17910.fb2
— Да, вот еще, — Ярославцев внимательно посмотрел на бледного Павла Антоновича, — прекратите пороть эту наивную чушь о социалистическом христианстве. Вы, вроде, человек неглупый, преданный, бескомпромиссный, а продолжаете грезить толстовщиной. Запомните: религия, реформированная, измененная до неузнаваемости, отрекшаяся от всей атрибутики, Евангелия, икон и тому подобного, религия, превратившая Христа из Бога в обыкновенный нравственный импульс, все равно не сочетается с идеей социалистического братства. Так что будьте осторожны, поменьше треплите языком. Социализм в подлинном смысле этого слова — Антихрист. Его орудие — это знание, его знание — это наслаждение, его наслаждение — это хаос… Не уподобляйтесь этим, которые литургию в сюртуках служат и Бога товарищем называют, все они: и обновленцы, и тихоновцы — одним миром мазаны, все пред нами выслужиться хотят, лояльничают, а мы их — в расход, придет время!
На ватных ногах, весь дрожа от злости, ощущая свою никчемность, жалкость, низость, Павел Антонович покинул приемную начальства и спустился в свой кабинет, где немедленно выпил штоф водки и приказал доставить к нему для допроса епископа Никандра.
Страдая тяжелой одышкой, раскрасневшийся, грузный, сейчас он сидел на шатком деревянном стуле напротив Павла Антоновича и ждал, когда тот обратит не него внимание. Обычно оперуполномоченный сам приезжал в дом епископа. Но чтобы вот так его самого привозили в НКВД, да еще под конвоем! Епископ Феодосий подозревал, что произошло что-то из ряда вон неприятное, иначе, почему Павел Антонович, всегда приветливый и тактичный, даже не оторвал глаз от газеты, когда епископ вошел в кабинет. Еще с полминуты он напряженно ждал, что на него обратят внимание, но затем не выдержал и начал разговор сам.
— Я не совсем понимаю, зачем меня привезли сюда да еще под конвоем…
— А как надо?! — взорвался Павел Антонович, отбросив газету. — Что, прикажете ехать к вам в ножки кланяться, на прием записываться? Как до революции? В настоящий момент вы существуете только потому, что мы вас пока терпим, а не потому, что вы, мать вашу, святые!
— Но… Павел Антонович, — попытался оправдаться владыка, — мой дом всегда открыт для вас, и я всеми силами помогаю советской власти в борьбе с ее тайными и явными врагами.
— Сами вы враг, — цинично процедил Павел Антонович, — притом наизлейший же.
— Помилуйте, за что же мне такие эпитеты? Я все выполняю, как вы мне велите.
— А Никон куда сбежал? — Павел Антонович вскочил из-за стола. — Вы сами мне его рекомендовали. Я сделал на него ставку. Мне нужен был молодой, ретивый, сговорчивый, а не фанатик полоумный. Я его хотел на место этого старого негодяя Бориса сунуть. Настоятелем, понимаешь, сделать. А он, выродок, деру дал из Москвы.
— Да я и помыслить не мог, что он сбежит, — разведя руками, молвил Никандр — Монашек, вроде, с виду смиренный, послушный, тихий, нраву кроткого, богобоязненный такой мальчонка.
— По себе не судите, гражданин епископ, — металлическим голосом сказал Павел Антонович. — Если вы ничего в людях не понимаете, так и не лезьте со своими советами. Не все же такие продажные, как вы.
— Нет, вовсе не продажный я, — возразил епископ, — я просто полагаю, что жизнь нашей церкви неразрывно связана со строительством молодого советского государства, а лезть в катакомбы я не намерен… Я вообще полагаю, что церковь без помощи власти светской существовать не может.
— Ладно! — оборвал его Павел Антонович. — Срочно телеграфируйте во все епархии, пусть нам сообщат, когда он где-нибудь всплывет. Да, еще немедленно накалякайте указ о его запрещении в священнослужении по причине оставления места службы. Еще нам нужны люди из числа духовенства, готовые работать на нас. Вы должны мне подготовить бумаги на каждого священника, дьякона, монаха, находящихся в вашем ведении. Если я узнаю, что где-то ведется контрреволюционная пропаганда, а вы меня заранее не предупредили, то знайте, пойдете по статье как соучастник и никакие связи, даже с руководством партии, вас не спасут. Пересыльная, тюрьма — чай, не архиерейские покои. Там и тиф тебе, и вши, и дерьмо на обед вместо свиной вырезки. А что, ваше высокопреосвященство? Может, посидите там, о житии-бытии своем поразмышляете на досуге. Пудика этак два сбросите со своего благоутробия. Опять же апостол Петр тоже в мамертинской темнице сидел. А ну как последовать по стопам святых, тернистым путем, то бишь? Что скажете, владыка?
Никандр покрылся испариной, начал задыхаться, его глаза выкатились из орбит, и он повалился на пол.
— Право же, не стоит так, Павел Антонович, не стоит меня-то…
— Врача! — заорал оперуполномоченный стоявшему у двери красноармейцу.
Подобных Никандру Павел Антонович ненавидел с академии. Живя в церкви, он постоянно спотыкался о таких людей, гладкими, каменными глыбами лежавших в «Источнике воды живой». Инертные, безвольные, ничего не выражающие евнухи, они были порождением системы, ее основной опорой, тем камнем, на котором зиждилась так называемая «духовная власть». Они строчили доносы в консисторию на каждую Божью тварь, боготворили мать роскошной обрядности Византию, любили насыщать свои проповеди эллинистическим трагизмом и приторной мертвой образностью. Распятый Бог был формой существования их сытого, довольного, обрюзгшего тела. Много лет они чинили Павлу Антоновичу различные препятствия, пока не выжили его из церкви. Конечно, Павел Антонович не был человеком кротким, многим не нравилась его прыть, поверхностность, тщеславие, он всегда пытался всех растолкать, раздразнить, уколоть… Он считал, что мир — это не вечная греховная зима, а церковь — не уютная берлога, где можно забыться на века духовным сном. Вера являлась для него живым, искрометным, деятельным актом. Поэтому Павел Антонович восхищался людьми духовных крайностей: Св. Августином, Абеляром, Бэконом, Лютером, Аввакумом, его также захватывали Бакунин, Толстой, Шопенгауэр, Гегель. Он восторгался атеистами, понимая, что безбожие гораздо честнее пассивной теплохладности полуверов, в которой никогда не было месту прогрессу и подвигу…
То, что епископ Никандр стал осведомителем органов, не вызвало у Павла Антоновича ни малейшего удивления: владыка был для него типичным духовным мещанином, мелким, продажным, суеверным, трусливым, умеющим выживать в любых условиях. Как только врачи увезли епископа Никандра в больницу, Павел Антонович приказал привести к нему отца Бориса, сидевшего уже второй день в карцере комиссариата.
— Мне тут сказали, — закуривая папиросу, сказал он, обращаясь к старику, — что вы подговорили иеромонаха Никона сбежать из Москвы и даже дали ему денег?
— Я его не подговаривал, — устало ответил отец Борис, — а денег дал, он ведь голодает.
— У меня есть информация, — отчеканил Павел Антонович, — что вы называли большевиков «сранью», так?
— Не помню.
— Как не помните? У меня имеются свидетельские показания ваших пономарей.
— Да, они просто мальчишки, — махнув рукой, произнес Борис, — наговорят Вам с короб всего, а вы и верите.
— Не-е-е-ет, — стервозно протянул Павел Антонович, — Вы так просто от меня не отвяжетесь. Эти мальчишки, между прочим, докладывали мне о каждом вашем шаге, каждом слове, о том, как вы издевались над вашим священноначалием.
— Это над епископом Никандром, что ли? — спросил Борис. — Так он и есть негодяй, вчера большевиков клял, а сегодня к «безусловной верности советской власти» призывает. А то, что пономарчики мои на меня стучали — это новость…
— Так куда поехал Никон? — прищурившись, спросил Павел Антонович.
— А Бог его знает, — тяжело вздыхая, ответил Борис, — подальше из этого серого города, от жалкого существования, от красных тряпок, от ваших мерзких лозунгов, от предательства, от лояльности…
— Да, да, давайте, копайте себе могилу, — молвил Павел Антонович, — таких-то, как вы, я особенно терпеть не могу. Сидит, корчит передо мной святошу… Я тебе не Диоклитиан, а ты — не святая Варвара, понял?
— Какой уж вы, Павел Антонович, Диоклитиан? — издевательски сказал Борис. — Он был император, а вы так, служка, ищейка, сучка подколодная, возомнившая себя трибуном пролетариата, ходатаем за народ русский. Ой, берегитесь, такие, как вы, первые на эшафот отправляются. Обиженный вы человек, жалкий, самого себя боитесь пуще огня… Не чиновник советского формата вы, нет… хлыст обычный, мистики в вас многовато… интеллигентской такой. Знаете, с гнильцой которая. То есть сегодня я — Бог, завтра — червь, а послезавтра то ли божественный червь, то ли червивый Бог…
— Сволочь ты, — спокойно сказал Павел Антонович, выслушав отца Бориса, — сам на себя посмотри. Ты и в Бога, поди, никогда не верил. Видал я таких, как ты, в семинарии. Детки поповские. Вы ведь жрали там хлеб с салом, а крестьянским детям фигу под нос совали, дубасили их сапожищами. Непривилегированные они для вас были, грязь какая-то, нелюдь. Вы их голодом морили, а они вам штиблеты чистили и за «Мадерой» бегали в винную лавку. Допустим, я, как ты сказал, червивый интеллигент. А ты кто? Левит? Жреческая каста? Посмотри, что вы с церковью сделали, сколько бюрократов и взяточников наплодили, сколько народных копеечек награбили. Несите, братья и сестры, несите! Жертвуйте на ладан, на масло на общую свечку… Народ, как овца послушная, последнее отдаст, а вы митры себе покупаете, рясы из шелка шьете. Или не так? Что ж вы революцию, как из вымени, выдаивали? Плакались, кричали: «Долой деспотизм! Долой монахов от кормила церковного! Да здравствует свободная конфедерация! Власть белому духовенству!» Революция-то, мать вашу, не на сенатской площади началась, а с письма 32-ух питерских попов, которые свободы захотели, харчи архиерейские жрать, с бабой любиться и положение свое сословное не херить!
— Точно так! — согласился отец Борис. — Что делать, родился я в священнической семье. Отец — соборный протопресвитер, профессор… умнейший человек был, сколько трудов по гомилетике написал. Я с младенчества только и помню, как хор поет да дьякон басит. Ничего больше у меня не было, вот и привычка к храму появилась, заходишь туда не как в дом Божий, а как в баню — по-свойски. Так и стал рабом культа. Бог для меня через золото, кадила, свечи и все остальное проявлен был. Много лет прошло, пока осознал я, что в мир Он только через нашу совесть входит и через нее же выходит… И пусть я обрядовер, мракобес, жрец поганый, а сволочью продажной никогда не был и не стану. Не потому что в мученики и праведники стремлюсь, а просто по совести так выходит. Порода мне моя дрянью быть не дает.
— Ничего, — усмехаясь, сказал Павел Антонович, — станешь и дрянью, и сволочью, и мразью — всем, чем я захочу.
Щелчком пальцев он подозвал к себе дюжего красноармейца, все это время стоящего у двери.
— А ну-ка, Васек, научи батюшку советскую власть любить.
— Как это? — озадачился красноармеец.
— Как?! Как?! — заорал Павел Антонович. — Прикладом в рожу!
Красноармеец послушно снял с плеча ружье, развернулся к отцу Борису и со всей силы ударил его в лицо. Старик упал на пол и залился кровью.
— Как вы мне все надоели, — с досадой в голосе произнес Павел Антонович. — Час назад Никандр тут валялся, теперь ты. Подними-ка его, Васек.
Красноармеец поднял отца Бориса и усадил на стул.
— Вот чернила, перо. Пиши, гад, признание в том, что занимался контрреволюционной деятельностью, создал тайную организацию, в которую входили епископ Никандр и еще десять человек, для дискредитации советской власти и насильственной ее смены.
— Хорошо, я напишу, как вы хотите, — сказал отец Борис, выплевывая выбитые зубы.
Он пододвинулся вместе со стулом к столу Павла Антоновичу, взял перьевую ручку, покрутил ее в руках и мгновенно воткнул ее себе в горло. Фонтан крови залил все письменные принадлежности, бумаги и самого оторопевшего Павла Антоновича, который вскочил со своего места и, утираясь рукавом кителя, ринулся вон из кабинета. Ему стало плохо, блевотина подступила к горлу и вырвалась коричневой зловонной жижей прямо на дверь общественной уборной, которую Павел Антонович не успел распахнуть. Кое-как обмывшись водой из рукомойника, он побежал обратно в кабинет, где уже толпился народ.
— Что с ним, Васька?
— Кранты ему, Павел Антонович, помер поп. Убился.
— Ладно. Убери его, — пытаясь сохранить твердость в голосе, приказал Павел Антонович. — Пусть Дуська кабинет вымоет, а я домой поеду, устал что-то.
Он схватил висящую у двери шинель, выскочил на улицу и сел на первого попавшегося извозчика. Дома никого не было. Дора с Умницей отправились на какую-то частную квартиру, где ученик Филиппо Маринетти проводил «Вечер великого футуристического смеха».
Павел Антонович стянул с себя одежду и пошел в спальню. Здесь на дне старого сундука среди тряпья, своих церковных фотографий и всякого мелкого хлама он хранил заветные ампулы с морфием. Кипятить шприцы он не стал. Просто перетянул руку жгутом и отработанным движением вогнал иглу в вену. Несказанное тепло постепенно разлилось по его телу. Он увидел огромного, размером со сковородку паука, сидящего на потолке. «Дора, Дора, — шептал паук голосом Умницы, быстро перебирая передними, тонкими, как спицы, лапками, — Дора, не делай этого, не делай…» Затем Павел Антонович увидел Дору. Она стояла на табурете с петлей на шее и раскачивалась, будто хотела, чтобы табурет выпал из-под ее ног сам. Павел Антонович потянулся к жене, но вдруг оказался в огромном храме, в котором не было икон. Он понимал, что вот-вот начнется «живая литургия», отодвигающая завесу знакомых образов, и он окажется в мире неузнаваемых прекрасных предметов, которые будет неутомимо сношать. Но сегодня все было несколько иначе, видимо, с морфием он хватил лишку. В его голове звонко звучал забытый голос давно казненного Сени Морозова, которого он исповедовал перед смертью.
«Эта совершенная субстанция, — говорил мальчик, — есть чистейшая и сладостнейшая дева. Ее естество чудесно и так же отлично от всего сущего, как духи металлов от сефиротов сна. Ее называют всеобщей магнезией, тонкой аллегорией и семенем мира, из которого происходят все вещи природные. Рождение ее уникально, сложение небесно и отлично от ее родителей. Тело же ее не подвержено тлению и распаду, и никакая стихия, будь то вода, огонь, воздух, земля или философия, не способны разрушить ее или смешаться с ней. Она есть благороднейшая из всех вещей сотворенных, за исключением человеческой души. Она есть Дух и квинтэссенция всего духовного»