17963.fb2
Тревожась, прислушиваясь к каждому новому известию, ждал Наманган событий.
Я увидел Мадамин-бека, когда он во главе своих отрядов выехал на Скобелевскую улицу. Большое расстояние не давало возможности хорошо разглядеть всадника, но белая чалма была приметна, выделялся и парчовый халат, игравший на солнце золотыми и серебряными нитями. Белоснежный араб под беком, холеный и откормленный, танцевал, выгибая лебяжью шею, выставляя церемонно стройные ноги.
Рядом ехал на своем рыжем текинце Эрнест Кужело. Он был одет просто: в серую гимнастерку, перехваченную ремнями портупеи, и в фуражке с большой пятиконечной звездой. Так вместе — вчерашние враги, а сегодня друзья — они двигались по мостовой, сдавленные с обеих сторон толпами народа.
Полуденное солнце грело по-летнему. Было даже жарко. В гуще людей сновали босые ребятишки, звонко выкрикивая: «Муздай! Муздан!» Это продавцы воды рекламировали свой «товар», сравнивая его со льдом. В руках у каждого жестяной, чайник и такая же кружка — самое «совершенное приспособление» для утоления жажды.
Впрочем, в то время и жестяной чайник был в некотором смысле роскошью. Люди пили воду, не обращая внимания на форму «сосуда» и цвет жидкости, — на юге жажда нестерпима, особенно в такие дни, когда солнце припекает, а со всех сторон жмет разгоряченная толпа.
Все население Намангана, казалось, высыпало на улицы. Еще бы! Зрелище поистине необыкновенное — басмачи мирно входят в город, и с ними сам Мадамин-бек. Как и всегда в таких случаях, событие привлекло жителей окрестных кишлаков и аулов. В серо-желтых чапанах из верблюжьей шерсти, в косматых папахах и в белых войлочных шапках с загнутыми вверх полями кишлачники теснились в переулках, не смея на своих громадных скрипучих арбах выбраться на главную улицу, сплошь забитую горожанами. Верховые — на лошадях, ишаках, верблюдах — пробивались вперед, наседали на толпу. Нередко над чьей-нибудь головой красовалась равнодушная морда животного, пережевывающего клевер. Мальчишки оседлали заборы, заполнили крыши. Везде пестро от самых различных головных уборов, но больше всего тюбетеек: русское население легко перенимает «моду» Востока, особенно молодежь.
Так народ мог встречать только мирное войско. Приди Мадамин с боем, как он пытался это сделать год назад, штурмуя Наманган, город встретил бы его безлюдьем, наглухо закрытыми калитками и дверями. А теперь жителей вывело на улицы любопытство, желание убедиться в мирных намерениях басмаческого главаря. Страх еще таился в сердце каждого. Воинственный вид джигитов, вооруженных винтовками, саблями, перепоясанных пулеметными лентами, не мог не вызвать робости. К тому же отряды бека вытянулись огромной лентой и ползли через город медленно, гремя тысячами конских копыт. Казалось, не будет конца этим перекрещенным ружейными ремнями разноцветным халатам. Для горожан удивительнее всего было присутствие в рядах бека русских. Они составляли штаб Мадамина, ехали следом за ним. В отличие от бека и курбашей, они были в одежде, напоминавшей форму старой армии, на кителях и шинелях еще примечались следы офицерских погон. Шипели составляли обмундирование и «волчьей сотни» бывшего прапорщика Фарынского, замыкавшего колонну. Белогвардейский казачий отряд служил у бека на особых правах и подчинялся только своему командиру.
Три с половиною тысячи джигитов привел с собою Мадамин. Не нужно было считать их, чтобы наглядно убедиться в количественном превосходстве басмаческого войска над гарнизоном Намангана. Мы, соединив все три полка бригады — мой 1-й полк, 2-й Интернациональный полк Миклаша Врабеца и Мусульманский полк Муллы Иргаша, — смогли противопоставить Мадамину только тысячу сабель.
Вот откуда рождалась неуверенность в благополучном исходе «перемирия». Вот почему у многих горел в душе тревожный огонек: «а вдруг!»
Бригада наша выстроилась развернутой линией в две шеренги по широкой Скобелевской улице, правым флангом примыкая к воротам крепости. Солнце, поднявшееся уже в зенит, светило справа и не мешало бойцам смотреть на приближающуюся армию бека. Я, как исполняющий обязанности комбрига, выехал вперед, навстречу Кужело и Мадамину, и отрапортовал. Эрнест Францевич взял под козырек, его примеру последовал бек.
Теперь голова колонны поравнялась с бригадой и продолжала двигаться по фронту. Мадамин скосил свои черные глаза и с нескрываемым любопытством, хотя и спокойно, разглядывал наших бойцов, будто оценивал их. Надо сказать, что своим внешним видом ребята не могли похвастаться. Обмундирование было старенькое, Но держались бойцы браво, с достоинством. И кони под ними были сытые.
На лице бека, не тронутом чувством, блуждала мысль, но понять ее стороннему человеку было трудно. Возможно, он думал о превратностях судьбы, которые вынудили его, «амир лашкар баши» — повелителя правоверных — вместе со своими почти четырехтысячными силами сдаться красным.
За те несколько минут, что Мадамин проезжал по фронту бригады, я не смог ничего прочесть на его смуглом лице, не смог ничего уловить в его черных глазах. В них было спокойствие. Только одно казалось очевидным — бек доволен встречей. Это выражалось легким изгибом губ. напоминавшим улыбку.
Лучше разглядеть Мадамин-бека мне удалось через час, когда на веранде бывшей гостиницы «Россия» собрались за праздничным столом и гости и хозяева. Я сидел как раз против бека. Нас разделял только стол, накрытый белой крахмальной скатертью, уставленный тарелками с тортами. вазами с сушеными фруктами и батареями винных бутылок. Кстати, у всех присутствующих сервировка стола вызвала радостное изумление — подумать только, двадцатый год, разруха, паек в полфунта хлеба, ни грамма сахару, а тут торты, вина, фрукты! И не просто торты. Искусству местного кондитера могли позавидовать столичные мастера. Из чьих-то кладовых, из-под замков изъяты сладости, мука, пряности. В каких-то тайных подвалах сбереглось чудесное южное вино, ароматное, хмельное, ясное, как янтарь. А мы-то думали, что все подвалы давно разгромлены, склады растащены. Кужело сумел найти «клады».
Столы, соединенные вместе, выгнулись буквой «П» на огромно и веранде гостиницы. За ними уместился командный состав бригады и отрядов бека. Рядом с Мадамином расположился его советник Ненсберг. Изменение ситуации не повлияло пока на их отношения. Бек все еще доверял скобелевскому адвокату и советовался с ним по самым различным вопросам, в том числе и связанным со светским этикетом. Мне казалось, что бывший «амир лашкар баши» впервые в своей жизни сидел за таким столом и, как человек умный, старался не ударить в грязь лицом.
Он незаметно следил за Ненсбергом и повторял очень естественно, непринужденно его движения.
Дальше, за адвокатом, сидели братья Ситниковские — бывшие белогвардейцы и Иван Фарынский — командир «волчьей сотни». А за ними расположились в ряд курбаши— все удивительно разные и по возрасту и по внешности. Аман-палван— могучий грузный старик с длинной белой бородой — глядел, нахмурившись, из-под седых бровей и молчал. Наоборот, Ишмат-байбача был весел, его черная вьющаяся бородка мелькала, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, словно откликалась на голоса за столом. Рядом с блеклым лицом Аман-палвана смуглые до черноты щеки Ишмата казались опаленными огнем. Два других басмаческих военачальника, Байтуман-ходжа и Прим-курбаши, олицетворяли собой всю негюсредственность молодости. Особенно Прим-курбаши. Он смеялся, потешал окружающих тем, что ел торт вместе а Пловом. Остальные курбаши, сидевшие поодаль, вели между собой беседу и не особенно прислушивались к тому, что делалось на другом конце стола. Только когда раздавался голос Мадамина, они замирали и устремляли свои взоры в сторону «амир лашкар баши», по-прежнему являвшегося для них вождем и повелителем. Но голос бека звучал редко.
Молчаливость Мадамина несколько озадачила меня. Трудно было понять, что определяет поведение нашего почетного пленника: или он в самом деле неразговорчив и это, естественно, проявляется на людях; или роль «вождя» мусульман требует от него степенности и немногословия. Или, наконец, раздумье по поводу случившегося сковывает человека. Во всяком случае, каждое свое слова бек преподносил с достоинством и открывал рот только тогда, когда убеждался, что все вокруг слушают его. Видимо, быть «повелителем» стало длят него формой существования, и даже в пшену он продолжал жить в прежнем облике. И вместе с тем бек казался мягким, вежливым, внимательным.
Невольно я сравнивал Мадамина с Эрнестом Кужело. Командир бригады, как и подобает гостеприимному хозяину, угощал всех и не раз подходил к беку. Рядом эти два человека производили впечатление разительного контраста. Кужело был естественным и искренним во всем. Его открытое лицо дышало радостью, голубые глаза приветливо светились. Он по-настоящему был доволен всем происходящим к верил в эту минуту беку, его советникам и курбашам, даже командиру «волчьей сотни» — неуловимому Фарынскому, когда тот, чуть захмелев, поднимал бокал за свободу. Между прочим, в Фарынском он не ошибся, если иметь в виду будущее. И так же искренне Эрнест Францевич огорчался, глядя на лицо Мадамина, омраченное какими-то мыслями. Кужело не играл в величие и не демонстрировал свою власть военачальника, не подыскивал специальных слов, подчеркивающих мудрость большого человека. Говорил обычно, просто, со знакомым всем акцентом. Легко было заметить, что перед комбригом никто из нас не заискивал, не льстил ему, но все относились к командиру с глубоким уважением, любили его по-братски и могли пойти за ним в огонь и в воду. Рядом с Кужело подчиненные чувствовали себя свободно, шутили, переговаривались, а вот приближенные бека казались скованными, подчиняли себя целиком настроению «хозяина».
Кужело уже перешагнул грань войны, вел себя с басмаческими вожаками по-дружески. Мадамин, напротив, таил в себе вчерашнее и лишь внешне старался показать свое дружелюбие. Каждый свой поступок бек обдумывал, чтобы не выделяться среди красных командиров, он снял чалму и халат, явился на «банкет» в кителе цвета «хаки» и в простой черной ферганской тюбетейке с белыми разводами. Вот только оружие осталось прежнее — шашка в золоченых ножнах, пристегнутая к казачьей портупее с золотыми насечками. И еще остался неизменный бековский перстень на указательном пальце холеной правой руки. Брильянт величиной в небольшую пуговку вспыхивал голубоватым пламенем, когда Мадамин небрежно поворачивал кисть.
Говорили, что во время подписания мирного договора в Скобелеве начальник 2-й Туркестанской стрелковой дивизии Веревкин-Рохальский пожал руку беку и сказал:
— Итак, всегда с нами?
— С вами до самой смерти, — ответил твердо Мадамин.
Сейчас, глядя на нашего нового союзника, я размышлял, искренен ли был тогда, в Скобелеве, «амир лашкар баши». Станет ли сил у этого человека, проведшего большую часть жизни в разбоях, быть преданным Красному зиамени. Еще недавно он служил верой и правдой контрреволюции. Это он — Мадамин-бек — обещал англичанам отдать Туркестан под их протекторат на семьдесят пять лет. Это его за ревностную службу на стороне белых Колчак «пожаловал» чином полковника. И все-таки поворот в судьбе басмаческого предводителя мне представлялся не лицемерным ходом неудачника, а закономерным шагом человека, пересмотревшего свое отношение к событиям. Причем к этому шагу он готовился заранее. Но прежде чем совершить его, использовал все для личного успеха, для собственной славы. В нужный момент, я бы даже сказал, удачный момент, бек сложил оружие. Промедление могло окончиться катастрофой. Назревали решающие события, конечным итогом которых явился полный разгром ферганского басмачества.
Все эти выводы складывались во мне постепенно. К тому моменту, когда мы за праздничным столом отмечали подписание мирного договора, многое было еще неясным, хотя главное уже определилось, и я, хотя и колеблясь, все же склонялся к тому, чтобы видеть в Мадамин-беке нашего будущего союзника. Ведь борьба продолжалась. Курширмат собирал силы для новой войны. К нему примкнули все личные враги бека, в том числе лютый и кровожадный Халходжа. Зеленое знамя, брошенное беком, подхватили новые «воители за веру».
И среди сподвижников Мадамина, которые пили теперь вино и веселились вместе с нами, кое-кто в душе сожалел о совершенном шаге. Седой Аман-палван боролся с самим собой, это было видно по мучительным складкам, кривившим его лицо, по хмурому прищуру глаз. Мрачные тучи теснились в голове старого курбаши. Мир не роднился с ним, его тянуло туда, где носился за своей бандой друг его Халходжа, манил огонь пожаров и шум драки.
За словом. который удался на славу и дразнил нас ароматом сдобренного салом и луком риса, беседа стала еще оживленней. Гости и хозяева, бросив «официальные» места за столом, смешались. Около меня оказался Иван Фомич Фарынский. Вино не развеселило его. Он побледнел, даже посерел, только глаза горели каким-то холодным, но ярким огнем.
Я налил ему водки, и мы чокнулись.
— Вы нездоровы? — пришла мне в голову мысль проявить заботу о госте.
— Нет, — твердо ответил командир «волчьей сотни». — Измотался за последнее время… Сил не было отбиваться — Он понизил голос и, глядя настороженно в сторону своего «повелителя», добавил: — Да, признаться, и желания не было… Имел много случаев раскаяться, что ввязался в авантюру. Глупость, конечно… Но далее, как бы ни повернулось дело, — полный нейтралитет. Не возьму в руки оружия. Признаться, надоело…
Фарынский говорил доверительно, считая, видно, что отношения между бывшими офицерами должны строиться на искренности. Я слушал молча. В излияниях этого истерзанного войной человека угадывалась душевная усталость и апатия. Примкнув к басмаческой банде, он в сущности, потерял облик русского офицера и, называя себя прапорщиком, не понимал, насколько нелепо звучит это звание в его положении. Мне было трудно понять, что привело Фарынского под зеленое знамя «газавата», — убеждения или простая случайность. На авантюриста он похож не был, но что-то роковое, безрассудное тлилось в нем. Он мог пойти под любое знамя и драться «честно», если понимать честность как выполнение обязательства. Однако настойчивости, видимо, не проявлял и легко раскаивался в собственном шаге.
— Признаться, доволен, что так вышло, — закончил Фарынский. — А то ведь Плотникова прирезали…
Пока мы наслаждались великолепным пловом, в сяду, чуть подернутом первой зеленью, гремели серебряные трубы — наследие 6-го Оренбургского казачьего полка, стоявшего когда-то в Фергане. Звучали вальсы, волнующие, навевающие воспоминания, Иван Фомич слушал музыку с какой-то тоскливой усмешкой па губах.
— Удивительно… Оказывается, есть еще жизнь, — произнес он. — А я, признаться, уже не верил…
Но вот трубачи сложили пюпитры, на смену им пришли песенники первого кавгюлка — пятеро ребят, все как на подбор: рослые, красивые, голосистые. Перед началом своеобразного армейского концерта я поднес им по стакану самогона. Ребята выпили, не морщась и не закусывая.
Любимую нашу полковую песню затянул боец четвертого эскадрона Алексеев:
Когда хлынул басовитый хор: «Все тучки-тучки понависли, на поле пал туман…», к певцам присоединились мой помощник Гурский и казаки Мадамина братья Ситниковские. Мы все очень любили эту песню. С ней были связаны воспоминания о наших походах, боевые схватки, и я с упоением слушал. Из радостного состояния меня вывел легкий толчок в плечо. Оглянулся. Эрнест Кужело знаком звал меня в сторону.
— Что-нибудь случилось? — вспыхнула во мне тревога.
— Нет, пока ничего… — ответил комбриг. — Я вот подумал, зачем такие песни. Ведь гости — разбойники…
Эх, Кужело! Он беспокоился, как бы мы не обидели гостей. Я улыбнулся;
— Ничего, теперь они все наши люди…
Эрнест Францевич не ответил, только кивнул. Вместе мы вернулись к столу.
За первой песней последовала вторая. Ее заказали братья Ситниковские. Снова затянул наш Алексеев:
Едва смолкла песнь, как бек встал из-за стола и, поблагодарив за угощение, начал собираться в дорогу. Мы знали, что из штаба фронта получен приказ на имя Мадамин-бека немедленно следовать со своими отрядами в Ташлак. Там намечалось переформирование бывшей «мусульманской армии» в Советскую мусульманскую бригаду.
Мы поднялись следом за беком.
— Прошу наведать меня в Ташлаке, — сказал Мала-мин, прощаясь с Кужело. — Буду рад отблагодарить вас за хлеб-соль.
Хозяева проводили гостей до крыльца штаба, где уже стояли оседланные лошади.
Сдавшиеся отряды Мадамина прошли через Наманган, оставив после себя, словно след, надежду и тревогу. Это двойное чувство вселилось в нас, как только простучали копыта конницы и последний басмач скрылся за холмами.
Наступила ночь. Неспокойная мартовская ночь. Что несла она наманганцам…