17933.fb2
- Понял про коня, - бормочет Левка и взмахивает руками.
- Саш, - кричит он женщине, - слыхала, чего говорит?.. При ем сознавайся - отдашь старухе ейное, аль не отдашь?..
- Мать вашу в пять, - отвечает Сашка и отходит в кусты, прямая, как слепец.
- Отдашь сиротскую долю? - догоняет ее Левка и хватает за горло. - При ем говори.
- Отдам. Пусти!
И тогда, вынудив признание, Левка снял котелок с огня и стал лить варево умирающему в окостеневший рот. Щи стекали с Шевелева, ложка гремела в его сверкающих мертвых зубах, и пули все тоскливее, все сильнее пели в густых просторах ночи.
- Винтовками бьет, гад, - сказал Левка.
- Вот халуйское знатье, - ответил Шевелев, - пулеметами вскрывает нас на правом фланге.
И, закрыв глаза, торжественный, как мертвец на столе, Шевелев стал слушать бой большими и восковыми своими ушами. Рядом с ним Левка жевал мясо, хрустя и задыхаясь. Кончив мясо, Левка облизал губы и потащил Сашку в ложбинку.
- Саш, - сказал он, дрожа, отрыгиваясь и вертя руками. Саш, как перед богом, все одно в грехах, как в репьях... Раз жить, раз подыхать. Поддайся, Саш, отслужу хучь бы кровью... Век его прошел, Саш, а дней у бога не убыло...
Они сели в высокую траву. Медлительная луна выползла из-за туч и остановилась на обнаженном Сашкином колене.
- Греетесь, - пробормотал Шевелев, - а он, гляди, четырнадцатую дивизию погнал.
Левка хрустел и задыхался в кустах. Мглистая луна шлялась по небу, как побирушка. Далекая пальба плыла в воздухе. Ковыль шелестел на потревоженной земле, и в траву падали августовские звезды.
Потом Сашка вернулась на прежнее место. Она стала менять раненому бинты и подняла фонарик над загнивающей раной.
- К завтрему уйдешь, - сказала Сашка, обтирая Шевелева, вспотевшего прохладным потом. - К завтрему уйдешь, она в кишках у тебя, смерть...
И в это мгновение многоголосный и плотный удар повалился на землю. Четыре свежие бригады, введенные в бой объединенным командованием неприятеля, выпустили по Буску первый снаряд и, разрывая наши коммуникации, зажгли водораздел Буга. Послушные пожары встали на горизонте, и тяжелые птицы канонады вылетели из огня. Буск горел, и Левка, обеспамятевший халуй, полетел по лесу в качающемся экипаже начдива шесть. Он натянул малиновые вожжи и бился о пни лакированными колесами. Шевелевская линейка неслась за ним, и внимательная Сашка правила лошадьми, прыгавшими из упряжки.
Так приехали они к опушке, где стоял перевязочный пункт. Левка выпряг лошадей и пошел к заведующему просить попону. Он пошел по лесу, заставленному телегами. Тела санитаров торчали под телегами, и несмелая заря билась над солдатскими овчинами. Сапоги спящих были брошены врозь, зрачки их заведены к небу и черные ямы ртов перекошены.
Попона нашлась у заведующего; Левка вернулся к Шевелеву, поцеловал его в лоб и покрыл с головой. Тогда к линейке приблизилась Сашка. Она вывязала себе платок под подбородком и отряхнула платье от соломы.
- Павлик, - сказала она, - Исус Христос мой, - и легла на мертвеца боком и прикрыла его своим непомерным телом.
- Убивается, - сказал тогда Левка, - ничего не скажешь, хорошо жили. Теперь ей снова под всем эскадроном хлопотать. Не сладко...
И он проехал дальше в Буск, где расположился штаб 6 кавдивизии.
Там, в десяти верстах от города шел бой с савинковскими казаками. Предатели сражались под командой эсаула Яковлева, передавшегося полякам. Они сражались мужественно. Начдив вторые сутки был с войсками, и Левка, не найдя его в штабе, вернулся к себе в хату, почистил лошадей, облил водой колеса экипажа и лег спать в клуне. Сарай был набит свежим сеном зажигательным, как духи. Левка выспался и сел обедать. Хозяйка сварила ему картошки, залила ее простоквашей. Левка сидел уже у стола, когда на улице раздался траурный вопль труб и топот многих копыт. Эскадрон с трубачами и штандартами проходил по извилистой галицийской улице. Тело Шевелева, положенное на лафет, было перекрыто знаменами. Сашка ехала за гробом на шевелевском жеребце, и казацкая песня сочилась из задних рядов.
Эскадрон прошел по главной улице и потом повернул к реке. Тогда Левка, босой и без шапки, пустился бегом за уходящим отрядом и схватил за поводья лошадь командира эскадрона.
Ни командарм, остановившийся у перекрестка и отдававший честь мертвому командиру, ни штаб его не слышали, что сказал Левка эскадронному.
- Сподники, - донес к нам ветер обрывки слов, - мать на Тереке, - услышали мы Левкины бессвязные крики, и потом эскадронный высвободил свои поводья и показал рукой на Сашку. Женщина помотала головой и проехала дальше. Тогда Левка вскочил к ней на седло, схватил ее за волосы, отогнул голову и разбил ей кулаком лицо. Сашка вытерла подолом кровь и поехала дальше. Левка слез с седла, откинул чуб и завязал на бедрах красный шарф. И завывающие трубачи повели эскадрон дальше, к сияющей линии Буга.
Он скоро вернулся к нам, Левка, кучер начдива, и закричал блестя глазами:
- Распатронил ее в чистую... Отошлю, говорит, матери, когда нужно. Евоную память, говорит, сама помню. А помнишь, так не забывай, гадючья кость... А забудешь - мы еще разок напомним. Второй раз забудешь - мы второй раз напомним...
БЕРЕСТЕЧКО.
Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей. Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами... Черная бурка начдива Апанасенки веяла над штабом, как мрачный флаг. Пуховый башлык был перекинут через бурку, и кривая сабля лежала сбоку, как приклеенная. Ее рукоятка из черной кости оправлена пышным узором, и футляр хранится у ординарцев, ведущих за начдивом заводных коней.
Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голоском спел нам про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными палками, и тишина, полновластная тишина, взошла на местечковый свой трон.
Квартира мне попалась у рыжей вдовы, пропахшей вдовьим горем. Я умылся с дороги и вышел на улицу. На столбах висели уже объявления о том, что военкомдив Винокуров прочтет вечером доклад о втором Конгрессе Коминтерна. Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя подмышками. Еврей затих и расставил ноги. Кудря левой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.
- Если кто интересуется, - сказал он, - нехай приберет. Это свободно.
И казаки завернули за угол. Я пошел за ними следом и стал бродить по местечку. В нем больше всего живут евреи, а на окраинах расселились русские мещане-кожевники. Они живут чисто, в белых домиках, за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне. Соседство трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще не обовшивел, не отчаялся и не упился.
Быт выветрился в Берестечке, а он был прочен здесь. Отростки, которым перевалило за три столетия, все еще зеленели на Волыни теплой гнилью старины. Евреи связывали здесь нитями нажимы русского мужика с польским паном, чешского колониста с Лодзинской фабрикой. Это были контрабандисты, лучшие на границе, и почти всегда воители за веру. Хасидизм держал в удушливом плену это суетливое население из корчмарей, разносчиков и маклеров. Мальчики в капотиках все еще топтали вековую дорогу к хасидскому хедеру, и старухи по-прежнему возили невесток к цадику с яростной мольбой о плодородии.
Евреи живут здесь в просторных домах, вымазанных белой или водянисто-голубой краской. Традиционное убожество этой архитектуры насчитывает столетия. За домом тянется всегда сарай в два, иногда в три этажа. В нем никогда не бывает солнца. Сараи эти, неописуемо мрачные, заменяют наши дворы. Потайные ходы ведут в подвалы и в конюшни. Во время войны в этих катакомбах спасаются от пуль и грабежей. Здесь скопляются за много дней человечьи отбросы и навоз скотины. Уныние и ужас заполняют катакомбы едкой вонью и протухшей кислотой испражнений.
Берестечко нерушимо воняет и до сих пор, от всех людей шибет запахом гнилой селедки. Местечко смердит в ожидании новой эры, и вместо людей по нему ходят слинявшие схемы пограничных несчастий. Они надоели мне к концу дня, и я ушел поэтому за городскую черту, поднялся в гору и проник в опустошенный замок графов Рациборских, недавних владетелей Берестечка.
Спокойствие заката сделало траву у замка голубой. Над прудом взошла луна, зеленая, как ящерица. Из окна мне видно поместие графов Рациборских - луга и плантации из хмеля, скрытые муаровыми лентами сумерек.
В замке жили раньше помешанная девяностолетняя графиня с сыном. Она глумилась над сыном за то, что он не дал наследников угасающему роду, и - мужики божились мне - графиня била сына кучерским кнутом.
Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный голос Винокурова и нежный звон его шпор. Он говорил им о втором Конгрессе Коминтерна, а я бродил вдоль стен, где нимфы с выколотыми глазами водят старинный хоровод. Потом в углу, на затоптанном полу нашел обрывок пожелтевшего письма. На нем вылинявшими чернилами было написано: Berestecko, 1820. Paul, mon bien aime, on dit que l'empereur Napoleon est mort, est-ce vrai? Moi je me sens bien, les couches ont ete faciles, notre petit heros acheve sept semaines*1...
/*1 Берестечко. 1820. Поль, мой любимый, говорят, что император Наполеон умер, правда ли это? Я чувствую себя хорошо, роды были легкие, нашему маленькому герою исполнилось уже семь недель...
А внизу не умолкает голос военкомдива. Он страстно убеждает озадаченных мещан и обворованных евреев:
- Вы - власть. Все, что здесь - ваше. Нет панов. Приступаю к выборам Ревкома.
КОНКИН.
Крошили мы шляхту по-за Белой-Церковью. Крошили вдосталь, аж деревья гнулись. Я с утра отметину получил, но выкомаривал ничего себе, подходяще. Денек, помню, уже к вечеру пригибался. От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за мной увязалось. Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей, юшка из меня помаленьку капает, конь мой передом мочится... Одним словом - два слова...
Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим - подходящая арифметика... Саженях в трехстах, ну, не более, не то штаб пылит, не то обоз. Штаб - хорошо, обоз - того лучше. Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что половой зрелости не достигают.
- Забутый, - говорю я Спирьке, - мать твою и так, и этак, и всяко, предоставляю тебе слово, как записавшемуся оратору, ведь это штаб ихний уходит...
- Свободная вещь, что штаб, - говорит Спирька, - но только ты протекаешь, а мне своя рогожа чужой рожи дороже. Нас двое, их восемь...