18078.fb2
Недели три я утопал в ее творожных объятиях. Потом Ленка объявила, что у нее задержка и это дело надо исправлять. Войдя в образ порядочного офицера, я уговаривал ее оставить ребенка и пожениться. Ленка, обладавшая всеми достоинствами человека-коржика, уложенными в формулу “не хуже других”, оказалась умнее меня. В конце концов я сделал ей аборт варварским способом медсестер и третьекурсников: укол, горячая ванна и установление личных сексуальных рекордов.
Когда плод вышел, стало ясно, что я платил по чужим счетам. Младенец был почти сформировавшийся, может быть, трехмесячный – я в этом слабо разбираюсь.
Спрятав под шинелью лопатку и пакет с зародышем, я отнес его в лес и стал закапывать не под деревом, а на поляне, чтобы не запомнить точного места.
Начиналась осень, уже на полштыка вглубь ямка наполнилась водой. Когда я опустил туда пакет, он всплыл и всплывал еще несколько раз, выворачиваясь из-под липнущих к лопатке вязких ошметьев земли. Наверное, я зарыл его неглубоко.
А с Ленкой мы разбежались, если так можно сказать о людях, которые все равно сталкиваются каждый день.
Запивший майор Замараев между тем взял на себя добровольную обязанность навещать семьи воинов-интернационалистов. Делал он это не из чувства партийного долга, а по зову иссохшей души.
Тут проявился удивительный феномен: по мере иссыхания майорская душа обретала такую чувственность, что устремлялась к жаждущей любви женщине в тот же самый момент, когда к ней устремлялся любовник. Часто майор поспевал даже раньше этого беззаботного и необязательного любовника и подкарауливал его, прячась в дебрях общажного коридора за чьим-нибудь старым шкафом… Чу! Слышно клацанье подкованных сапог. Условный стук. Торопливый шепот. Луч света из приоткрытой и тут же захлопнувшейся за гостем двери. Неслышный, как тень, и напряженный, как струна, майор поглядывал на светящийся циферблат “Командирских”. И, выждав расчетное время, чтобы успели достать и откупорить бутылку – непременный спутник измены, – майор кидался к двери и бил в нее кулаками. Звездный миг, борьба нервов! Обычно ему открывали сразу, боясь, что на шум начнут выходить соседи.
Рэкет был в ту пору книжным словом из ненашей жизни. Тем не менее Замараев интуитивно вел себя как цивилизованный рэкетир: не угрожал (зачем, раз и так все ясно?) и лишнего не запрашивал. Его можно было подкупить даже невыносимо дрянной самогонкой, которую наши же прапорщики гнали в гараже с помощью аптечного дистиллятора (а дистиллятор выклянчили, понятно, у меня – якобы перегонять воду для заливки аккумуляторов).
Ничтожность дани майор восполнял тем, что брал часто и с многих. А потом и вовсе додумался до превентивных поборов с тех, кто еще не согрешил, но, по его прикидкам, собирался.
Как и всякий реформатор, майор поначалу сталкивался с непониманием. Бывало, минут по десять, а то и по пятнадцать просиживал у иной капитанши или майорши (не своей), покуда та не догадается налить ему стопку. Но когда это нововведение вошло в обиход, Замараеву не только стали подавать стопку еще в прихожей, но, бывало, специально зазывали его опять же на стопку.
Пытливый читатель может заключить, что раз чуть ли не все полковые дамы навязывали дань мелкому шантажисту, то и блудили чуть ли не все. Но я бы воздержался от столь поспешного и немилосердного вывода.
Поначалу общага жила даже тише обычного, соблюдая верность уехавшим воевать мужьям и любовникам. Дотлевали остатки старых интрижек. Заводить новые было не с кем.
Но когда на общажном горизонте вдруг кометой проносился командированный из Афгана, выяснялось, что в притихшей общаге накопилась достаточная для взрыва смесь ожиданий, страхов, надежд и половых гормонов.
Взрыв грохал, оглушал общагу так, что никто себя не помнил – и только. Жертв не было. Проводив афганца, общага, на день-два превращенная в бардак, стыдливо выковыривала окурки из холодца, доставала закатившиеся под диван бутылки и возвращалась к прежнему летаргическому существованию, списав грехи на уехавшего.
Разумеется, никто не утверждал, будто бы единственный человек, пусть даже герой, мог сотворить все, что происходило на девяти этажах и в подвальном бомбоубежище.
Нет, от собственных грехов никто не отказывался. Однако считалось, что без него, без героя-то, не было бы и ничьих грехов, как не бывает взрыва без детонатора. И если, например, Саранча и оружейник стреляли из бура по фонарю за честь чьей-то не их жены и отстрелили с крыши антенну, первопричиной этой дуэли называли приезд старлея, то есть уже капитана Лихачева, который нетактично затеял обмывать свою четвертую звездочку, упустив из виду, что Саранче с оружейником тоже пора получать капитанов.
Прямо сказать, общага стала ханжой. Раньше она пила и блудила просто, как младенец писает в пеленки. Пить и блудить – естественные функции любой общаги, будь она в Академгородке или на торфоразработках. У каждого организма случается хотя бы мимолетное настроение отчубучить что-нибудь эдакое, другое дело – что лень и не с кем. Но поселите вместе самые даже благопристойные организмы.
Поселите их много. Поселите их тесно. И будет им с кем, и не помешает лень, отстояв свое право не снимать домашних тапочек, и мимолетного настроения хватит, чтобы организм уже начал отчубучивать и только потом пришел в себя и себе ужаснулся.
Так вот, общага вдруг не по-общажному да и не по-русски застыдилась пьяных своих подвигов. Гулять гуляли, но вспоминать – ни-ни. Помалкивали даже лейтенанты, которые после училищных запретов были ежесекундно готовы атаковать любое количество женщин и водки и уж тем более хвастать своими часто придуманными достижениями по этой части. Похоже, что и майору подносили его стопки больше не из опасения, что он изобличит кого-нибудь в супружеской измене, а чтобы не мозолил глаза, испитой и опозоренный, как совесть.
Последствия общажной порядочности
Первого офицера привезли через полгода.
Гроб из кровельного железа был в фанерном ящике с набитыми по торцам брусьями для удобства переноски. Сопровождающий передоверил его пьющему прапорщику Нилину.
А Нилин по-свойски сгрузил ящик у медпункта и передоверил его сержанту. Сержант привел четверых воинов, из них двое были ему годки, так что когда я подошел с ключами от подвала, ящик ворочали двое других.
Они уже втащили ящик на лестницу. Чтобы зайти вперед и отпереть подвал, мне пришлось лезть по перилам. В этот момент солдаты упустили ящик. Он поехал по лестнице и сшиб меня с перилины. Было жутко угодить под этот ящик с мертвецом; я успел упасть на него, вцепиться и так на ящике пролетел до конца лестницы.
Сквозь фанеру и гулкий цинк под фанерой было слышно, как с каждым ударом о ступеньку в гробу студенисто хлюпало.
Убитым был капитан Лихачев. Я вспомнил, как старшинка Марья Николавна трезвонила насчет его перелома, который давно зажил, и якобы из этого следовало, что Лихачев кагэбэшник. Аккуратный был перелом, удачно сросшийся. Он вообще казался удачником, Лихачев. За полгода очередное звание и командировка в Москву. А сейчас хлюпал в гробу, и было неважно, как у него сросся перелом и что там хлюпает – капитан или старший лейтенант, замаскированный кагэбэшник или армейский офицер.
Лихачева похоронили с салютом и неделю пили.
Саранча с оружейником опять стреляли из бура за чью-то женскую честь и опять не попали в фонарь. Гораздо позже выяснилось, что попали они в автостоянку и что мягкая свинцовая пуля от бура навылет прошивает “Жигуль”, а в “Москвиче” застревает. “Москвич” принадлежал самому оружейнику, “Жигуль” – командиру полка.
Полковничиха отобрала у стрелков бур и повесила его на ковер для домашнего уюта, а машины залатали прапорщики-автомобилисты. Но это, повторюсь, позже. А ту неделю общага упорно пила и трудолюбиво хулиганила, чтобы не думать.
Через неделю Настя Лихачева оказалась у меня в койке.
В солдатской койке с провисшей сеткой, на жирных, как посудная тряпка, простынях, которые я не считал за постель – постель была дома, то есть в общаге, а койка – в медпункте, временный ночлег, хотя там я чаще всего и ночевал.
Настя была для другой, ненашей жизни, которую сумела позабыть, а то зачахла бы с тоски в общаге. Я не знал этой жизни, а когда начинал придумывать подходящих для Насти людей, отношения и вещи, у меня получался коммунизм, возможность коего я теоретически допускал под влиянием ранних произведений братьев Стругацких. В той же мере я допускал возможность близости с Настей – не для себя тогдашнего, а для преуспевшего и поумневшего себя, доктора наук, полковника и желательно героя Афганистана, где так быстро получил звездочку ее Лихачев.
И вот эта прекрасная и далекая, как коммунизм, Настя поджидала раздетая в моей койке.
Койка стояла поперек двери в самой большой палате, набитой подотчетным имуществом, которое я стерег от солдат. Медпунктовский особняк был надежнейшим образом врыт на два подвальных этажа в планету Земля. Но Земля-то безо всякой опоры неслась в мировом пространстве, и я это чувствовал.
Сейчас, когда седина лезет в бороду, а спутник ее бес настойчиво толкает в ребро, я думаю, что мне тогдашнему не хватило самоуверенности. А то улетел бы с Настей на планете Земля в коммунизм, в омут или Бог знает куда. Но я ни секунды не верил, что Настя может прийти ко мне из-за меня. А раз пришла, то понятно зачем – сценарий был уже апробирован поварихой Ленкой, а та скрытностью не отличалась.
– Стоп, – сказал я Земле, и от резкой остановки перевернулись незакрепленные части мироздания. А Насте я сказал: – Ты соображаешь, что делаешь? Его – душманы, а ребенка – ты.
Настя выпростала из-под одеяла спортивную ногу и посмотрела на меня нелюбопытным взглядом физиолога, знающего, что, как только сигнал проходит по рефлекторной дуге, у подопытного бегут слюни.
– Без меня, – сказал я.
Тогда Настя совсем откинула одеяло.
Я взял со стула Настино сложенное платье и бросил ей на живот. Платье развернулось, из него юркнули на пол необычные тогда чулки с подвязками, и я представил, как изголодавшийся Лихачев примерял Насте эти купленные на валюту чулки – когда он приезжал, два, три месяца назад?
– Дерзай, – сказала Настя, – не тушуйся. Это мое решение, а ты просто исполнитель. Или деньгами возьмешь?
– Уходи, – попросил я и без вкуса, для ясности отношений, объяснил: – Думал, принцесса, оказалась блядь.
Настя вскочила и стала надевать платье на голое тело, задевая меня то руками, то подолом. Отойти мне было некуда: поперек двери специально стояла койка, чтобы на меня, спящего, натыкались солдаты, которым вздумалось бы потараканить в медицинских запасах.
– Моралисты, – приговаривала Настя, – куда ни плюнь, моралисты. Стоит подонок, притирается, хочет, но чтоб при этом я соблюдала его подоночью мораль, чтоб родила ублюдка для суворовского училища…
Она высунулась из воротника, одернула платье и брезгливо спросила:
– Ты, может быть, замуж меня возьмешь? Чтоб ребенок не рос без отца и все такое, а?
– Взял бы, – ответил я с достоинством идиота, который сумел самостоятельно застегнуть ширинку. – И ребенка бы воспитал, не сомневайся. Но ты же предательница. Сейчас хочешь убить лихачевского ребенка, а случись что со мной, убьешь моего.
– Ну да, – кивнула Настя, – а ты порядочный. И чужого ребенка воспитаешь, и чужую жену возьмешь, и носки за ее мужем доносишь. А месяц назад хотел жениться на поварихе, тоже проявлял порядочность. Или думал, ей деваться некуда, будет ноги тебе мыть и воду пить? Док, да что с тобой, ты же напоминал мыслящее существо?! Ты, что ли, не понимаешь, что женщина сама выбирает, кому ей ноги мыть и воду пить? Если она женщина, а не свиноматка.
Я сказал: