17982.fb2 Конец старых времен - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Конец старых времен - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Ну ладно, — сказала Вероника, — мы ведь не спорим, верь во что хочешь, только сдается мне, путаница какая-то есть во всем, что случилось с тобой и с твоим господином.

А я, — подхватила Китти, — думаю, что все так и было, как Ваня говорит.

Что же он говорит? — возразила Франтишка. — Я, например, только и слышу от него: князь такой-то, княгиня, великая княгиня — титулами он так и сыпет. А слышали вы от него хоть одну настоящую историю? Нет! Только языком мелет, и все про каких-то господ да про нашего полковника, и не поймешь у него ничего. Ну-ка, леший тебя побери, что за птица твой господин? Где вы с ним встретились?

Остальные поддержали Франтишку и, после того как все утихомирилось и ужин был съеден, пристали к Ване с требованием что-нибудь рассказать.

— Ладно, — согласился тот наконец, — я расскажу, как нашел князя и как очутился у белых.

Пока Ваня собирался с мыслями, Китти и Марцел радостно переглянулись. Только сейчас разняли они руки, ибо все время, пока длился спор и Ваня пребывал в опасности, бедняжки крепко держались за руки, ища друг у друга поддержки своему любимцу.

— Господин мой, — начал Ваня, усевшись на свое прежнее место у очага, — господин мой служил в гвардейском полку, который вступил в бой под Екатеринославом. Вместе с частями графа Болотова полк этот составлял дивизию, но, сказать по правде, солдаты вовсе ополоумели с голодухи и порядку у них там никакого не было, потому как Болотов пил и проматывал уйму денег на баб. Мой господин двинулся на юг, а Болотов должен был идти по дороге вдоль реки, и должны они были загнать отряд красных, который там орудовал, в угол между Днепром и еще одной речкой. Мой-то господин вышел вовремя, а Болотов — нет, такой уж был он потерянный человек, и опоздал он на целую неделю. Значит, красным не для чего было отступать, и бросились они на полк моего господина. А надо сказать, что все тогда было не так, как на мировой войне. Дивизия-то вовсе и не была дивизией. Не было ни обоза, ни саперов, просто пехота — и все, и двигались гуртом, как стадо. Один плачет, другой песни поет — ну, толпа полоумных, да и только. Такие времена наслал господь на Русь, что уж никто и не помнил, какой рукой креститься, в какой ложку держать. Сыновья подавались к красным и, одержимые дьяволом, стреляли по тем, кто их вскормил, и творили грех за грехом. Так вот, как налетел тот красный отряд да разгромил белых — вокруг моего господина осталось тогда человек с полсотни. Остальные разбежались, и каждый дрался сам за себя. Сами понимаете, сколько тут полегло народу, сколько мертвецов качалось на деревьях. А есть-то человеку надо, и когда от голода в голове шумит, и бредет он куда глаза глядят, скорее мертвый, чем живой, — тогда ему уже все равно. Туго пришлось моему господину, В бою он был ранен в легкие и кашлял живой кровью. А было у них всего две-три лошади, не очень-то шибко побежишь. Я же в то время вернулся домой от своего казачьего полка и говорю себе: слава богу, мир у нас теперь. А люди мне в ответ — какое, вокруг солдат полно, вон и сестренку твою убили. Она маленькая еще была, волосики белые такие… Стал я разыскивать своего дядю и брата — тому руку молотилкой оторвало, и на войну его не взяли. Только не мог я найти никого из родных. Люди говорили — теперь, мол, никто друг о дружке ничего не знает. И сразу на войну речь повернули, стали выспрашивать, с кем я буду и прочее подобное. Я и говорю: коли убили сестренку мою и не осталось у меня никого, так и я не буду ни с кем. Такая тоска на меня напала — только чувствую, как на грудь слезы капают. И вот не сказал я никому ничего, а сам себе думаю — буду стрелять в каждого, у кого оружие в руках, и проклял я тогда этот страшный мир. Потом раздобыл на одном складе манлихеровку и вместе с другими стал ждать, что будет дальше. Долго ждать не пришлось. Первого, кого я убил, я еще хорошо помню. Еврей он был, и по имени я его знал — Натаном кликали. Говорили, будто денег у него много, а у него начисто ничего не было. Вот какой обманщик. После Натана уложил я выстрелом в спину парнишку одного, и потом долго мне все снилось по ночам, как умирал этот парень, как у него ноги дергались, как он руки раскинул. Этих двоих и сейчас как живых вижу, а вот что после было, того уж не помню — много нам выпало страданий, в таком несчастье даже и остановиться-то невозможно, чтоб спросить себя, что к чему. Потом встретились мы с остатками полка нашего князя — как раз под Колгой это было. Мы с одним унтером — а он тоже не поддался на разговоры о белых да красных — засели в одной разрушенной хате. Смотрим мы с ним на этих белых, которых вел князь, и видим — дело-то их совсем дрянь. Выстрели мы тогда хоть просто так, в воздух, — разбежались бы, как зайцы. Унтеру моему одежка нужна была — и вот будто какой святой покровитель нам ее в руки посылает! На моем господине — полушубок толстый, как шерсть на овце, и он едва ноги передвигает — раненый был, это я уже сказал. Показываем мы с унтером друг дружке на полковника, и смешно нам. Ну как, говорю я товарищу, стрелять или нет? А он увидел вдали сани какие-то и говорит — погоди, мол, вон к нам еще гости едут. А сани эти были деревенские дровни. Вскоре они подкатили чуть ли не к самой нашей хате, но дальше им ехать не пришлось. Белые стали выбегать из строя — бить мужиков в дровнях. Думаю — ладно, пусть будет, что бог судил, чего там, одним больше, одним меньше, не все ли равно. Унтер, верно, так же рассудил. Сказал только: «Это на дровнях крестьяне едут, в нынешние времена им везде смерть, вот и бегают с места на место». Белые-то, видно, оголодали и почуяли, что мужики пусть хоть муки немного, да везут. На дровнях, на поклаже, сидела старуха. Стала она умолять солдат, руки заламывала — не помогло. Белые выпрягли лошадей, старуху скинули. Я видел — лежит лицом в снег. С нею двое было, да издали-то не разобрать кто. Случись это в другое время, я бы этих грабителей отогнал, но когда война — тут уж всяк свою шкуру береги и не лезь куда тебя не просят. Да уж такие, как я или тот унтер, — такие только и смотрят, как бы в сторонке переждать, а вот офицер, что с белыми был, бросился к дровням, схватил кнут и ну хлестать своих солдат — остановить их, значит. Ну, их-то больше, так они не больно церемонились. Захлопали выстрелы — и в минуту конец всему. Белые взяли, что хотели, мужиков с дровней побили, да и своего офицера тоже. И мы все зто видели вот так же, как я вижу вас. Когда все кончилось, солдаты двинулись своей дорогой, а унтер толкнул меня в бок и говорит: пора сходить за полушубком. Вокруг все было тихо, и мы пошли к перевернутым дровням. У меня-то шинель была добрая, но товарищ попросил — пойдем, говорит, со мной. Я подумал — а что мне сделается, и пошел с ним. Подходим к дровням — лошадей нет, снег вокруг утоптан. И убитые валяются, кто как упал. Полюбопытствовал я, что это везли мужики, вижу — зерна кукурузы рассыпаны. Только я сгреб со снега горсточку — бац за спиной выстрел. А дело было так: пока я осматривал дровни, унтер стал снимать полушубок с офицера. Но человек тот еще дышал. Ну, знаете, как на войне — унтер мой хотел добить его и вытащил нож. Но у офицера еще хватило сил поднять револьвер, и он выстрелил унтеру в грудь. А мы к этим раненым пошли налегке, винтовки оставили у разбитого сундука, который с дровней упал. Это была беда для унтера. Как грянул выстрел, я так и обмер. Потом медленно оборачиваюсь — вижу, валяется мой унтер на снегу, а офицер целится мне в голову. Лежал он шагах в трех от меня, и кровь из него текла. Что мне было делать? Поднял я руки. Постоял так сколько-то времени — и упала рука у офицера. Сознание напрочь потерял. А я обрадовался, что господь меня уберег. Беру свою винтовку, хочу подсобить офицеру на тот свет — ствол в грудь ему упер… В такие минуты ни о чем ведь не думаешь. Просто хотелось мне избавиться от всего этого. И не смотрел я никуда… Не знаю… Может, и не видел я ничего, может, почудилось, а может, сам господь бог устроил так и показал мне эту тряпку. Только вдруг — а палец мой уже на спуске, и готов я убить человека — мелькнул у меня в глазах клочок чудной такой материи. Знакомый такой лоскут… И не знаю, как это я упомнил его, — стоит он перед глазами, а в чем дело, сказать не могу… И вот все вижу я этот лоскуток, и все ни о чем не думаю, и все палец на спуске держу. И вдруг слезы у меня полились — да не от жалости, не плакал я, а просто так, словно чудится мне что-то, словно плачет кто-то другой, словно тот офицер плачет. И тут затрещали где-то выстрелы, а меня затрясло, но не от страха. Я видел — офицер открывает глаза, и хватит у него сил еще раз выстрелить, только я уже не мог бояться. Я только смотрел. Смотрю, а слезы все текут, и я считаю: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь — прямо ум за разум зашел. И знаю все-таки, что это я считаю, и руки свои вижу — опухшие, черные, и нутро свое чувствую, и все слышу, будто где-то стреляют. Тут стал я трястись уже всем телом, и никак не остановить мне ни слез этих, ни этой дрожи. Чуть не свалился я на офицера. И было мне так, словно кто-то меня наказывает, но не строго. И будто кто-то горько жалеет меня. Потом я опамятовался от этого блаженного морока, забросал убитых снегом, а офицера оттащил в сторону и дал ему хлебнуть водки. Офицер тот и есть мой господин. Слава господу! Стал я опять солдатом. Господь освободил меня от тяжких мыслей, и опять стало мне так же покойно на душе, как прежде; все пошло по-старому, потому как все мое бремя взял на себя царь, а за меня да за душу мою молились святые и праведники, стоящие одесную бога. И еще потому, что стал обо мне заботиться мой господин, который учил меня служить с честью! Со стягом православным, с образом божьей матери и той страны, где надо пахать землю, как встарь, когда люди любили друг друга и чтили господа бога да царя всемилостивейшего, который держит за нас ответ перед престолом всевышнего…

Вот что рассказал Ваня. Бедняга покрылся потом, и глубокая вера была написана на его лице. Он стоял, вытирая лоб, по которому скользили отблески давних ужасов и давней доброты. Китти разделяла волнение, мощно овладевшее им, и кажется готова была расплакаться.

Но прошли времена, когда плачут. Это болезнь, мы от нее излечились.

А что касается рассказа… Было ль так, не было ль — кто знает? Да это и неважно. Нет здесь никаких чудес, одна истерия. Мне она претит! Ваня — богатырь, ему бы скалы ломать, и вдруг такие заскоки! Я вижу, как этот увалень обсасывает куриную ножку и пялит глаза на девчонок. Как же согласуется одно с другим? Я спросил его и получил ответ:

— Одно дело Россия, другое — Европа. Я вот родился там, и то не понимаю, в чем тут дело, хоть и знаю, как там жить надо. В России над всей землей — божий мир. А то, о чем я рассказывал, — это испытание нам было. И опомнился я тогда, потому что каждым человеком милосердие правит.

Я только рукой махпул. Что толковать с подобными людьми! И чтоб переменить тему, начал шутить с Фран-тишкой. Однако барышни мои что-то примолкли, и то одна, то другая все возвращались к услышанному:

А что стало с князем?

Что вы делали потом?

— Да кабы все рассказывать — до будущего рождества не кончить, — отвечал Ваня. — Наслушались бы вы столько, что в ушах бы загудело. Как великий князь Павел обнимал моего господина под Сандомиром. Как он чуть не стал эмиром в Туркестане, как подвел подкоп под железную дорогу и блокировал Пензу — да еще тысячу таких историй. Но все это, — прибавил он, отвечая на вопрос одной из поварих, — сущая чепуха против того, до чего же моему господину везет с бабами!

Я сказал болтуну, чтобы он не очень-то хвастался.

Я ведь тогда, в охотничьем домике-то, слышал, что ты говорил, и очень хорошо помню, как ты тогда горько корил князя.

А это, — возразил Ваня, — я говорил потому, что был пьян и еще потому, что мне далеко до князя. Я обыкновенный дурак и очень часто не вижу, куда он меня ведет. Не могу я этого понимать.

Больше я из него ничего не вытянул. Он был убежден, что его князь — самый замечательный хозяин из всех, какие когда-либо жили на земле. На том, значит, и осталось. Кухарка дала Ване еще кусок сала на зубок, и постепенно в кухне восстановилось прежнее веселье.

Подобные истории, над которыми взрослые, быть может, слегка улыбнутся, отнюдь не придавая им веры, — того сорта, что могут задурить голову пятнадцатилетним подросткам. Марцел и Китти испытали это на себе. Да и что вы хотите — оба еще и оглядеться-то в жизни как следует не успели. Оба еще — ни рыба ни мясо, и сами в себе разобраться не в состоянии. Ходят как зачарованные. Чуть подует легонький ветерок — они уже толкуют об ужасных ураганах, а утрет кто украдкой слезинку — уже плачут над этим человеком, как дети малые. Однако при всем том и они уже кое-что слыхали о ночных свиданиях, и не так уж они невинны, как бы вы думали. Знаете ли вы, как представляют они себе возлюбленную? Этакой королевой с длинными ресницами, которая трубит о своей любви на всех перекрестках и в порыве страсти, запрокинув голову, бросается на грудь возлюбленного.

Мощный звук этой зори долетает и до детских спален и не могут тогда уснуть эти маленькие люди, и мечутся в своих постельках ночи напролет. Все это — святая правда. Дети могут грызть себе ногти и, засунув пальчик в рот, с рожицей, покрытой царапинами (следы последней драки из-за какого-нибудь пирожка), думать о делах: любви.

Когда Ваня закончил повествование о подвигах своего господина и когда Китти уже в самом деле пора было уходить спать, оба подростка выскользнули из кухни. Кто знает, что видели они в те минуты в обоих русских, кто знает, какие великолепные головы приставляли они к их плечам, какие сердца вкладывали им в грудь. Китти дала себе волю. Тут оба заговорили — наперебой, находя в этом сплетении правды и лжи тысячи поводов для размышлений. Марцел был еще большим простачком, чем Китти, но — как это свойственно мужчинам или мальчикам — воспринимал все гораздо конкретнее, чем его подружка. Он первый сказал, что попросит у полковника разрешения уйти с ним. Куда? Куда заблагорассудится полковнику, куда он поведет!

Марцел видел золотистый воздух России, березы на! равнине, по которой под звон колоколов движется войско и видел толпы черных людей, и все они склоняются перед полковником, и по щекам их стекают слезы радости, ибо с князем возвращается к ним старое время. А в головке Китти, подобно вьюге, сквозь которую доносится звон бубенцов, шумело восхищение.

Тем временем барышня Михаэла и Сюзанн поглядывали на часы. Часы показывали десять — время, когда кончается день детей.

Я уже два раза говорила Китти, чтоб она шла спать, но девочка питает излишнее пристрастие к русским приключениям, — заметила мисс Эллен.

Так поздно уже, — отозвалась, в свою очередь, Михаэла. — Пойдемте посмотрим, что она там.

С этими словами она встала, собираясь выйти. Сюзанн и полковник присоединились к ней, и так они застигли пашу парочку, которая окунала кончики пальцев в океан ночи и грез.

Марцел и Китти были похожи на двух осликов, замерших, опустив головы к ногам и слушая, как растет трава.

Умонастроение Китти было не так уж чуждо Михаэле; быть может, старшая поняла, что именно в эту минуту младшая слагает какую-то клятву, — и обняла сестренку. А Марцел отлепился от стены, прижавшись к которой стоял, слегка разведя руки, так что ладони его касались деревянной обшивки, и, сделав два-три нерешительных шага, приблизился к полковнику. И взял его за руку — в точности так, как сделал это при первой своей встрече с властителем его дум.

Марцел, — сказал полковник, коснувшись его виска, — не кажется ли тебе, что пора?

Куда? — спросил мальчик.

Домой, — ответил полковник, заметив, как опытный исповедник, что этой разбереженной душе иначе ответить нельзя.

АДВОКАТ И МОЙ ХОЗЯИН

Слава богу! Слава богу! Слава богу!

Экономически посевные системы делятся на два рода: нерегулируемая, или свободная, и регулируемая. Первую применяет хозяин, который не придерживается определенной последовательности в землепользовании… и так далее.

Слава труду! Слава труду!

В отсталых странах до сих пор сохранился двухпольный севооборот… и так далее.

Да сохранит нам господь бог рассудок! Вижу продолговатое помещение, и в нем — кипы бумаг. Мой хозяин, Йозеф Стокласа, сидит в глубоком кресле, и на лице его написано усердие. Он изучает. Перед ним — том «Экономической энциклопедии», карандаш и бумага. Он подпер висок ладонью, и дух его впитывает приведенный текст. Стокласа озабочен, он жаждет узнать нечто новое и с благородным рвением алчет знаний. Удачи его занятиям! Удачи! Удачи! Удачи!

На тридцать девятой странице он останавливается. Он не спокоен — внимание его притягивает письмо, доставленное с утренней почтой. Стокласа берет его в руки и, взглянув на корявый почерк, отбрасывает снова. Некий нанизыватель букв призывает его остерегаться, ибо счеты с ним еще не сведены.

«Ненасытная вы утроба, — черным по белому написано в первой же строчке, — мало вам ваших погонял да загонял? Еще и шпиков напустили? А ведь сушняк тот гроша ломаного не стоил, при старом-то герцоге сколько мы его перетаскали! Спокон веку ни одна душа не смела и слова супротив этого сказать, а вот при республике ваш подручный тачку мне поломал и отнял топор! Ничего, я вам это припомню на каком-нибудь собрании…»

Пан Стокласа повторяет вслух фамилию писавшего: «Хароусек, Хароусек, Хароусек…» — и встает. Он хочет посмотреть, как дела на хозяйственном дворе, но едва он сделал шаг, как кто-то постучал.

Наш управляющий вернулся к столу, взял ручку и начал что-то черкать по бумаге.

— Войдите! — произнес он, не поднимая головы. Лакей (по имени Лойзик) нажал ручку двери и стал на пороге. Ждет вопроса.

— Что там? — спрашивает, выдержав паузу, хозяин. И чувствует, как Лойзик обрыскивает взглядом стол, и с трудом сдерживает отвращение.

— Барышня просит вас спуститься в столовую.

Пан Стокласа отвечает, а перо его в это время скользит по бумаге, само выписывая одно слово: «Хароусек, Хароусек…»

Лакей удалился, и управляющий вытирает пот со лба. Стыдно ему, что он притворялся занятым перед ничтожеством. Полный смущения, окунает он перо в чернила — и всему наперекор в третий раз пишет фамилию, звучащую у него в голове.

Больше делать нечего, он мог бы встать и пойти, но он не спешит. Берет трубку, и пока руки его заняты, перед мысленным взором его встает противный лакей. Стокласа так и видит, как этот Лойзик сидит в передней, заложив ногу на ногу, отчетливо видит расплющенную ляжку лакея. Стокласа представляет себе, как вскочит этот человек, когда он пройдет мимо, как уставится на него бессмысленным взглядом, напоминающим взгляд водяной нечисти. Череда этих картин вызывает у Стокласы прилив скуки и тягостного чувства.

Чего он хочет? О чем мечтает? Чего не хватает ему?

Всего! Ничего! Бог ты мой, порой ему хочется пожить по-герцогски, но очень скоро он уже сыт по горло всеми этими обезьяньими штучками. Будь он сейчас самим собой — уперся бы локтем в тарелку, подбородком в кулак. Это человек здорового сельского корня и раздвоенной воли, как то мы встречаем у современных философов. Дух его подобен газовому свету, что во времена «Соломенной шляпки»[8] освещал подворотни. У Стокласы два плеча, два крыла, двойственность в побуждениях. В начале моего повествования я говорил, что он бережлив, — но надолго ли хватило моего утверждения? Он тотчас посадил меня в лужу: закатывал сумасшедшие пиры, одного вина сколько ушло!

На дне ящика его письменного стола — пачка счетов, по которым он заплатил, не моргнув глазом, но даже самый мелкий из них не дает ему спать. Я-то знаю, как бесился Стокласа, читая их. Пучок спаржи — сто шестьдесят крон! Слыханное ли дело! Я готов был держать пари, что он подаст в суд… Бедняга — по-моему, ему очень худо: вот он склонился над энциклопедией, а взор его устремлен в пространство. Через минуту потянется за спичечным коробком и погрузится в расчеты. Он сделал анализ почвы, с грехом пополам восстановил график сева за последние пять лет и теперь ввел переменный севооборот. Изучает, исследует, рассчитывает…