17910.fb2
Затем француз решительно выпрямился, в его голосе зазвучал металл:
— Когда я вернулся во Францию, меня встретили с цветами как героя. Назойливая пресса выпытывала у меня все подробности плена, но я соврал, сказав, что судьба монахинь мне неизвестна. Кардинал Парижа передал мне личную благодарность Папы за проявленное христианское мужество. Это окончательно доконало меня. Я решил уйти из церкви. Ну, вот, — закончил Жоан, посмотрев на нас ледяными мертвенными глазами, — больше нет моей тайны, так же как и нет ваших тайн, а значит… — Озабоченно скривив левую часть лица, он пошарил во внутреннем кармане пиджака и достал оттуда маленький плоский пистолет.
— Прощайте! — сказал он, смущенно улыбнувшись, — Мне пора в ад к моему Джакомо.
С этими словами Жоан выстрелил себе в сердце.
Вдруг комнату рассекла толстая полоса света.
— Смотри! — заорала Эшли — Дверь открылась!
Не помня себя, оглушенные выстрелом мы выскочили из нашего заточения, спотыкаясь и падая, промчались по узкому коридору мимо кабинета доктора Форда и оказались на залитой солнцем улице Шато.
Солнечный песок исцарапал наши глаза до невыносимо-болезненной рези. После двух дней, проведенных в темнице, после наших вынужденных исповедей и внезапной смерти Жоана мы еще долгое время не могли прийти в себя, так и сидели, опершись спинами о серую стену «Института эволюции мозга», спрятав отупевшие головы в колени.
— Что будем делать? — не поднимая головы, спросила Эшли.
— Деньги! — ответил я, глядя на девушку мутными, слезящимися глазами.
— Точно! — спохватилась она — помнишь, Форд плел о каких-то ста тысячах?
— Помню, но думаю, что нас кинули. Воспользовавшись нашей безысходнейшей нищетой, разложили нас на штативе и препарировали, как холерных крыс…
— Возможно, — презрительно сузила глаза американка, — Этот клоун Форд сразу вызвал у меня подозрение, и Жоан… он же маньяк! Зачем он застрелился?
— Все люди разные, — ответил я, — есть те, кто похожи на зверей, они не любят демонстрировать физиологические подробности перехода в жизнь вечную, и потому уходят подальше в чащу. А есть некроэксгибиционисты, им обязательно нужны зрители. Они представляют, как, например, падают с десятого этажа, а перепуганная толпа тычет в них пальцами, орет и хватается за головы… За долю секунды они переживают неземное блаженство! Возможно, Жоан все подстроил так, чтобы мы стали свидетелями его конца. Не безликого жестокого самоубийства, причины которого останутся для всех загадкой, а именно конца, одухотворенного, выстраданного…
— Вот черт! — выругалась Эшли, — меня всю жизнь преследуют извращенцы. Когда мне было пять, какой-то небритый вонючий придурок душил меня и требовал, чтобы я «поцеловала дяденьку», а в двенадцать на пляже…
— Постой, — перебил я девушку, — я вспомнил, у Оскара Уайльда есть одно стихотворение в прозе о старике-пустыннике, обладавшем совершенным познанием Бога. Он считал свое познание великой драгоценностью. Как-то он встретил юного разбойника, который захотел обладать не только золотом и жемчугами, но и познанием. Однако, пустынник отказался поведать ему свои тайны, боясь, что потеряет веру. Тогда, чтобы отомстить старику, юноша отправился в Город Семи Грехов. Пустынник шел за ним, умоляя не входить в вертеп разврата, но тот не слушал его и уже собирался постучать в ворота, из-за которых доносился смех, как старик не выдержал и все рассказал. И тогда великая тьма поглотила пустынника, но кто-то наклонился к нему и сказал: «Раньше ты имел совершенное познание, а теперь имеешь совершенную любовь». Думаю, Жоану, как впрочем и тебе, и мне, мешало наше познание и, чтобы освободиться от него, нам потребовалось вывернуть душу наизнанку, а ему застрелиться, уйти к Джакомо, через которого Жоану была явлена совершенная любовь. Сидя в этой комнате, мы были и пустынниками, и разбойниками одновременно. Скажи, почувствовала ты какую-нибудь перемену внутри себя?
— Эй, хватит лирики! — раздраженно осадила меня Эшли — Нам надо проверить банковские карты, которые мы получили от Форда. Чем черт не шутит! Может, там хоть что-нибудь есть? Хоть тысяча? Я голодна, хочу в душ и вообще вся чешусь.
Встав с табурета, мы отправились на поиски офиса банка Paribass, в котором должен был находиться наш гонорар. Эшли превая подошла к окошку выдачи наличных. Она отдувалась, переминалась с ноги на ногу, ее пальцы нервно барабанили по мраморной стойке, за которой улыбчивая девушка в очках проверяла по компьютеру жить нам или подохнуть с голоду на улице. «Увы, — сказала она, — на вашем счету ничего нет» Эшли мгновенно побледнела и отошла в сторону. Мне было сказано то же самое «увы». Но вдруг девушка в очках замешкалась. «На ваше имя, — сказала она, светясь благодушной улыбкой, — открыта ячейка в нашем банке месье Жоан де Розеем»
— А можно посмотреть, что в ней? — заикаясь, спросил я.
— Конечно! Сотрудник нашего банка проводит вас и даст ключ.
— Ячейка! — заорал я понуро сидящей в кресле Эшли — На мое имя открыта ячейка!
Нас проводили в отдельную комнату и выдали металлическую коробку с торчащим в ней ключом. В коробке лежал исписанный лист бумаги и перстень с большим красным камнем.
— Это, видимо, письмо, — сказал я, — которое Жоан оставил для нас, а перстень… Помнишь, Эшли, он рассказывал нам, что кардинал подарил ему перстень, который Жоан не носил, считая его чересчур вычурным?
— Наверно, он стоит немалых денег, — деловито произнесла девушка, внимательно рассматривая драгоценность.
Я достал письмо и начал читать его вслух:
«Милые Эшли и Павел,
Простите, что заставил вас быть свидетелями моей кончины. Умереть в одиночестве я не мог. Мне требовались люди, с которыми я хотел разделить свою смерть, как тонкое вино. Вынужден признаться: все, что я рассказывал о кардинале Аспринио — вымысел. Прекрасный и ужасный Джакомо никогда не существовал как отдельная самодостаточная личность. Я был им, и он был мной, моим тайным „я“. Знаете, человек очень похож на ножницы. Пока этот остро заточенный инструмент охотно щелкает, кроит ткань бытия — человек живет, когда лезвия затупляются и начинают мять ткань — человек умирает. Во мне всегда жили два Жоана, два человека, два лезвия: одно потолще, другое потоньше. На одно, более толстое, ткань ложилась, другим, тонким, рассекалась. В глазах других я был скромным воспитанным человеком, сельским кюре, исправно совершающим мессу по воскресеньям, но во мне жил, боролся, бунтовал, убивал, наслаждался еще один человек — влюбленный в вино тиран, сибарит, эротоман, жрец Астарты. Я боролся с ним, видит Бог, как с чем-то темным, до конца не осознанным, другими словами — дьявольским. Я думал, что плохо молюсь или мало пощусь, и потому он скачет, как апокалиптический всадник верхом на моей гнедой гордыне, уничтожая посевы добродетели, которые я с таким трудом созидал. Чтобы измениться, я попросился волонтером в католическую миссию в Сьерра-Леоне. Освободившись из плена, я понял, что моя вторая сущность, мой Джакомо мертв. Но, вместо того, чтобы ощутить освобождение, я почувствовал пустоту. Идиот! Я раньше не осознавал, что вторая половина моих ножниц, на которую ткань ложилась, была тупой, толстой, отвратительно адекватной, правильной. Мне стало не хватать меня другого, острого, того, кто будет нещадно пороть ткань, делать неожиданные повороты, дерзко отступать от мертвых чертежей лекал, одухотворять мою чертову адекватность, творить что-то свое! Я сделал глупость. Мне надо было поделиться телом с душой, а душой — с телом. Но наша цивилизация, наша христианская мораль, оторванная интриганами от своих древних корней, воспела только душу. Она возвеличила ее до небес, обрезала, овеяла курениями как базальтовый идол, и душа перестала быть душой, оторванная от земли, лозы, солнца. За годы жизни я понял одно: ножницы режут не для того, чтобы тупо разделить, а для того, чтобы разделенное ныне потом было вновь соединено во что-то новое, не повторяющее прежнее. Пусть каждый славословит Судью, как хочет: григорианскими хоралами, стихирами, мантрами, сутрами, искусством, любовью, атеизмом, войною… — все давно оправданы, но не за добрые дела и веру, а только потому, что когда-то, взамен гремящему золотыми подвесками искусу НЕ быть, они выбрали поститься Жизнью. Их лица, полуулыбки, жесты, поступки навечно запечатлены изморозью на небесных зеркалах, отражающих бездну. Я же выбираю саму бездну. Надеюсь, меня там не будет никто искать. Все вы — пусть хаотично, пусть аморально, пусть грубо — вернули свое тело себе. Я же не смог.
Первым делом мы направились в ломбард заложить кольцо и на вырученные деньги снять номер в дешевом отеле. Центральный парижский ломбард — депрессивное место: не то вокзал, не то полицейский отстойник для эмигрантов, не то зал ритуальных услуг. Гомонящая разноликая толпа — черные, арабы, украинцы, русские — все странным образом похожи друг на друга. Людей отличает только количество золота. Арабы приносят свои бирюльки в целлофановых пакетах: десятки браслетов, массивные кольца, часы, подвески, серьги… Золото славян помещается на ладони: крестильный крестик, обручальное колечко, сережки ромбиком… Рано или поздно все, кто сбежал в Париж за деньгами, вдохновением и любовью, становятся завсегдатаями этого крематория надежд, наделенного особой пафосно-трагичной эстетикой. В центре залы, где люди ожидают вызова к окошкам, высится огромная деревянная конструкция, от которой бросает в дрожь. Какая-то она зловещая, нечто среднее между цветком, ядерным грибом и ударившим в потолок столбом пламени.
Париж, как лучевая болезнь, постепенно поражает все твое тело от печени до мозгов. Сначала ты полон его романтики, дрючишь своих муз, где нужда застанет: Клио — на ступеньках Сорбонны, Эрато — прижав к ограде Люксембургского сада, Эвтерпу — среди лилий Берси, Полигимнию — в примерочной second-hand, Мельпомену — на казенных простынях ночлежки… В это время твоя эйфория пьет много вина… очень много, и печень начинает предательски поскуливать. Потом у тебя заканчиваются деньги и виза, тебя выгоняют из ночлежки, ты избегаешь полицейских, спишь в подворотнях, не ешь несколько дней. Твой желудок болит, падает в голодные обмороки, когда чувствует запах китайской харчевни или видит, как за витринным стеклом ресторана выхолощенный официант несет бутылку «Пти Шабли» и огромное блюдо с устрицами в ожерелье из сицилийских лимонов. Наконец, тебе сказочно фартит, с огромным трудом ты находишь черную шабашку на стройке, работаешь по двенадцать часов без выходных до невыносимой ломоты в суставах. Окончательно твоя бодрость духа херится, когда оказывается, что твои работодатели — «офранцуженные» русские картавые потомки белоэмигрантов. Суя в твои карманы евровые фантики, они не преминут напомнить о твоей «совковой сущности», «Обосрали всю матушку Россию и Париж понаехали обсерать…» Результатом твоей «французской одиссеи» становятся постоянная мигрень и ощущение, что ты — не человек, а диарея, жидкое дерьмо, в которое случайно вляпался своей сандалией Аполлон Мусагет. Париж издевательски анатомирует тебя, лезет позолоченными крючками и пинцетами в твое кишечно-селезеночное «святая святых», чтобы узнать кто ты? Очередной придурок, кричащий: «Я гений! Мне платят за мою ложь!», или бесноватый, выклянчивший у Бога возможность водить кистью и составлять слова именно так, как хочется…
В ломбарде наше кольцо забраковали, назвав «индийской подделкой», но все же мы толкнули его за 35 евро каким-то филиппинским туристам. Рядом с вокзалом Гар де Лион мы отыскали маленький домашний отельчик «Луксор», где сняли комнату на ночь. На оставшиеся деньги мы купили кусок сыра и четыре тетрапака с «клошарским» вином. После первого литра Эшли разморило, и она провалилась в беспамятный сон, а я колобродил: тряс бедную девушку, плакал, кричал ей в ухо, совал в глаза пальцы, выяснял отношения, в конце концов, хлопнул по заднице, за что получил локтем в глаз. Это угомонило меня, и я забылся в бреду, сопровождаемом горловым клокотанием и храпом.
Утром, продрав глаза, я нескромно провел рукой по бедру сладко зевающей Эшли.
— Слушай, милая, а давай-ка… Ну, то есть после двух дней, проведенных с тобой, я кажется… не то, чтобы влюбился в тебя, но почувствовал некое небесное родство наших истерзанных душ… Что нам терять? Денег нет, через полчаса нас вышибут на улицу…
— Ага, поняла, — потягиваясь, сказала девушка, — ты хочешь меня трахнуть. Но связываться с таким, как ты, опасно. Твоя пылкая ренегатская душа быстро остынет, ты будешь меня таскать за волосы и называть дурой.
— Возможно, — задумчиво сказал я, — но ты же рисковая, зачем тебе все эти романтические сопли?
— Никаких соплей, — усмехнулась американка, — у меня все о’кей. Тебе даже и не снилось, насколько моя жизнь совершенна, насколько я реализована, услышана, понята.
— Кем? — удивился я, убирая руку с бедра Эшли.
— Я тебя скоро с ним познакомлю, — загадочно улыбнулась девушка, — Хотя… по-моему, вы знакомы.
— Мы?! Знакомы?!
— Вставай, приведи себя в порядок. Через час у нас встреча в кафе на Монпарнасе.
— С кем???
— Узнаешь, мой трепетный антагонист. Только не наложи в штаны от неожиданности.
Душ находился в нашей комнате за занавеской. Нисколько не смущаясь, Эшли разделась, продемонстрировав мне свое спортивное, великолепно сложенное тело.
— У вас что, в Америке при психушках фитнес-клубы с соляриями есть? — спросил я, нагло разглядывая девушку.
Эшли никак не отреагировала на мои слова, включила воду и задернула штору. В это время в дверь нашего номера кто-то постучал.
— Чего надо?! — раздраженно крикнул я, не вставая с постели.
— Извините, месье, — раздался из-за двери голос с акцентом, — такси ждет вас.
— Какое такси? Эшли, ты что, заказала такси?
— Да, — спокойно сказала девушка, высунув намыленную голову из-за занавески.
— А чем расплачиваться будешь? Натурой?