебе в подарок пирожные и лучшие сицилийские вина. Когда в 79-ом застрелили Джорджио Амброзоли, выведшего на чистую воду твоего Синдону, ты был на подъеме, шутил, повез меня в Венецию, помнишь? Конец семидесятых и начало восьмидесятых были для тебя особенно плодотворными. Скажи, а судья Терранова, сцепившийся с твоими любимыми христианскими демократами, не твоих рук дело? Думаешь, я, жалкий «лягушатник», мальчишка, влюбленный до беспамятства в кардинала, не понимал, откуда берутся его деньги? А в восемьдесят втором, банкет в замке Амеруччо по случаю смерти генерала карабинеров Дала Кьезы, влезшего в святая святых надрангеты?

— Тебе лучше, Жоан, заткнуть свою вонючую пасть, а не то…

— Что? Ты убьешь меня? Отравишь? Взорвешь? Ты думаешь, я — безответная кукла, сейчас соберу вещички и безропотно уйду из твоей жизни, как проститутка, которую пустили переночевать в богадельню? Нет, Джакомо, я не только твой любовник, я — часть тебя, я такой же, как и ты, даже еще хуже. Нет, я не буду, как вы, итальянцы, по делу и без дела хвататься за пистолет. Я опубликую, напишу все о нас с тобой, в мелочах, в подробностях. О том, какой ты человек, как мы занимались любовью в офисе Института религиозных дел, о том, что апулийская «сакра корона унита» называет тебя «папочкой». Есть много в твоей жизни того, от чего благочестивые католики всего мира содрогнутся, а спецслужбы воспылают неподдельным интересом…

«Пошел вон, свинья!» — услышал я за спиной голос Николы. Не успел я опомниться, как получил сильнейший удар ногой в живот. Еще с минуту Никола колотил меня куда придется своими заляпанными мороженым кроссовками, потом выхватил пистолет и, ткнув дулом мне в голову, спросил Аспринио: «Кончать этого кретина?»

«Не надо, — сухо сказал кардинал, глядя в сторону, — он сам себя накажет».

С разбитым лицом, весь перемазанный кровью, я кинулся бежать к пристани. Я понял, что Джакомо не искушал меня, не проверял на верность, он просто решил бросить меня ради этого грязного недоумка Николы. Мой епископский сан был его отступными. Но почему он не поговорил со мной спокойно: почему вынудил наговорить ему гадости? Меня мучила совесть, я проклинал себя за все то, что в припадке злости высказал Джакомо. Он жил той жизнью, какой хотел, и я, догадываясь о многом на протяжении двадцати лет, подыгрывал ему, грелся у его инквизиторского пламени, исцеляющего от реалий. Я ел в лучших ресторанах, пил драгоценные вина, развлекался так, как только могло себе позволить мое воображение. А когда вся Италия начинала трясти пальцами и орать по случаю очередных внутренностей какого-нибудь судьи, размазанных по тротуару Палермо, я просто затыкал уши, так как, что греха таить, чувствовал кожей того, кто направлял руку убийц или благословлял направляющих эту руку. Аристотель когда-то говорил, что определенным взглядом женщина может пачкать зеркало кровяными пятнами. Таким же античным «женским» взглядом фурии обладал Джакомо, а я, как карманное зеркальце, трусливо стирал с себя кровь.

Джакомо никогда серьезно не говорил со мной о Боге. Я долго не мог понять, верует он хоть во что-то, кроме системы, или нет. Но один раз, будучи в благодушии, кардинал разоткровенничался: «Все очень просто. После смерти Платона его ученики разделились. Те, кто верил, что идеи Учителя суть живые существа, пошли за Аристотелем, который призывал совершенствоваться через добродетель. Для лучшей сохранности идей требовалась своеобразная „заморозка“ в сосуде стройной религиозной системы. Эта духовная крионика сотворила Христа как персонификацию Платона или Христа, как контейнер для стволовых клеток, в котором живые идеи Платона были бы близки к материализации, но оставались тонкими, свежими, призрачно телесными. Свое реальное воплощение они получают в земной церкви, а церковь есть Рим, подаривший маленькой нищей секте свою храмовую роскошь, законничество, манию величия. Рим впитал в себя святость Платона, облачил ее в багрянец жреческих одежд Марса Триждывеличайшего и вывел стонущей голодной толпе…»

«Таким образом, — перебил я кардинала, — христианство — всего лишь творческий псевдоним платонизма?»

«Да, так получается, — согласился Джакомо, — платонизму как любому живому существу было свойственно влечение к форме, и он прорвался к ней, увлекая за собой в мрачное будущее все драгоценности имперского Рима. Помнишь, как Христос выгнал торгующих из храма? Кто эти торгующие? Жалкие меновщики? Продавцы голубей? Ничего подобного! На этот вопрос давным-давно ответили Овидий и Марциал, зубоскалившие над богами античности. Они изгоняли их образы бичом сатиры, как мимы изгоняли Диану или Юпитера с подмостков театральной сцены. Подсознательно великие насмешники освобождали место в храме истории платоновскому абсолюту в Христианских розах. Хотя… сейчас историки и археологи нашли иную первопричину Евангелия»