179510.fb2
Надо признать, что в некоторых пластах символизма устойчивы влияния предшествующих направлений — например, импрессионизма или, как уже отмечалось, немецкого романтизма. Наконец, в символизме предугадываются противоположные по характеру течения будущего — такие, как экспрессионизм. Гоген, Ван Гог, Энсор, Мунк уже несут в своем творчестве черты экспрессионизма. Есть у символизма и некоторые точки соприкосновения с искусством наби — в таких аспектах, как интерес к улице, к афише, к ночным развлечениям, к народным ремеслам. Следует отметить непростые родственные связи между символизмом и различными формами искусства «конца века», процветавшими на обоих континентах. В этих связях и взаимодействиях, составляющих богатство жизни, ничем нельзя пренебречь: они подлежат анализу как с эстетической, так и с историко-социологической стороны. Но остается главный факт, который нам предстоит постичь в его коренной противоречивости. Мы хотели бы зафиксировать контраст двух явлений, позволяющих, как нам кажется, определить в принципе символистскую мысль: Малларме и Рембо. Первый, после своей турнонской ночи, отказавшись от имитации действительности, упорно стремился уничтожить ее видимостью, всецело вымышленной, воображенной. Неслыханное метафизическое притязание, задающее тон мечтам всех новаторски настроенных художников эпохи. Другой важнейший опыт — опыт Рембо — дает нам в качестве основной формулы название одной из частей его произведения: «Алхимия слова». Здесь вновь поражает яркий контраст между новым поколением художников и предыдущим — парнасцами, которые жаждали стяжать славу непревзойденных мастеров ювелирной отделки «эмалей и камей», «трофеев» и прочих украшений. Однако их последователи, непревзойденные химики и алхимики, посвящают себя преобразованию тех же металлов — материи мира и искусства в материю философского камня. Две эти противоположные авантюры и все смелые начинания, непосредственно вызванные ими к жизни или им близкие, утверждают символизм как удивительную главу в истории духа.
Подобное заключение побуждает нас вернуться к нескольким более ранним замечаниям, касающимся общей социологии символизма. Болезненная реакция на него объяснялась, очевидно, тем, что в его творческой оригинальности и в оригинальных особенностях его творцов видели каприз и неестественность. Казалось, эти художники ставят себя вне человечества. Но человеческое проявляется всего человечнее, прячась в неустранимых индивидуальных странностях. По и Бодлер, как мы уже говорили, — предвестники такого рода странности. Существует ли более волнующая тема для размышления, чем их судьбы, и в чем ином могли бы мы яснее прозреть вероятную тайну нашей судьбы? Не менее яркий образ битвы с жизнью, быть может, даже еще более трагический и страшный, являет Верлен. Ничто не пробудит в нас столь глубокого сопереживания сокрушительной его беде, как возвращение к первому четверостишию «Гробницы», которую посвятил ему Малларме. По-моему, это прекраснейшее из стихотворений цикла «Гробницы», написанных Малларме, певцом смерти и славы.
О. РОДЕН. Блудный сын. До 1889
Э. МУНК. Крик. 1895
О. РЕДОН. Христос, хранящий молчание
(Пер. М. Талова)
Вдумайтесь. Поймите, что перед нами вершина нравственной мысли. Бездна падения, вдобавок предел безумства, любовная авантюра с Артюром Рембо, выстрел в Брюсселе, тюрьма в Мопсе, откуда вынесены были столь возвышенные порывы к святости, — мало того, еще и абсент, больницы, меблированные комнаты… Но нет: эта лавина ужасов ничем не хуже наших с вами самых обыкновенных ошибок и несчастий. Сул Малларме уравнивает нашу обычность с такими страшными грехопадениями. И этот отшельник, чьи слишком утонченные загадки вызывали смущение у светских эдипов, обращает к нам слово смирения и милосердия. Слово души, услышано ли оно? Какая пропасть между ним и высокомерной бранью, которой осыпают современники искусство тех, кто способен сказать такое слово и посвятить его одному из собратьев-художников, более всех достойному жалости и в то же время осененному, как никто другой, поистине чудным вдохновением!
В. ВАН ГОГ. Sorrow (Горе). 1882
Следует добавить, что непостижимый Малларме в своем повседневном поведении был в высшей степени простым и славным человеком, умевшим ценить блистательную иронию, дружбу, балет, музыку и женщин. Образец мудрости являет и «творческий соратник» поэта — Редон: нетрудно было бы принять его за жертву дьявольских кошмарных наваждений, но, по сути, он терзался лишь проблемами сложнейшей из техник — гравюры. Это великое сердце стоика полностью ограничило себя своим ремеслом и своими привязанностями, ничего не требуя сверх того. Он устоял перед соблазном обращения, вопреки настойчивым уговорам двух очень дорогих ему друзей — Гюисманса и Жамма, и предпочел иную форму духовности, которая создателю образов Христа и Будды представлялась — без лишних громких деклараций — по-своему не менее истинной, чем какое-либо определенное вероисповедание.
Еще один мудрец, чья мысль раздвинула границы неизведанного, — Метерлинк. В своем разностороннем творчестве — поэтических и театральных мистериях, книгах о природе и нравственных эссе — он прикоснулся к таинственной сущности простейшего мгновения повседневной жизни, сущности личной судьбы и бытия вселенной.
Совсем недавно мы вспоминали о трагедии Уайлда: разве падение блестящего эстета, достигшего вершины успеха, не исторгло у кого-то самых горьких рыданий, какими только способно откликнуться людское сердце на беду и позор брата? Наконец, если развернувшаяся перед нами панорама судеб и содержит пример, требующий особо благоговейного внимания, — согласитесь: это Ван Гог, такой, каким он раскрывает себя в непревзойденном творчестве и потрясающих письмах. Необыкновенная судьба, в начале которой — евангельская встреча с беременной нищей проституткой-алкоголичкой Син. Литографию «Sorrow» («Горе»), в трогательном образе запечатлевшую это событие, сопровождает вопрос Мишле — вопрос, повисающий в воздухе без ответа: «Почему женщина оказывается в этом мире одинокой, брошенной?»
Об одной выдающейся эпохе — елизаветинской (Елизаветы I Тюдор) — было сказано: «Здесь пахнет человеком». Мы могли бы повторить то же и о другой — символистской — эпохе, относящейся к современной истории, — разумеется, с учетом различия условий. Но различие ничтожно в сравнении с тем, сколь мощно, живо и ярко содержание слова «человек». В такие исторические моменты брошен вызов не только человеческому гению — затронут человек в целом, в единстве души и плоти. Он несет бремя своей человечности в полноте ее проявлений, от крайнего убожества до высочайших взлетов. В последней своей истине символизм откроется тому, кто сумеет увидеть и познать его человечность.
В противоположность импрессионизму, течению преимущественно живописному, символизм в пластических искусствах стал визуальным эквивалентом литературно-интеллектуального движения и отразил многообразные художественные влияния. Символистская эстетика воплощается в самых неожиданных формах, углубляя творческий поиск в областях, прежде почти совсем не исследованных: мечта и воображаемый мир, фантастика и ирреальность, магия и эзотеризм, сон и смерть.
В истории Франции трудно назвать иные периоды столь же тесных контактов между художниками и поэтами: они охотно собираются, спорят, испытывают воздействие одних и тех же философских и социальных идей. Это время торжества науки и позитивизма, натурализма и реализма. Поэты-символисты, именуемые так после публикации «Манифеста символизма» Мореаса, стали литературными оппонентами Золя и натуралистической школы. Авторитетом для них является Бодлер, их духовный вождь — Малларме. Имена этих поэтов: Верлен, Рембо, Лафорг, Вьеле-Гриффен, Метерлинк, Верхарн и другие — нередко упоминаются рядом с именами таких художников, как Гюстав Моро, Редон, Пюви де Шаванн, Карьер, Гоген, которые выставляются вместе со своими друзьями в салоне «Роза + Крест», открытом Саром Пеладаном — незаурядной личностью, представителем эзотеризма конца века.
Реализм Курбе и пейзажистов его школы — так же, впрочем, как и импрессионизм Моне — отвергает фантазию, единственной своей задачей считая изображение реальности. Отдавая предпочтение либо ослепительному свету, либо эффектам светотени, и реалисты, и импрессионисты не оставляют места субъективности — при всей восприимчивости Сислея или Писсарро, при всем благородстве художнического видения Моне, при всем темпераменте Мане.
П. ПЮВИ де ШАВАНН. Надежда. Ок. 1871
Как убедительно показал Рене Юиг, искусство той эпохи было лишь зеркалом материализма, бремя которого несла наша цивилизация. В своем противостоянии обществу науки и техники (в частности, изобретшему еще одно новшество — фотографию) символизм стремится вернуть приоритет духовного над материальным. Вот почему его приверженцы апеллируют к интуиции, воображению, к невыразимому — к силам, вдохновляющим сознание на борьбу против всевластия материи и законов, установленных физикой.
Как в литературе, так и в пластических искусствах воображение противостоит рационалистическим, позитивистским учениям. Уже великий романтик Делакруа проникновенно взывал к воображению — «безмолвной силе, говорящей сперва лишь глазам, а затем победно овладевающей всеми способностями души». Что касается Бёклина, он высказывает следующую мысль: «Картина должна о чем-то повествовать, побуждать зрителя к размышлениям, подобно поэзии, и производить впечатление, подобно музыкальной пьесе». А Одилон Редон так говорит о своем учителе Бредене: «Не черпает ли искусство всю силу выразительности, весь блеск и величие в вещах, определение которых дело воображения?» Художник-символист неустанно стремится уловить неуловимое, его влечет то, что скрыто за видимой реальностью, мир фантастических, демонических, мифологических существ, мир сказки, область потустороннего, мистики и эзотеризма. Еще в 1818 г. Колридж писал в «Эссе об изящных искусствах»: «Художник должен подражать тому, что скрыто внутри предмета, что оказывает на нас воздействие посредством формы и образа, обращаясь к нам с помощью символов, — духу природы». Тем самым Колридж открывает дорогу романтизму и предвозвещает символизм, определив, по словам Ханса X. Хофштеттера, «основную миссию живописного искусства: проникновение в идейную проблематику, образное постижение и представление которой должно дополнять чисто интеллектуальный анализ».
О. РОДЕН. Рука Создателя. 1897—1898
Г. КЛИМТ. Поцелуй. 1907-1908
Греза, видение и галлюцинация позволяют глубже проникнуть в царство незримого в бесконечных поисках подлинной реальности. С точки зрения Ницше, творческий мир грезы являет аполлоническое начало, а творческий мир опьянения — начало дионисийское. «Рождение трагедии», опубликованное в 1872 г., становится источником вдохновения для некоторых представителей символизма, прочитавших у Ницше следующие строки: «<…> понятие о сущности дионисического начала, более всего, пожалуй, нам доступно по аналогии опьянения. Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те дионисические чувствования, в подъеме коих субъективное исчезает до полного самозабвения. <…> нечто еще никогда не испытанное ищет своего выражения — уничтожения покрывала Майи, единобытие, как гений рода и даже самой природы. Существо природы должно найти себе теперь символическое выражение; необходим новый мир символов…» (Пер. Г. Рачинского.) Влечение к смерти, к оккультному, смешение эротики и мистики воплощают прежде всего потребность уйти от материалистического общества. Представления о женщине, любви и смерти определяются не реалистическими критериями, а перспективой духовного слияния двух существ и страхом перед потусторонним миром. Мистический союз мужчины и женщины наиболее выразительно представлен в живописи Мунка и Климта. Нередко женщина воплощает роковую красоту, увлекающую мужчину к гибели, цветы символизируют Добро и Зло, животные — после Гранвиля подвергаются опасным метаморфозам, пейзаж уводит нас в неведомый, пригрезившийся мир, и художник-символист вправе повторить вслед за Ницше: «Мы хотим, чтобы произведения искусства оторвали несчастных больных и умирающих от нескончаемой похоронной процессии человечества ради мимолетного наслаждения: мы дарим им миг опьянения и безумства». Не это ли главное?
О. РЕДОН. Книжник (Портрет Бредена). 1892
Ф. ГОЙЯ. Сон разума рождает чудовищ.
Лист 43 из серии «Капричос»
У. БЛЕЙК. Сострадание. 1795
И. Г. ФЮСЛИ. Леди Макбет
Три великих художника-визионера: Гойя, Блейк и Фюсли — уже в конце XVIII в. заложили основы развития искусства, вернувшего духу приоритет над материей.
Гойя (1746–1828) в гравюрах и рисунках, в росписях «Дома Глухого» передает свои кошмары и галлюцинации: он порождает чудовищ, созывает колдуний, он открывает дверь безумию. Ему подвластны «формы, которые могут существовать лишь в воображении людей», и, замкнувшись в своей глухоте, он изживает страх одиночества, сражаясь карандашом и кистью с осаждающими и дразнящими его демонами.
Р. БРЕДЕН. Павлины. 1869
Г. ДОРЕ. Вечный Жид. 1856
В. ГЮГО. Мечта
Э. ДЕЛАКРУА. Ладья Данте. 1822
О. РОДЕН. Врата ада (деталь). 1880—1917
Т. ШАССЕРИО. Сапфо. 1849
К. Д. ФРИДРИХ. Путник над туманной бездной. Ок. 1818
Образный мир Гойи сконцентрирован в живописи «Дома Глухого»: маха и бородатый старец, опирающийся на палку, — он не обращает внимания на вопли демона у самого его уха; Сатурн пожирает своего сына; Юдифь обезглавливает Олоферна; ромерия Сан Исидро, сборище женщин вокруг козла и — венец всего ансамбля — фантастическое видение: два персонажа, летящие над огромной скалой и чудесным городом. Причудливые символы рождаются в душе художника: он бежит от ужасов войны, но попадает в плен собственных жутких наваждений.
Поэт, живописец и гравер, Блейк (1757–1827) всю жизнь проводит в Лондоне. Глубоко презирая природу и реальный мир, он предпочитает существовать в царстве воображения, в «платоновском раю», что соответствует миссии избранного посредника между вечным и временным, а произведения этого художника — не что иное, как переложение его небесных видений. Первая его галлюцинация относится к четырехлетнему возрасту, когда в окне комнаты брата ему предстает лик Божий. В школе, осваивая как античное, так и готическое искусство, он овладевает техникой, позволяющей ему развить свое визионерское творчество, навеянное общением со сверхъестественными силами. Его посещают ангелы, персонажи из прошлого, а в иные моменты — «отвратительный призрак блохи». В «Книге Пророков», «Браке Неба и Ада» нашли выражение его революционные теории, равно неожиданные как в плане поэзии, так и с точки зрения графического воплощения. Обращаясь к Милтону, Данте или «Ночам» Юнга, Блейк увлекает нас в фантастический, сверхъестественный мир, где дух явлен в возвышенных или пугающих образах, порождениях бессознательного.
Ф. О. РУНГЕ. Утро. 1803
А. РЕТХЕЛЬ. Смерть. Ок. 1845
И. Ф. ОВЕРБЕК. Христос на Масличной горе. 1833
Р. Ф. ВАСМАН. Тирольская девушка с распятием. 1865
Творчество Иоганна Генриха Фюсли (1741–1825) не менее удивительно. Подобно Гойе и Блейку, он живет в сфере грез и мистики. Погруженных в сон девушек одолевают кошмарные видения, кишащие чудовищами; они становятся пленницами скелета; две обнаженные охвачены ужасом при виде дьявола, врывающегося в окно верхом на каком-то звере. Еще больше поражает эротический характер его рисунков: мы видим здесь женщин-насекомых, самок богомола, готовых пожрать самца. Чувственные женщины Фюсли — объект наблюдения тайного соглядатая — предвосхищают образы не только символизма, но и сюрреализма.
В Англии Уильям Тернер (1775–1851), будучи прямым предшественником импрессионизма, в то же время прокладывает путь к символизму. В самом деле, он не ограничивается — в отличие от импрессионистов — воспроизведением реального пейзажа, преображенного светом, но также обращается к воображаемому и фантастическому. Особенно в поздних своих произведениях он смело вступает в ту область, где жесткие контуры реальности растворяются в вихре красок.
Конечно, Франция также вносит свою лепту в развитие символизма благодаря рисункам Виктора Гюго, гравюрам Мериона, Бредена и Гюстава Доре. Мерион (1821–1868), со свойственной ему точностью линий, выступает сначала как романтически настроенный реалист, однако земля, пещеры и курящиеся струйки дыма рождают странных чудовищ, придающих оттенок особой жизни его гравюрам, наделенным душой, даже если на них изображены только камни. Виктор Гюго восхищался Мерионом, а Бодлер в своем «Салоне» 1859 г. писал: «Резкостью, тонкостью и точностью рисунка г-н Мерион напоминает превосходных старых аквафортистов… Величие нагроможденных камней, колокольни, указующие перстом на небеса, обелиски промышленности, дымными извержениями оскверняющие небосвод; невероятные леса, возведенные вокруг ремонтируемых памятников, набросившие ажурный наряд столь парадоксальной красоты на крепкое тело архитектуры; грозовое небо, напитанное злобой и гневом, уходящие вдаль перспективы, углубленные мыслью о множестве разыгравшихся здесь драм: не упущена ни одна сложная деталь из тех, что составляют ландшафт нашей цивилизации, трагический и горделивый». После первоначального увлечения живописью Мерион посвятил себя офорту — технике, в то время забытой. На протяжении всей жизни художник не мог избавиться от галлюцинаций, которые подорвали его душевное здоровье: он скончался в приступе глубокого безумия.
Та же подверженность галлюцинациям, одиночество, та же тщательность мастерства и таинственность форм, все то необъяснимое, что скрыто за видимостью, сближают Бредена (1825–1885) с Мерионом. Не умея рисовать с натуры, довольствуясь временным кровом, Бреден воссоздает мир наваждений, рожденных его воображением: бегущие толпы, марширующие легионы, отшельники и всевозможные твари, живущие во вселенной, — зрителя потрясает неотразимая сила его фантазии. Одилон Редон — восторженный ученик Бредена — писал о своем учителе («Самому себе»): «Человек, жаждущий одиночества, который бежит куда глаза глядят под бесприютным небом, не ведая родины, испытав все треволнения, всю безнадежность вечного изгойства, — вот что находим мы здесь повсюду… Иногда это бегство целой семьи, легиона, армии, народа, бегство подальше от цивилизованного человечества».
Я. Э. ШТАЙНЛЕ. Адам и Ева после грехопадения. 1867
Гюстав Доре (1832–1883) — изображает ли он рыцарей Круглого стола, гибнущий корабль, иллюстрирует ли он «Озорные рассказы» — погружает нас в атмосферу фантастики и вымысла, а иногда, как в гравюрах к «Божественной комедии», — в символический мир, пронизанный необычайным лиризмом. И наконец, Виктор Гюго — еще один мастер, умеющий в своих рисунках, сепиях и акварелях приоткрыть тайну, художник-визионер, в изобразительном творчестве верный направленности своей поэзии. За средневековыми замками, окутанными туманом кораблями, призрачными городами, гримасами его персонажей угадывается некая характерная символика.
Но не надо думать, будто только графики обращаются к темам и технике, тесно связанным с поисками художников-символистов. Два крупных французских живописца — Делакруа и Шассерио — также могут быть названы в числе предшественников символистского движения. Гюстав Моро испытал прямое влияние Делакруа (1798–1863) и свое преклонение перед великим романтиком передал ученикам, среди которых был Кнопф, верный символизму на всем протяжении творческого пути. Живопись Делакруа изобилует библейскими сюжетами, где центральной темой является смерть. Неслучайно Бодлер о нем написал: «Вот крови озеро; его взлюбили бесы»[1]. Иллюстрируя «Фауста» и демоническую поэзию Байрона, Делакруа упивается сценами резни, кровопролитий и пожаров. Он изображает кровожадных львов, преследуемых жестокими арабскими охотниками. Своих героинь он подвергает моральным и физическим мукам. Офелия бросается в воду, в видении Фауста Маргариту с обнаженной грудью тащит за волосы демон; пленница Ребекка («Резня на Хиосе»), с которой сорваны одежды, привязана к лошади; наложницы гибнут на смертном одре Сарданапала; Анджелика и Андромеда прикованы к скале.
Символистов привлекает женский тип, изображаемой Шассерио (1819–1856), соответствующий их идеалу красоты. У Гюстава Моро и Пюви де Шаванна, обучавшихся в мастерской Шассерио, особенно заметно его влияние в технике и выборе сюжетов. Моро заимствует у него тему Сапфо: героиня, бросающая лиру с утеса, прежде чем кинуться вниз, воплощает трагический жребий гения, который, потеряв любовь, так и не обретает утешения.