18078.fb2
– Обмыть!
Настя сказала, что у нее болит нога, а ее Лихачев – что проехал за сутки восемьсот километров и разбил машину.
– Тем более. На сон грядущий, – напер Замараев.
Замараиха сбегала, причем Замараев хотел подсмотреть, где она прячет водку, и случился блиц-скандал, в котором посильно участвовали спаниель и уложенный было спать замарайчик Витька.
– Док, – сказала Настя, и мне ужасно понравилось, что она меня так назвала, – док, у них это каждый день?
– У нас у всех это каждый день, – сказал я. – Тут же остались одни неудачники. И мы пьем.
– В таком случае я удачник, – сказал Лихачев.
Он отбыл в Афганистан, едва успев дождаться контейнера с мебелью, расставить, что поместилось, и распродать, что не поместилось. Его битый “Фольксваген” краснел во дворе, и собаки мочились на подложенные вместо колес кирпичи.
А еще он успел взбесить Замараиху. Ее Замараев был, видите ли, единственный из старших офицеров, кто исхитрился не получить отдельную квартиру. В мечтах Замараиха давно отхомякала и мой кабинет, и спальню, которая досталась Лихачевым.
Поэтому сам факт нашего существования был для нее оскорбителен. Но я хотя бы мог порадовать Замараиху тем, что жил в богемной нищете, тратя деньги сам не зная на что. А Лихачевы навезли столько всякой всячины, что без задней мысли позволили себе выставить в общую кухню резной буфет с предосудительно дорогим сервизом “Мадонны”.
На завидущий Замараихин взгляд, такая непочтительность к вещам полностью уличала Лихачева в казнокрадстве, мздоимстве и всевозможных воинских преступлениях, за которые, стало быть, его и турнули из Германии. На пробу она обварила буфет кипятком. И ничего! Лихачев молча заполировал пятно. Замараиха стала подозревать его в шпионаже.
В отличие от вздорной Замараихи, общажное большинство примеряло старлею Лихачеву не импортные плащ и кинжал, а отечественные щит и меч. Старшинка Марья Николавна, вхожая как зубной техник в лучшие семьи общаги, сначала пустила слух, будто бы Лихачева перевели к нам из-за старого перелома, а потом сама же засомневалась.
Во-первых, от перелома ничего не осталось, кроме записи в лихачевской медкнижке, во-вторых, почему это давно сросшийся перелом мешал ему служить в Германии, а у нас не мешал? Перелом тут явно ни при чем, интригующе шепталась общага, и никому не приходило в голову, что ни при чем тут и состояние зубов Лихачева, и возраст его спаниеля, а выгнать из Германии могут по самому банальному поводу – мало ли чем проштрафился человек. Версия с переломом, который ни при чем, поднимала общагу в собственных глазах: вон какого прислали нам замаскированного то ли кагэбэшника, то ли армейского контрразведчика, а мы его раскусили. Все лучше, чем признаться себе, что Лихачева к нам сослали, а мы, стало быть, живем, как сосланные без вины.
Мне было небезразлично только то, что Лихачев – Настин муж. И ладно бы недостойный муж, тогда я позволил бы себе ревновать и добиваться. Так нет же, он был образцовый. Такой, что на службе в своем сшитом на заказ п/ш казался среди нас одетым не по форме, а дома – играющим общажного жителя артистом, у которого даже грязная тряпка в руках не грязная, а окрашенная специальной не пачкающейся краской. Пил без цели напиться и останавливался, когда другие только заводились.
И мог спокойно разговаривать со скандалисткой Замараихой, что представлялось мне теоретически невозможным.
А о том, каков он был с Настей, я промолчу. Замараиха же вместо причитавшейся Лихачевым столовой подсунула им спальню, и однажды, нажравшись со взводным Кешей полюбившейся ему валерьянки, я приплелся домой, рухнул и проснулся от шепота из проклятой розетки.
Слышать их было не стыдно и не завидно. Когда у тебя в кулаке трешка, легко позавидовать обладателю червонца и невозможно – миллионеру. У тебя фантазии не хватит распорядиться миллионом иначе как тремястами тридцатью тремя тысячами трешек с мелочью: за сколько трешек купить дачу, за сколько – замшевый пиджак.
На следующий день я замуровал дыру гипсовым бинтом, удивляясь, что не догадался сделать это раньше, когда за стеной пыхтели Замараевы.
В повадке Насти Лихачевой было неистребимое достоинство, являвшееся, когда она вывешивала на балконе стираные трусы своего Лихачева или поутру занимала очередь в уборную, оккупированную вредной Замараихой. И Настя же не чванясь подыгрывала на рояле солдатскому ансамблю, лабавшему кто в лес, кто по дрова, и белкой скакала по брусьям, облаченная в семирублевый спортивный костюм с пузырями на коленях. Мы, люди общажной породы, ведем себя наоборот. В уборную идем с таким видом, что за версту понятно: не на “Лебединое озеро”. Зато уж если попадем в президиум ничтожного какого-нибудь общества разведения комнатных огурцов, то начинаем красоваться, как муха на кремовом торте.
Нет, – отвечаю. Ничего у нас с Настей не было. Только позже я скорее выдумал, чем понял, что ведь могло быть. И тешу себя этой выдумкой, будто бы в свое время сказал и сделал не то, что на самом деле, а то, что следовало сказать и сделать.
И выдуманная Настя старится вместе со мной – и от возраста, и от бездарности моей жизни.
Приятно, когда кто-то старится из-за тебя, подлеца. Значит, любит.
Бывалые солдаты не умирают.
Просто они так пахнут (Гарри Гаррисон) Между тем затяжная схватка Саранчи с ротой приобретала эпический размах. Был момент, когда он посадил под арест все сто сорок лбов. Чтобы не страдала служба, треть из них несла караул, но, сменившись, отправлялась не в казарму, а досиживать. Смена была тоже, понятно, из арестантов. В бетонном подвале, не рассчитанном на такое несуразное количество проштрафившихся, спали по очереди – всем было некуда лечь. Поэтому часовые клевали носом и, едва уходил разводящий, норовили прикорнуть. Этого и добивался Саранча. Сонные не бегали в самоволку и не отвинчивали что ни попадя с боевой техники, которая и так была, строго говоря, не боевая, но пока что и не списанная. Ее раскулачили, чтобы укомплектовать отправленные в Афганистан машины.
Рота караулила от посторонних территорию полка. Офицеры караулили от роты все, что можно было украсть или сломать. Холостые ночевали в своих службах. Оружейник держал под койкой автомат, у прочих была наготове хотя бы ножка от стула. Окна пустующих казарм заколотили досками, но рота все равно била стекла: на спор кидали железяку потяжелее и слушали, как там за досками – зазвенело или нет.
Майору Замараеву, защитнику роты от Саранчи, регулярно взламывали кабинет и гадили на стол. Унитаз в его крыле штаба разворотили еще раньше. Замараев собственноручно сгребал дерьмо в газетку и застенчиво нес к центральному входу в штаб. Его крестный путь пролегал мимо плаца, и взводные с особым удовольствием подавали команду “Смирно! Равнение налево!”, а воины уже по собственной инициативе вопили: “Здра – жла – трищ – маёр”, что вообще-то является нарушением строевого устава, согласно которому офицер должен первым здороваться со строем.
Однако это еще не самая жуткая гримаса замараевской судьбы. Уборная, где он топил свой позор, была рядом с кабинетом Саранчи. У Саранчи-то сантехника всегда работала. А уж мысль нагадить ему на стол могла прийти в голову разве что извращенному самоубийце. Ведь ротный, скорее всего, даже не стал бы унижаться розысками паршивца. Он приказал бы вынести загаженный стол на плац, положил бы ложку и – справа по одному к столу шагом марш. И виновный, опять же в нарушение устава, сам выбежал бы из строя и схватился бы за ложку. Если он, повторяю, не самоубийца.
Итак, Саранча не мог не замечать манипуляций своего замполита с газеткой. Но виду не показывал. Тем временем в политотделе накопилась критическая масса донесений от Замараева – граммов четыреста, если без скоросшивателя. Цену майору там знали, раз он служил на должности ниже своего звания. Но в армии как нигде торжествует принцип “чем больше бумаги, тем чище задница”. Майор уже испачкал достаточно бумаги, чтобы в случае чего выглядеть чистеньким: я, дескать, сигнализировал. Настала пора и политотделу исписать хотя бы граммов пятьдесят с учетом большей весомости документов, исходящих от вышестоящей инстанции.
Саранчу предупредили, чтобы с утра высылал машину за проверяющим – к электричке, из чего можно было заключить, что чин едет небольшой и делу не придают особого значения. Замараев, конечно, поехал с этой машиной, намереваясь для первого впечатления еще по дороге настучать проверяющему на Саранчу. Я видел из своего медпункта, как он совершил привычный утренний моцион с газеткой мимо плаца, сел в “уазик” и укатил. Окна его кабинета по понятной причине остались настежь. Оттуда всегда несло цветочным одеколоном, но ароматы “Орхидеи” и “Горной лаванды” не перебивали вонь.
Часа через два Саранча представлял нас политотдельцу, звания уже не помню. Тот был явно не в своей тарелке и поглядывал на ротного с настороженным изумлением, как если бы встретил кого-то полузнакомого и туго соображал, кто это такой. На крутой скуле Саранчи переливался нефтяными разводами синяк в форме правильной пятиконечной звезды. Посвященные угадывали в центре серп и молот, хотя на сторонний взгляд там была просто болячка. Смятение проверяющего объяснялось, похоже, тем, что и Саранчу, и столь редкостный синяк он видел впервые, но, с другой стороны, именно синяк придавал физиономии ротного черты, знакомые каждому военнослужащему.
В свою очередь, Саранча держался так, будто носил вполне уставной знак отличия.
Не без тайной гордости он приказал взводным построить личный состав. Заурядная выучка наших воинов могла с учетом обстоятельств сойти за образцовую. Однако не выучка бросилась в глаза проверяющему, а действительно непривычная для свежего человека новация Саранчи. Вся рота, за исключением, понятно, офицеров и особо доверенных сержантов, была по-монашески подпоясана обрывками веревки.
Сраженный политотделец обошел строй с видом потерявшейся в городе поселковой собаки. В его арсенале взысканий, разносов и оргвыводов не было ничего подходящего к случаю. Он даже вряд ли смог бы назвать этот случай, ибо тривиальное “нарушение формы одежды” прозвучало бы слишком слабо. Когда кто-то закашлялся, политотделец вздрогнул и быстрее заперебирал ногами. Всем показалось, что сейчас он проскочит вдоль строя, выйдет за КПП и побредет дальше по России, как разочарованный в жизни схимник.
Но политотделец остановился. Потрогал бляху на ремне правофлангового сержанта. И просветлевшим взглядом сравнил звезду на бляхе со звездой на Саранче. Печать совпала с оттиском.
Политотделец без вдохновения досмотрел строевой балет и собрал наших офицеров в летней курилке под навесом. Разговор, стало быть, намечался неформальный и в меру должностных обязанностей политотдельца даже задушевный.
– Ну и как служится? – поинтересовался он, стараясь не глядеть на синяк Саранчи.
Офицеры ответили не по уставу, но дружно и буквально одним словом.
– Половину солдат пересажать – вторая половина, может, и будет служить, – резюмировал Саранча как старший по должности.
– Не в таких масштабах, – на всякий случай одернул его политотделец.
– Да я теоретически, – миролюбиво сказал Саранча.
Политотделец с явным усилием отвел глаза, снова было прилипшие к синяку на скуле ротного, и стал нас угощать лицензионными “Мальборо”, которые только появились тогда в Москве. Минуту-другую все ненапряженно молчали, смакуя новинку. Потом стали молчать напряженно.
– А правда, что Брежнев курит “Новость”? – завел светский разговор Саранча, и политотделец охотно подтвердил, что да, была у Генерального секретаря такая демократичная привычка, но сейчас по настоянию врачей он бросил курить, хотя и любит, чтобы кто-нибудь подымил рядом с ним именно “Новостью”.
Отвечая так Саранче, он и смотрел, естественно, на Саранчу, точнее, опять на проклятый синяк.
– Не обращайте внимания. Деды бились с земляками, а я разнимал, – благодушно пояснил ротный, попадая в самую боль.
Наша собранная с бору по сосенке рота на треть состояла из маленьких цепкоруких горцев. Они сбились в два землячества, на мой великодержавный взгляд совершенно неразличимых, и отняли ночную власть в казарме у солдатских дедов. Прежняя дедовщина показалась многим образцом справедливости. Молодой чистит деду сапоги, получает затрещины и отдает продуктовые посылки из дому. Потом сам становится дедом и заставляет чистить себе сапоги, раздает затрещины и отымает посылки.
Таким образом, за два года службы дебет сапог, затрещин и посылок выравнивается с кредитом. Другое дело, когда казарму подминают под себя не деды, а земляки.
Никакая выслуга лет не сделает славянина лицом необходимой в данном случае национальности, и все два года он живет в полдыхания.
Услышав признание Саранчи, политотделец бросил затравленный взгляд поверх бетонного забора части. Над забором как одинокий зуб торчала девятиэтажка нашей общаги, а за нею – верхушки сосен, манившие спрятаться и заблудиться.
В этот момент я вдруг понял, почему синяк Саранчи действовал на политотдельца столь гипнотически. Синяк был для него такой же гибельный, как пропасть под ногами. Всякому известно, что в пропасть смотреть нельзя – закружится голова и сорвешься. Но ведь так и тянет заглянуть.