179207.fb2
Но если подсудимый у Булгакова Мастер с его романом, то где же писатель у Достоевского? Не Раскольников ли?
Русская литература не брала писателей в герои, хотя и заигрывала с этой темой. Писателями, в полном смысле, не были ни Онегин, ни Печорин! Ими не были и Пьер Безухов, и Левин из "Анны Карениной". Строго говоря, конечно, и Раскольникова писателем не назовешь. Литература казалась слишком низким, слишком эстетским выходом.
Однако есть одна странность в "Преступлении и наказании" - финал книги. К концу нарастает напряжение, которое отнюдь не мотивировано новыми сюжетными ходами. Незачем Раскольникову идти сдаваться. Что бы там ни говорили искушающие героя голоса, суд кончается ничем: "я не знаю, для чего иду предавать себя".
Зато это знает автор. Кажется, он нашел выход из ловушки, в которую загнал Раскольникова. Последние перед эпилогом страницы зазвучали внезапно оптимистически. Раздавленный Раскольников вдруг кричит сестре: "Я еще докажу", "ты еще услышишь мое имя". С чего бы это? И чем заслужил Раскольников отзыв Свидригайлова: "Большой шельмой может быть, когда вздор повыскочит"?
Совершенно неожиданно в финале всплывает газет
169
ная статейка Раскольникова, которая до этого была лишь уликой, разысканной дотошным Порфирием. И вот статейка эта превратилась в залог громадного литературного таланта Раскольникова, которым бредит его мать.
Но совсем уж странен последний диалог в романе - разговор героя с чиновником Порохом о литературной карьере Раскольникова. В этой нелепой беседе Порох предлагает пародийное, но отнюдь не маловажное объяснение всего происшедшего: "Да кто же из литераторов и ученых первоначально не делал оригинальных шагов!"
Дикая неуместность этого внезапно появившегося мотива литературной одаренности Раскольникова кажется насилием над сюжетом. Впрочем, не большим насилием, чем наступившее в эпилоге прозрение Раскольникова.
Достоевский тогда освободил Раскольникова от суда, когда нашел для него занятие. Когда обнаружил способ собрать мир воедино, примирить все голоса в одном - писательском. Не себя ли увидел Достоевский в осужденном и прощенном Раскольникове? Не в свое ли понимание души как микрокосма, личности как прообраза всемирного братства, посвятил автор героя?
У Раскольникова есть будущее. Он сумел проникнуть в бездны своей души, сумел вместить всех в себе, сумел решить противоречие единого и всеобщего. Его суд кончится тем, что он всё поймет и всех примет - как на Страшном суде, о котором вещал пьяненький Мармеладов: "Тогда всё поймем!., и все поймут..."
Раскольников - не писатель, который пишет литературу. Но и сам Достоевский не был таким писателем. О том, кем он себя считал, можно судить по его записной книжке: "Предположить нужно автора существом всевидящим и непогрешающим".
А если мы ужаснемся кощунственным этим притязаниям, то вспомним, как Достоевский писал о Пушкине, о его "всечеловечной и всесоединяющей" душе, о его великом даре - "вместить с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательно слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону".
В представлении Достоевского, в его бескомпромис
170
сной проповеди вечной жизни, писатель сливается воедино с Богом, как Бог слился с человеком во Христе. Чтобы постичь эту истину, человеку Достоевского надо пройти через мучения разъятого мира, через искушение бесчисленных двойников, дойти до последних ступеней падения и выйти с другой стороны - к другой, высшей морали, выйти к Страшному суду, где не будет проклятых - одни прощенные.
В библейских пророчествах книга символизирует полноту знания о человеке. О Страшному суде там сказано: "Судьи сели, и раскрылись книги". Вот такие книги писал сам Достоевский и звал этим заниматься Раскольникова.
ПУТЬ РОМАНИСТА. Чехов
Чехов столь прочно занимает место в самом высшем ряду русских прозаиков, что забывается его существенное отличие от остальных. Все наши великие мастера прозы оставили по себе вещи, которые можно - взятые в единственном числе - считать репрезентативными. Все могут предъявить хотя бы один (Гоголь), чаще несколько (другие) достаточно толстых романов, которые стали со временем синонимами самого имени классика. Все - но не Чехов.
Написавший за свою короткую жизнь очень много, Чехов, тем не менее, романа не оставил. И вот тут возникает тонкое противоречие, которое требует особого внимания. В российском читательском (и не только читательском, но об этом ниже) сознании качество словесной ткани прозы всегда иерархически уступало значительности, основательности, серьезности толстого романа. Попросту говоря: писателя возводит в высший разряд - большая книга. Исключений практически нет. И, тем не менее, новеллист, рассказчик Чехов в высшем разряде, рядом с крупнейшими романистами, несомненно, оказался.
И вот тут позволительно высказать догадку: возможно, этот феномен российской словесности, отчасти объясняет жанровая специфика чеховских рассказов. Возможно, дело в том, что многие рассказы Чехова были не просто и не только рассказами.
172
Писательскую эволюцию Чехова можно считать образцовой, столь же наглядной и убедительной, как движение Пушкина от лицейских стихов к "Медному всаднику", Гоголя от "Ганца Кюхельгартена" к "Мертвым душам", Достоевского от "Бедных людей" к "Братьям Карамазовым" - как большинство удачных творческих карьер в литературе. (Примеры обратных эволюции встречаются куда реже: Шолохов с его нисхождением от "Тихого Дона" к неизвестно чему.) Чехов уверенно рос от "осколочных" рассказов, которые позже сам пригоршнями отбрасывал, комплектуя собрание сочинений, к таким поздним общепринятым шедеврам как "Архиерей" и "Вишневый сад".
Писательская эволюция Чехова была бы образцовой, если б не одно обстоятельство - пьеса "Безотцовщина", написанная им в 1878 году. Гимназист, издававший школьный журнал "Заика", сочинявший водевиль "Недаром курица пела", в то же самое время создал зрелое произведение высоких достоинств.
Отдельная тема: "Безотцовщина" - едва ли не единственная чеховская вещь, в которой явственно влияние в общем-то нелюбимого им Достоевского: и разбойник Осип - несомненная родия Федьке Каторжному из "Бесов", и Платонов в сценах с женщинами, особенно с женой - уникальный для сдержанного Чехова гибрид Свидригайлова и Мармеладова, и совершенно "достоевские", в духе "Идиота", скандалы.
Важнее, что в "Безотцовщине" заложено уже многое из будущей чеховской драматургии, вообще из будущего Чехова - и центральная фигура несостоявшегося героя, и ключевые бессмысленные словечки, и, прежде всего, обостренное чувство трагикомедии, позволяющее безошибочно дозировать смесь страшного и смешного - не по-достоевски, а чисто по-чеховски. В финале пьесы запутавшийся в любовях и обманах Платонов застрелен:
"Трилецкий (наклоняется к Платонову и поспешно расстегивает ему сюртук. Пауза). Михаил Васильич! Ты слышишь?.. Воды!
Грекова (подает ему графин) Спасите его! Вы спасете его!..
Трилецкий пьет воду и бросает графин в сторону" - конечно, это уже Чехов.
Итак, "Безотцовщина" вносит нарушение в стройный график чеховского роста. Писатель начинал с гораздо более высокой ноты, чем та, на которой выдержаны
173
юмористические рассказы в "Осколках". Существенна и длительность этой первой ноты. Сочинение 18-летнего Чехова занимает почти столько же страниц, столько "Чайка", "Три сестры" и "Вишневый сад" вместе взятые, почти столько же, сколько в сумме "Степь" и "Моя жизнь".
Эти подсчеты важны для констатации: Чехов начинал с большой формы. Тяга к большой форме во многом и определила его дальнейшее творчество. Всю свою жизнь Чехов хотел и собирался написать роман.
Кризис неосуществленной романной идеи обострился к 88-89 гг. Упоминаниями о работе над романом пестрят письма того времени - к брату Александру, Суворину, Плещееву, Григоровичу, Евреиновой. Излагается содержание, приводится подробный план, описываются персонажи, называется количество строк. Но роман не вышел: все, что осталось от замысла - два отрывка общим объемом в десяток страниц.
Однако дело даже не в самих попытках, а в мощном комплексе, который явно был у автора, комплексе, зафиксированном в переписке: "Пока не решусь на серьезный шаг, то есть не напишу романа...", "У меня в голове томятся сюжеты для пяти повестей и двух романов... Все, что я писал до сих пор, ерунда в сравнении с тем, что я хотел бы написать..." Здесь отчетливо сознание иерархии, в которой рассказчик несомненно ниже романиста.
Этот профессиональный комплекс неразрывно связан с этическим - с проклятием, сопровождавшим Чехова всю жизнь: обвинениями в равнодушии и безыдейности. Упреки в безразличии Чехов выслушивал и от самых близких - от Лики Мизиновой, например. Но главное, это же твердила критика. Как выразился Михайловский: "Что попадется на глаза, то он изобразит с одинаковой холодной кровью". И до Михайловского подобное на все лады повторяли журналы.
От Чехова требовали общественной идеи, тенденции, позиции. Он же хотел быть только художником. Толстой, хваля его рассказы, говорил, что у него каждая деталь "либо нужна, либо прекрасна", но у самого Чехова нужное и прекрасное не разделено, между ними - тождество. У него было иное представление о существенном и незначительном, о необходимом и лишнем, другое
174
понятие о норме и идеале. Все это было ново, и Чехов бесконечно радовался редким проявлениям внимания к себе именно как к художнику: "Литературное общество, студенты, Евреинова, Плещеев, девицы и проч. расхвалили мой "Припадок" вовсю, а описание первого снега заметил один только Григорович".
По-настоящему "первый снег" заметили позже. Должно было пройти десять лет после смерти Чехова, должен был появиться столь самостоятельный ум, как Маяковский, чтобы сказать со свойственной ему бесшабашностью: "Чехов первый понял, что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в нее вино или помои - безразлично". И еще: "Не идея рождает слово, а слово рождает идею. И у Чехова вы не найдете ни одного легкомысленного рассказа, появление которого оправдывается только "нужной" идеей".
Отбиться от обвинений в безыдейности литератор Чехов мог лишь литературным путем - создав нечто серьезное и основательное, опровергнув расхожее мнение о бездумном и насмешливом фиксаторе окружающего. Вопрос о романе стоял с огромной остротой.
88-й год был для Чехова печально примечателен и напоминанием о смерти. Погиб редко одаренный молодой Гаршин, оставивший по себе лишь горсть рассказов. Умер брат Николай - от той же чахотки, которую не мог не знать у себя врач Чехов (первое кровохарканье было у него в 84-м году, в 88-м сильнейшее, вскоре после получения Пушкинской премии). Писатель Чехов получил извещение, сигнал.
Все три обстоятельства - тяга к роману как к высшей форме литературной деятельности, необходимость изменения своего общественного лица, боязнь не успеть сделать главное - привели к созданию переломного произведения Чехова, рассказа "Скучная история".
Рассказ этот - о себе. Его первоначальное заглавие - "Мое имя и я": два местоимения первого лица сомнений не оставляют. Чехова одолевали те же мысли, что его героя - престарелого профессора. (Кстати, характерно отождествление себя со стариком - Чехов вообще ощущается умудренным и пожилым, требуется некоторое усилие, чтобы осмыслить, что он умер в 44 го
175
да.) Все это о себе: "Я холоден, как мороженое, и мне стыдно", "Мне почему-то кажется, что я сейчас внезапно умру", "Судьбы костного мозга интересуют больше, чем конечная цель мироздания". Эти слова принадлежат профессору в такой же степени, в какой и самому Чехову, осаждаемому общественным мнением.
Весь рассказ пронизан осознанием тупика и того, что завело в этот тупик. Можно было бы сказать, что происходит кризис материалистического мировоззрения, которое Чехов только что так ярко отстаивал (переписка с Сувориным). В "Скучной истории" выносится обвинительный приговор увлеченности судьбами костного мозга (читай: чистой литературой, всякого рода "первым снегом") в ущерб служению "общей идее": "Когда в человеке нет того, что выше и сильнее всех внешних влияний, то, право, достаточно для него хорошего насморка, чтобы потерять равновесие и начать видеть в каждой птице сову, в каждом звуке слышать собачий вой".
Герой и автор испытывают эсхатологическое отчаяние: рушится и ускользает все, что составляло смысл бытия. Профессор вдруг проникается пониманием бессмысленности жизни без "общей идеи" - и здесь очень важно, что случается это резко, хоть и не под влиянием какого-то конкретного события (как у Толстого в "Хозяине и работнике"). Оттого и конец предстает не неизбежным постепенным умиранием (как в толстовской "Смерти Ивана Ильича"), а именно тупиком, в который зашла жизнь, и выход из которого может быть спонтанным, разовым. На следующий год Чехов уехал на Сахалин.
"Скучная история" как бы суммировала разнообразные чувства и ощущения, связанные с провалом романной затеи, которая была призвана ответить,- но не ответила - на множество вопросов, поставленных перед собой Чеховым. Сахалин стал попыткой выхода из тупиковой ситуации.