17910.fb2 Комната мести - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Комната мести - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Буквально через день случилось еще одно потрясшее меня событие. В нашем монастыре жил незаметный, тихий, до болезненности скромный человек — иеродьякон Викентий. Благодаря очень маленькому росту и худобе он походил на ребенка, перепрыгнувшего пору взросления и сразу состарившегося. В монастыре он жил два года, а до этого работал инженером в каком-то НИИ. Сейчас отец Викентий нес послушание при коровнике, находясь в нем практически круглосуточно. Несмотря на то, что у него, как и у других насельников обители, имелась благоустроенная келья в братском корпусе, он предпочитал спать на соломе возле своего скота. Вместе с Викентием по четвергам мы должны были совершать литургию для паломников в малом Свято-Андреевском храме монастыря. В этот четверг было все, как всегда. Викентий пришел в алтарь, попросил у меня благословения, облачился в свои дьяконские одежды и встал по правую руку от меня. Началась литургия, все шло своим чередом, когда вдруг во время самой важной кульминационной части богослужения — евхаристического канона — Викентий стал на цыпочки, приблизил губы к моему уху и прошептал:

— Отец, помогите мне, я больше не верю в Него.

— Успокойтесь, — сказал я, недоуменно взглянув на иеродьякона, — давайте поговорим после службы.

— Я не могу, — жалобно произнес Викентий, — не могу лгать Ему, что верю в Него.

— Отец Викентий, — повысил я голос, — в самом деле, вы что, перемолились или перепостились? Давайте закончим службу и тогда спокойно все обсудим.

Из глаз иеродьякона полились слезы. Кое-как, с горем пополам он дослужил со мной литургию, разоблачился и ушел. Больше в монастыре я его не видел. Слова Викентия поразили меня в самое сердце. Ведь я тоже лгу! Но боюсь признаться в этом не то что другим — даже самому себе. Внешне благообразный, кроткий, ряженный в черные тряпки, а внутренне раздираемый страстями, я чувствовал, что движусь к саморазрушению, концу, что скоро моя непутевая жизнь сделает резкий крен, перевернется, наполнит свои забитые прогорклым зерном трюмы не святой, но гнилой и, как ни парадоксально, очищающей водой.

Эконом монастыря поручил мне упорядочить монастырскую библиотеку, и я спрятался, сбежал в мир книг, но не только духовных. В подвале я обнаружил полусгнившие, поеденные мышами картонные коробки, а в них книги, многие из которых пришли в полную негодность. Достоевского и Куприна съели почти полностью, оставив лишь твердые картонные обложки. В относительной сохранности находились Лесков и Оскар Уайльд. Остальные коробки были забиты советской фантастикой и журналами «Наука и религия» за семидесятые годы. Эконом рассказал мне, что одна усердная прихожанка нашей обители переписала в дар монастырю квартиру своей покойной матери. Вместе с квартирой отошла мебель и книги, которые из-за своей «светской» никчемности были брошены умирать в сырой подвал. Жечь их не решились, а вот книгам убитого в девяностом отца Александра Меня не повезло. Наместник монастыря признал их идеологически вредными, «еретическими», «еврейскими» и благословил отправить в печку. В нашей библиотеке выжили «имка-прессовские» Библии и «сугубо канонические» авторы девятнадцатого века, жития святых и всякие байки из склепа вроде мытарств блаженной Феодоры. Тайком я перенес уцелевшие книги к себе в келью и начал взахлеб читать. Я решил больше времени проводить наедине с найденным сокровищем, но обстоятельства положили конец моему тихому, безмолвному житию.

Наступила долгожданная щемяще радостная Троица. Храм украсили березовыми ветками и устелили свежескошенной травой. Накануне вечером вместе с остальными игуменами и иеромонахами я участвовал в праздничном всенощном бдении. Под торжественные полиелейные славословия, исполняемые братским хором, мы, облаченные в парчу зеленых риз, жречески чинно вышли царскими вратами из алтаря на середину храма, залитого светом паникадил. Молоденький иеродьякон с орфическими печальными глазами на малокровном андрогинном лице вскинул звонкое позолоченное кадило, исторгающее густые дымные ленты византийского аромата и начал каждение храма.

В наших руках пылали медовые свечи, обернутые букетиками из чабреца, садового василька, гиацинтов. На душе царили мир и покой. Я благодарил Бога и Уайльда. Бога за то, что Он — воплощенная красота, а я — ее смиренный служитель, Уайльда — за только что прочитанный «Портрет Дориана Грея». Я испытывал прилив любви к каждой твари… Как вдруг, о, Господи! Кровь застыла в жилах. Среди молящегося народа я увидел Веру с букетиком белых гвоздик. Она упорно пробиралась в мою сторону. Я напоролся на ее стеклянный, ничего не выражающий взгляд. «Она что-то задумала», — пронеслось в моей голове. И не успел я оценить ситуацию, как Вера отпихнула иеромонаха, преградившего ей путь, и с отчаянным воплем ринулась на меня. Гвоздики разлетелись в разные стороны. В Вериной руке блеснуло красным свечным отсветом лезвие ножа. Я стиснул зубы, отпрянул, нож прошел мимо.

И тут началась неразбериха. Хор сбился и замолк, в храме завыли, залаяли бесноватые, истошно заголосили перепуганные женщины и старухи.

— Сатанистка! Хватай! Держи ее!

Братия, впавшая от неожиданности в секундный ступор, опомнилась, сбила Веру с ног, заломила ее худосочные немощные руки со сведенными кривой судорогой пальцами. Внезапно хор грянул величание Святой Троице. И заломленные руки, и растоптанные гвоздики, и праведный гнев толпы, и кощунственный хаос земных страстей, бьющихся звериными отголосками о своды дома Божьего — все потонуло в горней патоке ангельского многоголосья.

Веру выволокли из храма, а служба продолжалась своим чередом, будто ничего не случилось. Мы вернулись в алтарь, свет погас, на клиросе монотонно бубнили положенные каноны. Братия окружила меня, успокаивала, выражала сочувствие. Я отшучивался, что-то молол о сумасшедших бабах, от которых и в монастыре нет спасу, не то что в миру… Я плел пересохшим языком всякую чушь и чувствовал: все, жертва принята небесами. Мой бурный роман с монастырем, в стенах которого я скаредно прятал, теплил собственные инстинкты, фобии и страхи, закончился на театральных подмостках языческой трагедией, древней, вечной, вечно жестокой, до боли правдивой. Неосознанно я сделал шаг обратно в «лежащий во зле мир», которым самовлюбленно брезговал, из которого когда-то трусливо сбежал.

Сразу после службы меня вызвали к отцу-наместнику. Возле настоятельских покоев я увидел милицейский газик и жалкое, зареванное лицо Веры, смотрящее на меня из-за зарешеченного оконца.

— Крайне, крайне неприятный инцидент, — растягивая слова, сказал наместник, строго посмотрев на меня, когда я зашел в его помпезный кабинет.

За настоятельским столом сидел суровый краснолицый лейтенант и заполнял протокол. На секунду он оторвался от писанины, взглянул на меня пристальным уничижающим взглядом, зевнул, не прикрыв рукой рот, и спросил:

— Вы состояли в сексуальной связи с этой гражданкой?

— Не-е-ет, — заикаясь, выдавил я, — она меня преследовала, угрожала, я участковому писал…

— Садись, — сухо сказал отец-настоятель, — и пиши заявление, чтобы ее определили в псих-диспансер. Все пиши: как домогалась, как угрожала убить, если ты не нарушишь с ней обет целомудрия — короче, все пиши, не стесняйся, монастырю скандалы не нужны. Уже Высокопреосвященнейший звонил, ругался на меня.

Кое-как деревянной рукой я накарябал заявление, и меня отпустили. Придя в келью, я обнаружил, что заветная бутылка водки пуста. Я рухнул на кровать и промаялся бессонницей до утра. Невыносимо гадкое чувство, как будто я подписал Вере смертный приговор, не давало мне сомкнуть глаз. Утром, как только колокол ударил к ранней литургии, я побежал в милицию забирать свое заявление.

— Поздно, гражданин монах, — с издевкой сказал мне дежурный милиционер. — Уголовное дело уже заведено, раньше надо было думать.

— И как вы поступили? — спросил Жоан.

— Никак. Смирился.

В этот момент очнулась Эшли. Она села, потерла глаза ладонями.

— О чем вы здесь треплетесь?

— Вспоминаем прошлое, — ответил француз, — что еще делать в темной комнате?

— Что делать? Ха-ха! — зло усмехнулась Эшли. — Уж, конечно, дрочить мозги, а не думать, как нам отсюда выбраться, пока не запустили газ!

— Кстати, — обратился Жоан к девушке, — извините за мою бестактность, но что заставило вас, такую юную, такую не по годам разумную, пойти на преступление? Я понимаю: побои, издевательства, ханжество, но ведь вы могли сбежать из дому, как другие подростки, пожаловаться в ваши супергуманные социальные службы, в полицию, наконец.

— Я так и сделала, — равнодушно ответила Эшли, — но полицейский оказался членом той баптистской церкви, куда шлялись мои предки. Он сказал, что я — выродок, неблагодарная дрянь, и передал меня матери, которая так избила меня, что я писала кровью.

— А отец? Разве он не пытался защищать тебя? — спросил я

— Мой отец, — процедила Эшли, — был грязным отстойным извращенцем. В его присутствии я должна была ходить по дому в гольфах и очень коротеньком платьице. Так ему нравилось. Он вообще любил полазить по «бойлаверским» сайтам. Сколько я ни пыталась сбежать из дому, все люди, у которых я просила помощи, так или иначе знали моих родителей: то они встречались с ними в Сакраменто на съезде баптистской молодежи, то в госпитале для ветеранов ближневосточных конфликтов. Люди называли их ангелами, святыми, а меня — наказанием, сатанинской сранью или просто больной. Однажды идя из школы, я увидела девушку, всю в черном. Черные ногти, черные тени под глазами, черные волосы. Я спросила, кто она, и девушка мне ответила, что она поклоняется дьяволу. Я стала умолять ее позволить мне посмотреть на это.

— И что? Вы стали сатанисткой? — с наигранной, немного ироничной серьезностью спросил Жоан.

— Нет, все это было наивно, глупо и смешно. Они собирались ночью на кладбище, врубали на полную катушку отстойный «Блэксабат», напивались водкой, смешанной с кровью, а затем трахались кто с кем попало. Бред. Я хотела большего. Власти. Силы. Армагеддона.

— Ну, и как? Вы нашли то, что искали?

— Да. В музыкальном магазине я познакомилась с человеком, он был выходцем откуда-то из Африки.

— Ох, эта Африка, — покачал головой Жоан, — у каждого человека она бывает в той или иной форме. Наверно, истоки нашей цивилизации все-таки не из Индии, а оттуда…

— В раннем детстве я тоже очень боялся Африку, — добавил я — Родители часто читали мне стихи одного советского поэта Маршака, про детей, сбежавших в Африку, и разбойника, который любил мальчиков и девочек, точнее — любил их есть. А еще родители говорили мне, что если я не буду слушаться, то меня заберет коричневая женщина. Я прятался под кровать и плакал.

— А у нас в доме, — сказал Жоан, — была страшная африканская маска какого-то божества. Отец привез ее из Кении как сувенир. Мама называла ее «чертовой рожей» и порывалась выбросить, но отец запрещал. Лично мне маска нравилась, я вообще с детства любил предметы черного цвета. Особенно мне нравилось ходить ночью в нашу родовую часовню, в ней я чувствовал связь со своими предками. Здесь их крестили, венчали, здесь они каялись в своих грехах, что-то вымаливали, клялись, на что-то надеялись, здесь же их отпевали. Однажды я пошел в часовню и столкнулся там с Джакомо. Я знал, что к моей набожной матери должен приехать кардинал. Тогда мы еще не были знакомы. Помню как сейчас, Джакомо коснулся холодными пальцами моего подбородка и сказал: «Виконтесса была права, ты действительно очень красивый мальчик, будто из прошлого, маленький Дионис». Так мы познакомились. Мне было двенадцать. Мать радовалась моей привязанности к кардиналу. Во-первых, она считала его святым, во-вторых, она мечтала, чтобы я посвятил себя Господу, стал священником. В роду де Розеев были одни профессиональные развратники и политики, а священников не было. В тот день, когда мама умерла, мы были на нашей яхте в Греции. На вечерний коктейль к нам заглянул неаполитанский принц, хорошо знавший Джакомо. Мы весело провели время, а когда принц прощался с нами, он наклонился, чтобы поцеловать руку матери и «вот незадача»!.. Громко испустил газы. Мои родственники остолбенели, только я начал хохотать. Мать меня наказала и тем же вечером в эпилептическом припадке упала в море. Когда ее достали со спрутом на голове, я думал, что сойду с ума, я бился в истерике, все громил. Джакомо спас меня.

Нет, он мне не рассказывал, как моей бедной матери сейчас хорошо в раю, и как она в сонме жен-мироносиц и покаявшихся блудниц славословит Творца. Он просто обнял меня крепко, по-отечески и прошептал: «Не плачь, не держись за прошлое, все только начинается. Тебя ждет удивительная жизнь». О религии, как ни странно, мы с кардиналом говорили мало. Джакомо был простого происхождения, но в нем не было ни вычурности, ни манерности, ни вящей аскетичности, которые свойственны людям незнатным, но достигшим успеха. Если бы он жил в древнем Риме, то непременно был бы императором, таким, как Антоний, скромным, сдержанным, безгранично мудрым. Джакомо происходил из апулийской крестьянской семьи, занимающейся выращиванием оливок. Его мать неаполитанка и отец бриндизец воспитали сына в атмосфере любви и какого-то неугасающего, как огонь Весты, чувственного напряжения, которое при этом было духовным, наполненным, я бы сказал, «язычески-античным», достойным эпиграмм. Джакомо рассказывал, что родители, несмотря на простоту быта и относительную бедность, никогда ни в чем не винили друг друга, не срывались на скандалы и бытовые дрязги. Даже при сыне они постоянно обнимали и целовали друг друга. Родители кардинала были добрыми католиками по поведению, но по духу исповедовали политеизм. Отец любил свои оливковые деревья, как детей, он подолгу разговаривал с ними, нежно гладил их старые узловатые ветви, а собранные оливки прижимал к лицу, отдавая им часть своего тепла. Отец верил в Бога как в оплодотворяющую всё живое дионисийскую хтоническую силу. Формально соблюдая католические посты и праздники, он никогда не вникал в сущность религиозной догматики, считая ее мешком соли, взваленном на израненные плечи Бога. «Бог всегда должен что-то тащить за человека, — говорил он, — если не его крест, то его соль» Однажды, услышав о празднике гиацинтов, которым чествовали в древние времена Аполлона, родители кардинала стали высаживать их у корней своих оливок. Говорили, что масло, производимое семьей Аспринио, являлось лучшим не только в Апулии, но и на всем юге. Джакомо воспитывали патриотом «великой Италии». Его отец уважал Муссолини, особенно за то, что диктатор построил в бедных южных городах, таких, как Бари, великолепные тяжеловесные набережные, где простой народ мог гулять и отмечать праздники. Отец рассказывал Джакомо, что жена Муссолини за всю жизнь имела три выходных платья, и то все черные. Она работала обычной швеей и когда куда-то ехала с мужем, непременно везла с собой их «хлеб» — старенькую швейную машинку, когда-то купленную с рук. «Злые газетчики много орали о несметных богатствах Дуче, — говорил он, — но после его казни ничего не нашли, никаких банковских счетов, сбережений, собственности. Когда мертвого Дуче повесили вниз головой, из его карманов высыпались лишь медные сантимы…» Джакомо сам сформировал себя. Он рано научился читать и писать, но чувство вкуса было его врожденным качеством.

До мозга и костей кардинал был эстетом. Он не просто пил жизнь, как вино, он сам был хрустальным декантером, в котором вино жизни приобретало все новые и новые оттенки. Как чародейка Церера, Джакомо щедро угощал своим напитком, а потом говорил, смеясь: «Иди, глупец, валяйся в свиньей закуте». И ты послушно шел и превращался в свинью или того, кого он пожелает.

— О! да вы, как я посмотрю, гомосексуалист! — с кривой усмешкой на губах воскликнула Эшли.

— Я избегаю всяких определений и формулировок, — ни чуточки не обидевшись на неадекватность Эшли, ответил Жоан — Все стремления облечь сексуальную сущность человека в какую-либо форму для меня противны, навязаны архаичной моралью, где зло всегда с рогами и хвостом, а добро с золотыми буклями вокруг пухленькой ангельской мордашки.

— Зло есть зло, — уверенно сказала Эшли, — смешивать его с добром или вообще называть одной из форм добра — полный отстой!

— Зло так же относительно, как и добро, как и все в мире. Мода распространяется не только на сумки «Hermes», но и на эмоции. Сегодня в моде винтаж, усталый, ироничный, консервативный, пыльно-моральный, а завтра — садомазохистские аксессуары, только не черные, а каких-нибудь вульгарных малиновых оттенков. В юности я не испытывал пресловутого «когнитивного диссонанса», не был женственным и не проводил время за музицированием вместо спортивных игр. Я также не мерил мамины платья, не влюблялся в сверстников и даже, вы удивитесь, не мастурбировал. Вопросы секса меня не волновали. Вероятно, природа навела на мою сексуальность продолжительный сон, решила немного передохнуть на мне из-за моего чокнутого папочки, всю жизнь проведшего в глупых подростковых романах.

До моей матери ему вообще не было дела. Она постоянно лечилась от приобретенной в одиннадцать лет эпилепсии. Мать говорила, что заразилась от воды: пошла утром умываться, плеснула себе в лицо ледяной водой, и с ней случился припадок. Мать долго искала причину своего заболевания и, наконец, нашла. Ониксовый умывальник, стоявший в замке ее бабки был когда-то крестильной католической купелью, привезенной в качестве трофея из церкви замка Лавор. Один из предков матери в 1181 году вызвался помочь Раймунду Тулузскому спасти его дочь Аделаиду от чар катарских еретиков, спрятавшихся за стенами Лавора. Замок был осажден, но произошло чудо: по молитве кардинала Альбано еретикам было ведение адских мук, и они сдались без боя. Как известно, катары отрицали крещение водой. Предок моей матери решил устроить показательную казнь. Он притащил одного из катарских епископов, не желавшего покаяться, в часовню и окунул его головой в эту самую ониксовую купель, и держал до тех пор, пока несчастный не захлебнулся. Кардинал Альбано подарил ему купель за «христианскую ревность», и вот много столетий она простояла в бабкином замке, пока из нее не сделали эффектный умывальник. Мать считала, что она несет ответственность за грехи своего рода.

После ее смерти Джакомо приезжал в наше имение каждый месяц. Не забуду, как на шестнадцатилетние он подарил мне спортивную «АльфаРомео» красного цвета. Когда мне исполнилось восемнадцать, он попросил моего отца отпустить меня с ним в Италию. Отец, не раздумывая, согласился. В тот момент он обхаживал таиландскую принцессу, красил волосы, молодился, а наличие взрослого сына напоминало ему о возрасте, от которого он бежал. Правда, потом принцесса оказалась не самой титулованной, седьмой водой на киселе, да еще и воровкой…

Поездка в Италию перевернула всю мою жизнь. Джакомо боготворил итальянское вино. Он говорил, что мы, французы, не по праву владеем правом первого голоса в виноделии и считаем наш напиток эталоном. Рим подарил диким непросвещенным галлам, живущим по закону матриархата, Божественную лозу, несущую не только наслаждение, но и цивилизацию, просвещение, прогресс. Хотя галлы всеми силами сопротивлялись новшеству, и Рим насаждал любовь к вину насильственно, также как он потом будет насаждать любовь ко Христу. В Италии вино всегда было искусством, а во Франции об этом задумались лишь в девятнадцатом веке.

Рано утром Джакомо по обыкновению делал физические упражнения, а я лежал с головой под одеялом и, притворившись, что сплю, на самом деле в щелочку разглядывал его жилистый и стройный торс с невероятно красивой микеланджеловской формой груди. Иногда я ловил Джакомо на том, что он незаметно провожает взглядом загорелых итальянских юношей, и тогда моя сексуальность начинала просыпаться. Закрываясь в ванной комнате, я придирчиво рассматривал себя с головы до ног и злился: худой, длинный, как жердь, белокожий — как я могу кому-то нравиться? Я казался себе старым французским замком, огромным, холодным, темным, и я не знал, как обустроить себя, как согреть… И вот появился новый хозяин — Джакомо. Он наполнил мою громадину роскошью, не кичливой и помпезной, а сдержанной, патрицианской, мужской, тонко нюансированной элегантными дорогими безделушками.

Однажды Джакомо сказал, что ему надо отлучиться по делам, отправить в Ватикан телеграмму. Я не остался в отеле, а, испытывая угрызения совести, позорно следил за ним. Как я и предчувствовал, кардинал пошел не на почту, а в узкие улочки старого города, где на ступеньках древней романской базилики собиралась крикливая молодежь. Я спрятался за колонной и видел, как мой друг поманил пальцем какого-то юнца и пошел с ним в один из близлежащих домов. Подавленный и, как мне показалось, преданный, я вернулся в отель и прорыдал до прихода Джакомо. На его вопрос: «Что стряслось?» Я ответил, что следил за ним и теперь знаю, что он испытывает пристрастие к мужчинам. Джакомо и глазом не повел. Он сказал, что у меня чересчур богатое, в силу возраста, воображение, и что он ходил разговаривать с Луиджи — мальчиком из семьи винодела Таурино. Кардинал хотел купить бутылку их гениального и редкого Нотарпанаро, Россо ди Саленто, наделавшего в прошлом 1976 году столько шума на «Винитали». Вино предназначалось мне в подарок ко дню, когда нашей дружбе исполнится семь лет.

Вечером, когда Джакомо заснул, я подлег к нему в кровать и так пролежал, не шевелясь и не смыкая глаз, до утра. Утром мы вели себя так, как будто ничего не случилось: пили кофе в чудесном олеандровом кафе, лениво гуляли по набережной, щурясь на немилосердно жаркое солнце. Внезапно Джакомо сказал: «Я вижу твои мучения, Жоан. Поверь, они взаимны. Я тоже испытываю к тебе сильнейшее влечение, но… если ты хочешь быть со мной, то, пусть это звучит банально, ты должен поклясться в вечной преданности мне. У тебя, — сказал он с твердостью в голосе, — никогда никого не будет кроме меня».