17982.fb2
Я пустился за ним, и вдруг, в том месте, где коридор круто поворачивает, — падаю, лечу, низвергаюсь в какую-то пропасть… Пропасть?! Я свалился с высоты пяти ступенек, и — прямо головой в лоханку. Тем не менее мне показалось, что я умираю. А проклятая посудина меж тем с адским грохотом катилась с названных ступенек, отделявших одну часть коридора от другой…
Леший его знает, как объяснил себе Ваня шум, произведенный моим падением… Не подумал ли он, что я прибегнул к огнестрельному оружию? Возможно. Во всяком случае, он сломя голову кинулся вверх, к вестибюлю, издавая бессвязные вопли и проклятия.
Боже мой! Весь замок проснулся — я слышу хлопанье дверьми, крики, торопливые шаги и грозный голос князя Алексея Николаевича Мегалрогова, откликающегося на зовы своего денщика.
С синяком под глазом ковыляю я по лестнице из подвала на первый этаж. Что там творится? Еще три ступеньки, еще две, одна, и я наконец в вестибюле замка.
Кто это мечется тут, кто с кем схватился, чьи тени мелькают перед моим взором?
При свете единственной лампочки я разглядел, что князь, уже в шинели, борется с Ваней и расшвыривает чемоданы своих любовниц. Я разглядел Марцела и Китти, разглядел подоспевшую Корнелию, и ее выкрик рванул мне слух. Что это значит? Корнелия стоит перед дамой в дорожном пальто — и узнает в ней мадемуазель Сюзанн.
Тем временем князь, закинув за спину единственный свой мешок, вскочил на окно, обращенное к лесу, и в ту же секунду скрылся в ночной темноте.
А что же его друзья? Неужели никто не позовет его назад? Не тронется с места?
Так-таки и никто?
Нет! — Марцел!
Марцел метнулся к окну, с трудом взобрался на высокий подоконник — но вот он уже держится за раму, вот прыгает вниз. Вот он уже упал на землю, конечно, не без царапин.
Я бросаюсь к двери, отпираю, кричу — напрасно: под окном уже никого нет. Тут меня отталкивает Ваня и с проклятиями устремляется следом за своим господином.
Через несколько дней после отбытия князя лесничий Рихтера сказал мне, что тот обитает в лесу на холме Ветрник.
Может быть, в охотничьем домике? — спросил я.
Нет, — ответил Рихтера, — князь поставил палатку и полевую кухню в месте, которое мы называем «У канавы».
Какая перемена, какое унижение! — воскликнул я, вспоминая язык без костей и аристократические манеры пана полковника. — А я от всего сердца уступил бы тебе согретую постель и еды сколько влезет!
Замечаю, — бросил Рихтера, — вы с князем на ты.
Да, — кивнул я, — знаю, что это не так, но мне-то кажется, будто никогда я не обращался к нему иначе.
Боюсь, — помолчав, снова заговорил лесничий, — что я вынужден буду просить пана полковника убраться из наших краев…
Тут я прервал лесничего восклицанием и стал его уверять, что такие действия вовлекут его в большие неприятности.
Разве вы не знаете, — говорил я, — что у князя особая миссия и он хочет перед отъездом в Париж замести следы?
Опять вы начинаете? — махнул рукой лесничий. — Бросьте, я уже предостаточно наслушался подобной чепухи!
Я не начинаю, а кончаю, — возразил я. — Я напишу князю письмо на прощанье, пусть кто-нибудь из ваших объездчиков передаст ему.
Лесничий согласился и пошел по своим делам, а я сел за стол и, сжав ладонями голову, принялся сочинить письмо барону Мюнхгаузену:
У меня было в запасе еще с дюжину весьма лихих рифм, но волею судеб мне не дано было закончить послание, ибо на слове «ветошка» в мою комнату ворвалась Китти и, отбросив все приличия, принялась умолять меня сходить с нею в заповедник.
— Зачем? — спросил я. — И почему именно в заповедник?
Тогда, отвернувшись от меня и потупив глазки, младшая Стокласова дочь поведала мне, что Сюзанн убеждена, будто полковник вовсе не уехал, но обретается где-то поблизости.
И я хочу еще разок увидеться с ним, — добавила Китти, — мне надо задать ему тысячу вопросов, и еще я хочу поговорить с Марцелом…
Пойдемте, — согласился я. — Пойдемте, закончим курс лечения. Я попрошу Сюзанн пойти с нами.
Я разговариваю с ней каждый день, — сказала Китти, — и знаю все, что она думает. И знаю — она не пойдет… Не упоминайте при ней о князе…
А Корнелия? — спросил я, намереваясь говорить без обиняков.
— Смеется над ним, — ответила Китти.
Я подумал о своем незаконченном письме, и меня охватила грусть. «Вот так, — сказал я себе. — Быть может, ты и пройдоха, может, хитрец, но прежде всего тебя следует увенчать короной дураков. Громоздишь ошибку на ошибку, а знание человеческих характеров и смысл вещей от тебя ускользают…»
Мы уже приготовились в путь, по я не мог переступить порог, не спросив о Михаэле.
Китти не дала никакого ответа, и я продолжил свои рассуждения следующим образом: «Ну, тут-то уж я не ошибусь ни на волос: Михаэла — всего лишь хорошенькая девушка, каких наберется тринадцать на дюжину. Что-то испытывает она теперь? Грусть, смешанную с самолюбием, немножко оскорбленной гордости, немножко стыда — и ничего более! Она соткана из теней, в ней нет крови, и то, что мне в ней нравилось, — просто волшебство ее двадцати лет… Хоть бы Китти не выросла похожей на старшую сестру!..»
После трех часов энергичной ходьбы мы приблизились к стану барона Мюнхгаузена. Завидев издали своего приятеля, я собрался было кинуться ему на грудь, но Китти удержала меня, попросив немножко подождать. Я согласился, подумав, что прежде чем мы выйдем из засады, мы можем стать свидетелями чего-нибудь смешного. Итак, мы спрятались в густом кустарнике, росшем по краю обрыва. Лагерь Мюнхгаузена лежал под нами. Я с одобрением разглядывал палатку, полевую кухню, котелки (которые у нас называются «родничковыми»), а также дымовую трубу, сооруженную из какого-нибудь брошенного куска жести. Мне казалось, что на всех этих предметах лежит волшебный отблеск детских игр.
Неподалеку от лагеря петлял ручей. Я с наслаждением углядел три ступеньки к нему, которые Мюнхгаузен устроил для своего воинства, чтобы оно могло умываться и пить воду без затруднений. Я был восхищен, заметив валявшуюся на берегу стиральную доску и три-четыре штуки белья, сушившиеся на травке, с которой только-только сошел снег. Ухмыляясь и потирая колено, я мысленно грозил моим друзьям пальцем, с трудом удерживаясь от того, чтобы рассмеяться счастливым смехом, и вдруг услышал подавленный вздох Китти:
— Бедняги!..
Ах, все то, что веселило меня, наполняло барышню разочарованием и брезгливостью… Она показала на князя, который бежал к ручью, чтобы выполоскать рубашку, потом пальчик ее переместился, указывая на Ваню, развалившегося на спине у костра.
— Это ничего не значит, — сказал я в оправдание унтеру. — Ваня еще не пришел в себя, он скучает по замку, но завтра вернется к повиновению…
Китти, пожирая глазами теперь Марцела, не отвечала. Чем же был занят наш юный друг? Долго не мог я этого понять, но вдруг, когда подул ветерок, я разглядел, как от кучки у его ног поднялись в воздух куриные перья. Марцел ощипывал петуха; через некоторое время он поднял его за какую-то нитку, тянущуюся из петушиного клюва. И я смекнул, в чем дело. Марцел, мой невинный Марцел, поймал эту старую, тощую птицу… на удочку. Я представил себе, как все происходило. Как стоял Марцел где-нибудь за плетнем, как он забросил приманку, как этот куриный повелитель склевал ее и перепуганный вконец Марцел потянул веревочку… Я просто видел, как он торопится, как бежит, как блестят у него на лбу капельки пота. Скорее, скорей! Надо спрятать петуха за пазухой и скрутить ему голову прежде, чем он закукарекает, прежде, чем издаст свой хриплый вопль и забьет крыльями…
Между тем Китти отошла назад, и я, видя, что она собирается уходить, не пожав руки нашим друзьям, сильно на нее вознегодовал.
— Поступайте как вам угодно, — сказал я, — но я спущусь в лагерь и скрою от них, что вы приходили со мной. Я не сумею найти оправдания вашей сдержанности и вынужден буду солгать.
Повторяю, в ту минуту я был охвачен гневом на барышню Стокласову, и если это обстоятельство не согласуется с тем, что я говорил ранее о чувстве облегчения и радости, наполнившем меня оттого, что Китти без урона для себя прошла мимо похождений князя Алексея, — все равно знайте: я и теперь не лгу. Возвышенные рассуждения, которых я поначалу придерживался, — всего лишь хитрость, рассчитанная на то, чтобы господа директоры школ и библиотек дали «добро» моей книге. Но сердце мое не там. Мое сердце — на стороне Марцела.
Увы, чувствую, что даже в эту минуту, уже дописывая свои страницы, я неспособен говорить правду! Я старался изо всех сил, но теперь понимаю, что не в состоянии выразить эту правду ни словом «ДА», ни словом «НЕТ». Вот я осуждаю Китти — и люблю ее. Испытываю одновременно облегчение, горе и гнев. Облегчение — оттого, что Китти в безопасности, и еще оттого, что она умнеет; горе — оттого, что она предает друзей и забыла то волшебство, которое я хотел раздуть в яркое пламя. Я испытываю облегчение потому, что барон Мюнхгаузен — я это уже твердо знаю — просто ничтожество и мир его — в высшей степени недостойный мир, мир прошлого, враждебный всему, что заслуживает названия молодости; я чувствую облегчение потому, что вот он убирается ко всем чертям, — и все же! Откуда это жгучее беспокойство? Не могу разобраться…
Прошло довольно много времени, пока я, погруженный в мысли, все смотрел на лагерь Мюнхгаузена. Между тем князь уже поднимал якоря. Он приказал Марцелу свернуть палатку и увязать вещи. Вот уже сложены котелки и выпотрошенный петух повешен на Ванин посох. Князь прикладывает к губам ладони трубочкой и трубит поход…
Да, пора, пора, еще мгновение, еще один взгляд на Китти — еще один призыв к ней, — и вот я бросаюсь бегом, спешу к Мюнхгаузену…
— Я прощаю тебе англичанина, — говорит мне князь, — но верь, если б не он — был бы я уже в Париже…
Мне хочется узнать, каким путем двинутся наши путники, но ответ тонет в бесчисленных вопросах Марцела, а время бежит слишком быстро.