17910.fb2 Комната мести - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Комната мести - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Мальчик был в новом гимназическом кителе с блестящими пуговицами и фуражке с кокардой. Он вымученно улыбнулся, как много лет назад, взял Павла Антоновича за руку и повел за собой по узким аллеям кладбища Донского монастыря. Вскоре они подошли к гранитному очень старому надгробию, и Сеня исчез. Павел Антонович увидел вазу, как и надгробие, черного гранита. Из нее торчали причудливо переплетенные ветви и бледные, не известные ему цветы, напоминающие гигантских размеров маки. Присмотревшись внимательно, Павел Антонович увидел бледную луну женского полулица. Она медленно выплыла из ветвей и поманила за собой вглубь черного полированного камня, потускневшего от ветра, солнца и дождя, повыщербленного молотками мародеров.

«Вот она, дворцовая зала всякого идеала! — нашептывала Павлу Антоновичу его спутница, Хозяйка кладбищ, — Посмотри, как опошлена она тяжестью барочного потолка неба, заразившегося проказой от кисти человека-творца. Вот она безобразная живопись первомысли, которой неведома плоть идеи! Пусть она подыхает своей собачьей жизнью, пусть мародерствует в своей змеиной одичалости над трупами букв! Все коллажировано мерзостью! Все обречено на прочтение! Все велеречит похотливой образностью и лопаты, и книги, и черви, и боги…»

Павел Антонович напал на след жертвы. Его нюх был остер, как у голодной борзой. Беловодье было где-то совсем рядом. Он чувствовал его сбивчивый неровный скач… Его чаянный всадник, его вымоленный белый рыцарь, его выголоданный постами зверь прятался за чернеющей кромкой сосен. Сколько тысяч охотников он обманул? Скольких заманил в свои липкие сети благоуханием ладана, мерцанием свечей из чащи, столповым полузабытым напевом, бабьей гортанной истомой, детским испуганным плачем? А скольких еще он покрестит, повенчает, умертвит, воскресит, усыпит, обезличит, обезбожит, спасет, вознесет!.. И не счесть!

Мокрые еловые лапы ожесточенно хлещут по лицу, но Павел Антонович уже не чувствует их ревнивых игляных пощечин, прорывается, словно раненный зверь, сквозь драные мрежи хвойных ветвей к своему беловодскому логову в самое сердце чащи. Лес страшен со стороны, когда ты только приближаешься к его замшелому полусонными столетиями частоколу, за которым таится раскольничье кладбище русских богов. Там Велесовы тризнища заменяют христианскую литургию, древотелые сонмы праведников сплачивет священный экстаз по нетварному мраку, а Святой Дух ветра неистовствует в их вечно пьяных косматых головах. Все человеческое теряет там свою силу, ворочается и стонет, как вочеловечившийся Демиург на старческих простынях апокрифов. Пролежни религий и карбункулы революций лишили Его праведного сна Предвечного Творца, и теперь Он болен тварью.

И все же если ты решился переступить лесную кромку, то станешь подобным зверю. Нет, не кроткой упитанной овцой с сияющим византийским нимбом вокруг глупой курчавой головки, а рысью, ибо Господь не агнец, а рысь! В погоне за жертвой ты будешь плеваться липкими тяжелыми комьями хриплой одышки, похожей на рык, в дупле твоего рта совьет гнездо вкус ночной крови. Тысячи шершавых травяных языков вылижут твое напрягшееся перед прыжком тело до лихорадочно-сладостного исступления. Краснеющая кожа женщины и горькая морщинистая кожа Земли примут твое охотничье припадание к ним как молитвенную позу. Самое главное — не останавливаться, не ослаблять, пусть сбивчивых, но все же движений, не воздавать немощью за страх. Иначе — конец. Беловодье оно такое: чуть почует твою неуверенность — блеснет богородичной алой ризой из-за стволов и скроется в чаще, еще более непролазной, — поди, догони его тогда!

«Вот и Никон, — говорит кто-то внутри Павла Антоновича, вплетаясь в вереницу его полоумных продрогших мыслей, — вот и Никон, легший в болотный гроб… Царство ему Небесное! Когда понял, что не выбраться ему из трясины, двуперстием старообрядческим в небо тыкать стал, словно в перину, на которой Христос дремлет и утопленника не замечает. Да что с того? Судьба, чай, не каторга, с нее не сбежишь… Болото Никона в своей черной купели крестило, как диакона Федора в огне, одним погружением смертным. Я у хляби той проклятой два дня просидел, думал, Никон каким-то чудом выберется, прыткий он паренек был. Ведь некоторые и из огненного причастия живыми выходили, а гарь, она пострашнее болота будет. Ночью Святителю Николе молился. Во время молитвы сморило меня, заснул, в общем. А когда глаза разодрал, смотрю, Никон в самой середине трясины по пояс стоит и рукой меня манит, зовет что ли? Я спросонья ничего не заподозрил, к нему кинулся, по колено увяз тут же. Смотрю, а Никона как не бывало. Неужто померещилось? Я обратно полез, а ноги вытянуть не могу, пришлось сапоги болоту пожертвовать. Да и бог с ними, все равно неладные были, все пятки гвоздями исчеркали. Ну, выбрался я, наконец, оборачиваюсь, а Никон уже прямо на топи, как на земле, стоит, словно Христос на море Тивериадском. Присмотрелся я к нему, а он совершенно голый, правая нога как у неясыти поджата, а на левой пальцы, что корни вытянулись, в косу между собой змеиную сплелись. Тут я не на шутку перепугался, думаю: „болото черту невестится, прихорашивается, косы себе девичьи из пальцев человеческих плетет“. Я, не долго думая, к лесу опрометью бросился, а Никон уже оттуда выходит бодрый, веселый, догматик столповым напевом запевает на шестой глас. Словно и в болоте не тонул вовсе. Я на колени упал, лицом в кочку уткнулся и зарыдал от страху. Слышу шаги его ретивые. Приближается ко мне, борзо водой хлюпает. Затем я его ледяной, как сосулька, палец на своем затылке почувствовал. Тогда мне понятие открылось: не в болоте Никон потонул, а во мне, в яме моей, до краев Беловодьем заполненной. И какой бес надоумил меня его с собой на поиски беловодского царства взять? Знал же, что обузой мне будет, докучать неверием своим станет. С тех пор чувствую Никона в себе. Болтается он в моей кроваво-мясной тьме, подобно горошине в погремушке. Как не лягу, как не наклонюсь — все Никона чувствую. Не мог он, бедный, холода и лишений перетерпеть, вот и спрятался в меня надежно. А что если Бог, когда я в Беловодье святых тайн приобщаться буду, наткнется на него в моей утробе? Возьмет да и спутает его, Никона Сухаренко, с Адамом. Заставит его всему моему естеству внутреннему новые имена выдумывать. Сотворит ему из моего ребра жену, которая потащит Никона к стволу позвоночному, от которого крона мозга по голове раскинулась, и заставит его вкусить от моего глазного яблока, чтобы увидеть, где зло, а где добро. Никон увидит, а я ослепну. Видимо, таким чином бессвященословесным души в мир приходят. Сначала живут в нас, как в улье, кишат, роятся… Через любовь плотскую в женщину переползают, ждут особого знака свыше, когда плоть на них, как нить красная на веретено, наматываться начнет. Тот, кто про улей знает, женщин избегать старается, не дает им пробовать мед свой детородный, потому и брак вовсе отвергает. Отсюда и беспоповцы наши пошли, „брак не приемлющие“. И не потому, что не стало истинного священства, то есть венчать некому, а потому что подвиг такой родился: не вериги железные, а души человеческие на теле своем носить. Ничто не сравнится с таким испытанием: ни холод, ни голод, ни теснота. Любые страдания телесные не страшны, когда в себя убежать можно, а если улей внутри носишь, то и бежать некуда…»

Это была совсем юная девушка в черном мужском костюме. Ее грациозное скрещение рук образовывало индийскую свастику усталой позы, высвободившей из-под одежды белоснежные стебельки почти детских конечностей. Павел Антонович тонул в ее акварельных неживых глазах, в чарующем холоде, наполнившем его рот, горло, легкие смертоносно-обманчивой теплотой у снежно-арочной норы молодой росомахи, уже познавшей вкус дымящегося красного пойла за тонкой перегородкой мужской груди.

— Хочешь? — спросила девушка, окуная указательный палец в гранитную вазу и поднося его к губам Павла Антоновича, — на-ка, попробуй. Распятым на кресте давали что-то подобное.

Ничего не говоря, Павел Антонович наклонился и поймал языком тяжелую морфийную каплю, сорвавшуюся с подушечки пальца девушки.

— Да-а-а-а-а — с усмешкой протянула она, — твой язык совсем не похож на человеческий, он как… у собаки.

В комнате было не продохнуть от табачного дыма. Дора и Умница устроились на широком подоконнике возле голубой китайской вазы, так как все стулья, диваны и кушетки находились во власти гомонящей публики. Царил невообразимый хаос. Все спорили, ругались, лузгали семечки, одержимо декламировали стихи, пили принесенный с собой самогон. Уже было завязалась драка между двумя студентами, повздорившими из-за шекспировской «Бури».

— Твой Просперо — обычный тиран! — с жаром доказывал первый спорщик, паренек лет двадцати. — Холодный, бездушный интеллектуал, системщик!

— А что в этом плохого?! — кричал его оппонент, парень двумя годами постарше. Он нервно мусолил во рту папиросу, вскакивал со стула, хлопал ладонями по коленям. — Нужен, понимаешь, нужен русскому народу тиран… Только угнетенный народ способен быть выразителем духовности, легкости, свободы. Как Ариэль, этот народ молод, потенциален, безумен. Он Вакх! Он Дионис! Он сама необузданность воплоти! Тиран делает его таковым! Искусство, если оно не понимаемо, если гонимо, то оно истинно!

— На кой черт нашему народу угнетение?! — не на шутку взвился первый — Ему необходима неограниченная свобода! Беспримесная! Безбожная! Не взятая, не украденная, не выпрошенная, а вырванная с мясом и кровью! Ему необходима новая эстетика… эстетика поршней, шестеренок, эстетика прогресса, замешанная на керосине, поте, спирте… Красота ревущей машины неотъемлема от красоты самого человека, она его продолжение!

— Дурак ты, Колька! Дегенерат! Не понимаешь… — отчаянно взмахивая руками, выругался парень постарше и случайно задел оппонента по подбородку.

— Что-о-о-о?! Драться лезешь?! — зашипел разъяренный Колька, сплюнул на пол и кинулся на обидчика. — Тошнит меня от всякого духовного! Понял?! Херня безжизненная это, херня!

Не известно, что бы произошло дальше, если бы дверь не распахнулась и в комнату не вошел высокий, как жердь, болезненно худой молодой человек по имени Мафарка, и громко не произнес: «Здравствуйте, товарищи, хочу передать вам пламенный привет от товарища Маринетти». Лихорадочный огонь в глазах, длинные волосы, несуразное тело, руки, изломанные какой-то странной манерной жестикуляцией.

— Таким, наверное, должен быть пророк, — восхищенно сказала Умница, обнимая Дору, — смотри, сколько в нем страсти, огня, веры, он вообще лишен признаков пола…

— Вот еще, — усмехнулась Дора, целуя подругу в ушко, — нашла себе второго Иезекииля и растаяла. Теперь тебе нужно сесть у его ног и благодарно внимать туманным футуристическим бредням.

— Не скажи, — мотнула головой Умница, — наша иудейская религия — это религия пророков. Нас Всевышний сделал избранными за то, что мы умеем их слушать и понимать язык символов, на котором эти пророки говорят.

— Ха-ха! — засмеялась Дора, — зачем же вы тогда их всех поубивали? Исайю, вон, даже пилой пополам распилили.

— Потому, — сказала многозначительно Умница, убирая черные пряди волос с лица, — что мы им верили. Если бы не верили — не убивали.

— Интересная логика, — иронично произнесла Дора, — но этого Мафарку не стоит убивать, он и сам еле-еле на ногах стоит, смотри, какой худющий.

— А я бы его убила, — засмеялась Умница, — распяла на чем-нибудь железном, на рельсах, например…

— Право же, милочка, не стоит плодить мучеников, — посоветовала Дора, — футуризм не то искусство, которое обречено на вечность.

— А что вообще достойно веков? — спросила Умница. — Лично для меня полотно Рембрандта и советская газета, которой подтерся извозчик, равновелики. Важен сам акт творчества, а не результат.

— Это точно, — согласилась Дора, — любое искусство, приобретшее форму, — дерьмо. Наступает эпоха, когда чистая эмоция, т. е. любое проявление человека в мире будет считаться высочайшим творческим актом.

— Ты так говоришь, потому что совсем обабилась, — подытожила Умница. — Научилась варить какое-то месиво для своего Павла, теперь от гордости лопаешься, что, якобы, умеешь готовить… Конечно, для тебя, которая и яйца сварить не умела, разболтать тушенку в кипятке — подвиг, чистая эмоция, искусство!

— Извини, козленочек, — обиделась Дора, — если бы меня с детства, как тебя, родители по французским ресторанам таскали, может быть, и я толк в еде понимала.

— Не-е-е-ет, — довольно протянула Умница, — ты и такой неумехой неплохо выглядишь…

Мафарка демонстративно повысил голос и вопросительно посмотрел в сторону девушек.

— Так вот, — громко произнес он, чеканя каждое слово, — я продолжаю. Товарищ Маринетти утверждает: «Долой разум! Да здравствует интуиция! К черту музеи, театры, синематограф! Да здравствует живое чувство! Великий футуристический смех омолодит лицо мира. Прочь морализм, психологизм! Да здравствует сумасбродно-физическое! На наших глазах рождается новый кентавр — человек на мотоцикле, а первые ангелы взмывают в небо на крыльях аэропланов. Бездушная машина одухотворяет человека, преображенные античные мифы, сверкающие металлом, попирают угрюмую ржавую мораль толпы!..»

Когда Дора и Умница вернулись домой, они обнаружили голого Павла Антоновича, спящего на полу.

— Он плохо кончит, — равнодушно сказала Умница, так, будто констатировала факт, — морфий напрочь выжигает мозги.

— Не могу понять, — растерянно пожала плечами Дора, — что происходит? Павел стал жесток, раздражителен, мерзок временами до невыносимости. Неужели всему виной морфий?

— Может, морфий, может, его работа, — сказала Умница. — Ты сама знаешь, где он служит. Может, еще что… совесть, например, или страх — не знаю… Слушай, Дора, — Умница взяла подругу за руку, — давай сбежим отсюда в Париж. У моих родителей есть апартамент прямо напротив чудесного маленького парка. Ты будешь бездельничать, курить, пить вино, а я… я буду тебе готовить так, что ни один ресторан не сравнится! Если честно, я вообще не могу понять, что ты нашла в этом сатире. Его член что ли?

— Какой там член?! — отмахнулась Дора — все гораздо проще… Я просто его боюсь. Понимаешь? Боюсь его непредсказуемости, боюсь, что убьет меня, если я уйду от него… Да! Он непременно убьет, разорвет меня на клочки, умоется моей кровью, будет жрать мои кишки. И ему все сойдет с рук. Он убьет и тебя, и твоих родителей, и всех, кто его окружает. Сначала я думала, что Павел — это игра, временное развлечение для нас обоих… Подумаешь, монах какой-то. Всегда мечтала соблазнить монаха. Но в нем что-то спало, что-то, чего я не увидела в начале… Теперь оно проснулось и постепенно расправляет свои черные крылья…

— Ты бредишь, Дорка, — перебила Умница, — ты — чокнутая нимфоманка и выдумщица. Все твои страхи в твоей голове. Поняла? Это Павел заразил тебя бояться всего, он сам всего боится, а главное — себя. Мужчины всегда заразны, я тебе говорила. — Умница крепко обняла Дору. — Я тебя избавлю от него, слышишь? Клянусь, что избавлю. Ты позабудешь, что такое тьма.

— А мне нравится тьма, — безвольно сказала Дора, — мне нравится думать о том, как я казню себя, как повешусь, убьюсь, если, не дай Бог, что-то надломится, хрустнет в той жизни, какой живу сейчас. Если хоть одна струна моей души войдет в диссонанс, если не выдержит, лопнет…

— Дорка, любимая, что ты несешь?! — Умница впилась в дорины губы, покрыла поцелуями ее шею, расстегнула кофточку, обнажив ложбинку между грудей. — Дора, хочешь, я, как собака? Я буду как твоя верная собака, послушная сука, которую ты можешь бить, воспитывать, выбросить на улицу, а я буду плестись за тобой, скулить, тыкаться в твои ноги. Я загрызу каждого, кто посмотрит в твою сторону. Я буду лаять на дождь, ветер, на этот город, на все, что тебя пугает… Выть, лаять, скулить и лизать твои ноги, всю тебя с ног до головы…

С утра Павла Антоновича мучила ужасная головная боль. Сегодня ему предстояло открывать митинг воинствующих безбожников, а затем участвовать в кощунственном вскрытии мощей одного святого. Мощи были экспроприированы из храма и выставлены на площади для всеобщего обозрения как «предмет культа, используемый церковниками для запугивания и угнетения необразованных масс населения».

Сегодня Павлу Антоновичу предстояло прилюдно открыть раку с мощами и высыпать их на снег, тем самым доказав, что никакой кары Божьей за его действия не последует. На улице был ужасный мороз, но, несмотря на это, огромная толпа собралась у огороженного красноармейцами деревянного постамента, на котором должно было состояться «представление по вскрытию мощей». Павел Антонович сильно замерз, выпитый стакан водки его не согрел, к тому же Ярославцев задерживался, а без начальства начать вскрытие мощей он не смел. Но вот, наконец, подкатила машина. Она привезла не только народного комиссара, но и корреспондентов-хроникеров из Франции с большой деревянной синематографической камерой. Началась съемка.

Павел Антонович сдернул холстину, под которой находилась старинная серебряная рака. Внезапно ему вспомнился солнечный осенний день, когда родители первый раз повезли его, еще совсем маленького, в Троице-Сергиеву Лавру. Он вспомнил тяжелый приземистый собор, казавшийся ему тогда громадным, темные окна древних икон с глядящими из них строгими ликами. Ему казалось, что все святые пришли сегодня из глубины веков, чтобы посмотреть на него, мальчика Павла в матросском костюмчике, стоящего у алтаря. Затем родители поманили его куда-то в сторону, и он увидел огромный серебряный ларец, немного похожий на гроб. «Это называется „рака“, — объяснили родители, — там находятся уже много столетий мощи преподобного Сергия. Иди-ка, приложись к ним и попроси святого, чтобы он помог тебе вырасти большим, сильным, смелым, чтобы ты никогда не болел, наконец, научился читать и слушал родителей. Помолись, чтобы все были живы и здоровы…»

Как-то на праздник отец Павла Антоновича без ведома игуменьи решил переоблачить мощи святого Ферапонта, хранимые в монастырском соборе с незапамятных времен, в новопошитые священнические ризы. Он знал, что «переодевать» святых к празднику является практикой Киево-Печерской лавры, и захотел ввести эту благочестивую традицию в своей обители. Рано утром, когда на дворе было еще темно, отец и сын отправились в храм, взяв с собой побольше свечей, керосиновую лампу, розовое «афонское» масло и облачение. Чудесно пели соловьи. Отец был на подъеме, он говорил Павлу, что приложиться к мощам непосредственно, а не через застекленное оконце, благодать особая, такое не каждому выпадает. Павел был счастлив, он мечтал увидеть настоящего древнего святого, много веков пролежавшего в позолоченной раке во свидетельство своей праведности, запечатленной нетлением тела. Проходя через святые ворота, расписанными сценами из жития Ферапонта, отец не преминул ругнуть «деревенского мазилу», грубо и аляповато поновившего фрески. Монастырский двор был невелик. К Крестовоздвиженскому собору вел деревянный тротуар, изрядно скрипевший, когда на него ступали. Из-за раннего часа в соборе было холодно, темно и пусто. Отец запалил свечи и лампы, сходил в алтарь, принес ключ, хранимый на престоле под серебряной «до-никоновской» дарохранительницей, и, недолго повозившись с замком, поднял тяжелую позолоченную крышку. Под парчовым полуистлевшим покрывалом просматривались явные очертания человека. Перекрестившись трижды, отец благоговейно снял покров и отпрянул, закрыв лицо руками. Тогда Павел ничего не понял. Отец приказал немедленно идти в алтарь чистить кадило…

Тремя днями позже мальчик подслушал отцовский разговор с одним офицером, ввергший его в многодневное уныние и даже неверие. Отец рассказывал, что в раке лежали вовсе не мощи, а набитый соломой мешок, восковая голова и пустая банка из-под какао «Фликъ» после того случая отец совсем проигрался в карты и много пил. Он говорил, что ему не хватает цветущих яблонь, и потому он хочет бросить «вонючую Россию» и уехать на Дон в станицу Старочеркасскую к родне. Время лечит, и вскоре мальчик позабыл пережитую им трагедию. Через много лет, став иеромонахом и богословом, как многие церковные прогрессисты он считал поклонение мертвым телам праведников необязательным, так как в Евангелии ничего об этом не сказано, но допустимым для простого люда, «в теплоте сердечной и по неграмотности ищущего внешнего выражения своей веры». В те годы он был особенно близок во мнениях с непонятым гением, пьяницей, эксцентриком и хулиганом Василием Белоликовым — профессором, проповедующим радикально обновленное «новоэпохальное» христианство. Но его раздражало, что ученый муж, особенно приложившись к Бахусу, любил поганить монахов, даже матерным словом. Их пути разошлись, потом снова схлестнулись в Москве, в 23-ем на обновленческом соборе, где Павел Антонович держал речь от лица новой власти, а Белоликов экстравагантно издевался над тихоновцами. Тогда Павел Антонович пригласил профессора на очередное театральное разорение мощей, но Белоликов, как всегда, напился и не пришел.

Истинный ад настал, когда Павел Антонович сам возглавил «Комиссию по вскрытию и ликвидации останков тел, служащих предметом религиозного культа». Его отчеты были жестким, циничными и конкретными:

«21 сентября. Г. Суздаль. Присутствовали товарищи Н. Иванцова, Г. Рубятников и три попа из монастыря. Епископ Иона — толстый слой ваты, под ним кости человека — трухлявые. Череп сильно поврежден, без нижней челюсти, обложен холстиной…

2 марта. Г. Задонск. Присутствовали представители местной партячейки, попы числом до десяти, милиция, иностранные корреспонденты, толпа праздного народу около духсот человек. Епископ Тихон — крашеный в телесный цвет картон, руки и ноги сделаны из ваты, дамские чулки, вместо груди каркас из железа…»

Как зверь, разорвавший человека, переходит только на человечину, как убийца, один раз отнявший жизнь, более не страшится ее отнимать, так и Павел Антонович, вытряхивая из рак и мощевиков народные святыни, испытывал азарт. Он чувствовал, что помогает людям узнать правду, освобождает их от средневекового сознания, подталкивает к эволюционированию. Он больше не он — мощная рука прогресса, протянутая в земляную яму суеверного мистицизма, чтобы спасти угнетенных тьмой! Ведь и Христос бичом выгонял торгующих из храма! «Сколько народных трудовых копеек, — думал Павел Антонович, — пошло в поповский карман от продажи „целебного“ масла из лампадок над мощами святых, свечек для подсвечников у их рак, сколько паломников, жаждущих исцеления от мертвых костей, бросали последние сбережения в позолоченные церковные кружки…»

Так он думал, пока не поучаствовал в качестве понятого во вскрытии одной могилы. Там была не святая, а обычная девочка четырнадцати лет, изнасилованная и убитая еще в восемнадцатом году эсером. Эсер этот еще проходил как участник контрреволюционного восстания в Выборге. Его пытали, и он, не выдержав гвоздей под ногтями, заложил всех, кого мог, виновных и невиновных, в том числе признался в давнем убийстве девочки. Когда ее подняли из земли, Павел Антонович чуть не лишился чувств: худосочное маленькое тело не то что не истлело, но даже не утеряло розовости, свойственной живым, хотя пролежало в земле пять лет и было совершенно холодным. Павла Антоновича вырвало. Ему казалось, что вся его одежда и сам он имеют характерный гнилостный запах костей. Он поливал себя одеколоном, тер кожу до красна жесткой мочалкой в бане, но привонь не исчезала…